Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Но я не знаю, где он. Сам же говорил — тайна.

— На это и надеюсь.

— Но мне ее покормить надо.

— Там в подвале окошко есть. Кофе в бутылку налей. Бутылка проходит через решетку, я проверял.

— Ну и черт с тобой, олух стоеросовый, — пробурчал Кривцов, — плевать я на тебя хотел.

Шик сел в машину, посвистывая, у него опять было хорошее настроение. Как только машина выехала за ограду, Кривцов поспешил по лестнице в подвал и забарабанил в дверь.

— Антре, — раздался насмешливый голос Марии Петровны.

— Маш, доброе утро. Как почивала?

— Сволочь вы, Виктор Иванович, ой, пардон, Федор Агеевич. Надо же, два имени у человека, два отчества, и все гнусные.

— Маш, — Кривцов не услышал обидных слов. — Я тебя покормить должен.

— Должны, так кормите.

Подъем на сундук был уже освоен. Ждать ей пришлось недолго. Вначале показалась рука, пытающаяся протолкнуть через прутья решетки фляжку, а потом и сама физиономия Федора Агеевича. Вид у него был не только помятый, но и виноватый.

— Вот, Маш, коньяк армянский. Они здесь все своим «Наполеоном» хвастают, а я тебе скажу — армянский не хуже! В пакете бутерброды. Ты поешь, а потом будем разговаривать.

От злости Марья Петровна поперхнулась коньяком.

— О чем же мы с вами будем разговаривать? Хотите, обсудим достоинства портрета Карла VII кисти Фуке? Или поговорим о раннем Ренуаре?

— При чем здесь Карл Седьмой? — сказал Кривцов устало.

— Я одно не могу понять. Как вы могли? Ну вот скажите мне. Как вы могли затащить меня в этот подвал, да еще выставить в таком смешном и глупом свете?

— Почему в смешном? — показно обиделся Кривцов.

— Зачем было играть в любовь с немолодой уже женщиной? Я же все понимаю…

— Так уж получилось. И не такая это уж была игра, — добавил он загадочно.

— Ну хорошо. Вам это нужно было для ваших грязных афер. Но ведь можно было затащить меня в этот дом более простым способом. Во всяком случае, обойтись без поцелуев на мосту. Это-то зачем?

— Для подстраховки, — ответил Кривцов без тени смущения, глаза его из-за решетки поблескивали таинственно. — Ты, Марусь, в тот момент очень на единорога была похожа. Такое лицо у тебя было ясное, такая ты была вся мягкая…

— Ладно, перестань говорить пошлости. Полотна ты украл?

— Какие полотна? — сентиментальность из взгляда Кривцова тут же улетучилась.

— Да нашла я их. Здесь тайник в стене. На каждом полотне стоит инвентарный музейный номер. Все наше, родненькое. Фалька украл! Как ты мог, гаденыш? Как у тебя рука поднялась? Это ты, значит, украл и сюда привез. А они, значит, тебя встретили. Вот эти вот подонки, да? И теперь вам циферки нужны. Вся ваша гнусная информация уместилась в моем наивном и чистом диктофоне. Что, неверно излагаю?

— Ну, положим, верно, — согласился Кривцов, голос его вдруг стал хриплым.

— Знаешь что, убирайся к чертовой матери! Не желаю я с тобой разговаривать. — Она слезла с сундука, потом крикнула, не оборачиваясь: — Принеси мне сигарет.

Федор Агеевич отбыл за сигаретами. Отсутствовал он довольно долго, а когда явился, то стал говорить голосом проникновенным и даже вдохновенным, видно, дорога за сигаретным дымом подсказала ему новые мысли и настроения.

— Маша, ну о чем ты говоришь? Зачем ты меня позоришь? Все воруют. Вся Россия ворует. Хорошо! — Он рубанул рукой воздух. — Положим, я украл бы не эти шесть полотен, а сибирский никель. Теперь скажи, ты бы лучше ко мне относилась? — И сам себе ответил: — Точно. Лучше. Даже если бы я сел при этом на скамью подсудимых. Даже если бы я пол-России украл, а валюту перевел на Запад.

— Не знаю. Может быть, и лучше. К сибирскому никелю я как-то равнодушна. Никель меня гораздо меньше волнует, чем Фальк. А Фалька за бугор нельзя, Федя, понимаешь, нельзя. Еще Лентулова — туда-сюда, — Марья Петровна отхлебнула из фляжки.

— Ты, Марусь, за других-то не решай, — вдруг обиделся Кривцов. — Очень многим как раз Лентулов позарез нужен.

— И Рождественский, — согласилась она.

— Слушай, оставайся в Париже, а? — сказал он вдруг проникновенно. — Получим деньги. Я тебе столько отстегну, что будешь жить безбедно до самой старости.

— Это ты мне долю в деле предлагаешь?

— А хоть бы и долю. Можно и так назвать.

— Нет, нельзя. Ты мне предлагаешь тяжесть пополам поделить. Не буду я грабить Россию. И жить на награбленное не буду.

— А если тебя убьют?

— Да не убьете вы! Кишка у вас тонка. Ты, что ли, убьешь?

— Я — нет.

— А напарник твой и вовсе ничтожество.

Тем временем Шик сидел около больничного ложа и судорожно озирался по сторонам, стараясь не столкнуться глазами с мрачным взглядом Пьера. Закуток Крота находился в отдалении от коридора, по которому сновали больные и доктора, более того, закуток был отгорожен ширмой, но для звука она не препятствие, а Пьер этого словно не замечал и говорил почти в полный голос. Хорошо еще, что Пьеров текст состоял в основном из вопросов и междометий.

— Ну ты даешь! Просто голова идет кругом. Это еще зачем? — громыхал Крот, а Шик шепотком, нервно вздрагивая лопатками, пояснял:

— Ну как же… ну как же… Мы думали, что ты совсем плох. Надо было что-то делать, а? Федор в русских понимает. Он сразу сказал — они простые туристки. Так ведь и оказалось, Пьер. Та, что в подвале сидит, безобидная, как гусыня…

Про труп Ситцевого Шик не сказал ни слова, а Крот и не спрашивал, словно забыл, что разрядил свою пушку на один патрон.

— Ну хорошо, — Пьер закрыл глаза, чтобы не видеть паскудной улыбочки напарника. — Узнали цифры, а что собирались с ними делать?

Шик опять зашептал, эдаким упрямым козликом вскидывая голову, со стороны казалось, что он очень доволен собой.

И тут Пьер схватил его за воротник с такой силой, что, казалось, вот-вот задушит, и пригнул вниз глупую болтливую голову.

— Слушай, напарничек, и запоминай…

25

Шик был испуган, то есть смертельно, до дна. Удача, которая, подобно жар-птице, распушила перед ним свои разноцветные перья, скукожилась в один миг и превратилась в серого подбитого воробья.

Шик вовсе не был таким дураком, каким представлял его себе Кривцов. Этот плешивый, битый жизнью человек был сметлив, хитер, наблюдателен, цепок, кроме того, он был замечательным исполнителем. Но никогда еще он не подходил так близко к черте, за которой начиналось богатство, поэтому немудрено, что он потерял голову.

Это же надо, какую работу провернул! И теток нашел, и цифры получил. И то, что поначалу казалось накладкой, дешевым желанием свести счеты с Биллом Пархатым, то бишь Мэтром, на поверку тоже обернулось удачей. Не валяйся дохлый Ситцевый в белой кровати, не было бы объявления в газете. А без него как бы Шик нашел этих безмозглых русских уток?

И надо же… все прахом. Пьер говорит: «Какого черта ты решил, что это банк?» А как же не решить, если Шик сам видел на этой улице Крота, и именно около банка? А ключик на металлической цепочке? От чего другого может быть крохотный ключик с узкой такой бороздочкой? И даже сейчас, когда Пьер решил открыть карты, Шик не верил, что набор цифр — телефонный номер. Карты открыл, а козыри спрятал.

Но не это главное. Крот в раж вошел, наругался вволю — его можно понять. Но кто ему дал право отдавать подобные приказы? Никогда Шик не занимался смертоубийством и сейчас этого делать не будет. Надо Пьеру ее убить, пусть сам это и делает. Но, может быть, Крот просто в запальчивости крикнул про заложницу, де, с ней надо кончать? Ты, мол, ее привел, ты и отправишь к праотцам. И еще он прорычал в ухо: «Не прикончишь эту тетку, тебя пришью!» Но это не по правилам. Это не по его, Шиковой, части — кого бы то ни было пришивать.

А если все это не пустые угрозы? Убив Шика, Пьер получит его долю. Этот обиженный безумец совершенно искренне считает, что имеет моральное право всадить ему, Шику, пулю в живот. И еще Крот узнает, как они обошлись с телом Ситцевого. Не исключено, что Пьер начнет орать: «Идиот, ты меня подставил!» Было отчего сойти с ума.

Шик видел, с какой легкостью Крот может убить человека. Ситцевый в луже крови до сих пор стоит перед глазами, а запах пороховой гари, казалось, навсегда угнездился в ноздрях. Посему очень легко было представить… Он видел себя лежащим на полу — некрасиво и неудобно, видел, как отлетает ввысь душа его. Прозрачное облачко с неясными очертаниями, так представлял Шик свою душу, выглядело очень несчастным.

Вернувшись домой, Шик застал Кривцова в саду у слухового окошка подвала. Он о чем-то беседовал с заложницей, и Шику это очень не понравилось.

— Ты что — весь день здесь вот так и просидел?

— Нет, не весь. Я уже обед приготовил.

— Ладно, бросай амуры разводить. Дело есть.

За обедом Шик молчал, смотрел в тарелку, но, кажется, не видел, что ел, а когда насытился, вернее, когда увидел, что Кривцов посуду унес, решил, что настало время для важного разговора.

— Есть осложнения. Все идет не по тому пути. Не хотелось мне тебе всего этого рассказывать, но скажу. А вообще ты у меня вызываешь бо-ольшое подозрение.

— Вот те раз! Это почему же?

— Хилый ты, вот что. Одно дело украсть. А вот деньги за свою работу получить, то есть довести дело до конца… Здесь иной раз через тернии пройти надо, здесь зубами надо… грызть всех направо и налево. Здесь выбор надо делать, а потому себя предать. А если себя предал, то служишь уже не Богу, но черту. А ты с заложницей беседуешь. О чем? Ты ее ненавидеть должен! — он явно распалял себя, и ему это удалось, последние фразы выпрыгивали уже на крике.

Надо сказать, что в глубине души Шик считал себя справедливым человеком. Да, он крадет произведения искусства, но подобное воровство отнюдь не преступление. С точки зрения государства, может быть, и преступление, но конкретные люди от этого только выигрывают. Истинным хозяином полотен может быть лишь художник, который их писал. А прочие владетели… Полюбовался сам, дай полюбоваться другому. Он знал, что Кривцов украл картины из музея. И тут Шик нашел оправдательный мотив. В России сейчас такие безобразия творятся, что воровать у них сам бог велел, сохраннее будет.

Кривцову уже давно надоела эта самодеятельность, и он прошипел гневно:

— Ты дело говори!

Ругаясь и причитая, Шик все время ходил из комнаты в комнату, оттуда в кухню и обратно, при этом выдвигал и задвигал ящики в комоде и в столах, потом вдруг плотно закрыл перед носом Кривцова дверь: «Я сейчас». Через минуту появился, сел в кресло и затих, с отсутствующим видом уставившись на ржавую каминную решетку.

— Что ты искал-то?

— Не твоего ума дело.

— Нашел?

— И это тебя не касается.

— Ну и шут с тобой. Не хочешь разговаривать, тебе же хуже.

Шик долго молчал, наконец буркнул сквозь зубы:

— Это не код, это телефон.

— Но мы же пробовали звонить, целый вечер в эти игрушки играли.

— Крот сказал — забудь. Сегодня в десять вечера он сбежит из госпиталя. Мы должны ждать его на углу, — Шик назвал пересечение двух улиц. — Мы уезжаем на другую квартиру.

— С чего это вдруг?

— Крот говорит, что отсюда надо рвать когти. Здесь опасно.

— Можно подумать, что раньше здесь было безопасно.

— В общих чертах, — осторожно начал Шик, — Крот признал, что мы с тобой в его отсутствие действовали правильно. И как я с трупом Ситцевого поступил, Крот тоже одобрил, — он врал уверенно, проверять его Кривцов не станет. — У нас с тобой вышла только одна накладка.

Он замер на мгновенье. Некстати опять вспомнилось, как Пьер, дыша лекарствами, шипел в лицо: «Убью тебя, паскуда! Надеялся, что я здесь сдохну? Тебе надо было сидеть тихо, как мышь, а ты что учинил?»

— Так какая же у нас накладка? — в третий раз повторил Кривцов.

— Не столько накладка, сколько излишек. Заложница… Привозить ее сюда было нельзя. И звонить отсюда в Пализо тоже было нельзя. Звонком этим мы могли полицию пустить по нашему следу. Будем надеяться, что этого не случилось. Поскольку мы возвращаемся к старому плану, то есть командование на себя принимает Пьер, нам твоя Марья вроде бы ни к чему.

— Так отпустить ее надо на все четыре стороны, и дело с концом. Если мы из этого дома уедем, то, значит, полицию она на нас никак не наведет.

— Легко сказать — отпустить! Боюсь, что Пьер нас не одобрит, — Шик скосил глаза в угол, потом сморщился, как от кислого.

В голове у него металась сейчас одна мысль — сказать Кривцову про замысел Пьера относительно русской или не сказать? С одной стороны, неплохо бы его припугнуть, но с другой, не выкинул бы он какой-нибудь глупости. Отпустить, говорит… Кто же так поступает? Хотя, сознаться, этот выход из положения казался Шику самым разумным. Сидит дама в подвале, зачем ее посадили, не знает. Даже если она в полицию прибежит, никакого толку от ее информации не будет. Цифры у русских на руках. Но цифры-то с подвохом. Без пароля они не действуют. А пароль только Крот знает. Не нужна здесь эта Марья, право слово, не нужна. Пожалуй, с Кривцовым можно договориться, что русская якобы сбежала.

— А вообще лучше бы она сбежала, — сказал задумчиво Шик. — Не люблю я этого смертоубийства.

— Что, что? — испуганно переспросил Кривцов, да так и замер с открытым от потрясения ртом.

Шик понял, что ненароком сболтнул лишнее. Вот что значит в себя уходить, он уже заговариваться начал.

— Что ты всполошился-то? Просто я Ситцевого вспомнил. Все как-то разом всплыло в памяти, и как мы кровь его в раковину отжимали. Ужас-то какой, ужас. А Кроту хоть бы что. Он и думать об этом забыл. Попомни мои слова, еще аукнется нам эта ситцевая смерть, — бодро тараторил Шик, стараясь задурить Кривцову голову.

— Ладно, заложницу кормить пора, — заткнул словесный фонтан Кривцов.

— Я сам покормлю. Отнесу ей еду прямо в кастрюле.

— А мне, значит, уже не доверяешь?

Шик что-то буркнул в ответ, взял кастрюлю, ложку, хлеб, засветил фонарь. Рук явно не хватало.

— Ладно, пошли вместе. Посветишь мне.

Марья Петровна сидела на матрасе, курила и рассматривала старые, по листику отслоенные детские книги. Рядом лежала перевязанная бечевой пачка пожелтевших от времени газет. Ну и шустра эта русская! Шик стороной подумал, что на этой прессе можно кой-чего заработать, может, этим газетам лет сто! Ему бы и в голову не пришло рыться в окаменевшем старье.

Но в следующее мгновение от его благодушия не осталось и следа: он увидел взломанный тайник. Вначале ему показалось, что тайник пуст, от одной этой мысли волосья на загривке встали дыбом. Но нет, полотна на месте, просто глаза ему застило от гнева. Шик перевел дух, посмотрел на Кривцова. Тот не выглядел удивленным.

— Скажи ей, чтоб ела. Да поживее, — прикрикнул Шик, с подозрением всматриваясь в невозмутимое Марьино лицо.

Ох, не понравился Шику ее взгляд! Во-первых, русская теперь знает их тайну. Во-вторых, и это куда хуже, чем первое, она вскрыла тайник по подсказке Кривцова. А как же иначе? Она искала и нашла. Тайник этот лет сто тетке служил. В нем хранились счета и прочие бумаги — и никогда деньги, потому что открыть его можно было шпилькой от волос. Но ведь кто-то подсказать должен, что на гвоздик надо давить. И ведь это какой силой надо обладать, чтобы не просто вскрыть тайник, но выломать сам механизм. Это под силу мужским рукам, но никак не женским. Может статься, что в его отсутствие Кривцов как-то проник в подвал? Вряд ли… Интуиция подсказывала: если бы напарник пробрался к тайнику, то Шик не увидел бы здесь ни полотен, ни Кривцова, ни этой русской коровы.

Естественно, Шик не оставил полотна в сломанном тайнике, отнес рулон наверх, и когда намерился перепрятать их тайно от Кривцова, тот решительно воспротивился.

— Знаешь что, милый друг, — сказал он с нехорошей усмешкой, — пока еще эти картинки принадлежат мне. И распоряжаться мы ими будем вместе.

Пришлось покориться. Полотна были положены в нижний ящик комода. Пока… потом он переложит их в багажник. Нервы у Шика были взвинчены до крайности. Что может быть мучительнее в жизни, чем выбор? Пьер сказал: «Ждите меня в десять часов, а потом сразу на улицу Жарент». Понятное дело, там у Крота надежная берлога. Но как Шику ехать на эту встречу? Крот говорил, сматывайтесь все, а дом на замок. Но не опасно ли сажать в машину Кривцова и русскую? Убивать ее Шик не собирался, этот выбор он, слава богу, уже сделал. Положим, в машину он посадит ее с кляпом во рту и со связанными руками. Но если его подозрения верны и Кривцов с ней заодно, то в машине он попытается избавиться от Шика. Реально это? К сожалению, да.

Самый простой и естественный способ выглядел так: надо заманить Кривцова в подвал, запереть его там вместе с русской и дать деру. Но Пьер как-то обмолвился, что Кривцов нужен ему для предъявления клиенту. Зачем — не сказал. Может быть, клиент без Кривцова не поверит в подлинность полотен? Глупо, но вероятно. А вообще-то это их дело. Но ведь одно другого не исключает? Если Кроту так нужен Кривцов, то он может вернуться в теткин дом и забрать эту парочку с собой. А там на свой вкус, хочешь убивай, хочешь выпусти.

Примечательно, что Шик, при всех своих робингудовских настроениях и нежелании губить чужие души, не принимал в расчет, что запертые и забытые в подвале могут умереть голодной смертью. Поломанный механизм тайника блокировал сознание, наделяя пленников нечеловеческой силой. Захотят выйти на волю — выйдут. Но мысли эти были какие-то отвлеченные. Главное сейчас — до мелочей проработать в уме сцену пленения Кривцова. До десяти еще было время.

Увлеченный своими прожектами, Шик словно забыл о Кривцове, а тот и не мозолил глаза. Только мрачен был больше обычного, видно, тоже искал выход из тупика.

— Пошли кормить твою русскую.

Молча спустились они по лестнице. Видно, рука у Шика дрожала, потому что ключ, прежде чем попасть в скважину, легонько так позвякал о дужку. Вошли… Он поставил тарелку на пол и тут же пошел к двери, бросив на ходу: «Чайник-то забыли…» Русская цепко схватила пиццу, видно, оголодала.

Но тут случилось непредвиденное. О великая истина! Человек предполагает, а Бог располагает. Кривцов не дал Шику дойти до двери. Он вдруг прыгнул на него и с силой завел руки назад. Прочная веревка обвила запястья. Шик трепыхался, как попавшая в сеть рыба. Кривцов подтащил его к стулу, усадил на него и крепко прикрутил веревкой к спинке. Дыхание у Кривцова было горячее, почему-то отдавало луковым супом.

— Все, кончен бал! Марья, ты уходишь отсюда, и немедленно, — крикнул Кривцов срывающимся от волнения высоким голосом. — А мы уж тут сами разберемся, как нам дальше жить.

Марья Петровна с пиццей в руке и с открытым ртом смотрела на происходящее в немом изумлении.

— Куда это я пойду? Я и дороги отсюда не найду. Вы обещали меня отвезти в центр Парижа. Так везите!

— Не валяйте дурака! Уходите! Вам нельзя здесь оставаться. Вас действительно могут убить, — от волнения Кривцов перешел на «вы», ему казалось, что Марья Петровна так скорее ему поверит.

— Глупости…

— Через час здесь будет другой человек. Кличка его Крот. Но по праву его следовало назвать Крутым. Вы ведь его видели в кафе? Не советую встречаться с ним еще раз. Вы, моя дорогая, слишком много знаете.

— Так я что — могу идти? — она стала рыться в сумке, потом в карманах. — Вы хотя бы дадите деньги на такси?

— Уйдете вы, наконец!

Кривцов был целиком поглощен разговором, и еще он совершенно взмок от волнения. Вроде не было у него такой привычки — потеть некстати, а тут он прямо ощущал, как вода течет по лбу, застилая глаза. Он уговаривал Марью бежать, сходил с ума от ее медлительности, промокал платком потный лоб и затылок, то есть меньше всего обращал внимание на Шика. А зря. Ему следовало быть осмотрительнее. Не каждый художник умеет вязать крепкие узлы, и Кривцов был тому иллюстрацией. Раскачивая старый стул, Шику удалось ослабить веревки и освободить одну руку — левую. Пьеровский пистолет, который он сам спрятал в ящике теткиного буфета, теперь лежал у него в кармане.

— Назад! — истерически крикнул он.

Марья Петровна оглянулась и обомлела. На нее смотрело пистолетное дуло. Как в кино… ну совсем как в дурацких боевиках, которыми под завязку напичкан московский телевизор. Боже мой, какая пошлость! Испугайте меня! Но смеяться ей сейчас не хотелось, ей было страшно.

Кривцова вид пистолета тоже поразил до крайности, но состояние шока длилось секунду. Через мгновение он уже бросился вперед. Профессионал знает, что делать этого было нельзя, под прицелом должно вести себя тихо. Но меньше всего в эту минуту Кривцов думал о подобных мелочах. Злость на Шика была столь велика, что сиди этот дурак хоть в танке, он бросился бы с голыми руками на броню. Вот здесь пушка и выплюнула свой снаряд.

Потом Шик будет говорить следователю, что не собирался никого убивать, что пистолет выстрелил от кривцовского удара по руке. «И учтите, я не левша, а рука-то левая! У левой руки совсем другая реакция!» А спустя полчаса в том же кабинете Кривцов будет пытаться найти во французском языке синоним русского «достал он меня»: «Ведь сладу с ним никакого не было. Фонтан энергии, вы понимаете, и вся энергия направлена против здравого смысла. А теперь что руками махать? Что сделано, то сделано».

Марья Петровна вскрикнула, осела как-то нелепо и повалилась набок. Кривцов слышал ее крик, но не мог сразу бросить свою жертву. Главным сейчас было обезоружить Шика. Это он и сделал. Как только пистолет очутился у него в кармане, он бросился к Марье Петровне. Она сидела на полу, прижав обе руки к бедру, и с ужасом смотрела, как набухает кровью ткань юбки.

— Ты ранена?

— О-о-й…

— Больно?

— Не знаю еще…

Кривцов попытался добраться до раны.

— Ты мне под юбку-то не лезь.

— Так перевязать надо.

— Я и перевяжу. Дай полотенце. Ну вот, уже больно. Господи, как же больно! Уберите же руки! Оставьте меня в покое! Занимайтесь этим своим хлюпиком.

Привязанный к стулу Шик в этот момент как бы отключился от происходящего. Весь день переживал, бегал, суетился, как мошкара в летний день, что перед глазами туда-сюда… И вдруг тишина. Он понял — страх перед Кротом пропал, и это принесло огромное облегчение. Он вправе сказать, что даже вырос в собственных глазах. Убил не убил, что мелочиться? Ему приказали ликвидировать заложницу, и он предпринял для этого все возможное.

Каждый был настолько занят мыслями, что никто не обратил внимания, как наверху грохнула с силой открытая дверь. Опомнились они только тогда, когда из смотрового окошка громыхнул голос. Очевидно, кричали в рупор. Марье Петровне показалось, что небеса разверзлись, и она подумала — как глупо, что Бог разговаривает с ней по-французски. А Кривцов вдруг сел рядом с ней на пол и, словно забыв о ее присутствии, закрыл лицо руками.

— Что они кричат? — Марья Петровна дернула его за рукав.

— Это полиция.

Примечательно, что она не столько обрадовалась, сколько испугалась появления стражей закона и спросила нервно:

— А что они от нас хотят?

— Чтоб выходили поодиночке. И слава богу. Господи, как я устал. Как я смертельно устал.

— Я не могу поодиночке, — подала голос Марья Петровна. — Вы должны выволочь меня отсюда. Да осторожнее, черт побери! Боль адская.

— Я лучше сбегаю наверх и попрошу носилки.

— Чтоб они тебя пристрелили? Тащи, тебе говорят.

Привязанный к стулу Шик был неподвижен, как мумия. Теперь главное не трепыхаться, не ослаблять веревки. Пусть полиция найдет его именно в таком виде. В конце концов, он только оборонялся. А можно будет и покруче дело повернуть. Пистолет-то у Кривцова. У кого пистолет, тот и стрелял. Эти суетливые мысли были спасительны для Шика. Не будь их, он бы, наверное, плакал, как в детстве, когда был несправедливо наказан.

26

В Москве осень. Я живу на окраине города, и пейзаж с высоты пятого этажа, можно сказать, сельский. Окно выходит на лужайку, испещренную тропинками, рядом живописными группами стоят деревья. Красивей, чем осень в Москве, может быть только осень в Канаде. Недаром символом этого государства стал кленовый лист. Вид из моего окна истинно канадский. Клены ржавые, красные, багряные, осеннее небо не голубое, а насыщенно-синее. И на этом фоне черные птицы. Они уже собираются в стаи, бестолково кружат, кричат, а потом вдруг разлетаются в разные стороны и облепляют деревья и телевизионные антенны.

Я все еще хожу с палкой. Не предполагала, что пулевое ранение такая гадость — хуже артрита. В авантюрных романах мужественные герои после тяжелейших ран так быстро встают на ноги! Теперь я понимаю, что это вранье. Верить надо нашей прозе про госпитали в войну. Там правда.

Сейчас врачи рекомендуют мне побольше ходить. Ну что ж… погуляю с часик и опять возвращаюсь в любимое кресло, слушаю диктофон, а потом правлю рукопись.

Когда в первый раз в парижский госпиталь допустили моих перепуганных подруг, Галка сказала:

— Не повезло тебе с пулей. Если бы этот урод попал точно в коленку и раздробил ее, она бы потом не гнулась. А это значит, ты бы получила французскую инвалидность. И тебе бы до гробовой доски Франция платила очень приличную пенсию во франках.

Я понимала, что она шутит и хочет меня подбодрить, но почему-то вдруг обозлилась и решила, в свою очередь, подбодрить Галку:

— Тебе, подруга, тоже не повезло. Если бы Шик в туалете вышиб тебе глаз…

Алиса стала смеяться, и была в этом смехе какая-то повышенная нервозность. Здесь я поняла, что моим бедным девочкам было тяжелее в их уютном домике в Пализо, чем мне в подвале Шика. Я-то знала, что им ничего не грозит, а они боялись за мою жизнь. И, как оказалось, правильно делали.

Подруги носили мне в госпиталь фрукты, великолепные банки с кофе и блоки курева. Более того, они накупили русских книг. Я могла лечиться с комфортом. Через пять дней подруги отбыли в Дюссельдорф, больше они задерживаться в Париже никак не могли, у Галки вообще была напряженка с визой.

О заключительных аккордах нашей поездки в Париж следовало рассказывать Алисе, но она далеко, ее теперь не достанешь. Кой-какой текст я заставила ее наговорить перед отъездом, но все как-то невнятно, отрывочно. Она косилась на диктофон с ужасом и повторяла: «Ну и нервы! Тебя из-за этого диктофона тебя чуть не убили, а ты опять к нему тянешься!»

Как только в ту злополучную ночь Алиса переговорила со мной по телефону, в дверь позвонили. С некоторым испугом подруги спросили: «Кто?» — и получили ответ, который поверг их в ужас: «Полиция». Вот уж некстати! Через пятнадцать минут я должна была позвонить еще раз. Главным сейчас было найти мою кассету, а разве полицейским с помощью разговорника все объяснишь? Алиса считала, что если они с Галкой выполнят все условия преступников, я буду в безопасности. А к полиции, даже если бы она поняла их трудности, никакого доверия не было. Подруги сильно подозревали, что в угоду профессиональной чести, то есть раскрытию преступления, полицейские с легкостью пожертвуют жизнью неведомой русской туристки.

В комнату вошли двое. Галка утверждает, что один из них был очень хорошо одет и вообще красавец, а другой, постарше, похож на Артура из Амстердама, фигура та же — пузом вперед. Алиса ничего такого не заметила, сказала только, что оба были в штатском. И вдруг толстый на чистейшем русском языке спрашивает:

— Это вы давали объявление в «Юманите»?

Обе они так и сели. Оказывается, в полиции вычислили не только их адрес, но даже национальность и потому запаслись переводчиком. Алиса сказала, что после этих русских слов сразу прониклась доверием к французской полиции и рассказала абсолютно все, даже лишнее. Я думаю, под лишним она подразумевала мою симпатию к Кривцову.

Но это потом. Первый рассказ Алисы был краток. Она умела формулировать главное. Полицейские очень разволновались.

— Вы нашли кассету? Ну так поторопитесь, времени у нас в обрез.

Это «у нас» очень моих девушек успокоило, они поняли, что находятся под охраной и защитой. Потом тот, который красавец, позвонил куда-то и отдал распоряжения. Дальше все шло как по-писаному. Я позвонила второй раз, трубку отобрал Шик. Привожу здесь пресловутый текст, вернее, его перевод. Он кажется совершенно неинтересным, а поди ж ты…



— Почему опоздал?

— Была задержка с товаром.

— Сейчас все благополучно?

— Все о’кей. Шесть штук. Цифра шесть всегда была моим талисманом.

— Хорошо. Сен-Лазар. От инструкции ни на шаг. Запоминай. (Далее десять цифр.)

— Упаковано, — со смехом. — Когда назад?

— Не спрашивай. От меня не зависит. Ты знаешь, где меня потом найти.



И вот эту галиматью, которая стоила нам столько нервов, мой забытый в музее диктофон записал с прилежностью идиота.

Дальше в сюжете идет информационный провал. То есть связать два события, а именно незаметный приход полиции в Пализо и крайне громкое явление все той же полиции в дом Шика, я совершенно не в состоянии. Можно, конечно, предположить, что они по телефонному разговору в тот же вечер обнаружили адрес Шика. Но тогда вопрос — почему они немедленно не поехали туда и не вырвали меня из рук преступников? Все-таки я в подвале просидела без малого сутки, а потом еще пулю в бедро получила. Но какой сторонний человек может понять логику в поступках как милиции, так и полиции? Это только в романах все ясно.

Шик и Федор Агеевич Кривцов были арестованы, а я попала в госпиталь. Дней через двадцать или около того я получила от Кривцова письмо. Это кажется невероятным, но это так. Говорят, у них во Франции преступник имеет право раз в неделю позвонить домой, и если бы я могла доковылять до телефона, то могла бы услышать в трубке его голос. Но письмо лучше. Его можно перечитывать. А от его голоса я бы, может, рыдать начала. Весь этот ужас выходил из меня по капле, и, сознаюсь, дурака Федю Агеевича жалко было безумно.

Федор писал, что согласился на французского адвоката, потому что взять защитника из России он не может, денег нет. Писал он также, что его будет судить французский суд и, видимо, он попадет во французскую тюрьму. По этому поводу он совсем не горевал, условия для отсидки здесь несоизмеримо лучше, чем дома, правда, рано или поздно его все равно вернут на родину. Тут же он непрозрачно намекал, что с подобными намерениями французской прокуратуры совершенно согласен. Как-то не сладилось у него с западной жизнью. В конце письма приписка: он с нетерпением ждет моего ответа. «Жди, жди, — проворчала я, — как соловей лета!» Крепилась дня три, потом рухнула, села за ответное послание.

В госпиталь ко мне наведывался следователь — русский, Леонид. Его родители остались во Франции после войны — последней, Великой Отечественной. Мы с ним замечательно разговаривали, и не только про Кривцова и Шика. Я рассказывала Леониду про Россию, он мне про Париж. Очаровательный человек!

Во время наших бесед я узнала, что Пьер, по кличке Крот, исчез. Не нашла полиция также неведомого клиента, чей номер был в моем диктофоне. Поиски его телефона не увенчались успехом. Зарегистрированный номер сотовой связи принадлежал человеку, который никак не мог иметь отношение к похищению картин. Очень может быть, что неведомый клиент уже успел поменять номер телефона, либо он спрятался так ловко, что полиции добраться до него было не под силу.

Суд мне тоже понравился. Туда меня возили на коляске. Я была свидетелем. На все вопросы ответила честно. Помимо меня было еще полно свидетелей. Мне казалось, что я присутствую на представлении мимов. Французы народ очень экспансивный, и даже без языка, по одним жестам и интонации, я смогла бы очень много понять.

Могла бы, да не поняла. Глаза мои были прикованы к скамье подсудимых. Мне хотелось подбодрить Федора, и мы все время играли в гляделки, как Штирлиц в кафе. Шик сидел нахохленный, мрачный. За дурацкий выстрел я его давно простила. Похоже, что и он меня простил.

Уже в Москве я получила второе письмо от Федора Агеевича и поняла, что переписке этой суждено длиться долго. Сознаюсь честно, я была рада этому. Что бы там ни было, я к нему относилась так же хорошо, как если бы он украл не картины, а сибирский никель. И потом, спертый никель-то уплыл и продолжает путь в том же направлении, а похищенные картины вернулись в музей.

Письмо из тюрьмы было очень теплым. Федор мне писал, что я единственный близкий ему человек в России, потому что для всех он теперь уголовник, а для меня по-прежнему человек, который попал в жестокий переплет и, пожалуй, вышел из него с достоинством. Никакого «Вокзала на двоих» у нас, разумеется, не будет, отношения наши чисто дружеские. Вернется он в Россию, я повезу ему в тюрьму теплые вещи и консервы. Хорошо, когда есть о ком заботиться. «…И продают на перекрестках сливы, и обтекает постовых народ, — пели в моей молодости, это опять Визбор, — шагает граф, он хочет быть счастливым, и он не хочет, чтоб наоборот».

И не надо забывать, что Федор мне жизнь спас. Не ударь он тогда по глупой Шиковой руке, пуля попала бы куда ей должно попасть, и Галка на моих похоронах могла бы произнести речь: «Как Машке Соколовой повезло! Ее похоронили не за счет детей, а за счет великой и прекрасной Франции, и лежать она будет не на занюханном Николо-Хованском, а в Париже рядом с великими русскими эмигрантами!»

Подруги мои тоже проходили свидетелями и даже поставили по этому поводу свои подписи. Их свидетельские показания касались в основном трупа в белой кровати. Понять сущность происшедшего они не успели. Объясняю детали этого дела. Хозяин виллы, которого Кривцов называл Мэтр, приехал в Пализо на следующий день после нашего ночного визита. По каким-то только ему ведомым соображениям он не стал сообщать полиции о своей страшной находке. Всю последующую ночь Мэтр потратил на то, чтобы избавиться от трупа. По случайности полиция нашла останки (или часть их, не буду уточнять, мне от этого делается тошно) очень быстро. Не будь нашего объявления в «Юманите», полиции и в голову бы не пришло, что уважаемый Мэтр замешан в это дело.

Как обошлись с этим господином в полиции, я не знаю. Но уж, наверное, по головке не погладили. Наверняка здесь вскрылись махинации с произведениями искусства. Больше на эту тему говорить не буду. Подробностей я не знаю, наврать с три короба легко, но не хочется. Разбирайся потом с французской полицией за разглашение следственной тайны…

Павлик, Ангелинин сын и мой издатель, никак этого не хочет понять и поэтому говорит:

— Ну теть Маш, расскажите, как Пьера ловили.

— Не знаю я.

— Не знаете, так сочините. Там наверняка были погони, выстрелы, так эффектно все можно сделать.

— Павлик, мальчик дорогой, я ничего в этом не понимаю. Про Пьера я знаю сущую ерунду. Помнишь, на диктофоне было записано слово Сен-Лазар. Шик подумал, что это улица, а на ней банк. Оказалось, что это название гостиницы, из которой должен был позвонить Пьер. Договор с клиентом был такой: позвонить по сотовому телефону с определенного телефона, именно из фойе этой гостиницы. В противном случае клиент просто не брал трубку.

— Теть Маш, а это вы откуда узнали? Сознавайтесь! Пьера поймали, да?

— Ну да, да… Письмо я получила из Парижа. И еще… Ключик на шее был просто амулетом, его Пьеру какая-то красавица подарила, мол, это ключ от моего сердца, носи его всегда.

— И еще один вопрос. Последний. Об этом надо более подробно написать. Что вы чувствовали, сидя в подвале? Страх, ненависть, обиду за предательство… Что?

А это, Павлуш, не твое дело.

Ну и как мне прикажете отвечать? Да и поймет ли он меня, если я скажу, что была в подвале счастлива?

Вот и конец всей истории. Только два слова на прощанье. Так сказать, постскриптум. Перечитывая свои заметки, я вдруг обнаружила, что выгляжу в них очень меркантильной. Чуть что, перевожу франки в рубли и в стоимость чашки кофе. Это от бедности. А подруги подыгрывали мне, чтоб я не чувствовала себя ущербной. Я принадлежу к тем многочисленным русским, которые были средним классом, а стали голытьбой. К вам я обращаюсь, старые русские. Бедность не унизительна. Не гонитесь за богатством, виллами и модными тачками, но откладывайте рублик на светлый день. На черный не надо, нас и так похоронят. А светлый день — это поездка через кордон. Когда вы накопите малую толику денег, вы сможете прорубить личное окно в Европу и выйти в великий мир. Там вы все время будете считать копейки: выпить ли вторую чашку кофе, позволить ли бокал вина?.. Но это все ерунда. Главное добраться до места, а смотреть на Рим, Париж или Амстердам можно бесплатно.

Рассказы

«Экий ты смешной какой» (рассказ сельской учительницы)

…Потом Тарас Бульба положил руку на плечосына и говорит: А поворотись-ко ты, сынку! Экий ты смешной какой! Я тебя породил, я тебя и убью». Он отошел на десять метров, выстрелил и попал прямо в сердце. Сын стал оползать возле своего жеребца, а Тарас сплюнулсмачно и пошел к дому. (Из сочинения ученика шестого класса Васи Шаликова)
Вася Шаликов никогда не был грозой учителей, он не грубил, не ломал стульев, не устраивал пожаров в школьной уборной, он просто не хотел учиться. В глубине души я уверена, что он и не мог учиться, постижение наук было для него занятием противоестественным, а ходил он в школу только потому, что понимал — все равно заставят, не отвертишься.

Вышеупомянутое сочинение было написано на уроке внеклассного чтения. Ученики должны были кратко изложить содержание повести Гоголя — любой, на выбор: из «Миргорода» или из «Вечеров». Есть какое-то «глупство» (словечко моего восьмилетнего сына) в самой постановке вопроса — изложить содержание, но способ этот старый, проверенный, с учебника не спишешь, мысли надо излагать своими словами, а мысли могут появиться только в том случае, если ты читал Гоголя. В начале урока я предупредила ребят, что ошибки учитывать не буду. Здесь же было оговорено, что если кто-то ничего, кроме «Тараса Бульбы», не читал, то пусть по этой повести и пишет. «Тараса Бульбу» мы проходили по программе и некоторые главы читали на уроке вслух.

Это особый труд — проверка школьных сочинений. Годы практики научили меня ничему не удивляться. В ребячьих сочинениях встречаются фразы, абзацы, а иногда и целые страницы, лишенные какого бы то ни было смысла, — сплошная несообразность. На то мы и учителя — помоги, объясни. В школьных сочинениях зачастую надо видеть не то, что ученик написал, а то, что хотел написать, да не смог. Но от изложения содержания «Тараса Бульбы» Васей Шаликовым дрогнула даже моя отвыкшая удивляться педагогическая душа.

Начал он бодро, рубленой фразой: «У Тараса Бульбы было два сына. Один подался к полякам, другой к белоказакам. Воевали крепко, а когда не было войны, пили горилку и пьяные валялись под забором…» И так далее, в том же духе, а потом всем знакомая по школе присказка.

Оторопело смотрел я на косые, разъезжающиеся буквы. Три спаянные по Васиной милости фразы вдруг приобрели реальный жуткий смысл. «Поворотись-ка, сын… какой ты смешной… Дай-ка я тебя убью!» И ведь убил… сразу.

Не хочу на этих страницах жаловаться на школьную программу, об этом много говорено и писано, не хочу обвинять моих учеников в нерадивости и непонимании Гоголя. Тарас Бульба и шестой класс — вещи несовместные! Я сама, учитель словесности, не всегда могу разобраться в мудрствованиях гения. Я просто хочу объяснить, хотя бы себе самой, почему за эту абракадабру и явный брак поставила Васе три, что значит удовлетворительно.

* * *

Я познакомилась с Васей Шаликовым год назад, когда стала классной руководительницей в пятом классе. Первого сентября он, как и все ребята, пришел в школу с цветами. В нашем поселке в каждом палисаднике растут цветы. Вася был такой же свежий и парадный, как его букет, скрипели новые ботинки, стриженая голова пахла одеколоном.

Перед уроком он подошел ко мне, распахнул пиджак и, щелкнув красными подтяжками, весело сказал: «Папка купил, гэдээровские». Сказано это было так, словно я давно знаю его папку, знаю с самой хорошей стороны и из-за этих подробных знаний должна искренне порадоваться замечательной покупке. «А мамка белую рубашку забыла купить, говорит — в старой ходи», — добавил он грустно и ушел на место.

Через месяц от праздничного Васиного вида не осталось ничего, кроме улыбки. Мальчишки в десять лет народ далеко не чистоплотный, у всех такие пиджаки, словно ими доску вытирали. Но у Васи был не просто неаккуратный, а запущенный вид, как-то угадывалось, что майка у него несвежая, носки разные и на пятках дыры.

— Вася, что за вид? — говорила я укоризненно.

Он поспешно запахивал пиджак и, склонившись ко мне, шептал заговорщицки:

— Говорил мамке — пришей пуговицы, да разве она вспомнит? Папка тоже без пуговиц ходит.

Я никогда не успевала высказать в ответ учительский наказ, мол, не маленький, пришей сам. Вася исчезал, буквально растворялся в воздухе. К октябрю он потерял все — учебники, тетради, линейки и таскал в школу почти пустой портфель, в котором глухо громыхал пустой деревянный пенал, с такими еще мы в школу ходили. «Мамка все куда-то посовала, — жаловался он мне ворчливым шепотом, — а новое купить — денег нет. Это она так говорит, а сама свининой торгует. Кабана заколола и на рынок сволокла. Вот папка получит аванс — все купим».

О мамке и папке рассказывал он не только в ответ на мои замечания. Подойдет на перемене, потрется бочком о край стола и зашепчет все с той же доверительной интонаций, на которую нельзя не откликнуться. В Васиных словах не было горечи, он просто сообщал мне подробности их семейного быта, но тема была всегда одна — он ругал мать.

Чем-то неприятен мне был Васин шепоток, и каждый раз я думала — не надо поощрять мне эти шептания, пора поговорить с мальчиком по-человечески. Но, видимо, сама манера говорить настраивала собеседника на таинственный лад, иначе почему я придвигалась к Васе и выслушивала его, не перебивая?

Однажды, когда он сообщил мне, что «утром мамка папке молока не дала, а он уж как просил, а она все равно не дала», я схватила Васю за ускользающие фалды и усадила рядом.

— А может, у нее не было молока! — мне не столько хотелось защитить Васину мать, сколько прояснить отношения в семье.

Он усмехнулся.

— Дак у нас корова своя. Мамка каждый день все молоко продает. И куда ей только деньги девать?

— А тебе она молоко дает?

— Я не люблю молока, Вера Константиновна.

Он говорил уже не шепотом, а с достоинством взрослого обиженного человека. «Надо идти к Шаликовым. Надо разобраться наконец, что там за мать такая сквалыжная», — думала я и не шла, все что-то откладывала, текучка заедала. По успеваемости бы Васю подтянуть — уже полдела.

Как водится в дружных классах, а именно таким был мой пятый «Б», к двоечникам прикрепляли сильных учеников. Конечно, Вася был тоже охвачен этим движением благотворительности, но от прочих неуспевающих отличался тем, что на каждом углу ругательски поносил своих добровольных помощников, а те не только терпели эти попреки, но и искренне радовались, когда их подопечный исправлял двойку. Видно, Вася обладал особым уменьем ладить с ребятами.

— Вы посмотрите, Вера Константиновна, что этот Шебутько придумал, — грязный палец нервно тычет в страницу учебника. — Он велит мне выучить э-та, эт-та и эт-та! Да разве это выучишь?

Игорь Шебутько, твердый хорошист, стоит рядом и виновато улыбается.

— Садитесь на последнюю парту и работайте, — говорю я строго.

Шебутько поспешно раскладывает на столе тетради. Они учат десять минут, пятнадцать, полчаса. Васе необходимо усвоить три правила математики, в каждом по три строчки текста.

Вася суетливо шевелит губами. В их подвижности что-то кроличье, словно он не математику зубрит, а быстро-быстро жует морковку. Медью отливает волна волос над низким ненахмуренным лбом. У Васи очень красивые блестящие волосы, что как-то не вяжется с общей картиной разрушения, свойственной его костюму. Терпеливый Шебутько сотый раз объясняет суть написанного. Потом мы зубрим все вместе. Я давно выучила наизусть все правила, разбуди меня ночью, повторю слово в слово, Шебутько заметно устал, и только Вася все так же спокоен, обижен и неприступен. Он хотел доказать, что нормальный человек не в состоянии выучить «эт-та и эт-та», и доказал.

Я отлично представляю, что произойдет завтра утром. «Выучил?» — спросит наша старенькая математичка Анна Федоровна. «Мы учили», — ответит за Васю Шебутько. Потом Шаликову будет подсказывать весь класс, и Анна Федоровна будет подсказывать, аж взмокнет вся, прежде чем начертить против Васиной фамилии неуверенную тройку.

А Вася спокойно сядет за парту, и в ту же секунду хрустальный шар знаний разобьется на тысячи осколков, и он старательно выметет эти осколки из головы, как ненужный сор. «Дотащим до восьмого класса, всем коллективом дотащим», — подбадривала меня математичка, и я соглашалась, потому что сама влекла Васю по ухабам знания, и даже директор напоминал мне время от времени: «Шаликову надо помогать».

Пропускал занятия Вася часто, объясняя пропуски болезнью. Медицинская справка всегда отсутствовала, да и никто не спрашивал у него этих справок, пришел на урок — и на том спасибо. Неожиданный визит матери объяснил мне причину его частых прогулов.

Она вломилась прямо на урок, оглядела класс затравленным взглядом, сказала обреченно: «И тут его нет», — потом села на последнюю парту и заплакала. Нас обступили ребята и, как толмачи, загалдели со всех сторон: «Он в бегах, Вера Константиновна, он все время из дому сбегает. Вы не огорчайтесь. Он, наверное, у Гришки».

— Была я у Гришки. Про Гришку разговор особый! — Шаликова погрозила кому-то кулаком. — У старшего Якова — была, у Прони Ветошкиной — была, к Зинке бегала и у Таньки была — нигде нет. Уже третий день нет.

Я не только встревожилась, испугалась смертельно, стала говорить про милицию, про больницу. Шаликова меня не слушала, горевала отдельно, охала, а потом исчезла на недоговоренной фразе.

После уроков я пошла к Шаликовым. Они жили не в рабочем поселке, как большинство моих учеников, а в соседней деревне, километрах в трех от школы. Дом стоял в конце тихой улочки — крепкий, бревенчатый, у калитки кряжистая береза, за домом огород и сад, спускающийся прямо к речке. Именно о таких домах тоскует случайно забредший в деревню горожанин, за окнами в резных наличниках ему чудится покой и тишина.

Под навесом гоготали утки, от хлева тянуло теплым, непривычным теперь запахом навоза, в нашем поселке давно не держали коров, говорили — кормов нет. Застекленная веранда была вся завалена яблоками, антоновкой. По узкой протоптанной среди этого изобилия тропочке я прошла к двери. Со стен веранды на меня весело, грустно и отрешенно смотрела шаликовская родня. В одной раме и младенцы, и гробы, и моряки в бескозырках, и сельские красавицы в свадебных платьях.

Никто не вышел мне навстречу, хотя я прилежно стучала в обитую клеенкой дверь. Потом дернула за ручку — открыто. После свежего запаха антоновки дух жилья показался особенно спертым. Клетушки какие-то, кладовки, заставленные пустыми бутылками, банками, старой посудой, тут же ящики с луком, тряпье какое-то по углам.

Я открыла еще одну дверь. Семья Шаликовых, все трое, сидела за столом. Центром внимания был Васька. Сильно голодный, он с остервенением хлебал суп. При моем появлении разговоры сразу смолкли, все смотрели на меня угрюмо и даже испуганно, словно я застала их на месте преступления. Первой опомнилась мать, вскочила, засуетилась, выставила на середину комнаты стул, обмахнула его краем теплого платка. «Нашелся, сам пришел», — шепнула она мне на ухо.

Вася довольно холодно буркнул «здрасте» и опять заработал ложкой с механической размерностью. Видно, он был оповещен о моем приходе, ничего хорошего от него не ждал и уже выработал свою линию поведения. Как скоро выяснилось, его линия состояла в том, чтобы ни на какие мои вопросы не отвечать, а только супиться, вздыхать и морщиться брезгливо. Я никогда не видела такой гримасы у него в школе, там он был беспечный и обаятельный двоечник, там ему море было по колено, а дома он словно стал старше на несколько лет.

Папка оказался небритым мрачноватым мужчиной лет пятидесяти с легким ежиком волос, крупным носом и водянистыми глазами, взгляд которых я так и не могла поймать. Участия в разговоре он не принимал, а если я обращалась к нему, поднимал глаза вверх и начинал спешно, как слепец, играющий на баяне, перебирать пуговицы. Связанный из домотканой шерсти жилет залоснился на груди, и я подумала, что он часто вот так теребит пуговицы в поисках непреходящего ответа.

Мать выглядела старше мужа. В классе она показалась мне совершенной старухой: лицо дряблое, отечное, осклабленные в плаче металлические зубы. Сейчас лицо ее было спокойным, и я подумала, что в молодости она была хорошенькой, нос не казался таким маленьким на плоскости лица, не было глубоких морщин вдоль подбородка, придававших ей теперь смешное, бульдожье выражение.

— Васенька у нас младший, — скороговоркой рассказывала она, — а всего-то детей восемь душ. Всех кормила, учила, правда, без высшего образования. Не захотели. Сейчас разлетелись из родного гнезда, а все за мамкин подол держатся, помогаю им продуктами. Чайку не желаете? А Иван Сидорович сторожем. Он много где работал, и на ремзаводе, и механизатором в совхозе был, а сейчас сторожем. Иван Сидорович, скажи хоть слово-то…

Иван Сидорович уставился на люстру и быстро проиграл на жилетном «баяне».

— Вы с Васей-то построже, — продолжала Шаликова, — он, конечно мальчик хороший, — она потянулась было к Васиному плечу, но оно сразу встало колом, и она виновато отдернула руку, — но нервный, да, нервный очень.

Васю Шаликова можно было украсить многими эпитетами, но только не этим, нервы у него были из проволоки. «Вот негодник! Дала бы ему затрещину, и дело с концом», — думала я совсем не в педагогическом ключе.

— А где Вася готовит уроки?

— Здесь же, в зале, — Шаликова отвела рукой ситцевую занавеску, и я увидела новенький полированный письменный стол, полку с аккуратно поставленными учебниками. Пластмассовый стаканчик щетинился отточенными карандашами, на вбитом в стену гвозде висели угольники и чистый, ненадеванный мешок для сменной обуви. Вся эта идиллия довершалась картой мира и цветной Васиной фотографией в рамке.

Школьный уголок был явно необитаем, невидимая музейная веревочка отгораживала его от жизни. Я укоризненно посмотрела на Васин портрет, потом на него самого. Он спокойно выдержал мой взгляд, даже слегка плечами пожал, словно удивлялся чему-то.

Расстались мы с Шаликовыми вполне сердечно. Вася пошел меня проводить. Как только за нами закрылась дверь, он зашептал мне в ухо с привычной интонацией: «Стол купила… чтоб перед соседями хвастаться, папку за занавеску не пускает. И учебники раздобыла новенькие, знала, что вы придете».

— Ты, Васька, врешь все! И не смей мне мать ругать, слышишь? Чтоб к завтрашнему дню все учебники в школу принес и уроки выучил, дрянной ты мальчишка. Я тебе дам нервы!

Он вздохнул, но возражать не стал.

Я сказала Ваське «дрянной мальчишка», искренне веря, что это так. Я была зла на него за побеги из дома, за круглые лживые глаза, за хамский вид, но потом, остыв, подумала: что-то здесь не так.

Дети редко ругают в школе родителей. Даже если отцовский кулак оставил синяк под глазом, нормальный ребенок никогда не сознается в истинной картине происшедшего, будет бубнить, упал, мол, подрался, и уж если весь класс скажет: «отец к нему приложился», а потом ты останешься с ним после уроков да заведешь откровенный разговор, вот тогда, может быть, и сознается, но при этом возьмет вину на себя. А уж чтоб мать ругать, вот так, походя, — это случай редкий, почти небывалый. За этим стоит серьезное разочарование, боль, беда, и это очень грустно, разочарованному-то одиннадцать лет.

О любом ученике из поселка можно навести справки в учительской, здесь все друг друга знают, а деревня Свистуново в стороне, жители ее работают не на ремзаводе, а в совхозе, и мне много пришлось расспросить народу, прежде чем я узнала скупые подробности о семье Шаликовых.

Шаликова-мать, как говорят теперь, нигде не работала, содержала дом, хозяйство, детей родила восемь человек. Шаликов-отец был когда-то знатный мужчина, на доске почета висел, но спился. Лечили его, но все без толку. Появившись на свет, Вася застал отца уже горьким пьяницей и о светлом его прошлом мог судить только по фотографиям да по рассказам сестер и братьев.

Главные скандалы в семье велись из-за денег. Отец домой ни копейки не приносил, семья существовала натуральным хозяйством. Живые деньги приходили с рынка. Мать была расторопным человеком, и семья отнюдь не бедствовала.

Отец побаивался жены, но иногда, когда душа бунтовала, а может быть, желая почувствовать себя хозяином в доме, жестоко ее бил на глазах у детей. Во время семейных драк мать не пыталась защититься от мужа, а с криком выбегала на улицу. Соседям давно наскучили скандалы Шаликовых, но, говорят, не было случая, чтоб в пиковый час никто не выбежал разнимать ожесточившихся супругов. Шаликова оттаскивала от жены, а он не давался, успевал выкрикнуть много бранных слов — мат-перемат — несправедливых, грязных. Выпустив пары, он опять влезал в шкуру жалкого, ничтожного человека.

Мать была скуповата, неряшлива, на язык невоздержанна, но к детям была добра, по каждому слезы лила: «Неслухи непутевые, все в отца, книжки не для них писаны». Здесь она права, весь выводок Шаликовых не хотел и не любил учиться. Мне достался младший.

На нем теперь и сосредоточилась вся материнская любовь — выучить любой ценой, подготовить к красивой чистой жизни в городе, непохожей на ее собственную — недоедала, недосыпала, ненавидела пьяницу мужа — а куда его деть? И удивительно, что в этом долгом противоборстве двух людей Вася выбрал отца.

Почему, кто ответит на этот вопрос? Есть надежда, что, когда Вася вырастет, он воздаст должное и трудолюбию матери, и ее стойкости, неутомимому желанию обеспечить своим детям более разумную и легкую жизнь, чем ее собственная. Но в одиннадцать лет свои оценки. Может быть, водянистые глаза Шаликова-старшего бывают и нежными, и внимательными, или знает он легкое петушиное слово, чтоб утешить сына, а потом, смотришь, соберется с духом и вместо бутылки портвейна купит кулек карамелек или подтяжки гэдээровские красные, и сын сполна оценит эту жертву. Тем более что мать не говорит — «отец в запое», а придумала более обтекаемую форму — «отец болен», а болезнь — она вроде от Бога, с ней не поспоришь.

После моего визита к Шаликовым Вася перестал ругать мать, но привычка мимоходом задерживаться у моего стола осталась. Он топтался нерешительно, даже локтем меня задевал, словно говоря: вот я пришел! Потом стремительно срывался с места и бежал к своему столу.

После одного из таких топтаний я попросила Васю задержаться после уроков и проводить меня домой. Ритуал этот, довольно частый, назывался у ребят «помочь Вере Константиновне донести тетради». Так уж случалось, что чаще всего «помогали мне нести тетради» двоечники, прогульщики, словом, люмпены школьной иерархии, провожание сопровождалось назидательными разговорами и увещеваниями, поэтому ношение школьных тетрадей считалось чуть ли не наказанием.

Конечно, Вася знал об этом, но не только не огорчился моему приглашению, а даже улыбнулся радостно: «Хоть каждый день, Вера Константиновна!» После этого и началась наша необыкновенная дружба с Васей Шаликовым.

Необычайной она была потому, что я не сторонник дружбы учителей и учеников. Дружить — так со всем классом. Если случай выделит мальчишку или девчонку для каких-то особых, доверительных с тобой отношений, тут же появится кличка «любимчик», а это вредно для детского коллектива. Более того, сами «любимчики» иногда усматривают в этой кличке почетный оттенок, что уж совсем не годится.

Другое дело Вася Шаликов. Он был столь равнодушен ко всему, что называлось учебным процессом, что ему и в голову не приходило иметь какую-нибудь корысть от наших дружеских отношений. Подойдет ко мне после уроков:

— Провожу?

— Проводи…

Я любила разговаривать с ним. «А вот скажите, Вера Константиновна, как это понимать?» — так начинались все наши беседы. Он никогда не спрашивал у меня про историю с географией, про героев книг, про дальние планеты и прочие тайны мироздания. Его интересовала жизнь в чистом виде, то есть суть человеческих отношений, и я поражалась его взрослости и наблюдательности: брат Федор жену бросил, а она добрая — почему бросил? Бабка Анфиса на сына в суд подала, сын ведь, а она подала — разве так можно? Девчонка одна, — он замялся, — вы ее не знаете, деньги у своих жадных родителей таскает, на них конфеты покупает и угощает весь класс — почему плохо, если она весь класс угощает? Мне казалось, что ответы на все эти вопросы он давно сформулировал сам и знал заранее, как я отвечу, словно в игру играл занятную — вдруг совпадет его решение с ответом в конце задачника. Чаще не совпадало, и он щурился иронически, но добродушно: «Это как в книгах пишут».

Фраза эта была им явно заимствована, взята напрокат вместе с интонацией у кого-то постороннего, не мать же навязала ему эту фразу, слишком велико было у нее уважение к понятию «учеба», «чтение».

Откуда у русского народа это неистребимое желание учиться, вернее выучиться? Не себе, так детям, через пень-колоду, но любым способом выучиться — получить диплом. Наверное, все это давно не так, и моя вера в неистребимое желание сродни чудачеству или профессиональной болезни. Но я вижу, как относятся ко мне матери неуспевающих учеников — уважительно, почти подобострастно, они мне в рот смотрят, каждое слово ловят и молят взглядом — выучи моего или мою, хорошо выучи, чтоб в люди вышли.

Есть милый придуманный кинематографический образ — белая кофточка в оборках, суконная юбка до пола, медальон на цепочке. Сельская учительница — всеми уважаемое загадочное существо, словно не из плоти и крови, а из другого бестелесного материала — эфир, пятое начало. Понятно, что тогда «убогий пахарь» хотел для своего чада лучшей доли, он и учил его из последних сил. А сейчас что?

Родители видят нас на классных собраниях. Мы не чета столичным. Кофтенка какая-нибудь самовязка, сапоги ношеные-переношенные, ни о каком маникюре речи быть не может, у каждой свой огород.

Родители же являются в школу принаряженные. Никакого импортного барахла на них нет, но все, что можно достать в советской торговле, — пожалуйста, пальто с норками, шапки меховые, пушистые, на пальцах, в ушах золото. После одного из таких собраний одна из родительниц, обидевшись на наш усталый и затрапезный вид, сказала: «Учителей перед собранием надо в хлорке простирать!» Едкое ее замечание тут же стало известно в учительской.

Когда я вышла после собрания из школы — вечер, снежок искрящийся, легкий, — увидела около школьной ограды табун «жигулей». Они ждали своих хозяев. Зимние наши дороги в плачевном состоянии, идти двадцать минут, ехать полчаса. И вот ведь не пожалели времени, прорвались на родительское собрание. «Так на кого вы хотите учить ваших детей? — спросила я у машин. — Сознавайтесь: на инженеров, врачей, учителей?»