Фантастика, 1985 год
Сборник
Традиционный сборник новых произведений советских и зарубежных фантастов. Наряду с научно-фантастическими рассказами и повестями в книгу включены статьи и очерки о развитии науки, о новых гипотезах.
ПОВЕСТИ И РАССКАЗЫ
Дмитрий ПОСПЕЛОВ НЕВОСПОЛНИМАЯ ПОТЕРЯ
С. А. Стебакову
Утро 2 мая 1836 года было жарким. Жара стояла уже несколько недель, как будто начинался не май, а июль. Выехали рано, почти затемно. К югу от Твери тракт тонул в плотном тумане, и лошади шли тихо. Ночлег в грязной и шумной гостинице в Твери казался уже далеким, превратился в воспоминание, стал прошлым. А настоящим был воздух, напоенный ароматом трав и цветов, мерное покачивание экипажа, неказистые девушки, которые, как призраки, выплывали по краям тракта из тумана.
Солнце пробилось сквозь туманную пелену. И под его горячими лучами туман начал быстро таять, открывая перед путешественником молодо зеленеющие леса, голубые пятна озерков и коричневую бархатную поверхность болота. Тракт был ровный, рессоры новые, и мягкое покачивание располагало ко сну. Александр Сергеевич устроился поудобнее…
Проснулся он верст через сорок. Клин был близок. Сон прошел. Захотелось посмотреть книгу, которую он накануне отъезда взял у знакомых в Петербурге. “Путеводитель в Москве, изданный Сергеем Глинкою, сообразно французскому подлиннику Г. Лекоента де Лаво, с некоторыми пересочиненными и дополненными статьями” - прочитал он на титульном листе. Ниже заглавия помещался эпиграф: “Что матушки Москвы и краше и милее!” Иван Иванович Дмитриев часто повторял эти свои строки, когда говорил о старой столице. И Карамзин тоже любил их. В чопорном Царском они напоминали ему о годах незабвенных, теперь уже далеко ушедших из его размеренной жизни великого ученого, историографа Российской империи.
Пушкин усмехнулся. Сергея Глинку он не очень любил, а писательского таланта у него никогда не признавал. В петербургской библиотеке Александра Сергеевича была другая книга Сергея Глинки со столь же пространным названием: “Русские анекдоты военные и гражданские, или Повествование о народных добродетелях Россиян древних и новых времен”.
Пушкин, привлеченный названием, книгу купил, разрезал и начал читать. Но скоро бросил. Скучно написано, и язык какойто суконный. И вот путеводитель…
Слева от титула был фронтиспис. На переднем плане гравер изобразил романтические руины в духе модного Гюбера Робера. Пушкин тут же вспомнил полотна этого художника в двух специально для них приспособленных комнатах имения Юсупова “Архангельское”. На втором плане за Москвой-рекой гравер изобразил Кремль. Хорошо были видны Иван Великий и стоящая рядом филаретовская пристройка. Слева виднелся торец дворца и купола кремлевских соборов. В правом нижнем углу гравюры Пушкин прочитал: “Грав. Д. Аркадьев”. И запомнил фамилию, чтобы при случае познакомиться.
Потом по привычке, перевернув страницу, посмотрел фамилию цензора: “адъюнкт и кавалер Иван Снегирев”. Этого он знал хорошо. Сейчас же вспомнил переделки второй главы “Евгения Онегина”, цензором которой был тот же Иван Михайлович Снегирев. В прошлые приезды в Москву Пушкин бывал у него на Троицкой. Да и на этот раз вряд ли удастся избежать с ним встречи.
На следующей странице книги красовалось посвящение: “Его сиятельству князю Дмитрию Владимировичу Голицыну, генералу от кавалерии, московскому военному генерал-губернатору и разных орденов кавалеру”. Дальше можно было не читать. Автор уничижал себя и льстил этому сиятельству меценату. “Хотя, - подумал Пушкин, - Голицын получше других. Больниц понастроил, о тюрьмах печется, купчишки к нему благоволят, и он их жалует. Не тиран. Скорее отец. Милостивый и все понимающий”. И все-таки чувство какой-то брезгливости вдруг охватило Пушкина. “Как же мы любим власть имущим свое холопство показывать”, - подумал он. И закрыл книгу.
Читать дальше ее расхотелось.
На обед в Клину ушло часа три. До Москвы было еще более 80 верст, а солнце уже клонилось к горизонту. Но дорога томила, и Пушкин хотел сегодня же попасть в первопрестольную. Тракт стал хуже, качка усилилась. После обильного обеда в Клину переносить ее было трудно. Клонило ко сну.
Сон был неглубок. Все время прерывался какими-то неясными мыслями и видениями. Беспокоили петербургские сплетни, предстоящая дуэль с Сологубом, отсутствие денег и задуманный роман о Петре. Проехали Пешки, а затем и Черную Грязь.
Название станций будили воспоминание о другом путешественнике, чью книгу в России читали тайно. И немудрено, что в ней не было посвящения, как в книге Глинки. Да и путевые наблюдения автора были далеки от казенных восторгов почитателя Голицына.
Но перед самой Москвой Александр Сергеевич заснул крепко. И проснулся лишь тогда, когда на крутом повороте с Садовой в Воротников переулок чуть не вылетел из коляски. Ямщик резко осадил. Дом губернской секретарши Ивановой стоял в самом начале переулка, недалеко от церкви, известной под названием “Старый Пимен”.
Была глубокая ночь. Но гостя ждали. В деревянном мезонине был виден свет. Минут через десять он появился и в окнах нижнего этажа. А через несколько минут Пушкин оказался в крепких объятиях своего московского друга Павла Воиновича Нащокина. “Что ж так поздно? Совсем заждались. Рад, друг ты мой сердечный”.
– “А ты потолстел, Войныч, видно, жена молодая раскормила. Показывай, где она, твоя ненаглядная? Жаль, что спит, ну да утром разгляжу…” Эти и многие другие восклицания сопровождали встречу давно не видевшихся друзей. Слуги тем временем расторопно разгрузили вещи и внесли их в дом. Ямщик получил на чай и поехал в слободу у Тверской заставы, согреться чаем и ночевать.
Усталость давала себя знать. Возбуждение первых минут встречи улеглось. Бутылка вина была выпита. Пора было ложиться. Друзья разошлись по своим комнатам…Но на прощание Павел Воинович с таинственным видом сообщил Пушкину, что его ждет один весьма интересный сюрпризец. “Знаю тебя, выдумщика, - сказал Пушкин. - Опять в своем домике чегонибудь необыкновенное соорудил?” - “В домике тоже, - сказал Нащокин. - Ты там еще многого не видел. Завтра посмотришь. Но сюрприз в другом. Но не буду тебе заранее говорить, сам потом увидишь”.
Впервые за несколько недель Пушкин уснул, как только лег в постель. В доме Нащокина, в какой бы квартире он ни жил, Александра Сергеевича всегда охватывало ощущение уюта, спокойствия и безопасности, которое никогда в последние годы не приходило к нему в Петербурге.
Время пребывания в Москве приближалось к концу. Остались позади первые дни, когда друзья целыми днями болтали бог весть о чем. Промелькнули многочисленные визиты и встречи, прогулки в архив, деловые свидания. Вера Александровна, жена Войныча, очаровала Пушкина. И когда его друг порой до утра пропадал за картами в Английском клубе, Пушкин болтал с ней, чувствуя себя помолодевшим и уверенным в своих силах. Вера Александровна недурно играла на гитаре, пела, иногда Пушкин тихонько подтягивал. Однажды в дом, заходил местный шут Ёким. Исполнил дурацкую песню, которая начиналась так: “Двое саны с подрезами, одни писаные… Дай балалайку, дай гудок!” Пушкину песня пришлась по душе. Переписал слова, выучил и несколько дней напевал ее, то вслух, то про себя. Снегирев, конечно, нанес визит. И Пушкин вспомнил, что ни разу не посмотрел в путеводитель Глинки. Хотя и брал его с собой, чтобы получить новые сведения о Москве. Достал книгу и положил около постели на небольшой столик.
Утром 19 мая Пушкин написал последнее письмо жене в Петербург. Не забыл упомянуть и о домике Нащокина. Он писал: “Домик доведен до совершенства - недостает только живых человечков”. И когда написал эти строки, подумал о своей дочерй МаШе. Вот была бы она рада, если бы увидела все эти вещи в обстановке домика, столь виртуозно выполненные, что ничем, кроме размера, не отличались от настоящих. И Вера Александровна вязальными спицами сыграла бы ей на крошечном игрушечном рояле, стоящем в гостиной домика, ту веселую мелодию, которую сыграла она вчера для него.
Воспоминание o дочери настроило его на мысли о Петербурге, о том, что в Москве не удалось как следует поработать в архиве, да и деловые встречи не все окончились, как бы ему хотелось. Были, правда, и приятные минуты. Например, примирение с Сологубом. A домик Нащокина просто прелесть. И тут же вcпомнил, что в день приезда обещал ему Нащокин какой-то сюрприз. Да, видимо, забыл или не получился.
Потом Пушкин дописывал письмо, лежал на диване с книжкой в руках, думал о Петре и его значении для России. Нащокин, как всегда, встал поздно. Только к обеду появился в гостиной. “А где Вера Александровна?” - спросил Пушкин. “Она поехала к обедне”, - зевая, сказал Войиыч. “Куда?” - переспросил гость. “К Пимену”, - сказал Нащокин, удивляясь настойчивости друга. Пушкин хитро поглядел и сказал: “Ах, какая досада! А зачем ты к Пимену пускаешь жену одну?!” Нащокин быстро сказал:.”Так я же ее пускаю к старому Пимену, а не к молодому!” И оба весело рассмеялись. Потом Пушкин вдруг спросил: “Войныч, а где же твой обещанный сюрприз? Надуть меня хотел? Или забыл?” Нащокин обрадовался.
“Значит, помнишь еще? А он сегодня и будет. Который сейчас час?”-“Второй пошел?” -“Значит, через час ты его и увидишь”. - “Что увижу?” - спросил Пушкин заинтересованно. “Сюрприз и увидишь.»-…загадочно сказал Нащокин.
Часа гулко пробили три. Вошедший слуга, приблизившись к Нащокину, что-тo тихо доложил ему. “Зови скорее”, - сказал xозяин нетерпеливо. Повернувшись к Пушкину, добавил: “Сюрприз” Пришел. Готовься”. В дверь как-то боком, неуверенно шёл небольшой худой человек. Пушкина поразили его глаза. Они были глубокими с расширенными зрачками. Но казалось, что смотрят они сквозь окружающие предметы. В руках вошедшего был ящик, перевязанный толстым ремнем.
“Позволь представить тебе, мой друг, господина Тирони. Он недавно приехал из Италии. И лучше, если он сам покажет свой сюрприз”, - сказал Нащокин. Итальянец поклонился Пушкину, но ничего не сказал. Пушкин тоже промолчал, не понимая, что последует дальше. Итальянец поставил ящик на стол и стал развязывать ремни. После этого он снял верхнюю крышку ящика; и Пушкин увидел странное сооружение, состоящее из Длинного барабана, к которому была приделана ручка. Над барабаном находился тонкий железный лист, в середине которого торчало металлическое острие. Края листа загибались вверх и сужались. Получалось что-то похожее на тонкую металлическую тыкву, какие Пушкин видел в Молдавии.
Иногда их используют, вынув сердцевину, как посуду для жидкости.
Итальянец поправил какие-то крепления, покрутил ручку, которая повернула барабан. Тихо вздохнул и, наклонившись к металлической тыкве, приблизив губы к ее верхнему отверстию, вдруг запел. Манера пения Тирони была разительно отлична от того, как поют в России. Звук был не глубинный, рождаемый в недрах легких, а какой-то дребезжащий, вибрирующий и непривычно высокий. Но песня была красива. Нащокин и Пушкин обменялись восторженными взглядами.
“Это неаполитанская песня”, - сказал итальянец. Замолчал и как будто ждал чего-то. Пушкин нетерпеливо посмотрел на Нащокина. “Зачем он притащил с собой эту штуку? - спросил он. - И зачем он пел в эту тыкву? Специально, чтобы создать неповторимый тембр?” Нащокин хитро улыбнулся и отрицательно покачал головой. “Ни за что не угадаешь, - сказал он. - Ведь это и есть сюрприз. Сейчас ты его получишь”.
Нащокин кивнул итальянцу. Тот стал снова вращать ручку барабана. Что-то зашуршало. Послышались какие-то тихие скрипы. И вдруг из тыквы раздался голос, певший ту же неаполитанскую песню. Голос был похож на Тирони, хотя звучал слабее и как-то хрипловато. Но это было именно то исполнение, которое Пушкин слышал несколько минут тому назад. Он уловил и ту интонационную заминку в исполнении, что невольно отметил в пении Тирони. Во всем этом было какое-то наваждение. Тирони сумел засунуть свой голос в Тыкву, а теперь она возвращала его назад.
Нащокин был рад: друг был потрясен. “Как это он, Войныч?” - спросил Пушкин, недоумевая, когда повторенная мелодия окончилась, а итальянец опять молча стоял около стола.
“Пойдем покажу, - потянул Нащокин Пушкина к столу. - Видишь этот барабан? На него навернут металл, оловянный лист. (“Это металл”, - подтвердил итальянец.) Когда ты что-нибудь говоришь в это отверстие (“В тыкву?” - переспросил Пушкин, а Нащокин подтвердил это кивком головы), то от колебания воздуха колеблется пластина вместе с острием. И на оловянном листе остаются вмятины. Вот они, видишь? А потом, если снова крутить барабан, то острие ощупывает вмятины и колеблется. А от этого и пластина в дне тыквы колеблется и порождает звучание. Понял теперь, что это - чудо. А если менять листы олова, то можно целую звучащую библиотеку создать!” Итальянец проворно отвернул крепления, снял барабан, убрал его в свой ящик, а оттуда достал и вставил в аппарат новый барабан, оловянный лист на котором был гладким - острие еще не касалось его. Нащокин легонько подтолкнул Пушкина к столу: “Теперь твоя очередь, друг мой. Почитай свои стихи, а потом мы их послушаем”.
Александру Сергеевичу вдруг стало как-то не по себе. Детский страх охватил его. От аппарата веяло чем-то потусторонним, а Пушкин был суеверен. Но Войныч почти силой подвел его к раструбу тыквы и сказал: “Чего, добрый молодец, робеешь? Читай!” - “А что читать?” - как ребенок, спросил Пушкин. “Что-нибудь короткое”, - сказал Нащокин.
Голос Пушкина при первых словах трудно было узнать.
Но постепенно музыка стиха захватила его, голос окреп и стал звонким. Это был отрывок из “Евгения Онегина”, где герой повторяет тот путь по Тверской, по которому совсем еще недавно проехал и Пушкин. “Как часто в горестной разлуке, в моей блуждающей судьбе, Москва, я думал о тебе! Москва… как много в этом звуке для сердца русского слилось! Как много в нем отозвалось!” И вместе с последними словами глубокий вздох потряс Пушкина. А сам себе он сказал: “Молодец! Не только Дмитриев о Москве сказать хорошо смог”. И отошел от стола.
Тирони перестал крутить ручку барабана, сдвинул острие и снова начал поворачивать барабан. Сначала посторонние хрипы и шумы делали голос совсем неслышным. Но потом голос сумел прорваться через эти преграды, и в комнате вновь зазвучал голос Пушкина. А Пушкин слушал его и не узнавал.
Ничего похожего на его голос не было в этих, как казалось ему, глуховатых звучаниях. Он посмотрел на Нащокина. Но тот ответил ему сияющей улыбкой. “Как две капли воды похож на твой. Если глаза закрыть, то можно подумать, что это ты стихи читаешь! - сказал Нащокин, когда прозвучала последняя строка стиха. - Я эту штуку у Тирони купил. Тысячу ему отвалил. Теперь вся Москва ахнет, когда я ей голос Пушкина из тыквы выпускать буду. Вот завтра моей жене сюрприз преподнесем. То-то удивлена будет. А Тирони еще построить обещает. Я уже ему для тебя заказал. А больше никому. У меня в Москве, а у тебя в Петербурге. И все!”
* * *
Потом пили чай. Тирони ушел, благодаря и кланяясь. Перед сном Пушкин долго думал о сюрпризе Нащокина. Взял лист бумаги и написал на нем для памяти: “Тирони. 19 мая 1836. У Нащокина. Тыква и барабан. Читал из “Евгения Онегина” кусок про Москву”, - и положил листок в книгу Глинки там, где романтические руины открывали вид на Кремль. И долго не мог уснуть. Завтра в дорогу, в Петербург. И привычные “петербургские” мысли захватили его, вытесняя Тирони, сохраненный голос и удивление перед случившимся. Вспомнил, что на прощальном ужине пролил на скатерть масло. А Нащокин пожурил его: “Эдакий неловкий! За что ни возьмешь, все роняешь”. А Пушкин ответил ему, поддавшись какому-то мрачному предчувствию: “Ну, я на свою голову… ничего…” Вера Александровна посмотрела на него с испугом. И никто еще не знал, что свидеться им больше не придется.
* * *
Пушкин спешил. И, видимо, из-за этого оставил у Нащокина много вещей. Павел Войнович аккуратно сложил их до следующего приезда друга. Книга Глинки также была забыта.
Взлеты и падения, уготовленные нам судьбой, не знает заранее никто. Пушкина через год не стало. Тирони исчез и никогда больше не появлялся. А когда Нащокин хотел однажды послушать голос ушедшего из жизни друга, то что-то сломалось в хитроумном изобретении итальянца. Острие только порвало часть оловянного листа, не воспроизведя ни звука. И ящик был задвинут сначала в угол кабинета, потом отнесен в кладовку.
И Нащокин уже почти никогда не вспоминал о нем. Тяжелые дни пришли для него и его семейства. Частые переезды, при которых новые квартиры становились все меньше и хуже, а количество вещей все время уменьшалось, свидетельствовали о том, что достаток уходит, долги растут и новая жизнь так не похожа на прежнюю. В конце 1854 года Войныч скончался. Еще раньше его знаменитый домик и другие редкости были проданы за долги. Ушли к антикварам и многие книги, а среди них и путеводитель по Москве Сергея Глинки, когда-то забытый Пушкиным на ночном столике у Старого Пимена. Судьба плела свою хитроумную сеть, узоры которой были известны только ей.
Электричка тронулась. “Следующая станция Лось”, - послышалось из динамика. Многие пассажиры невольно посмотрели на динамик. К радио в электричках пока еще только привыкали. Борис Сергеевич Дмитриев встал и стал протискиваться к выходу. Пора было выходить. Около дверей он еще раз посмотрел на адрес, написанный на клочке бумаги. Электричка остановилась, Дмитриев открыл дверь, спустился по ступенькам вниз и спрыгнул с последней ступени на невысокую деревянную платформу. “Как пройти на Пушкинскую?” - спросил он молодого паренька, оказавшегося рядом. Получив разъясненид, Дмитриев быстро зашагал в нужном направлении. Охотничье чутье, знакомое всем настоящим коллекционерам, подсказывало ему, что поездка будет удачной. Дмитриев работал более тридцати лет научным сотрудником политехнического музея. И все это время он проводил в поисках новых экспонатов.
Большинство коллекционеров рыскает в поисках картин и старых монет, фарфоровых статуэток и почтовых марок. Дмитриев искал старые автомобили, станки, вышедшие из употребления приборы. Все, что отжило свой короткий век в быстро изменяющейся технике и было достойно музея, интересовало Дмитриева. А его личные интересы и привязанности группировались около точных измерительных приборов, арифмометров, кассовых аппаратов, приборов для связи и радиоприборов. Еще до начала мировой войны, когда музей назывался “Московский музей прикладных знаний”, Дмитриев создал специальный отдел прикладной физики. И гордился тем, что все технические новинки всегда попадали в этот отдел почти немедленно. И как быстро (за несколько лет!) они становились музейными экспонатами, становились устаревшими и ненужными вне стен музея.
В последние годы Дмитриев выработал специальную тактику поисков. Он составил картотеку всех бывших фабрикантов и заводчиков, антикваров и комиссионеров. Через адресный стол он узнал адреса всех их ныне живущих наследников и постепенно обходил их, знакомился, наводил разговоры на тему о своей страсти. И, наконец, интересовался, не осталось ли гденибудь в кладовке, подвале или на чердаке интересующих его вещей. Как правило, посещение оказывалось безрезультатным.
Но иногда бывали настоящие удачи, и Дмитриев твердо придерживался придуманной им тактики поиска. Сегодня он шел к родственникам Фридриха Викентьевича Веркмейстера, державшего до революции известный магазин “Старинные вещи” в тогдашнем Леонтьевском переулке.
Нужный дом оказался небольшим частным владением за глухим забором, с подгнившими досками и столбами, что превратило некогда прямую линию ограждения в прихотливо изгибающуюся границу. Калитка висела на одной петле. Дом явно осел на один бок. Все свидетельствовало об отсутствии крепкой мужской руки. В этом доме доживала в одиночестве единственная дочь хозяина давно исчезнувшего магазина Эльза Фридриховна.
Дмитриев расположил ее знанием немецкого. Ее крошечное личико изображало чувство, похожее на радость. Дмитриев сказал Эльзе Фридриховне, что когда-то был знаком с ее отцом (что было правдой), и сказал несколько любезных слов о чутье старого антиквара. Старушка была совсем растрогана. Наконец Дмитриев изложил хозяйке цель своего визита. Та печально покачала головой: все распродано во время войны, в начале двадцатых и в тридцатых годах, ничего не осталось, ничего, только разный хлам в сарае. “А можно его посмотреть?” - спросил Дмитриев. Замок на двери сарая открылся с большим трудом. Когда глаза привыкли к полутьме сарая, освещавшегося крошечным оконцем, Дмитриев увидел груду всякого старья: сломанные лопаты и прохудившиеся ведра, кресло с продавленным сиденьем и какие-то старые бутылки. Разочарование охватило Дмитриева. Но он всегда помнил историю о том, как один удачливый коллекционер икон нашел великолепную строгановского письма икону в такой же куче хлама, выдернув ее с самого низа груды сломанных стульев и остатков другой мебели.
Поэтому он внимательно всматривался в каждую вещь, сиротливо доживавшую свой век в этом заброшенном сарае. И наконец увидел нечто, что заставило его внутренне возликовать.
Отбросив несколько старых картонных упаковок и облезлый чемодан, перевязанный трухлявой веревкой, он, чихая от поднявшейся пыли, стал осторожно вынимать из образовавшегося в груде старья углубления заинтересовавший его предмет. Когда это удалось сделать, Дмитриев тут же вытащил его из сарая, чтобы на свету рассмотреть свою находку. Через минуту он уже не сомневался, что нашел старинный фонограф. Конструкция его была столь примитивна, что, может быть, принадлежала самому Эдисону. Это была большая удача!
Дальнейшие поиски в сарае оказались безрезультатными, но Дмитриев от этого совершенно не погрустнел. Старинный фонограф искупал все неудачи. Эльза Фридриховна радовалась вместе с ним. А когда он сказал ей, что после оценки фонографа закупочной комиссией музея ей будет выплачена не слишком маленькая сумма, то Эльза Фридриховна даже прослезилась.
Находку Дмитриев повез к себе домой, на Ново-Васильевскую улицу. После чистки прибор предстал перед Дмитриевым во всей своей красе. Время, правда, не пощадило его. Крепления барабана сломались, оловянное покрытие было прорвано, резонатор помят. Но опытный глаз реставратора показывал, что привести прибор в прежнее состояние не слишком трудно.
Тщательно осматривая каждую деталь, Дмитриев нашел то, о чем он не мог и мечтать. На металлической пластинке было написано: “Тирони, Милан”. Не было только года изготовления. Но и то, что было, делало находку просто уникальной. Ибо это был итальянский фонограф конца XIX века. А о таких фонографах специалисты никогда не слыхали.
Вечером Дмитриев был в гостях у своего старого друга Дмитрия Дмитриевича Мосальского. Крупный специалист по литературе XIX века, Мосальский был известен среди литературоведов как большой любитель решения различных головоломных загадок, связанных с установлением или объяснением фактов, не укладывающихся в сложившиеся представления о жизни и творчестве того или иного писателя или поэта. Сам себя Мосальский называл литературным следопытом. Дмитриев любил бывать у него и слушать захватывающие истории о находках писем, рукописей неизвестных произведений или о новых фактах жизни кого-либо из известных литераторов XIX века. Рассказчиком Мосальский был прекрасным. Но сегодня Дмитриев сам горел желанием рассказать о своей находке.
Когда чай был налит, Дмитриев решил, что удобный момент наступил. “Дмитрий Дмитриевич, сегодня у меня большая удача”, - начал он. “Небось, Борис Сергеевич, нашли первый российский паровоз?” - улыбаясь, перебил его Мосальский. “Не паровоз, а кое-что получше”, - сказал Дмитриев. И рассказал по порядку сегодняшние приключения.
“А как он выглядит, этот фонограф?” - спросил Мосальский. Дмитриев начал объяснять: “Барабан с ручкой, а над ним резонатор с острием на дне. Странный такой по форме. Напоминает тыкву. Знаете, которые на юге разводят не для еды, а для других нужд. И когда в резонатор попадает звук, то острие делает борозду на мягком оловянном листе, который на барабан накручен. И самое интересное, что этот резонатор совершенно оригинальной формы. У Эдисона такого не было. Значит, Тирони - итальянец, который его изготовил, сам его придумал… Дмитрий Дмитревич, что с вами?” Мосальский вскочил с места и бросился в кабинет. Было слышно, как на пол упали какие-то книги или папки, слышалось невнятное бормотание и стук выдвигаемых ящиков. Дмитриев растерянно глядел в открытую дверь кабинета и ничего не понимал.
Мосальский выбежал из кабинета с листком бумаги в руках. “Читай!” -. прошептал он Дмитриеву. На листке было написано: “Тирони. 19 мая 1836 года. У Нащокина. Тыква и барабан. Читал из “Евгения Онегина” кусок про Москву”. Дмитриев ничего не понял и вопросительно посмотрел на Мосальского. “Это же фантастическая вещь, - вскричал тот. - Все пушкинисты обезумеют. Этот текст, который ты сейчас прочитал, написан рукой Пушкина. На листочке, вложенном в книгу Сергея Глинки. Записку обнаружил один коллекционер-библиофил. Купил редкую книгу на Сухаревке, еще до начала нашего века. Он графикой интересовался, а там в книге фронтиспис был гравера Аркадьева. Ну, это не имеет значения. И обнаружил листок с текстом, который ты прочитал. Он сразу понял, что это может быть рука Пушкина. От него записка попала в музей. И стала загадкой. Никто ничего понять не мог. Вроде и дата и место известны. Был Пушкин у Нащокина 19 мая. Это все знают. А вот то, что он из “Евгения Онегина” читал, не знают. Но вполне возможный факт. А вот кто такой Тирони, никто не знает. Ни в одном документе той эпохи такого человека нет. А “тыква и барабан” вообще расшифровать невозможно. А тут ты приходишь, говоришь, и меня вдруг озаряет: “Вот оно!” - “Что?” - все еще не понимая, к чему клонит Мосальский, спросил Дмитриев. “Как что! Да все же концы сходятся! Тут Тирони, и у тебя Тирони. Тут тыква, и ты сравнил резонатор с тыквой. А Пушкин и слова-то такого “резонатор” не знал. И барабан совпадает. Да ведь тут говорится о том, что Пушкин перед фонографом стихи читал! Понял теперь?”
Дмитриев почувствовал, как холодеют палыш на ногах и вверх по ним бегут какие-то мурашки. “Но ведь Эдисон изобрел фонограф только в 1877 году, - тихо сказал он. - Правда, идея носилась в воздухе. Еще в 1859 году Скотт фонограф придумал, но не сообразил, как его использовать. Применял для записи звуковых колебаний, и все. Но ведь тут 1836 год! В это невозможно поверить”.
Мосальский уже одевался. “Идем, скорее одевайся!” - “Куда идем?” - спросил Дмитриев. “К тебе идем. Будем слушать, что записано на твоем фонографе. И если из “Евгения Онегина”, то мир вздрогнет. Ведь это голос Пушкина!” - “Но уже поздно, - сказал Дмитриев. - Кроме того, фонограф еще ремонтировать надо. Давай послезавтра встретимся. А за завтрашний день я постараюсь его починить”. Уговорить Мосальского стоило большого труда. И лишь после клятвенных заверений, что Дмитриев не будет слушать запись до него, что Мосальский будет среди первых слушателей Пушкина, Дмитриев смог оставить своего друга и пойти домой.
Через два дня рано утром Мосальский уже стучал в дверь квартиры Дмитриева. Хозяин провел его в свою комнату, и Мосальский увидел на столе фонограф. “Ты еще не слушал его?” - ревниво спросил Мосальский. “Нет еще, - улыбнулся Дмитриев. - Тебя дожидаюсь. Все готово. Можно начинать”. Идя к столу, Дмитриев поднял руки вверх, как хирург перед операцией. Потом стал осторожно и равномерно поворачивать барабан. Было совсем тихо. Только скрип барабана раздался в комнате. В этом хаосе звуков Мосальскому послышалось, что кто-то произнес: “Ах, братцы!…” Он схватил Дмитриева за руку: “Остановись! Ты слышал?” - “Ничего не слышал”, - сказал Дмитриев. И он снова начал поворачивать барабан. Но Мосальскому теперь все время слышались отдельные слова. Но он убеждал себя, что это просто слуховая галлюцинация. Услышав: “Ах, братцы!”, он уже произносил невольно про себя пушкинские строки и был не в силах прекратить это.
Но вдруг сквозь шорох и треск стал прорываться голос!
И теперь они оба явственно слышали: “В моей блуждающей судьбе, Москва, я думал о тебе! Москва… как много в этом звуке для сердца русского слилось! Как много в нем отозвалось!” И с последними словами читавший стихи издал глубокий вздох. Запись кончилась. Дмитриев стоял неподвижно, все еще не веря тому, что это явь, а не разыгравшееся воображение. Мосальский плакал и не скрывал этого. Это были слезы счастья, великого счастья исследователя, сделавшего крупнейшее открытие.
Потом они прослушали валик еще раз. Сомнений не было.
Дмитриев взял лист бумаги и написал на нем: “Сегодня, 21 июня 1941 года, мы впервые услышали голос Пушкина” - н расписался под этим текстом. Мосальский поставил и свою подпись. Потом они долго обсуждали последствия своей находки, думали, к кому они пойдут в первую очередь в начале наступающей недели. И уже к вечеру, уходя домой, Мосальский упросил Дмитриева прокрутить запись еще раз. И хотя Дмитриев опасался, что запись портится от каждого прослушивания, он не. мог не понять состояния друга. И они еще раз услышали голос, долетевший к ним через столетие, и невольно повторили вместе с чтецом его глубокий вздох, полный радости и гордости за содеянное.
* * *
Утро следующего дня сломало все планы. Началась война.
Дмитриев ушел добровольцем в ополчение и погиб под Вязьмой. Мосальский был эвакуирован в Самарканд, где вскоре заболел и умер. Пережила войну сотрудница Мосальского Алла Павловна Шутова. Ей Мосальский в эвакуации много рассказывал о находке, просил разыскать Дмитриева и позаботиться о сохранении уникальной записи. После войны Шутова вернулась в Москву, узнала, что Дмитриева давно нет в живых, а дом его разрушен прямым попаданием фашистской бомбы, предназначавшейся для фабрики “Дукат”, находившейся неподалеку. Она сходила на Ново-Васильевскую и увидела пустырь, заросший сорняком и крапивой. Дома, стоявшие здесь, были деревянными, и от них просто ничего не осталось. Однако Алла Павловна встретила нескольких бывших жильцов дома, в котором жил Дмитриев, и они уверяли ее, будто бы слышали о находке Дмитриева, что якобы запись с голосом поэта он сдал в какой-то музей, однако быда эвакуация экспонатов, и фонограф мог попасть именно в ту машину, которую разбомбили…
Впрочем, если заняться этой историей, то может оказаться, что у нее есть продолжение. Теперь Алла Павловна ходит на улицу Готвальда, где стоял когда-то дом Дмитриева, гуляет с внуком и рассказывает ему эту историю.
Игорь ДОРОНИН ФЕНОМЕН ЛОСКУТОВА
После тяжелых боев на Днестровском плацдарме, где наша часть понесла большие потери в людях и технике, ее отвели на отдых в большое, почти не тронутое войной украинское село, с чудесным кисло-сладким названием Антоновка. Был разгар весны, все вокруг цвело, мы были живы, молоды и с радостью предвкушали дни, а может быть, и недели безопасной и беззаботной тыловой жизни. Наиболее лихие из моих разведчиков и связистов - а я был командиром взвода управления гаубичной батареи артполка - сразу же обзавелись перспективными знакомствами среди юных местных жительниц и как будто скучать не собирались.
Но в первый же вечер после отбоя офицеров вызвал к себе капитан Ильметьев - начальник штаба, или, по штатному расписанию, адъютант старший дивизиона. Откуда, из каких глубин военной истории пришло в нашу артиллерию это архаичное название должности - не знаю, но факт остается фактом: он имел именно такую должность.
Выставив вперед тяжелую челюсть, он пересчитал нас, как хозяйка цыплят, и произнес:
– К завтрашнему утру чтоб у меня были расписания занятий на десять дней. Вопросов нет? Все. Получите бумагу.
Мой командир батареи после ранения долечивался в медсанбате, поэтому расписание на всю батарею составлял я. Делать эту работу мне довелось впервые, никаких методических пособий, конечно, не имелось, но изрядно помучившись до первых петухов, я все же завершил ее, как мне казалось, успешно.
В восемь утра я, как штык, был в штабе дивизиона.
– Это что такое? - посмотрев на принесенный мною лист, спросил Ильметьев.
– Как что? - в свою очередь, удивился я. - Расписание.
– Я тебя спрашиваю, что это такое? - ткнув пальцем в какую-то графу, повторил капитан.
Я заглянул под его палец и сказал: - Это… Изучение матчасти гаубицы.
– Не то, не то. - Ильметьев брезгливо сморщился. - Я тебя спрашиваю, что за мазню ты принес, как курица лапой нацарапала.
Я про себя возмутился:
– Да на мой почерк вроде никто не обижался. В школе по чистописанию меньше четверки не было.
– Тут тебе не школа, а,вот через три часа чтоб все было, как положено быть. Понятно?
– Понятно. Но, может, вы по существу посмотрите, что надо исправить?
– Вот тогда по существу и посмотрим. Можешь идти. Бумаги у меня больше нет.
Мои разведчики бумагу, конечно, где-то достали, а батарейный писарь сделал из расписания прямо-таки выставочный экспонат.
В одиннадцать я снова стоял перед капитаном.
Он глубокомысленно осмотрел расписание, после чего изрек:
– Плохо. Вот это, - он ткнул пзчьцем, - перенести - сюда. Добавишь строевой и уставов. Можешь идти.
Я мысленно сосчитал до десяти, скрутил лист, повернулся и вышел.
Когда я явился вновь, в два часа дня, оказалось, что Ильметьев отдыхает после обеда. Потом он был занят какими-то другими делами, и только после шести мне удалось попасть к нему.
Не глядя на расписание, капитан кинул его в угол.
– Ладно, завтра доложу командиру дивизиона..Можешь идти. Утром сам проверю, как занятия ведешь. И готовься получать пополнение.
Но ни утра, ни пополнения мы не дождались. Ночью по хатам забегали посыльные. Они стучали в окна, будили спящих, вызывали всех офицеров в штаб дивизиона.
На этот раз нас собирал сам командир дивизиона - майор Ефремов. Его все знали как смелого и знающего свое дело человека. Авторитет его в дивизионе был непререкаем, ему старались подражать не только в большом, например, в уменье быстро и точно готовить исходные данные для стрельбы и поражать цель, но и в малом - ходили слегка раскачиваясь, носили небольшие усики, повторяли его любимые словечки.
– Вот что, товарищи офицеры. Получен приказ о нашей передислокации. Посадка в эшелон начинается через час. Пополнение и матчасть будем получать в пути.
С первыми лучами солнца эшелон с нашим артполком тронулся на север. Хоть мы и грузились в срочном порядке, но ехали не спеша. Подолгу стояли на железнодорожных узлах, разъездах, а иногда и в чистом поле. На некоторых станциях нас уже ожидали маршевые батареи. Людей, технику, лошадей распределяли по дивизионам и батареям и двигались дальше. Иной раз подсаживались по два-три человека из госпиталей или отставших от других частей.
На одной из остановок к поезду подошел младший техниклейтенант, невысокого роста, худенький, в очках. В руках у него было два больших, видимо, тяжелых чемодана. Он поставил их на землю, тыльной стороной ладони вытер лоб, достал документы и протянул их стоявшему у дверей Ильметьеву.
– К нам. Садись, - сказал тот.
Солдаты помогли втащить тяжелые чемоданы. Вслед за ними вскарабкался и вновь прибывший.
– Младший техник-лейтенант Лоскутов прибыл для дальнейшего прохождения службы, - представился он капитану.
– Ты что же это, с чемоданами на фронт собрался или… или в пансион? - спросил капитан. - БОЛЬШИНСТВО из нас не знало в то время, что такое пансион, а капитан не удосужился объяснить, почему именно в пансион надо ехать с таким грузом, но острота капитана нам понравилась, а вид у младшего лейтенанта с его чемоданами был такой комичный, что мы дружно фыркнули.
Тут надо сказать вот о чем. Непростым было наше отношение к Капитану Ильметьеву. Мы знали, что на фронте он провел всю войну, выслужился из старшин, что в самый тяжелый момент боев на плацдарме один, имея в помощниках только пожилого ездового, подскочил с передком к пушке, у которой был перебит весь расчет, подцепил и увез ее на глазах у растерявшихся немцев. И в то же время любил он хвастаться этим и другими своими подвигами и орденами, нудно поучать нас, молодых, как нужно жить и воевать. Так что любить его было особенно не за что.
Но сейчас он был один из нас, однополчанин, фронтовик, а младший лейтенант - чужак, необстрелянный молокосос.
А к таким мы, мягко говоря, относились не очень любезно, хотя сами не так уж давно находились в их же положении…
Лоскутов ничего не ответил, стоял, глядя в землю, а подбодренный нащим смехом капитан продолжал:
– Небось мамка пирогов на дорогу напекла или подштанников запасных надавала, чтобы было что менять, когда драпать будешь.
– У меня мамы нет… Ее немцы повесили, - тихо сказал младший лейтенант и поднял глаза на Ильметьева.
Тот явно смутился, но виду не подал.
– Размещайтесь, - сказал он и как будто потерял интерес к младшему лейтенанту. Но мы-то знали, что это не так.
Лоскутов прибыл на должность арттехника дивизиона. На первой же стоянке он побежал осматривать орудия и затем пользовался каждой возможностью для этого. Энергия била из него. В пути он организовал занятия для артмастеров батарей, собирался заниматься с командирами взводов и орудий, но времени оставалось мало, эшелон приближался к фронту.
Всех, конечно, интересовало, что же в чемоданах у Лоскутова. Кто-то пустил слух, что там сало, самым большим любителём был у нас артмастер Шарипов. Когда солдаты шуТЯ cпрашивали его, как к этому относится аллах, то Назип отвечал, что действительно, есть свинину мусульманам нельзя, но если запивать ее водкой, то можно. Правда, аллах запретил и епи-ртное, но Шарипов об этом благоразумно умалчивал.
При общем молчаливом согласии Шарипов решился на довольно-таки бестактное дело - когда Лоскутов открывал свои чемоданы, незаметно заглянул в них. Дело в том, что ни у кого из наc никакого, так сказать; личного имущества не было, все, что умещалось в полевой сумке. А тут человек с двумя туго набитыми чемоданами! Естественны и наше любопытство, да и некоторая неприязнь.
Но, как рассказал нам разочарованный Шарипов, один чемодан оказался набитым какими-то “железками”, а второй - “научными книгами”.
Лоскутов ни с кем близко не сходился, не пил и не курил, со всеми был на “вы”, себя просил называть по званию или “Петр Петрович”, все свободное время проводил за тетрадкой с какими-то расчетами.
Если он и выбрал меня в качестве собеседника, то, видимо, потому, что имел на это какие-то свои соображения - я по-прежнему исполнял обязанности комбата, лечение которого изза осложнений задерживалось, а Лоскутову для его дела, как потом выяснилось, нужен был в помощь мой артмастер Шарипов.
Лоскутов был неразговорчив, но постепенно я кое-что вытянул из него. Его отец, ученый-физик, в начале войны ушел в ополчение и погиб под Москвой. Мать, филолог, во время войны стала редактором партизанской газеты. Фашисты захватили ее и после жестоких пыток повесили. Узнав о гибели матери, Лоскутов, в то время студент технического вуза, добился призыва в армию, куда его не хотели брать по двум причинам: институтская броня и очки. Закончил ускоренный курс артиллерийско-технического училища, затем - недолгое пребывание в запасном полку, и вот он у нас.
В одном из разговоров Лоскутов признался мне, что сделал важное изобретение и стремится скорее попасть на фронт, чтобы проверить его результативность в деле. Я всегда с некоторой долей подозрительности относился к различного рода изобретателям, и, наверное, он заметил мой искоса брошенный на нега взгляд.
– Вы, Андрей, не думайте, что я ненормальный. Я проделал все расчеты и уверен, что если мне удастся создать и испытать экспериментальную установку, то это будет новое слово в военной технике, в известном смысле переворот.
– А в чем же заключается ваше изобретение?
– Пока я этого сказать не могу. Когда дело дойдет до испытаний и вы согласитесь помочь мне, тогда все и узнаете.
– Но почему же вы раньше, в училище или в запасном полку, не доложили о своем изобретении?. Вам бы помогли, дали бы людей, необходимые материалы.
Он посмотрел на меня и горько усмехнулся.
– Мне не повезло. Мои непосредственные начальники были вроде… - Он замялся.
– Вроде меня, вы хотите сказать?
Он немного помолчал.
– Да как вам сказать… Ну, в общем, мне никто не верил. И кроме того, я сам несколько сомневался в своих расчетах.
– A теперь не сомневаетесь?
– Теперь я полностью уверен. Мне нужны только кое-какие материалы и… боевая обстановка. И, конечно, помощь. Вот если бы вы разрешили Шарипову помогать мне, я был бы очень признателен.
Короче говоря, убедил он меня. Более того, он уговорил меня дать, как я теперь понимаю, мальчишескую клятву никогда и никому не рассказывать. И я, воспитанный на книжных похождениях романтических героев, дал эту клятву и оставался ей верен. Не могу простить себе этого. Если бы я не был так молод и так наивен и не сдержал бы ее, многое повернулось бы по-другому.
А в это время события начали развертываться так стремительно, что стало не до Лоскутова с его изобретением.
Где-то на подступах к Ковелю мы разгрузились - и сразу в бой. Ковель, Люблин, Майданек с его жуткими печами, в которых еще ощущался жар человеческого пепла, форсирование Вислы, бои за создание плацдарма…
Лоскутова - Ильметьев называл его не иначе как “студент” - я почти не видел в эти дни тяжелых боев. Мои гаубицы работали безотказно, кроме одной, которая была разбита прямым попаданием снаряда, и арттехник все равно помочь ей не смог бы ничем.
Наконец положение на нашем участке фронта стабилизировалось. Мы закрепились на довольно обширном плацдарме.
Мой НП находился на обращенном к противнику склоне, на танкоопасном направлении, так что любая танковая атака была бы видна как на ладони. Гаубицы моей батареи располагались в трех-четырех километрах сзади, а пушки нашего дивизиона заняли огневые позиции поблизости от НП - они были поставлены на прямую наводку.
Несколько дней противник приводил в порядок свои потрепанные части, и мы в спокойной обстановке оборудовали и маскировали блиндажи, траншеи и окопы.
Вот в один из таких спокойных дней и заявился снова младший техник-лертенант Лоскутов. Он напомнил об обещании помочь ему. Я выделил артмастера Шарипова и двух солдат. Следуя указаниям Лоскутова, недалеко от НП они оборудовали землянку и нечто вроде огневой позиции странной, невиданной раньше формы. Ночью притащили из дивизионного тыла знаменитые чемоданы. После этого Лоскутов с Шариповым отправились на захваченный у немцев склад боеприпасов и целый день оставались там. Вернулись поздно вечером, принеся доверху нагруженный чем-то короб из-под патронов.
Шарнпов рассказал мне, что они наковыряли детонаторов из трофейных гильз и снарядов.
Надо было наконец выяснить у Лоскутова, что он задумал.
Когда я пришел к нему, он вместе с Шариповым что-то монтировал из “железок”, находившихся в одном из чемоданов. Я увидел опиравшуюся на треногу длинную металлическую антенну с оптическим прицелом. Ее передний, длинный и острый, как игла, конец был направлен в сторону противника, а задний, короткий, был увесистым и массивным, многочисленные провода уходили в неглубокий колодец.
– Что же это такое? - удивленно спросил я.
– Это УНД, - с готовностью ответил Лоскутов и гордо пояснил: - Установка направленной детонации. Слишком сложно объяснять ее устройство. Но в двух словах принцип действия таков. Вы, конечно, знаете, чем вызывается взрыв пороха или другого взрывчатого вещества в гильзе или снаряде? Детонацией. То есть взрыв капсюля-детонатора вызывает возбуждение детонации вторичных взрывчатых веществ. Обычно капсюль-детонатор помещается в непосредственной близости от вторичного ВВ, как, например, в гильзе или снаряде. У меня же они разнесены на огромные расстояния: взрыв капсюля будет производиться здесь, в этой установке, а вторичные вещества будут взрываться там, куда направлена моя антенна, - в танках противника!
Я ошеломленно смотрел на него.
– Это так просто?
Он усмехнулся, довольный.
– Ну, просто это рассказывать, а сделать это непросто. Над этой идеей долго работал мой отец, и я использовал материалы его исследований. Но…
Но договорить мы не успели.
Снаружи, в траншее, послышался шум, искали меня. Я быстро выбежал и направился на НП, благо он находился в десяти шагах.
– Где ты бродишь? - набросился на меня капитан Ильметьев. - НП бросил, солдат распустил, документация не готова!
Все это было неправдой. Я был рядом с НП, разведчик дежурил у стереотрубы, связист - у телефонного аппарата, документация - в полном порядке. Но я молчал. Спорить с Ильметьевым или оправдываться было бесполезно.
Мое молчание обозлило его еще больше.
– Вот что, товарищ лейтенант, - сказал он, переходя на официальный тон. - Придется с вами говорить в другом месте.
“Куда уж в другом, - подумал я, - тут до немцев пятьсот метров”. Но так уж получалось, что начальства или кого-то неизвестного там, в тылу, “в другом месте”, мы зачастую боялись больше, чем врага перед фронтом.
– А тут, говорят, где-то рядом и “студент” окопался? - продолжал капитан. - Этого субчика вообще под трибунал давно пора.
2ут я заметил, что капитан покачнулся. От него пахло водкой.
Выдавать Лоскутова было нельзя. Чего доброго, Ильметьев явится к нему, переломает все созданное им и отправит его в тыл.
– Товарищ капитан, - как можно почтительнее сказал я, - он действительно заходил сюда, но пошел в соседний дивизион за смазкой для оптических осей панорам.
Оптическая ось - линия воображаемая, смазать ее, понятно, ничем нельзя, но подвыпивший капитан, довольный моей почтительностью, не заметил, а может, и не понял подвоха в моих cловах, и, заявив: “Ну то-то же, может быть, за ум возьмется”, - удалился восвояси.
Еще пара дней прошла спокойно. Однажды на наш НП пришел командир дивизиона. Прежде всего он прильнул к окулярам стереотрубы, пошарил по переднему краю немцев. Потом попросил схемы ориентиров и пристрелянных реперов, пригляделся к каждому и сказал:
– Ну что же, НП выбран по-деловому. - Это было одно из его любимых словечек, обозначавшее высокую степень похвалы. - Но вот с ориентирами… - Он сделал несколько замечаний, очень метких, с которыми нельзя было не согласиться не только в силу воинской дисциплины, но и по существу, и собрался уходить.
– Вопросы ко мне есть? - прощаясь, спросил Ефремов.
“Скажу, - вдруг подумал я. - Все скажу про Лоскутова, ведь замечательное дело парень задумал, помочь ему надо, поддержать, хотя бы охрану поставить”, - но проклятая мальчишеская клятва удержала меня.
– Никак нет, - ответил я, - вопросов нет.
– Будьте здоровы, - сказал майор Ефремов, пожал мне руку и, сопровождаемый ординарцем, исчез в чреве траншеи.
Вскоре Лоскутов закончил монтаж установки и теперь мечтал о контратаке немецких танков - ему не терпелось опробовать устройство в действии.
Что касается меня и остальных, то встречи с танками, в отличие от Лоскутова, никто из нас не жаждал, хотя мы и были готовы к ней.
Но так или иначе этот день настал - нас попытались сбросить с плацдарма.
С утра немцы начали артподготовку и бомбежку наших позиций. К счастью, в район “пятачка”, где мы находились, упало сравнительно немного мин и снарядов, остальные рвались либо впереди - у передовых траншей, либо сзади нас.
Вскоре показались немецкие танки.
Позабыв о Лоскутове, я наблюдал за полем боя, ожидая появления вражеской пехоты: в мою задачу входило, стреляя с закрытых позиций, отсечь ее от танков. Они были еще далеко, ведя на ходу неприцельный огонь в нашу сторону.
Наши пушки пока не отвечали.
С расположенного неподалеку ПП командира дивизиона прибежал Ильметьсв.
– Чего не стреляешь? - закричал он.
– Жду, пока пехота появится, - ответил я.
– Жди, жди - дождешься, когда по тебе проедут.- Он убежал к пушкам, стоявшим на прямой наводке.
Вскоре оттуда послышались выстрелы… А танки все приближались, и снаряды стрелявшей пушки не причиняли им вреда.
И вдруг… Безо всякой видимой причины первый, дальше других прорвавшийся танк на моих глазах взорвался. Огромное пламя, столб дыма, башня, отброшенная на десятки метров в сторону…
Остальные продолжали идти вперед, стреляя и наращивая скорость.
Взорвался второй танк.
За ним - третий.
Я понял, что это дело рук Лоскутова, и внутренне ликовал.
Однако танков было много, они шли и шли.
Когда взорвался четвертый, а за ним пятый, в рядах атакующих наступила растерянность. Танки неуверенно зарыскали по полю словно в поисках невидимой опасности. Они подставляли борта, и этим воспользовались наши пушкари-противотанкисты.
Показалась немецкая пехота, и я подал команду на открытие отсечного огня. А передовые танки уже приближались к нам.
Взорвался еще один.
И в это время на НП появился Ильметьев.
– Где здесь Лоскутов? - орал он, и хотя ему никто нe показывал, подскочил к его окопу. - Ты что тут делаешь? Марш к пушке, там затвор заклинило!
– Я лучше артмастера пошлю, он все сделает, а я здесь…
– Ах, ты здесь! Трус! Расстреляю! - Ильметьев выхватил пистолет.
Лоскутов испуганно глянул на него и побежал к пушке. Через минуту она возобновила стрельбу.
Но было уже поздно. Танки ворвались на наши позиции.
Разрывом снаряда меня оглушило и отбросило на дно траншеи. Я успел увидеть, как Лоскутов прыгнул в свой окоп.
А через мгновение тяжелый танк заполз на него и стал утюжить… Раздался взрыв. Меня ударило в грудь, и я рртерял сознание. Последнее, что я запомнил, - это был Ильметьез, бросающий противотанковую гранату в грозную машину, налезающую с другой стороны.
Очнулся я в госпитале, на другом берегу Вислы. Там я узнал, что плацдарм удалось отсгиять.
Ранение оказалось тяжелым, и меня отправили еще дальше в тыл.
В часть я вернулся, когда снега уже покрыли плацдарм.
Наш полк перевели на другой участок - готовилось наступление, части сдвигались, уплотнялись, давали место новым. На плацдарме было тихо, мирно, по-домашнему поднимались дымки из многочисленных блиндажей и землянок в прифронтовом сосновом бору. Ничто не говорило о тяжелых боях, которые здесь были летом. И о том бое уже забыли, а его место разыскать не удалось. Прибыли новые люди, вместо Шарипова, погибшего в тот день, когда я был ранен, в батарее был новый артмастер, вместо Лоскутова в дивизионе - новый арттехник.
Мне рассказали, что Ильметьев, кстати, получивший орден за личное мужество, распускал слухи о том, что Лоскутов якобы не погиб и не пропал без вести, а перебежал к немцам.
Я пошел в штаб полка и подтвердил, что своими глазами видел гибель Лоскутова. Но похоронку отправлять было некуда - родственников у него не оказалось.
* * *
Много лет спустя, знакомясь с трофейными документами, я наткнулся на донесение полевой службы гестапо группы армий “Висла”. В нем говорилось, что во время контратаки на позиции русских по неизвестной причине взорвались шесть танков. По подозрению в саботаже арестовано несколько унтер-офицеров и техников. Ведется расследование.
Других документов по этому вопросу в деле не оказалось, и чем закончилось расследование, установить мне не удалось.
Михаил БЕЛЯЕВ КОРИЧНЕВЫЕ АМПУЛЫ
…Я ощущал отвратительный вкус бессонной ночи.
Ф е р е н ц К а р и и т и
Бессонница! Отняла одну ночь, другую. И пошло…
Ельчанинов начал выспрашивать способы борьбы с нею.
Один посоветовал считать в такие часы слоников, другой - как бы ехать в поезде и скользить глазами по шпалам, третий - думать о качке на волнах, а четвертые - самые эрудированные- убеждали браться за книги и читать. Пробовал. Не помогало. И однажды молодой техник, помощник Ельчанинова, предложил ему пить снотворное, которым еще раньше одарил помощника его приятель, побывавший за границей.
– Пей на здоровье! Не ошибешься! - весело сказал техник, и озорные искринки промельнули в его глазах. - По одной перед сном. С первой же ночи бессонницу как рукой снимет, - и втиснул ему в ладонь прохладную бугорчатую пачечку коричневых ампулок, похожих на тупые пули. Каждая в прозрачном целлофановом гнездышке.
Ельчанинов послушался. Выпил. Сон не замедлил себя ждать. И какой сон! Тот самый, сладкий, крепкий, когда просыпаешься словно бы заново рожденный. Но что за странность?
Спящего Ельчанинова озаряли удивительные сновидения: возникали храмы. И только храмы!… Во сне он вглядывался в их древние очертания, в их уносящиеся вверх купола, окна, стены, в их ажурные круги, господствовавшие над входами. В чем дело? Почему именно храмами заполнился его сон? Никогда подобного не случалось. Что навеяло такие явственные видения?
Он знал, что сны - фантастическое сцепление разного рода событий и впечатлений. Не-контролируемые разумом, они проступают из глубин подсознания и развертывают свои зыбкие картины, пренебрегая логикой здравого смысла. Мозг в снотворениях не стеснялся в выборе действий и деталей. Одной рукой он словно бы выхватывал их из прошлого, а другой - пришпиливал к событиям сегодняшним. И возникали телефоны на лбах коров, а самолеты залетали к динозаврам. Но храмы поражали стройностью. Они завораживали собой, словно музыкой о родном крае. Откуда они? В таком множестве, в такой почти реальной мощи своих явлений? Словно их являл ему не сон, а сама жизнь. Ельчанинов осознавал, что в снах возникают стреловидные громады чуть ли не времен крестоносцев и что их воздвигнул чуждый ему дух средневековья. Храмы возникли во сне и на вторую ночь.
Уже трижды Ельчанинов принимал иноземное лекарство, трижды крепко спал. Перед уходом на работу начал заниматься физзарядкой. И вот на четвертое утро снова надeл cпортивный костюм и вышел из дому, чтобы сделать пробежку. Заглянул в соседнюю березовую аллею. Вставало раннее теплое солнце.
Безветрие. Ельчанинов, пробежав несколько метров, лениво сел на лавочку. Вниманием завладело серебристое кружево теней.
Упоительная тишина. Ни одного человека. Посвистывают в березах птицы. Обернулся - и вздрогнул от неожиданности: рядом с ним на лавочке сидела миловидная девушка в сером английском костюме и сосредоточенно разглядывала книгу. Он не поверил своим глазам: на каждой странице книги были все те же храмы, которые так властно завладели его снами.
Девушка затаенно улыбнулась Ельчанинову, продолжая переворачивать страницу за страницей все больше увлекая его.внимание необыкновенным числом красочных храмов.
– Вы здесь живь-ёте? - вдруг спросила она, произнося каждое слово нараспев, словно бы не совсем веря, что произносит их правильно.
– В этом доме, - небрежно кивнул Ельчанинов чубатой головой на пятиэтажный дом из силикатного кирпича с выложенной на торцевой стороне датой постройки, который просматривался за березами. - Видите цифру? 1958. Так вот; Получилось как в сказке. Дом построили, и я женился. Славный был Год! - сказал он, почувствовав расположение к девушке.
– О-о! Поздравляю! - удивленно воскликнула она и достала из соломенной сумки пачку сигарет в целлофановой одежке. Чиркнула зажигалкой: - Курь-иите?…
– Спасибо. Не курю.
– Тогда позволите мне?… - опять как-то странно растягивая слова, спросила она, и, получив согласие, закурила. - Вам это знакомо? - поинтересовалась она, видя, что он продолжает неотрывно глядеть на изображения храмов.
– Да! - неожиданно для себя признался Ельчанинов.
– Пожалуйста! Смотрите, - мягко сказала она. - Какой вам больше нравится? - И словно невзначай раскрыла книгу на новом месте.
Ельчанинова так и притянуло к странице: он увидел именно тот самый собор, который возникал в снах чаще других.
С уверенностью указал на него.
– О! Собор Санкт-Петер! - благодарно воскликнула она и, поискав урну, отбросила в кювет едва закуренную сигарету.
Энергично захлопнула книгу. С пугающей серьезностью заглянула в глаза Ельчанинова, словно бы стремясь разглядеть их цвет. Ее торжествующе острый взгляд уходил куда-то внутрь его…
– Знай-ете… записываю пение птиц, - переменила она тему разговора. - Видите? - показала приборчик в виде коробочки для зеркальца. - Хочу записать голос сорокопута. Он тут есть. Слышала. А вы лю-бите птичьи голоса? Соловья, например? А? - И глаза ее снова наполнились притягательной ласковостъю женщины, которая по-ребячьи увлечена жизнью и грешит глупостями, делающими ее характер еще интереснее. - Спойте два-три момента. Можж-ете? А я запишу. Ну пожалуйста! - попросила она и даже положила узкую горячую ладошку на колено Ельчанинова. - Над нами никто не будет смеяться. Никого рядом нет. Хотите? Я спою! - неожиданно по-девчоночьи засмеялась и довольно удачно изобразила соловьиную вертушку.
Ельчанинов, завороженно глядя на нее, тоже засмеялся.
И напряг голос. И случилось странное: он ответил ей той же вертушкой, которая и в самом деле прозвучала по-соловьиному, хотя никогда раньше не подражал пению соловья.
– Хорошо! - похвалила она.-Вы настоящий соловей! Извините, мне надо торопиться. О, эти дела! Желаю вам крепкого здоровья, - быстро встала с лавочки, засовывая в сумку книгу и приборчик-коробочку. - До свидания!
Уже издалека помахала рукой, торопливо уходя в глубь березовой аллеи.
На работе, встретив техника, который передал ему ампулки, Ельчанинов рассказал о странностях, что начали с ним случаться.
– Но сон устоялся! - радостно воскликнул Ельчанинов. - Лекарство, хотя и заморское, помогает. Даже боязно, что оно кончится.
– Попробую еще достать, - неуверенно посулил техник. - Ампулки случайные. Туристы привозят.
– Неужели наркотики? - насторожился Ельчанинов.
– Что ты! Совсем нет, - успокоил техник. - Хотя в них что-то есть. Понимаешь… я тоже принял три ампулки, когда однажды бессонница навалилась. Голову закружили сновидения, схожие с твоими. Тьму готических соборов перевидел. Кажется, что тут худого? Снятся произведения искусства! И все же… откровенно говоря, почему так настойчиво лезут в сны чужие храмы? Они и только они! Ну, думаю, с меня хватит. И бросил принимать ампулки! Извини, что не сказал тебе. Блажь нашла. Захотелось проверить действие их на другом человеке. А тут подвернулся ты…
– Отличное лекарство! - оценил Ельчанинов. - Я наконецто, выспался. Человеком себя чувствую.
– Остановись, - посуровел техник. - А то наглотаешься, мало ли что начнет являться, - и посмотрел на Ельчанинова внимательно, испытующе долго:-Девица, например, - обронил он.
– Какая? - встрепенулся Ельчанинов.
– Белокурая, в сером английском костюме с сумкой, сплетенной из соломы.
– С книгой по искусству и с приборчиком в виде коробочки для зеркальца? - досказал детали Ельчанинов.
– Да, в коробочке есть зеркальце, в которое она поглядывает, - отметил техник.
– И микрофон есть!
– Для записи птичьих голосов, - уточнил техник и грустно заключил: - Значит, и тебя нашла.
– И ты пел по-соловьиному? - растерялся Ельчанинов.
– Я чирикал… - усмехнулся техник. - В то время рядышком воробей скакал. Здорово получилось! Как будто всю жизнь воробьиному чириканью учился. Ну, что скажешь?…
– Да что она, марсианка, что ли? - насторожился Ельчанинов. - Симпатичная! И не космический холод, а живая женщина, - попытался он защитить незнакомку. - Когда задела меня рукой, я ощутил: рука горячая.