Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Ги де Мопассан

Обед и несколько мыслей

По случаю национального праздника г-н Пердри (Антуан), начальник отделения г-на Патиссо, получил орден Почетного легиона. Он насчитывал тридцать лет службы при прежних режимах и десять лет преданности теперешнему правительству. Его подчиненные, пороптав немного, что их награждают лишь в лице начальника, сочли все же за благо преподнести ему крест с фальшивыми бриллиантами. Новоиспеченный кавалер ордена, не желая оставаться в долгу, пригласил их всех к обеду на следующее воскресенье в свое имение в Аньер.

Дом, украшенный мавританским орнаментом, походил на кафешантан, но ему придавало ценность местоположение: железнодорожная линия, перерезая сад в ширину, проходила в двадцати метрах от крыльца.

В цементном бассейне посреди неизменной круглой лужайки плавали золотые рыбки, и на струйке фонтана, в точности напоминавшего спринцовку, временами играла микроскопическая радуга, приводившая в восторг посетителей.

Питание этого фонтанчика составляло постоянную заботу г-на Пердри, который вставал иногда в пять часов утра, чтобы наполнить резервуар. Без пиджака, с вылезающим из брюк толстым животом, он остервенело накачивал воду, чтобы по возвращении со службы удовлетворенно пустить полную струю и воображать, что по саду разливается прохлада.

В день парадного обеда все гости восторгались расположением дачи, и каждый раз, как вдали слышался шум приближающегося поезда, г-н Пердри объявлял место его назначения: Сен-Жермен, Гавр, Шербур или Дьепп, — смеха ради все махали пассажирам, глядевшим в окна.

Отделение собралось в полном составе. Во-первых, помощник начальника г-н Капитен; потом старший чиновник г-н Патиссо; затем гг. де Сомбретер и Валлен, элегантные молодые чиновники, являвшиеся на службу когда им вздумается; наконец г-н Рад, известный всему министерству своими крайними взглядами, которые он афишировал, и экспедитор г-н Буавен.

Господин Рад слыл оригиналом. Одни называли его фантазером и идеологом, другие — революционером, но все сходились на том, что он бестактен. Это был уже немолодой, сухощавый, невысокого роста человек, с проницательным взглядом и длинными седыми волосами, который всю жизнь выражал глубочайшее презрение ко всякой административной деятельности. Любитель книг и страстный читатель, натура всегда и против всего протестующая, искатель истины и враг предрассудков, он обладал такой четкой и парадоксальной манерой излагать свои убеждения, что это зажимало рот самодовольным дуракам и вечно недовольным нытикам. Про него говорили: «Старый чудак Рад» или «Полоумный Рад», — и медленность его продвижения по службе, видимо, подтверждала мнение всех этих ничтожных выскочек. Независимость его речи часто приводила в трепет его коллег, и они в ужасе спрашивали себя, каким образом он умудряется сохранять место.

Как только сели за стол, г-н Пердри в краткой, но прочувствованной речи поблагодарил своих «сотрудников», обещая им свое покровительство, еще более действенное теперь, когда повысился его авторитет, и закончил растроганным обращением, в котором благодарил и восхвалял либеральное и справедливое правительство, умеющее находить достойных людей среди скромных тружеников.

Его помощник, г-н Капитен, ответил от имени всего отделения: он поздравлял, приветствовал, восторгался, преклонялся и превозносил за всех; оба эти образчика красноречия были встречены бурными аплодисментами. После этого принялись за еду.

До десерта все шло благополучно, убогость беседы никого не смущала, но за кофе разгорелся спор, и внезапно г-н Рад разбушевался и перешел все границы.

Говорили, конечно, о любви; среди чиновников вдруг пробудился дух рыцарства, и, опьяненные им, они восторженно хвалили возвышенную красоту женщины, ее душевную чуткость, свойственное ей понимание всего изящного, верность суждений, утонченность чувств.

Но г-н Рад стал возражать, энергично отрицая у так называемого «прекрасного» пола наличие всех тех качеств, которые ему приписываются; встретив общее негодование, он принялся цитировать знаменитых писателей:

— А вот Шопенгауэр, господа, Шопенгауэр, великий философ, которого чтит вся Германия. Послушайте его слова: «Как сильно должна была любовь отуманить разум мужчины, чтобы он назвал «прекрасным» этот пол, малорослый, с узкими плечами, широкими бедрами и кривыми ногами. В действительности вся красота заключается в любовном инстинкте. Вместо того, чтобы называть этот пол «прекрасным», следовало бы назвать его «неэстетичным». Женщины не чувствуют и не понимают ни музыки, ни поэзии, ни изобразительных искусств; все это у них — одно обезьянничанье, предлог, притворство, вызванное их желанием нравиться».

— Человек, который это сказал, — глупец, — объявил г-н де Сомбретер.

Господин Рад, улыбаясь, продолжал:

— А Руссо? Вот его мнение: «Женщины в общем не любят ни одного из искусств, ничего не понимают ни в одном из них и абсолютно бездарны».

Господин Сомбретер презрительно пожал плечами.

— Руссо так же глуп, как и тот, только и всего.

Господин Рад продолжал все с той же улыбкой:

— Лорд Байрон, который, однако, любил женщин, говорит вот что: «Их следует хорошо кормить и хорошо одевать, но отнюдь не допускать в общество. Они должны получать религиозное воспитание, но не знакомиться ни с поэзией, ни с политикой, а читать только духовные и поваренные книги».

Господин Рад продолжал:

— Смотрите, господа, ведь все они учатся живописи и музыке. А между тем нет ни одной, которая написала бы хорошую картину или замечательную оперу. А почему, господа? Да потому, что женщина — это sexus sequior, пол второстепенный во всех отношениях, назначение которого — держаться в стороне, на втором плане.

Господин Патиссо рассердился:

— А Жорж Санд?

— Исключение, сударь, исключение. Я приведу вам еще одну цитату из другого великого философа, на этот раз английского, из Герберта Спенсера. Послушайте: «Каждый пол способен, под влиянием особых стимулов, проявлять свойства, присущие обычно другому полу. Так, если взять крайний случай, грудные железы мужчины способны, при особом раздражении, выделять молоко; известно, что во времена голода грудные дети, лишенные матери, бывали спасены именно таким образом. Однако эту способность иметь молоко мы не относим к числу мужских признаков. Точно так же и женский ум, способный в отдельных случаях создать нечто возвышенное, не должен быть принимаем в расчет при оценке женской натуры как социального фактора...»

Господин Патиссо, уязвленный в присущих ему рыцарских чувствах, заявил:

— Вы, сударь, не француз. Французская галантность — это одна из форм патриотизма.

Господин Рад принял вызов:

— Да, во мне очень мало патриотизма, чрезвычайно мало.

Заявление это было встречено ледяным молчанием, но он спокойно продолжал:

— Вы, вероятно, согласитесь со мной, что война есть нечто чудовищное, что этот обычай истребления народов является пережитком дикарства и что если жизнь есть величайшее реальное благо, то не возмутительно ли, что правительства, обязанные защищать существование своих подданных, упорно изыскивают средства к их уничтожению? Не так ли? Но если война — вещь чудовищная, то не является ли патриотизм той идеей, которая порождает и поддерживает войну? Когда убийца убивает, то у него есть цель — украсть. Но когда один порядочный человек вспарывает штыком другого честного человека, отца семейства или, быть может, великого художника, то какая у него цель?

Все были глубоко задеты.

— Если у тебя такие взгляды, то нечего их высказывать в обществе.

Господин Патиссо возразил:

— Однако, сударь, существуют принципы, которые признаны всеми порядочными людьми.

Господин Рад спросил:

— Какие же именно?

Господин Патиссо веско ответил:

— Нравственность, сударь.

Господин Рад просиял.

— Один пример, господа, — воскликнул он, — разрешите один только маленький пример! Какого вы мнения о тех господчиках в шелковых фуражках, которые промышляют на бульварах небезызвестным вам ремеслом и этим живут?

Сотрапезники брезгливо поморщились.

— Так вот, господа, всего сто лет тому назад считалось вполне принятым, чтобы элегантный дворянин, щепетильный в вопросах чести, имеющий в качестве... подруги... «прекрасную и добродетельную даму благородного рода», жил на ее счет и даже окончательно разорил ее. Находили, что это очень милая шутка. Итак, мы видим, что нравственные принципы вовсе не столь незыблемы и... следовательно...

Господин Пердри, явно смущенный, остановил его:

— Вы подрываете основы общества, господин Рад. Необходимо иметь принципы. Так, например, в политике господин де Сомбретер — легитимист, господин Валлен — орлеанист, а мы с господином Патиссо — республиканцы; у всех нас самые различные принципы — не так ли? — а между тем мы все прекрасно уживаемся друг с другом именно потому, что они у нас имеются.

— Да ведь и у меня есть принципы, господа, и даже очень твердые.

Господин Патиссо поднял голову и холодно сказал:

— Я был бы счастлив их узнать.

Господин Рад не заставил себя упрашивать.

— Вот они:

Первый принцип: единовластие — чудовищно.

Второй принцип: ограничение избирательного права — несправедливо.

Третий принцип: всеобщее избирательное право — бессмысленно.

Действительно, отдать миллионы людей, избранные умы, ученых, даже гениев во власть прихоти и самодурства какого-нибудь человека, который в минуту веселья, безумия, опьянения или страсти не задумается всем пожертвовать ради своей прихоти, который расточит богатства страны, накопленные общим трудом, пошлет тысячи людей на убой на поле сражения и так далее, — мне лично, для моего простого ума, представляется чудовищным абсурдом.

Но если признать за страной право на самоуправление, то отстранять часть граждан от участия в управлении делами под каким-нибудь всегда спорным предлогом — это такая вопиющая несправедливость, о которой, мне кажется, не приходится и спорить.

Остается всеобщее избирательное право. Вы, вероятно, согласитесь со мной, что гениальные люди встречаются редко, не правда ли? Но будем щедры и допустим, что во Франции их имеется сейчас человек пять. Прибавим, с такой же щедростью, двести высокоталантливых людей, тысячу других, тоже талантливых, каждый в своей области, и десять тысяч человек, так или иначе выдающихся. Вот вам генеральный штаб в одиннадцать тысяч двести пять умов. За ним идет армия посредственностей, за которой следует вся масса дурачья. А так как посредственности и дураки всегда составляют огромное большинство, то немыслимо представить, чтобы они могли избрать разумное правительство.

Справедливости ради добавлю, что если логически рассуждать, всеобщее избирательное право представляется мне единственным приемлемым принципом, но он едва ли осуществим, и вот почему.

Привлечь к управлению все живые силы страны, так, чтобы в нем были представлены все интересы и учтены все права, —— это идеал. Но он утопичен, потому что единственная сила, поддающаяся нашему измерению, — это именно та, с которой меньше всего следовало бы считаться: бессмысленная сила большинства. По вашему методу невежественное большинство всегда будет превалировать над гением, над наукой, над всеми накопленными знаниями, над богатством, над промышленностью и так далее и так далее. Если бы вы смогли обеспечить члену Института десять тысяч голосов против одного, поданного за тряпичника, сто голосов крупному землевладельцу против десяти голосов за его фермера, то вы приблизительно уравновесили бы силы и получили бы национальное представительство, действительно отражающее силы нации. Но не думаю, чтобы вам это удалось.

Вот мои выводы:

В прежнее время лица, не имеющие определенной профессии, становились фотографами; в наши дни они становятся депутатами. Власть, организованная на таких началах, всегда будет поражена бессилием, она будет так же неспособна творить зло, как и творить добро, а тиран, если он глуп, может причинить очень много зла, если же он умен (что встречается крайне редко), — сделать очень много добра.

Я не стою ни за одну из этих форм правления; я анархист, то есть сторонник самой незаметной, самой неощутимой власти, самой либеральной, в широком смысле этого слова, и в то же время я революционер, то есть вечный враг той власти, которая порочна по самой своей сути. Вот и все.

Крики негодования раздались за столом, и присутствующие — легитимист, орлеанист, республиканцы поневоле — пришли в ярость. Особенно был вне себя г-н Патиссо. Обернувшись к г-ну Раду, он спросил:

— Значит, вы ни во что не верите, сударь?

Тот просто ответил:

— Ни во что, сударь.

Общее возмущение помешало г-ну Раду продолжать, и г-н Пердри начальственным тоном прекратил спор:

— Довольно, господа, прошу вас! Каждый из нас имеет свои взгляды, — не так ли? — и никто не собирается их менять.

Все признали справедливость этого замечания. Но г-н Рад, неукротимый, как всегда, решил оставить за собой последнее слово.

— И все же, — сказал он, — у меня есть свой нравственный принцип, очень простой и легко применимый; он может быть выражен одной фразой: «Не делай другим того, чего не хочешь, чтобы делали тебе». Попробуйте-ка опровергнуть его, между тем как я берусь тремя доводами разбить самый священный из ваших принципов.

На этот раз никто не стал возражать. Но вечером, возвращаясь парами домой, каждый говорил своему спутнику:

— Право же, господин Рад заходит слишком далеко. Он сокрушает все. Назначить бы его помощником директора в Шарантон[1]!