Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Ги де Мопассан

Наследство

Катюлю Мендесу[1]
I

Еще не было десяти, а чиновники, торопливо стекавшиеся со всех концов Парижа, вливались потоком в широкий подъезд Морского министерства: был канун Нового года — пора повышений по службе, а потому и необычайного усердия. Поспешный топот разносился по обширному зданию с его лабиринтом длинных и путаных коридоров, куда выходили двери бесчисленных отделов.

Чиновники расходились по своим местам, пожимали руки явившимся ранее сослуживцам, снимали новый сюртук, надевали для работы старый, и каждый усаживался за стол, где его ждала груда бумаг. Затем чиновники шли за новостями в соседние отделы и прежде всего справлялись: здесь ли начальник, в каком он расположении духа, много ли прибыло почты. Регистратор «отдела материальной части» г-н Сезар Кашлен, бывший унтер-офицер морской пехоты, ожидавший за выслугой лет производства в старшие регистраторы, одну за другой заносил в огромную книгу бумаги, только что принесенные рассыльным из кабинета начальника. Против него сидел экспедитор — папаша Савон, выживший из ума старик, прославившийся на все министерство невзгодами своей супружеской жизни. Скособочившись и окаменев на стуле, как подобает старательному писцу, он искоса заглядывал в лежавшую рядом бумагу и, неторопливо водя пером, усердно переписывал депешу начальника.

Г-н Кашлен, тучный мужчина с подстриженными ежиком седыми волосами, сказал, не прерывая работы:

— Тридцать две депеши из Тулона. Они присылают столько же, сколько четыре порта, вместе взятые.

Затем, обратясь к папаше Савону, он спросил, как делал это каждое утро:

— Ну-с, папаша Савон, как поживает супруга?

Продолжая водить пером, старик ответил:

— Вы же знаете, господин Кашлен, мне тяжело говорить об этом.

Регистратор рассмеялся, как смеялся каждое утро, слыша один и тот же ответ.

Дверь отворилась, и вошел Маз, красивый, щеголевато одетый брюнет, полагавший, что занимаемое им служебное положение не достойно его наружности и превосходных манер. Он носил массивные перстни, массивную часовую цепь, монокль — больше из франтовства, так как снимал его за работой, — и то и дело встряхивал манжетами, стараясь выставить напоказ крупные сверкающие запонки.

Еще в дверях он спросил:

— Много нынче дел?

Кашлен ответил:

— Тулон все шлет и шлет. Сразу видно, что Новый год не за горами, вот они и стараются.

В эту минуту вошел еще один человек — г-н Питоле, известный забавник и остряк. Он рассмеялся и спросил:

— А мы-то разве не стараемся?

И, вынув часы, объявил:

— Без семи минут десять, а все уже на местах! Черт подери, Маз, что вы на это скажете?! Бьюсь об заклад, что его милость господин Лезабль пришел к девяти, как и наш высокочтимый начальник.

Регистратор отодвинул бумаги, сунул перо за ухо и, облокотясь на стол, воскликнул:

— Ну, уж этот наверняка выслужится! Ведь он из кожи лезет вон!..

А г-н Питоле, усевшись на край стола и болтая ногами, ответил:

— Ну, конечно, выслужится, папаша Кашлен, не сомневайтесь, что выслужится. Ставлю двадцать франков против одного су, что не пройдет и десяти лет, как он станет начальником отделения.

Маз, который свертывал сигарету, грея ляжки перед камином, воскликнул:

— Нет уж, увольте, я предпочитаю всю жизнь оставаться при двух с половиной тысячах, чем расшибаться в лепешку, как он!

Повернувшись на каблуках, Питоле насмешливо возразил:

— Что не помешало вам, дорогой мой, сегодня, двадцатого декабря, прийти задолго до десяти.

Но Маз хладнокровно пожал плечами:

— Еще бы! Я вовсе не желаю, чтобы кто-нибудь меня обскакал! Раз вы являетесь до зари, приходится и мне делать то же, хотя я вовсе не в восторге от такого усердия. Но я по крайней мере далек от того, чтобы называть начальника «дорогим патроном», как Лезабль, уходить в половине седьмого да еще брать с собой работу на дом. Впрочем, я ведь бываю в свете, у меня есть и другие обязанности, которые требуют времени.

Кашлен перестал писать и, задумавшись, уставился в пространство. Наконец он спросил:

— Как вы полагаете, получит он и в этом году повышение?

— Конечно, получит, да еще как получит! Это такой ловкач! — воскликнул Питоле.

И все заговорили на извечную тему о повышениях по службе и наградах, уже целый месяц будоражившую этот огромный чиновничий улей от подвала до чердака.

Взвешивали шансы, прикидывали размеры наградных, перебирали должности, заранее негодовали, боясь, что их обойдут. С утра до вечера велись бесконечные споры, к ним неизменно возвращались на другой день, приводя те же доводы, те же возражения, те же доказательства.

Вошел г-н Буассель, тщедушный, бледный, болезненного вида чиновник, видевший жизнь в свете романов Александра Дюма. Всюду ему мерещились необычайные приключения, и по утрам он сообщал своему сослуживцу Питоле, какие невероятные встречи произошли у него накануне, какие драмы якобы разыгрываются в доме, где он живет, и как отчаянные вопли, донесшиеся с улицы в половине четвертого ночи, заставили его вскочить и броситься к окну. Ежедневно ему приходилось то разнимать дерущихся, то укрощать лошадей, то спасать женщин, которым грозила смертельная опасность. Физическое убожество не мешало ему самоуверенно и нудно похваляться своими подвигами и необыкновенной силой.

Услышав, что речь идет о Лезабле, он заявил:

— Я когда-нибудь еще покажу этому сопляку! Посмей он только меня обскакать, я его так тряхну, что у него сразу пропадет охота выслуживаться!

Маз, продолжая курить, усмехнулся:

— Хорошо бы вам поторопиться, ибо мне известно из достоверных источников, что в этом году вас обошли, чтобы повысить Лезабля.

Потрясая кулаком, Буассель воскликнул:

— Клянусь, если это так...

Дверь снова отворилась, и торопливо вошел озабоченный молодой чиновник, небольшого роста, с баками, как у флотского офицера или адвоката, в очень высоком стоячем воротничке, так быстро сыпавший словами, словно он опасался, что не успеет высказать все, что нужно. Он наскоро пожал всем руки, с видом крайне занятого человека, и обратился к регистратору:

— Дорогой Кашлен, дайте, пожалуйста, папку Шаплу, проволока для тросов, Тулон, АТВ, тысяча восемьсот семьдесят пять.

Кашлен поднялся, достал у себя над головой папку, вынул из нее пачку бумаг в синей обложке и, подавая ее сослуживцу, сказал:

— Вот, господин Лезабль. Вам известно, что начальник взял отсюда вчера три депеши?

— Знаю. Они у меня, благодарю.

И молодой человек поспешно удалился.

Только он вышел, Маз воскликнул:

— Видали, сколько форсу! Можно подумать, что он уже начальство.

А Питоле подхватил:

— Погодите! Он получит отдел скорее, чем любой из нас.

Кашлен так и не вернулся к своим бумагам. Казалось, им овладела какая-то навязчивая мысль. Он спросил:

— Так значит, это молодой человек с будущим?

Маз презрительно буркнул:

— Да, если полагать, что министерство — блестящее поприще; но кое для кого этого маловато!

Питоле перебил его:

— Уж не рассчитываете ли вы стать посланником?

Маз нетерпеливо поморщился:

— Дело не во мне. Мне-то наплевать! Но в глазах света начальник отделения всегда будет ничтожеством.

Экспедитор, папаша Савон, не отрывался от своих бумаг. Но вот уже несколько минут он раз за разом макал перо в чернильницу, упорно вытирал его о влажную губку и все-таки не мог вывести ни одной буквы. Черная жидкость скатывалась с кончика пера и жирными кляксами капала на бумагу. Растерявшийся старик с отчаянием глядел на депешу, которую придется переписывать заново, как и множество других бумаг за последнее время.

— Опять чернила негодные! — уныло пробормотал он.

Раздался громовой хохот. Кашлен смеялся так, что у него тряслось брюхо и подпрыгивал стол, за которым он сидел. Маз перегнулся пополам и скорчился, словно собирался пятясь влезть в камин; Питоле топал ногами и, захлебываясь, тряс правой рукой, будто она была мокрая. Даже Буассель задыхался от смеха, хотя обычно воспринимал события скорее трагически, нежели комически.

Но папаша Савон, вытирая перо о полу сюртука, проворчал:

— Нечего тут смеяться. Мне приходится по два-три раза переписывать всю работу.

Он вытащил из папки чистый лист бумаги, подложил транспарант и начал выводить заголовок: «Уважаемый господин министр...» Перо уже больше не оставляло клякс и писало четко. Старик привычно сел бочком и принялся за переписку.

Все продолжали хохотать. Они задыхались от смеха. Вот уже почти полгода они разыгрывали все ту же комедию, а старик ничего не замечал. Стоило накапать немного масла на влажную губку, служившую для вытирания перьев, и чернила скатывались с вымазанного жиром пера. Изумленный экспедитор часами предавался отчаянию, изводил целые коробки перьев и бутыли чернил и наконец пришел к убеждению, что канцелярские принадлежности стали никуда не годными.

И вот для затравленного старика служба превратилась в пытку. В табак ему подмешивали порох, в графин, из которого папаша Савон частенько наливал себе воды, подсыпали всякую дрянь, уверяя его, что со времен Коммуны социалисты только и делают, что портят предметы первой необходимости, чтобы опорочить правительство и вызвать революцию.

Старик воспылал смертельной ненавистью к анархистам, притаившимся, как ему мерещилось, всюду и везде его подстерегавшим, его одолевал суеверный страх перед неведомой и грозной опасностью.

Внезапно в коридоре резко прозвенел колокольчик. Всем хорошо был знаком этот яростный звонок начальника, г-на Торшбефа; чиновники бросились к дверям и рассыпались по своим отделам.

Кашлен принялся было снова за регистрацию бумаг, но положил перо и задумался, подперев голову руками. Ему не давала покоя мысль, которую он вынашивал последнее время. Бывший унтер-офицер морской пехоты, уволенный вчистую после трех ранений — одного в Сенегале и двух в Кохинхине, — он по особой милости был зачислен в штат министерства. Начав с низших ступеней, он медленно продвигался по служебной лестнице, претерпевая множество обид, невзгод и лишений И власть, узаконенная власть, представлялась ему самым прекрасным, что есть на свете. Начальник отделения казался ему существом исключительным, существом высшего порядка; чиновники, о которых говорили: «Ну, это ловкач, он далеко пойдет», — были для него людьми иного склада, иной породы, нежели он сам.

Вот почему к своему сослуживцу Лезаблю он питал глубочайшее уважение, граничившее с благоговением, и лелеял заветную мечту, неотступную мечту — выдать за него свою дочь.

Когда-нибудь она будет богата и даже очень богата. Об этом знало все министерство: ведь у его сестры, мадмуазель Кашлен, был целый миллион, свободный от долгов и в надежном обеспечении. Правда, как утверждали злые языки, она приобрела его ценою «любви», но греховное происхождение денег было искуплено запоздалым благочестием.

Престарелая девица, некогда дарившая ласки многим, удалилась на покой, владея полумиллионом франков, и за восемнадцать лет свирепой бережливости и более чем скромного образа жизни сумела удвоить эту сумму. Давно живя у брата, оставшегося вдовцом с дочкой Корали на руках, она вносила лишь весьма незначительную долю в общее хозяйство. Охраняя и приумножая свои капиталы, она постоянно твердила брату:

— Все равно все это достанется твоей дочери! Только выдай ее поскорее замуж. Я хочу видеть своих внучатых племянников. То-то будет радость, когда я смогу поцеловать ребенка нашей крови.

В министерстве все это знали, и в претендентах недостатка не было. Поговаривали, что сам Маз, красавец Маз, этот министерский лев, с явными намерениями увивался вокруг папаши Кашлена. Но отставной унтер-офицер, ловкий проныра, побывавший под всеми широтами, желал иметь зятем человека с будущим, человека, который со временем займет большой пост и этим придаст веса и ему, Сезару, бывшему унтеру. Лезабль вполне отвечал этим требованиям, и Кашлен давно уже искал способа заманить его к себе.

Вдруг он поднялся, потирая руки. Нашел!

Кашлен хорошо знал слабости своих сослуживцев. Лезабля можно было покорить, польстив его тщеславию, его чиновничьему тщеславию. Он попросит у Лезабля покровительства, как просят его у какого-нибудь сенатора или депутата, у любой высокопоставленной особы.

Кашлен вот уже пять лет не получал повышения и был почти уверен, что оно ждет его в этом году. Так вот, он притворится, будто полагает, что обязан этим повышением Лезаблю, и в благодарность пригласит его к себе отобедать.

Как только этот план созрел у него в голове, Кашлен принялся за его осуществление. Он достал из шкафа свой выходной сюртук, скинул старый и, захватив все зарегистрированные бумаги, находившиеся в ведении Лезабля, направился в кабинет, который был предоставлен тому по особому благоволению начальства — снисходя к его рвению и важности возложенных на него обязанностей.

Лезабль писал, сидя за большим столом, среди вороха раскрытых папок и бумаг, занумерованных красными или синими чернилами.

Увидев Кашлена, он спросил запросто, но тоном, в котором сквозило уважение:

— Ну, что, дружище, много ли вы мне дел принесли?

— Да, немало. Но, помимо того, я хотел с вами поговорить.

— Присаживайтесь, друг мой, я вас слушаю.

Кашлен сел, откашлялся, изобразил на лице смущение и нерешительно произнес:

— Вот я о чем, господин Лезабль. Не стану ходить вокруг да около. Я старый солдат, буду говорить напрямик. Я хочу просить вас об услуге.

— Какой?

— В двух словах: мне необходимо в этом году получить повышение. У меня нет никого, кто бы за меня похлопотал, и я подумал о вас.

Удивленный Лезабль слегка покраснел; довольный и преисполненный горделивого смущения, он все же возразил:

— Но я здесь ничто, дружище, я значу тут куда меньше, чем вы. Ведь вас и так скоро повысят. Ничем не могу помочь. Поверьте, что...

Кашлен оборвал его с грубоватой почтительностью:

— Ну, ну, ну! Начальник к вам прислушивается, и, если вы замолвите за меня словечко, дело выгорит. Подумайте только: через полтора года я вправе выйти на пенсию, а не получив к первому января повышения, я потеряю на этом пятьсот франков в год. Я прекрасно знаю, все говорят: Кашлен не нуждается, его сестра миллионерша. Это верно, что у сестры есть миллион, но этот миллион приносит проценты ей, а не мне. Он достанется дочери, — это верно, но моя дочь и я — не одно и то же. Какая мне польза от того, что моя дочь с зятем будут кататься, как сыр в масле, если мне придется положить зубы на полку? Вот каковы дела, понимаете?

Лезабль кивнул в знак согласия:

— Справедливо, весьма справедливо. Ваш зять может отнестись к вам не так, как должно. К тому же куда приятней никому не быть обязанным. Ну что ж! Обещаю вам сделать все, что от меня зависит: поговорю с начальником, обрисую положение, буду настаивать, если нужно. Рассчитывайте на меня!

Кашлен поднялся, схватил сослуживца за обе руки и, крепко, по-солдатски, тряхнув их, пробормотал:

— Спасибо, спасибо. Знайте, что если мне когда-либо представится случай... если я когда-нибудь смогу...

Он не договорил, не находя слов, и ушел, гулко, по-солдатски печатая шаг.

Но тут он заслышал издали яростно звеневший колокольчик и бросился бежать, ибо сомнений не было, начальник отдела, г-н Торшбеф, требовал к себе регистратора.

Неделю спустя Кашлен, придя в министерство, нашел на своем столе запечатанное письмо следующего содержания:


«Дорогой коллега! Рад сообщить вам, что, по представлению директора нашего департамента и начальника отдела, министр вчера подписал приказ о назначении вас старшим регистратором. Завтра вы получите официальное извещение, до тех пор вы ничего не знаете, — не так ли?
Преданный вам Лезабль».


Сезар тут же поспешил в кабинет своего молодого сослуживца и, выражая признательность, стал расшаркиваться, заверяя его в своей преданности и рассыпаясь в благодарности.

Уже на следующий день стало известно, что Лезабль и Кашлен получили повышение. Что же касается остальных чиновников, то им придется подождать до лучших времен, а пока удовольствоваться наградами в размере от ста пятидесяти до трехсот франков.

Буассель объявил, что в один из ближайших вечеров, ровно в полночь, подстережет Лезабля на углу, когда тот будет возвращаться домой, и задаст ему такую взбучку, что от него останется мокрое место. Остальные чиновники молчали.

В следующий понедельник, едва придя в министерство, Кашлен поспешил к своему покровителю и, с торжественным видом войдя в кабинет, напыщенно произнес:

— Надеюсь, что вы окажете мне честь и отобедаете у нас по случаю рождественских праздников. Соблаговолите сами указать день.

Лезабль поднял голову и несколько удивленно взглянул в лицо своему сослуживцу; не спуская с него глаз и пытаясь прочесть его мысли, он ответил:

— Но, дорогой мой, дело в том... у меня все вечера заняты... я уже давно обещал...

Кашлен дружески настаивал:

— Ну вот! Не станете же вы огорчать нас своим отказом. Вы так много для нас сделали. Прошу вас от своего имени и от имени моего семейства.

Озадаченный Лезабль колебался. Он отлично все понял, но не успел подумать и взвесить все «за» и «против» и поэтому не знал, что ответить Кашлену. Наконец он решил про себя: «Это меня ни к чему не обяжет» — и, весьма довольный, согласился, пообещав прийти в ближайшую субботу.

— Тогда на другое утро можно будет поспать подольше, — добавил он, улыбаясь.

II

Господин Кашлен жил на пятом этаже, в начале улицы Рошешуар, в небольшой квартирке с балконом, откуда был виден весь Париж. Из четырех комнат одну занимала сестра г-на Кашлена, другую — дочь, третью — он сам, столовая служила заодно и гостиной.

Всю неделю Кашлен волновался из-за предстоящего обеда. Долго в семье обсуждали меню, которому полагалось быть скромным, но изысканным. Порешили так: закуски: креветки, колбаса, омары, бульон с яйцом, жареная курица, зеленый горошек, паштет из гусиной печенки, салат, мороженое и фрукты.

Паштет купили в соседней колбасной, попросив отпустить самого лучшего качества, так что горшочек обошелся в три с половиной франка. Что до вина, то Кашлен приобрел его в погребке на углу, где постоянно покупал разливное красное, которым обычно довольствовался Он не захотел обращаться в большой магазин, рассуждая так: «Мелким торговцам редко удается сбыть дорогое вино, так что оно подолгу хранится у них в погребе и должно быть превосходным».

В субботу он вернулся домой пораньше, чтоб удостовериться, что все готово. Служанка, открывшая ему дверь, была краснее помидора, потому что из страха опоздать она затопила плиту с полудня и целый день жарилась возле нее; да и волнение давало себя знать.

Кашлен наведался в столовую, чтобы проверить, все ли на месте. В ярком свете лампы под зеленым абажуром, посреди небольшой комнаты белел накрытый скатертью круглый стол. По бокам каждой из четырех тарелок с салфетками, которые тетка, мадмуазель Кашлен, свернула наподобие епископской митры, лежали ножи и вилки из белого металла, а перед каждым прибором стояло по две рюмки — большая и маленькая. Сезар сразу же решил, что этого недостаточно, и крикнул:

— Шарлотта!

Дверь слева отворилась, и вошла низенькая старушка. Шарлотта была старше брата на десять лет. Ее худое лицо обрамляли седые букли, завитые на папильотках. Тоненький голосок казался слишком слабым даже для ее тщедушного, сгорбленного тела; ходила она словно сонная, слегка волоча ноги.

В дни молодости о ней говорили: «Какая миленькая!»

Теперь она превратилась в сухонькую старушонку, по старой памяти очень опрятную, упрямую, своевольную и раздражительную, с умом ограниченным и мелочным. Она была очень набожна и, казалось, совсем позабыла похождения минувших дней.

Шарлотта спросила брата:

— Тебе что?

Он ответил:

— По-моему, двух рюмок мало — получается недостаточно внушительно. Что, если подать шампанское? Это обойдется не дороже трех-четырех франков, а зато можно будет поставить бокалы. Комната сразу примет другой вид.

Шарлотта возразила:

— Не вижу надобности в таком расходе. Впрочем, ведь платишь ты, меня это не касается.

Кашлен колебался, пытаясь убедить самого себя:

— Уверяю тебя, что так будет лучше. И потом это внесет оживление; подать к праздничному пирогу шампанское совсем неплохо.

Этот довод заставил его решиться. Надев шляпу, он снова спустился вниз и пять минут спустя вернулся с бутылкой, украшенной огромной белой этикеткой с пышным гербом: «Шампанское пенистое. Высшего качества. Граф де Шатель-Реново».

— И обошлось-то всего в три франка, — объявил Кашлен, — и, кажется, превосходное.

Он сам вынул из буфета бокалы и поставил перед каждым прибором.

Дверь справа отворилась. Вошла дочь. Это была голубоглазая румяная девица с каштановыми волосами — рослая, пышная, крепкого сложения. Скромное платье хорошо обрисовывало ее полный и гибкий стан. В ее звучном, почти мужском голосе слышались волнующие низкие ноты.

— Боже мой, шампанское! Вот радость-то! — воскликнула она, по-детски хлопая в ладоши.

— Смотри, будь любезна с гостем, он оказал мне большую услугу, — предупредил отец.

Она звонко расхохоталась, что должно было означать: «Понимаю».

В передней зазвенел колокольчик; входная дверь открылась и захлопнулась. Вошел Лезабль. Он был очень представителен: черный фрак, белый галстук, белые перчатки. Восхищенный Кашлен в смущении бросился навстречу:

— Но, дорогой друг, здесь все только свои; я, как видите, в пиджаке!

Молодой человек возразил:

— Знаю, вы говорили мне. Но у меня такая привычка — выходить по вечерам только во фраке.

Он раскланивался, держа цилиндр под мышкой. В петлице у него красовался цветок. Сезар познакомил его:

— Моя сестра мадмуазель Шарлотта, моя дочь Корали; мы запросто зовем ее Кора.

Все обменялись поклонами. Кашлен продолжал:

— Гостиной у нас нет. Это немного стеснительно, но мы обходимся.

Лезабль возразил:

— Но у вас прелестно!

Затем у него отобрали цилиндр, который он держал в руках. И он стал снимать перчатки.

Все сели, молча, через стол, разглядывая гостя; немного погодя Кашлен спросил:

— Начальник еще долго оставался? Я ушел пораньше, чтобы помочь дамам.

Лезабль ответил небрежным тоном:

— Нет. Мы вышли с ним вместе: нам надо было переговорить по поводу брезентов из Бреста; это очень запутанное дело, с ним у нас будет много хлопот.

Кашлен счел нужным осведомить сестру:

— Все трудные дела поступают к господину Лезаблю; он у начальника правая рука.

Старуха, вежливо кивнув, сказала:

— Как же, как же, я слышала о способностях господина Лезабля.

Толкнув коленкой дверь, вошла служанка, высоко, обеими руками неся большую суповую миску.

— Прошу к столу! — пригласил хозяин. — Господин Лезабль, садитесь здесь, между моей сестрой и дочерью. Надеюсь, вы не боитесь дам?

И обед начался.

Лезабль был очень любезен, но с оттенком превосходства, почти снисходительности; он искоса поглядывал на молодую девушку, изумляясь ее свежести и завидному здоровью. Зная о намерении брата, мадмуазель Шарлотта изо всех сил старалась поддержать пустую болтовню, перескакивая с одного предмета на другой. Сияющий Кашлен говорил слишком громко, шутил, подливал гостю вина, купленного час назад в лавчонке на углу,

— Стаканчик бургундского, господин Лезабль. Не стану утверждать, что это высший сорт, но винцо недурное — выдержанное и, во всяком случае, натуральное, за это я ручаюсь. Мы получили его от наших тамошних друзей.

Корали молчала, слегка раскрасневшись и робея от соседства с молодым человеком, мысли которого она угадывала.

Когда подали омара, Сезар объявил:

— Вот с кем я охотно сведу знакомство.

Лезабль, улыбаясь, рассказал, что какой-то писатель назвал омара «кардиналом морей», не подозревая, что омары прежде чем их сварят, бывают черного цвета. Кашлен захохотал во все горло, повторяя:

— Вот забавно! Ха, ха, ха!

Но мадмуазель Шарлотта рассердилась и обиженно сказала:

— Не понимаю, что тут смешного. Этот ваш писатель просто невежа. Я готова понять любую шутку, любую, но высмеивать при мне духовенство не позволю.

Желая понравиться старухе, Лезабль воспользовался случаем, чтобы заявить о своей приверженности католической церкви. Он осудил людей дурного тона, легкомысленно толкующих о великих истинах, и заключил:

— Что касается меня, то я уважаю и почитаю веру наших отцов, в ней я был воспитан и ей останусь предан до конца моих дней

Кашлен уже не смеялся. Он катал хлебные шарики и поддакивал:

— Справедливо, весьма справедливо.

Решив переменить наскучившую тему, он заговорил о службе, как склонны делать все, кто изо дня в день тянет лямку.

— Красавчик Маз, наверно, бесится, что не получил повышения, а?

Лезабль улыбнулся:

— Что поделаешь? Каждому по заслугам.

И они заговорили о министерстве; все оживились, — ведь дамы, которым Кашлен постоянно рассказывал обо всех чиновниках, знали каждого из них почти так же хорошо, как и он сам. Мадмуазель Шарлотту весьма привлекали романтическая фантазия и мнимые похождения Буасселя, о которых он так охотно повествовал, а мадмуазель Кору втайне занимал красавец Маз. Впрочем, они никогда не видали ни того, ни другого.

Лезабль отзывался о сослуживцах свысока, словно министр о своих подчиненных.

Его слушали внимательно.

— У Маза есть, конечно, свои достоинства; но, если хочешь чего-нибудь достигнуть, надо работать усердней. Он же любит общество, развлечения. Все это сбивает его с толку. Если он ничего не достигнет, то по своей вине. Может быть, благодаря своим связям он и дослужится до столоначальника, но не более того. Что до Питоле, надо признать, что бумаги он составляет недурно, у него неплохой слог, — этого нельзя отрицать, но ему не хватает основательности. Все у него поверхностно. Такого человека не поставишь во главе какого-нибудь важного отдела, но толковому начальнику, который сумеет ему все разжевать, он может быть полезен.

Мадмуазель Шарлотта спросила:

— А господин Буассель?

Лезабль пожал плечами:

— Ничтожество, полнейшее ничтожество. Вечно ему бог весть что мерещится. Выдумывает всякую чушь. Для нас он просто пустое место.

Кашлен захохотал:

— А лучше всех папаша Савон!

И все рассмеялись.

Затем перешли к театру и новым пьесам. Лезабль столь же авторитетно судил о драматургии и драматургах, оценивая сильные и слабые стороны каждого с самоуверенностью человека, который считает себя всеведущим и непогрешимым.

Покончили с жарким. Сезар бережно открыл горшочек с гусиной печенкой, и торжественность, с какой он это сделал, позволяла судить о совершенстве содержимого. Он заметил:

— Не знаю, окажется ли паштет удачным. Мы получаем его от двоюродного брата из Страсбурга, и обычно он бывает превосходен.

И все с почтительной медлительностью принялись за это кушанье в желтом глиняном горшочке.

С мороженым произошла беда. В компотнице плескалась какая-то светлая жидкость — не то соус, не то суп, ибо служанка, опасаясь, что не сумеет справиться сама, попросила кондитера, явившегося к семи часам, вынуть мороженое из формы.

Расстроенный Кашлен распорядился его убрать, но тут же утешился, вспомнив о праздничном пироге; он стал разрезать его с таким загадочным видом, словно в нем заключалась величайшая тайна. Все взоры устремились на этот символический пирог; каждому полагалось отведать его, выбрав кусок с закрытыми глазами.

Кому же достанется боб? Глуповатая улыбка блуждала у всех на устах. Вдруг у Лезабля вырвалось изумленное: «Ах!» — и он показал крупную белую фасолину, еще облепленную тестом, держа ее двумя пальцами. Кашлен захлопал в ладоши и закричал:

— Выбирайте королеву! Выбирайте королеву!

Король мгновение колебался. Не сделает ли он удачный дипломатический ход, избрав мадмуазель Шарлотту? Она будет польщена, побеждена, завоевана. Но он тут же рассудил, что пригласили-то его ради Коры, и он будет глупцом, если выберет тетку. Поэтому, обратившись к своей юной соседке, он сказал:

— Мадмуазель, разрешите предложить вам этот боб.

И вручил ей знак королевского могущества. Впервые они взглянули в глаза друг другу. Она ответила:

— Спасибо, сударь! — и приняла из его рук этот символ власти.

«А ведь она хороша, — подумал Лезабль, — глаза у нее чудесные. И что за плутовка, черт подери!»

Звук, похожий на выстрел, заставил подскочить обеих женщин. Кашлен откупорил шампанское, и жидкость неукротимой струей полилась из бутылки на скатерть. Наполнив бокалы пенистой влагой, хозяин заявил:

— Сразу видно, что шампанское лучшей марки.

А так как Лезабль торопился отпить из своего бокала, опасаясь, что вино перельется через край, Кашлен воскликнул:

— Король пьет! Король пьет!

И, развеселившись, старушонка тоже взвизгнула писклявым голоском:

— Король пьет! Король пьет!

Лезабль уверенно осушил бокал и, поставив его на стол, заметил:

— Как видите, я не сплоховал.

Затем, обратившись к Корали, он сказал:

— Теперь дело за вами, мадмуазель!

Кора пригубила вино, но тут раздались возгласы:

— Королева пьет! Королева пьет!

Она покраснела и, засмеявшись, отставила свой бокал.

Конец обеда прошел очень весело. Король усердно ухаживал за королевой. После десерта и ликеров Кашлен объявил:

— Сейчас уберут со стола, и станет просторней. Если нет дождя, можно побыть на балконе.

Было уже совсем темно, но Кашлену очень хотелось показать гостю вид, открывавшийся сверху на Париж.

Отворили застекленную дверь. Повеяло сыростью. Воздух был теплый, словно в апреле, и, перешагнув через порожек, все вышли на широкий балкон. Можно было различить только туманное сияние, реявшее над огромным городом подобно лучистому венчику, какие рисуют над головами святых. Кое-где свет казался более ярким, и Кашлен принялся объяснять:

— Глядите, вон там сверкает Эден. А вот вереница бульваров. Их сразу отличишь! Днем отсюда открывается великолепный вид! Сколько ни путешествуй, лучше не увидишь.

Лезабль облокотился на железные перила рядом с Корой, которая молчаливо и рассеянно глядела в темноту, внезапно охваченная тоскливым томлением, порой наполняющим душу. Мадмуазель Шарлотта, опасаясь сырости, вернулась в столовую. Кашлен продолжал разглагольствовать, указывая рукой, где находятся Дом инвалидов, Трокадеро, Триумфальная арка на площади Звезды.

Лезабль спросил вполголоса:

— А вы, мадмуазель Кора, любите смотреть отсюда на Париж?

Она вздрогнула, словно очнувшись, и ответила:

— Я?.. Да, особенно по вечерам. Я думаю обо всем, что происходит там, внизу. Сколько счастливых людей и сколько несчастных в этих домах! Как много бы мы узнали, если б все могли увидеть!

Он придвинулся к ней, так что их плечи и локти соприкасались.

— При лунном свете зрелище, должно быть, волшебное.

Она сказала очень тихо:

— О да! Словно гравюра Гюстава Доре[2]. Какое было бы наслаждение подолгу бродить по этим крышам!

Лезабль стал расспрашивать Кору о ее вкусах, заветных желаниях, радостях. Она отвечала без всякого стеснения, как разумная, рассудительная и не слишком мечтательная девушка. Лезабль обнаружил в ней много здравого смысла, и ему вдруг захотелось обвить рукой этот полный упругий стан и медленно, короткими поцелуями, словно маленькими глотками, как смакуют хорошее вино, впивать свежесть этой щечки, вот здесь, у самого ушка, на которое падал отсвет лампы. Он почувствовал влечение, взволнованный этой близостью, охваченный жаждой созревшего девственного тела, смущенный нежной прелестью юной девушки. Он готов был долгие часы, ночи, недели, вечность вот так, облокотившись, стоять рядом, ощущая ее подле себя, проникнутый очарованием ее близости. Что-то похожее на поэтическое чувство зашевелилось в его душе перед лицом громадного, раскинувшегося внизу Парижа, озаренного огнями, живущего своей ночной жизнью — жизнью разгула и наслаждений. Ему чудилось, что он владычествует над великим городом, что он реет над ним; и он подумал, как восхитительно было бы стоять так каждый вечер, облокотившись на перила балкона, подле прекрасной женщины, и любить друг друга, и целовать друг друга, и сжимать в объятиях друг друга здесь, в вышине, над громадным городом, над всеми любовными страстями, в нем заключенными, над всеми грубыми наслаждениями, над всеми пошлыми желаниями, — здесь, в вышине, под самыми звездами.

Бывают вечера, когда наименее восторженные люди предаются мечтам, словно у них выросли крылья. А может быть, он был немного пьян.

Кашлен, уходивший за трубкой, вернулся на балкон и закурил.

— Я знаю, что вы не курите, поэтому и не предлагаю вам сигарет, — сказал он. — Нет ничего лучше, чем подымить немножко тут, наверху. Если б мне пришлось поселиться внизу, для меня это была бы не жизнь. Ведь мы могли спуститься и ниже, — дом-то принадлежит сестре, да и оба соседние тоже, вон этот налево и тот направо. Они приносят ей порядочный доход. А в свое время они достались ей по недорогой цене.

И, повернувшись в сторону столовой, он крикнул:

— Шарлотта, сколько ты заплатила за эти участки? Визгливым голосом старуха затараторила. До Лезабля доносились лишь обрывки фраз:

— В тысяча восемьсот шестьдесят третьем... тридцать пять франков... построен позже... три дома... банкир... перепроданы... самое меньшее полмиллиона франков...

Она рассказывала о своем состоянии с самодовольством старого солдата, повествующего о былых походах. Она перечисляла свои приобретения, полученные ею деловые предложения, свои доходы и так далее.

Лезабль, крайне заинтересованный, обернулся к двери и стоял теперь, прислонившись спиной к перилам балкона. Но все же он улавливал лишь обрывки фраз. Тогда он неожиданно покинул свою собеседницу и вернулся в столовую, чтобы не проронить ни слова. Усевшись рядом с мадмуазель Шарлоттой, он подробно обсудил с ней, насколько можно будет повысить квартирную плату и какое помещение капитала выгоднее — в ценных бумагах или в недвижимости.

Он ушел около полуночи, пообещав прийти еще раз.

Месяц спустя в министерстве только и разговора было, что о женитьбе Жака-Леопольда Лезабля на мадмуазель Селестине-Корали Кашлен.

III

Молодожены поселились на той же площадке, что и Кашлен с сестрой, в такой же точно квартире, откуда выпроводили жильцов.

Но душу Лезабля снедала тревога: тетка не захотела официально закрепить за Корой право наследования. Правда, она поклялась, «как перед господом богом», что завещание ею составлено и хранится у нотариуса, г-на Беллома. Кроме того, она обещала, что все ее состояние достанется племяннице, но при одном условии. Какое это условие — она объяснить не пожелала, несмотря на все просьбы, хотя и заверяла с благожелательной усмешкой, что выполнить его нетрудно.

Лезабль почел за благо пренебречь всеми сомнениями, вызванными упорной скрытностью старой ханжи, и, так как девица ему очень нравилась, он уступил своему влечению и поддался упрямой настойчивости Кашлена.

Теперь он был счастлив, хотя неуверенность в будущем и не переставала его мучить; и он любил жену, ни в чем не обманувшую его ожиданий. Жизнь его текла однообразно, спокойно. Прошло несколько недель; он уже привык к положению женатого человека и оставался все таким же исполнительным чиновником, как и прежде.

Прошел год. Снова наступило первое января. К великому удивлению Лезабля, он не получил повышения, на которое рассчитывал. Только Маз и Питоле продвинулись по службе. И Буассель по секрету сообщил Кашлену, что собирается как-нибудь вечерком, уходя из министерства, подстеречь у главного подъезда обоих сослуживцев и на глазах у всех их отколотить. Разумеется, он этого не сделал.

Целую неделю Лезабль не спал, ошеломленный тем, что, невзирая на проявленное усердие, его обошли по службе. А ведь он трудится, как каторжный, он постоянно заменяет помощника начальника, г-на Рабо, который хворает девять месяцев в году и только и делает, что отлеживается в больнице Валь-де-Грас; что ни утро — он приходит в половине девятого; что ни вечер — уходит в половине седьмого. Чего им еще надо? Ну что ж, раз не ценят такую работу, такое усердие, он будет поступать, как прочие, только и всего. Каждому по заслугам. Но как мог г-н Торшбеф, относившийся к нему, словно к родному сыну, пренебречь его интересами? Необходимо узнать, что за этим кроется. Он пойдет к начальнику и объяснится с ним.

И вот в понедельник утром, до прихода сослуживцев, Лезабль постучался в кабинет властелина.

Резкий голос произнес:

— Войдите!

Лезабль вошел.

За большим столом, заваленным бумагами, сидел г-н Торшбеф — коротенький, с огромной головой, словно покоящейся на бюваре, и что-то писал.

— Добрый день, Лезабль, как поживаете? — спросил он, увидев своего любимца.

— Добрый день, господин Торшбеф Спасибо, очень хорошо, — ответил Лезабль. — А вы?

Начальник положил перо и повернулся к посетителю вместе со своим креслом. Его тщедушное, немощное тело, затянутое в строгого покроя черный сюртук, казалось крохотным в широком кожаном кресле с высокой спинкой. Розетка Почетного легиона, огромная, яркая, чересчур крупная для этого маленького человечка, сверкала, будто пылающий уголь, на впалой груди, как бы раздавленной тяжестью черепа такого большого, словно у его владельца, как у гриба, весь рост пошел в шляпку.

У него был острый подбородок, впалые щеки, глаза навыкате, непомерно большой лоб и зачесанные назад седые волосы.

— Садитесь, друг мой, и говорите, что привело вас ко мне, — произнес г-н Торшбеф.

Со всеми прочими чиновниками он был по-военному суров, воображая себя капитаном на борту судна, поскольку министерство представлялось ему громадным кораблем, флагманом французского флота.

Лезабль, слегка взволнованный и побледневший, пролепетал:

— Дорогой патрон, я хотел спросить вас, в чем я провинился?

— Да что вы, дорогой мой, с чего вы взяли?

— Должен сознаться, я был несколько удивлен, не получив в этом году повышения, как в прошлые годы. Простите за дерзость, дорогой патрон, но разрешите быть откровенным до конца. Я знаю, вы были чрезвычайно милостивы ко мне и оказывали мне предпочтение, о каком я не смел и мечтать. Я знаю, что на повышение можно рассчитывать не чаще, нежели раз в два-три года, но позвольте заметить, что я выполняю примерно вчетверо больше работы, чем рядовой чиновник, и затрачиваю по меньшей мере вдвое больше времени. Если взвесить затраченные мной усилия и плоды моих трудов, с одной стороны, и получаемое вознаграждение — с другой, окажется, без сомнения, что награда далеко не соответствует проявленному усердию.

Он старательно приготовил эту фразу и находил ее превосходной.

Господин Торшбеф был удивлен и явно не знал, что ответить. Наконец он произнес суховатым тоном:

— Хотя в принципе и не полагается начальнику обсуждать такие вопросы с подчиненным, из уважения к вашим несомненным заслугам я на сей раз вам отвечу. Как и в предыдущие годы, я представил вас к повышению. Но директор вычеркнул ваше имя на том основании, что ваша женитьба обеспечила вам прекрасное будущее, — не просто достаток, но богатство, какого никогда не достичь вашим скромным коллегам. Так вот, разве мы не обязаны считаться с имущественным положением каждого? Вы будете богаты, очень богаты. Лишние триста франков в год ничего для вас не составят, в то время как для любого другого чиновника эта незначительная прибавка очень ощутима. Вот почему, друг мой, в этом году вы не получили повышения.

Лезабль ушел от начальника в замешательстве, в ярости.

Вечером, за обедом, он то и дело придирался к жене. Корали была веселого и ровного нрава, но несколько своевольна и, если уж что-нибудь вобьет себе в голову, не уступит ни за что. В ней больше не было для него чувственной прелести первых дней, и, хотя ее свежесть и красота по-прежнему возбуждали в нем желание, он испытывал порой то разочарование, близкое к отвращению, какое вскоре наступает при совместной жизни двух людей. Тысяча пошлых и прозаических житейских мелочей: утренняя небрежность туалета, поношенное платье из дешевой ткани, выцветший халат — из-за всей этой изнанки повседневности, слишком уж заметной в бедной семье, тускнели для него прелести брачной жизни, блекнул поэтический цветок, издали обольщающий жениха.

А тут еще тетка Шарлотта отравляла ему радости семейного очага: она вечно торчала у Лезаблей, во все совала нос, всем распоряжалась, делала замечания по всякому поводу, а молодые, смертельно боясь чем-либо ее рассердить, выносили ее назойливость смиренно, но со все возрастающей, хоть и скрытой досадой.

Тетка бродила по квартире шаркающей старушечьей походкой, непрестанно твердя своим писклявым голоском: