В одном из отдаленных районов Вологодской области, близ города Кириллова, находится древний монастырь, основанный в XIV веке московским монахом Ферапонтом. Более 600 лет назад возник он с небольших рубленых келий. Со временем к монастырю стали отходить окрестные земли. В монастырскую казну потекли денежки, на которые приобретались новые земли и деревни, а также приглашались мастера для строительства каменных крепостных стен, храмов и других зданий. Приобреталось и много книг: Ферапонтов монастырь завел огромную библиотеку, переписываемые по заказу книги рассылались отсюда по всей Руси.
В самом начале XVI века в стенах Ферапонтова монастыря появилась артель живописцев, расписавших храм Рождества Богородицы. Четыреста с лишним лет каменные стены терпеливо хранили краски фресок, надписи и память о мастерах, создавших их. Один из них — Дионисий, чье имя было прочитано учеными в начале XX века. По своему географическому расположению собор был путевым храмом. Во времена, когда с падением Константинополя устанавливался новый торговый путь в Российское государство, собор Рождества Богородицы в Ферапонтовом монастыре как раз и оказался на этом великом пути, проходившем через Белое море по Онеге и Шексне. Он был первым каменным собором на этом пути и был вполне пригоден для фресковой живописи. Находившийся на той же Онеге Каргополь был еще полностью рубленым городом, да и в Соловецком монастыре каменных церквей еще не было. Всю возложенную на них работу артель мастеров и подмастерьев (плотников, штукатуров, левкасчиков и др.) выполнила за два с небольшим года.
Иконография фресок Ферапонтова собора во многом не имеет прецедента в стенной росписи русских церквей. Никогда прежде, например, не встречалось изображение Иоанна Предтечи в жертвеннике, не было изображений Вселенских соборов и многого другого. Некоторые исследователи (в частности, Г. Чугунов) считают, что акафист Богородице впервые тоже появился в Ферапонтове. В греческих и южнославянских храмах изображалась обычно вся жизнь Марии, начиная от «Рождества Богородицы» и кончая ее «Успением». Акафист Богородице если и включался в роспись, то занимал обычно незначительное место где-нибудь в приделах храмов. Дионисий же создает роспись, прославляющую Марию, роспись, подобную песнопениям, какие слагали в ее честь. Конечно, Дионисий не самовольно ввел во фрески многие сюжеты, до него не изображавшиеся. Чтобы пойти на такой смелый шаг, он должен был видеть предшествующие росписи, а не только слышать о них, а видеть их он мог только на Афоне. Но решение многих евангельских сюжетов у Дионисия отличается и от афонских. Тогда еще не существовало строгих канонов, и Дионисий мог воспользоваться этим обстоятельством. Например, он самостоятельно пытался осмыслить некоторые положения христианства, в частности, о жизни Богоматери. То, что для предшествующих живописцев было основной целью, для Дионисия стало второстепенной. Главная задача для него — акафист Богородице, ее прославление, поэтому весь большой цикл росписей Рождественского храма представляется единым гимном: «Радуйся!».
Фрески, созданные Дионисием, следует рассматривать как неотъемлемую часть архитектуры самого Рождественского собора. Все его внутреннее пространство — от купола и до основания — заполнено сияющей живописью. Дионисий охотно отдается ярким впечатлениям жизни, он может упиваться пестрыми узорами драгоценной парчи, яркими красками заморских шелков, сиянием камней-самоцветов.
«Брак в Кане Галилейской», например, представляется ему радостным пиром. Соборы и башни, которые обрамляют многочисленные сцены росписи, напоминают зрителю архитектурные памятники Москвы и Владимира. Ритмическое построение сцен, движение фигур говорят о наблюдательности и гениальном мастерстве художника, а жизненные впечатления Дионисий всегда переводит в область прекрасной и возвышенной поэзии. Даже самые обыденные персонажи — слуги, наполняющие сосуды вином, или слепые нищие, питающиеся жалким подаянием, — на фресках приобретают особое благородство и достоинство.
В центре собора, в куполе, изображен Христос-Вседержитель.
По мнению многих исследователей, этот образ напоминает «Панто кратора» из Софийского собора в Новгороде, однако связь эта ощущается чисто внешне — в расположении рук и Евангелия. Сущность ферапонтова Христа-Вседержителя сильно отличается от новгородского. В Ферапонтове у Христа-Вседержителя нет той грозной и непреклонной воли, как у новгородского Пантократора.
На северной стороне собора на троне сидит Богородица, окруженная архангелами, а у подножия трона теснятся толпы смертных, воспевающих «Царицу мира». На южной стороне — сонмы певцов славят Марию, как во чреве носившую избавление пленным».
На западной стороне вместо более привычного для южнославянских храмов «Успения» изображена композиция «Страшного суда», в которой Мария прославляется как заступница всего рода человеческого. В восточном люнете храма Богородица изображена в чисто русском, национальном духе — как покровительница и защитница Русского государства. Она стоит с «покровом» в руках на фоне стен древнего Владимира, бывшего в те годы символом религиозного и политического единства Руси. Окружают Марию уже не певцы и не святые, а русские люди.
Собор был расписан Дионисием и его товарищами не только внутри, но отчасти и снаружи. На западном фасаде хорошо сохранилась фреска, которая встречала входящего в храм и давала нужное направление его мыслям и чувствам (позже в этой части собора была выстроена паперть, и роспись оказалась внутри храма).
Роспись посвящена Рождеству Богородицы и состоит из трех поясов: верхний — деисус, средний — сцены «Рождества Богородицы» и «Ласкание Марии Иоакимом и Анной», нижний — архангелы. Справа от портала изображен Гавриил, держащий в руках свиток, на котором написано «Ангел Господень написует имена входящих в храм».
Портальная фреска — это своего рода прелюдия к росписи собора, потому что акафист Богородице начинается именно здесь. До Дионисия другие художники сюжет «Рождества Богородицы» трактовали как чисто семейную сцену в доме Иоакима и Анны — родителей Марии. Дионисий тоже оставил жанровые подробности, продиктованные самим содержанием росписи, и в то же время его фрески резко отличаются от работ его предшественников. В среднем ярусе росписей Дионисий поместил не сцены из жизни Марии, а иллюстрации к двадцати четырем песням акафиста Богородице. Здесь художник меньше всего был связан канонами, и из-под его кисти вышли изображения совершенно самобытные. Он не стал показывать бурные движения души человеческой, художника влечет к размышлениям, к оригинальному толкованию традиционных евангельских тем.
Вот, например, Анна и престарелый Иоаким, узнавший, что его жена ждет младенца. Обычно эту сцену другие мастера изображали как полную драматических объяснений Иосиф устремлялся к жене, и Анна отвечала ему не менее выразительной жестикуляцией. У Дионисия даже похожего ничего нет. Его Иоаким уже знает о «непорочном» зачатии, он благоговейно склоняется перед новорожденной Марией, протягивая ей руку и повторяя жест, обычный для «предстояний». Анна на фреске Дионисия не делает попытки встать, не тянется к еде. Исполненная достоинства и смиренной благодати, она сидит на ложе, и женщина, стоящая за ложем, не только не помогает Анне подняться, но не смеет даже коснуться покрова той, что родила будущую мать Христа. Женщина справа от ложа не просто протягивает Анне чашу с едой, а торжественно подносит ее. И эта золотая чаша, получая особое смысловое значение, становится центром всей композиции. Дионисий показывает зрителю, что перед ним не обычная житейская суета, сопровождающая рождение ребенка, а свершение священного таинства.
Образы всех персонажей из жизни Марии исполнены Дионисием необычайной душевной деликатности. Движения их плавные, жесты только намечены, но не завершены, участники многих сцен лишь обозначают касание, но не касаются друг друга. Это относится, например, к сцене «Купание Марии». Композиционный центр этой части фрески — золотая купель. Женщины, купающие новорожденную, не смеют коснуться ее, а та, что принесла Анне подарок, держит его бережно, как сосуд с благовониями.
Исследователи отмечали, что мягкие закругленные контуры одной формы повторяются в другой, все фигуры написаны легко и живописно, как будто они лишены веса и парят над землей. Фрески собора отличаются нежностью, приглушенностью и высветленностью красок, мягкостью цветовых переходов, в них отсутствуют контрасты и резкие сопоставления. Специалисты (правда, не все) считают, что при росписи собора Рождества Богородицы Дионисий сознательно «заменил» красный тон розовым или бледно-малиновым, зеленый — светло-зеленым, желтый — соломенно-желтым, синий — бирюзовым, поэтому его краски почти утратили силу и мужественность, присущие его произведениям более раннего периода.
В своде юго-западного столпа Рождественского собора есть композиция, изображающая Иисуса Христа и московских митрополитов Петра и Алексея. Под ними, около водоема, стоят седой старик, пожилая женщина и два юноши. Знаток старины С.С. Чураков выдвинул гипотезу, что водоем символизирует источник «божьих щедрот», а получающие их люди составляют одну семью — муж, жена и их сыновья. Может быть, Дионисий здесь и изобразил себя и свою семью, ведь в Ферапонтове вместе с ним работали два его сына — Владимир и Феодосий.
С. С. Чураков считает, что реальные люди введены Дионисием и в другую композицию. Так, в сцене «Страшного суда» среди фрязинов (иноземцев) художник изобразил итальянского зодчего Аристотеля Фиораванти, построившего в Кремле Успенский собор. И действительно, этот портрет очень выразителен: голова изображенного несколько откинута назад, большой лоб, нос с характерной горбинкой, карие глаза, бритое лицо, лысый череп... Перед зрителем предстает человек немолодой, независимый, умудренный опытом и знаниями, не преклоняющийся даже перед властелинами. Пока это только еще гипотеза, на которую, возможно, дадут ответ будущие исследования.
ПОРТРЕТЫ МАРТИНА ЛЮТЕРА
Лукас Кранах Старший
Среди целого ряда немецких живописцев выделяется Кранах Старший, настоящее имя которого — Лукас Зундер. Этот поразительно энергичный человек был придворным художником князя Фридриха Мудрого, его награждали деньгами, орденами и почестями — «за благородство», талант и честность, за верную и преданную службу.
Это был первый и лучший саксонский живописец, достойный соперник Альбрехта Дюрера, которому почти равнялся в таланте, творческой плодовитости и славе. Он никому не подражал, кроме природы, однако же был под некоторым влиянием протестантского воззрения. Картины Лукаса Кранаха Старшего то величественны, то нежны и грациозны. К сожалению, их сохранилось мало, но и оставшиеся поражают зрителя первозданной свежестью красок. На всех своих картинах и гравюрах мастер помещал свою монограмму — маленького красного крылатого дракона.
Творчество Кранаха Старшего не открывает новой страницы в немецком искусстве и не ставит проблем. Это счастливый по своей легкости характер, который и в дни неповторимых исторических сдвигов оставался спокойным и уверенным. А время его жизни действительно было бурное, так как совпало с периодом ожесточенной идеологической борьбы в Германии. Лозунгом этой борьбы стал протест против католический церкви. Не было ни одной общественной прослойки, которая оставалась бы в стороне. Княжеская знать боролась за абсолютную власть, городская буржуазия — за самостоятельность и господствующее положение, крестьяне — за мало-мальски сносные условия существования.
Судьба Кранаха неразрывно связана с жизнью небольшого саксонского городка Виттенберга. В годы Реформации Виттенберг ненадолго стал национальным идеологическим центром Германии. Именно здесь развернулась деятельность доктора богословия Мартина Лютера, в 1517 году всколыхнувшего всю Германию своими «95 тезисами», обличавшими торгашеский дух католической церкви.
Еще в 1476 году некий Ганс Бейгем, прозванный Иванушкой-свистуном, вдруг заговорил о новом царстве Господнем, в котором «не будет ни князей, ни папы, никаких господ и повинностей, где все будут братья». Епископ Вюрцбургский велел схватить его и сжечь, и волнения стихли. А потом образованный богослов Лютер сказал, что «время молчания прошло и время говорить настало». И это было своевременно, так как уже давно крестьянский башмак с развевающимися подвязками — в противовес рыцарскому сапогу — утвердился на знамени восставших за свои права крестьян.
Кранах Старший был лично знаком почти со всеми выдающимися людьми своего времени и писал портреты некоторых из них. Он был другом Мартина Лютера и одним из первых принял его исповедание. Лукас Кранах подружился с ним во время пребывания Лютера в Виттенберге и до конца жизни оставался одним из самых близких ему людей. Кранах Старший иллюстрировал книги Мартина Лютера — «Страсти Христа и Антихриста», его катехизис, перевод Библии, выполнил ряд гравюр и т. д. «Страсти Христа и Антихриста» было тем самым политическим произведением Лютера, в котором жизнь и страдания Спасителя так зло противопоставлены роскошной жизни и надменности Его наместника на земле. Христос обмывает ноги своим ученикам, а римский папа требует, чтобы императоры целовали ему туфлю. Христос изгоняет торгующих из храма — папа отправляет своих посланцев во все концы света торговать «божественной благодатью».
В начале XVI века лозунги Лютера звучали как пламенный призыв к борьбе. В первый этап Реформации как будто падают все преграды, все дозволено, все средства оправданы волей нового протестантского бога, который позволяет человеку бороться за свою свободу. Но в самую решительную минуту с небывалой силой сказывается компромиссный характер нового учения. Ужас перед стихийным крестьянским движением заставил немецкую буржуазию соединиться с княжеской властью для совместной борьбы. В период наибольшего напряжения крестьянской войны тот же самый Мартин Лютер, вспыльчивый и самовлюбленный, в памфлете «Против разбойных и грабительских шаек крестьян» призывал: «Их нужно бить, душить и колоть, тайно и открыто так же, как убивают бешеную собаку. Поэтому, господа, спасайтесь. Колите, бейте, давите их, кто как может, и если кого постигнет при этом смерть, то благо ему. Ибо более блаженной смерти быть не может».
Оставим сейчас в стороне политическую суть движения Реформации и остановимся на портретах кисти Кранаха, которые считаются одной из самых приятных сторон творчества художника. Хотя немецкий драматург, теоретик искусства и литературный критик Лессинг писал, что Кранах «не может вложить в голову портрета больше, чем сколько имеется в его собственной голове. А способностью читать в душах великих людей почтенных Кранах, по-видимому, не отличался». Немецкий профессор Рихард Мутер тоже считал, что портреты Кранаха вызывают сожаление, что рядом с великими людьми не оказались Дюрер или Гольбейн. Когда художник имеет дело с простыми бюргерами или крепкими мужицкими фигурами, у него бывают удачные приемы. Но его Лютер и Меланхтон?! Разве его лютеровские портреты не возбуждают только мысль о том докторе Лютере, о котором поют студенты в погребках? Кранах не является истолкователем духовного величия, он рисует великих людей в местном колорите Виттенберга, а не в их вечном значении. Он рисует Лютера, заведовавшего в Виттенберге церковным приходом, а не пылкого Лютера, удары которого расшатали всю Европу».
Так вот случается с великими произведениями. Прошло несколько веков, и теперь портреты Мартина Лютера и его сподвижника Меланхтона, написанные Лукасом Кранахом, считаются единственными и лучшими портретами этих людей. Художник изобразил их с палицами, пробивающими брешь в Ватикане. Он не гонится за чуждым ему художественным претворением действительности, не тянется за итальянским искусством, а просто и искренне воспроизводит то, что видит.
Первые портреты Лютера, относящиеся к 1520—1521 годам, были написаны художником по просьбе гуманистов, сочувствовавших новому реформатору. Это такие произведения, как «Портрет Лютера в монашеской рясе», «Портрет Лютера в образе юнкера Йорга», «Портрет Лютера на фоне ниши». Особенно выразителен портрет 1521 года, на котором Лютер изображен в профиль, и самый профиль его лица экспрессивной линией выдается на темном фоне.
Кранах обратился в нем к мало привычной для себя технике резцовой гравюры на меди. Выражение непоколебимой уверенности, целеустремленности и какая-то особая одухотворенность обращают на себя внимание в некрасивом, грубоватом лице молодого доктора богословия. Дополняя резец иглой, художник создает исключительное по живописности произведение. Кранах использует мягкую густую штриховку фона и теней для контраста бледному пятну лица и одежды, почти лишенной складок. Этот портрет стоит особняком в творчестве Кранаха, так как, по мнению исследователей, живописностью эффекта и выразительностью художник словно предвосхищает офорты Рембрандта.
Большой известностью пользуется и ксилография «Портрет Лютера в образе юнкера Йорга».
История ее такова. Как известно, после Вормского рейхстага Мартин Лютер какое-то время вынужден был прятаться в крепости Вартбург. Он одевался в светскую одежду, отрастил волосы и бороду и в довершение всего принял имя Йорг. Зимой 1521—1522 годов он тайно провел несколько дней в Виттенберге, вот тогда Лукас Кранах Старший и нарисовал этот портрет, который впоследствии разошелся по Германии в бесчисленных гравюрах. Считается, что это наиболее одухотворенное изображение реформатора. Образ Лютера мужествен, но лишен брутальности более ранних его изображений. В нем есть нечто романтически-взволнованное — и в умном, как бы вопрошающем взгляде, и в порывистом повороте головы.
МЕРТВЫЙ ХРИСТОС В ГРОБУ
Ганс Гольбейн Младший
В то время, когда Лукас Кранах писал портреты Мартина Лютера, другой немецкий художник — Ганс Гольбейн Младший — создавал картину «Мертвый Христос в гробу», возможную разве только что в тогдашней сумятице религиозных беспорядков и противодействий. Юноша Ипполит в романе Ф.М. Достоевского «Идиот» называет эту картину странной. Сам писатель увидел ее в Базеле в 1867 году — в ту пору, когда, измученный болезнью и кредиторами, он через два месяца после свадьбы с молодой женой буквально бежал из России. Не раз высказывалось предположение, что интерес к этому полотну зародился у Ф.М. Достоевского с «Писем русского путешественника». Н. Карамзин первым из русских писателей написал о Гольбейне и его картине: «...с большим примечанием и удовольствием смотрел я... на картины славного Гольбейна, базельского уроженца и друга Эразмова. Какое прекрасное лицо у Спасителя на вечери! Иуду, как он здесь представлен, узнал бы я всегда и везде. В Христе, снятом с креста, нет ничего божественного, но как умерший человек изображен весьма естественно»
Это, действительно, была страшная картина. Спаситель — и на кресте, и снятый с креста — по обычаю всегда изображался в покое и величии телесной красоты, как бы не тронутой смертными мучениями, не подверженной разрушительным законам разложения. Гольбейновский Христос перенес неимоверные страдания: израненный, иссеченный ударами стражников, в синяках и кровоподтеках — следах побиения камнями, в ссадинах от падения под тяжестью креста. Глаза его полуоткрыты, но и это, может быть, самое ужасное — в них мертвая остекленелость; губы судорожно застыли, словно в оборвавшемся на полуфразе стоне: «Господи! Отец мой, зачем ты оставил меня...».
Самое дерзкое и загадочное из произведений Ганса Гольбейна Младшего произвело на Ф.М. Достоевского неизгладимое впечатление. Он будто окаменел перед жутким откровением образа, в глазах — смятение и страх. Вот запись его жены, Анны Григорьевны: «Картина произвела на Федора Михайловича подавляющее впечатление, и он остановился перед ней как бы пораженный... В его взволнованном лице было то испуганное выражение, которое мне не раз случалось замечать в первые минуты приступа эпилепсии». Сам писатель никому и никогда не писал о своих впечатлениях от картины Гольбейна. Запись жены зафиксировала лишь внешнее потрясение, а глубинные импульсы воплотились только в романе «Идиот»:
— Это копия с Ганса Гольбейна, — сказал князь, успев разглядеть картину, — и хоть я знаток небольшой, но, кажется, отличная копия. Я эту картину за границей видел и забыть не могу.
— А на эту картину я люблю смотреть! — пробормотал, помолчав, Рогожин.
— На эту картину! — вскричал вдруг князь, под впечатлением внезапной мысли, — на эту картину! Да от этой картины у иного вера может пропасть!
— Пропадает и то, — неожиданно подтвердил вдруг Рогожин.
...Ганс Гольбейн создал одно из самых значительных и самых странных своих произведений — «Мертвый Христос в гробу» — в 1521 году. Все в этой картине вызывает недоумение: странный формат, назначение картины, трактовка образа Христа. Кроме того, ученые до сих пор не пришли к окончательному и однозначному выводу, действительно ли это произведение — одна из сохранившихся частей утраченного алтаря. И если это так, то каким тогда был его первоначальный вид? Однако трудно представить эту вытянутую по горизонтали картину частью алтаря. Не случайно поиски остальных частей алтаря не дали результатов. Перед нами самостоятельное произведение — редкая и старинная форма картины «Мертвый Христос в гробу», восходящая, может быть, к византийским плащаницам и связанная с пасхальной литургией.
Изображение мертвого Христа, лежащего на погребальном столе, знали и немецкая, и итальянская традиции. Такого рода образы встречались вплоть до XVI века, особенно в венецианском искусстве (например, картина Карпаччо «Положение во гроб»). В Германии эта традиция проявила себя с особой полнотой. Немецкие художники второй половины XIV века часто изображали поруганное мертвое тело Христа. Матис Грюневальд, например, смог придать величие израненному и измученному Христу тем, что не побоялся утрировать размеры фигуры, землистый оттенок мертвого тела, когтистость исковерканных судорогой пальцев. Каждая колючка тернового венца величиной и остротой своей напоминала кинжал, а вопиющее к небесам горе предстоящих людей еще больше усиливало эмоциональное воздействие картины. В скульптурных изображениях Христа еще больше достигалось пугающее сходство с мертвым человеком: одеревеневшее тело трупного цвета, закатившиеся зрачки, жуткий оскал зубов. Ощущение это еще больше усиливалось от парика со спутанными, торчащими волосами, надетого на голову деревянной статуи.
Но все эти иконографические истоки не объясняют образного звучания картины Ганса Гольбейна, который разрушил все традиции иконографической схемы. Художник отказался от всех этих выразительных средств, прибегнув к другим — не менее впечатляющим. Он изобразил не просто мертвого Христа, он написал Христа одинокого в своей смерти — нет рядом ни учеников его, ни родных. Гольбейн Младший изобразил труп со всеми признаками начавшегося разложения. Страшны закатившиеся зрачки приоткрытых глаз, страшен оскал рта, вокруг ран появились синие пятна, а конечности стали чернеть. Нет здесь ничего одухотворенного, ничего святого. Мертвее мертвого лежал перед зрителем человек со всей своей устрашающей угловатостью наготы. Христа Гольбейн рисовал с утопленника, ему безжалостно придал он страшную величественность. Связанный с Христом евангельский сюжет Гольбейн низводит до скрупулезной анатомии мертвого тела, что даже говорит о некотором безбожии самого художника. Перед нами смерть в самом неприглядном виде: сведенное судорогой лицо, застывшие и потерявшие блек глаза, всклокоченные волосы, вздыбленные ребра, провалившийся живот...
Но в скрупулезном изображении мертвой плоти есть своя экспрессивная сила и свой эстетический подход к теме. Форма картины, подогнанная под размеры фигуры, придает образу монументальное величие. Низкая точка зрения и вытянутая поза фигуры еще больше усиливают это впечатление. Образ Христа лишен у Гольбейна Младшего евангельского содержания, в нем видно уже ренессансное понимание древней темы: религиозное учение об искупительной жертве Спасителя получило у художника ренессансное толкование в форме художественного размышления о жизни и смерти Человека. Этим и объясняется двойственное отношение Ф.М. Достоевского к картине: восхищение и ужас. От лица юноши Ипполита русский писатель дает следующее гениальное описание:
...когда смотришь на этот труп измученного человека, то рождается один особенный и любопытный вопрос: если такой точно труп (а он непременно должен был быть точно такой) видели все ученики его, его главные будущие апостолы, видели женщины, ходившие за ним и стоявшие у креста, все веровавшие в него и обожавшие его, то каким образом могли они поверить, смотря на такой труп, что если так ужасна смерть и так сильны законы природы, то как же одолеть их?.. Природа мерещится при взгляде на эту картину в виде какого-то огромного, неумолимого и немого зверя, или, вернее, гораздо вернее сказать, хоть и странно, — в виде какой-нибудь громадной машины новейшего устройства, которая бессмысленно захватила, раздробила и поглотила в себе глухо и бесчувственно великое и бесценное существо... Картиною этой как будто выражается это понятие о темной, наглой и бессмысленно-вечной силе, которой все подчинено... Эти люди, окружавшие умершего, которых тут нет ни одного на картине, должны были ощутить страшную тоску и смятение в тот вечер, раздробивший разом все их надежды и почти что верования. Они должны были разойтись в ужаснейшем страхе, хотя и уносили каждый в себе громадную мысль, которая уже никогда не могла быть из них исторгнута. И если б этот самый учитель мог увидеть свой образ накануне казни, то так ли бы сам он взошел на крест и так ли бы умер, как теперь?
Действительно, задавался (вслед за Ф.М. Достоевским) вопросом литературовед Юрий Селезнев, «в чем же тогда он, высший смысл законов природы, по которым она с холодным безразличием отправляет даже единственное, неповторимейшее из своих созданий в бездну небытия своей темной утробы? Или действительно высший смысл именно в этой бессмысленности: и страсти, духовные муки совести, полет мысли, порывы творческого вдохновения, непоколебимость веры не более чем чудовищная ухмылка над бедным человечеством, пустая игра воображения, чтобы хоть на краткий миг забыться, отвлечься от жуткой неминуемости этой последней правды, от этого вселенского, паучьи ненасытного бога — чрева? И пока не пришел твой черед идти на заклание, пока не выпал твой номер в этой бешеной круговерти слепого колеса всемирной рулетки — живи, человече, для своего маленького личного пуза, все тебе дозволено, ибо все только на мгновение, ибо вечно одно только это, бездонное, невообразимое чрево...»
ЧЕТЫРЕ АПОСТОЛА
Альбрехт Дюрер
Его считают знаменитейшим и самым блестящим живописцем Германии. Воспитанный в мастерской серебряных дел мастера, Альбрехт Дюрер был не только удивительным художником и гравером, но (подобно Микеланджело) он занимался еще архитектурой, скульптурой, музыкой и словесностью.
Уже первая картина А. Дюрера «Орфей» принесла ему известность, а потом стала распространяться и его слава гравера. Знаменитый итальянский гравер Марк Антоний Раймонди, желая сделать себе богатство, принялся подделывать гравюры немецкого художника, даже стал ставить его монограмму. Узнав об этом, А. Дюрер предпринял путешествие из родного Нюрнберга в Венецию. По его жалобе венецианский сенат сжег все подделки Раймонди, которого впоследствии заключили в тюрьму. В Венеции А. Дюрер написал свою знаменитую картину «Мучение святого Варфоломея», которую ему заказали для собора Святого Марка. Картина эта вызвала такое удивление у австрийского императора Рудольфа II, что он повелел приобрести ее за какую бы то ни было цену и на руках принести к нему в Прагу.
Альбрехт Дюрер жил в драматическую пору истории Германии, был свидетелем движения Реформации и великой крестьянской войны — взлета надежд и горького крушения всех народных чаяний. Это была эпоха, когда поистине «распалась связь времен». С одной стороны — это еще живое, реальное средневековье с его суевериями и жестокостью, которая перестала уже не только возмущать, но даже удивлять людей. Костры, на которых сжигали людей, и казни на городских площадях стали бытовым явлением. С другой стороны, начинались бурное пробуждение человеческого разума, стремление к знаниям и свободе мысли.
Некоторые исследователи творчества А. Дюрера считали художника бесспорным сторонником Реформации, однако его отношение к ней не было столь прямолинейным. Когда движение за реформу католической церкви только еще разгоралось, большинство сторонников Реформации считали себя добрыми католиками. Среди жаждавших реформ были люди, которых устраивали и самые незначительные изменения в литургии. Радикалы же требовали самых коренных изменений — вплоть до пересмотра Священного писания. К тому же Реформация быстро превратилась в социально-политическое движение, в котором крестьяне и городские низы требовали отмены десятины и возврата к «примитивной религии». Альбрехт Дюрер примкнул к лютеровскому движению с момента первых выступлений реформатора, но впоследствии разочаровался в Реформации, как и многие другие художники. К тому же его, зажиточного и высокочтимого бюргера, пугали народные выступления. Многочисленные изображения крестьян у Дюрера тоже далеко не однородны: иногда они полны симпатии к сословию-кормильцу, а в другой раз в них сквозит пренебрежение к грязным и грубым мужикам. Открыто А. Дюрер опасался высказываться по вопросам Реформации и революции, некоторые усматривают в этом тот факт, что художник остался равнодушным к борьбе религиозных страстей своего времени. Но его Гений и его произведения являются точным отражением той бурной эпохи.
Около 1525 года Альбрехт Дюрер начал работать над последней своей картиной «Четыре апостола», на которой изобразил Иоанна, Петра, Марка и Павла и которая подводит итог всей его творческой деятельности, является своеобразным завещанием великого художника грядущим поколениям. Так картина воспринимается и поныне. Она написана на двух узких вертикальных досках, скрепленных между собой. Апостолы изображены в одном пространстве и композиционно тесно спаяны между собой, духовно кажутся абсолютно едиными. Никогда еще художественный стиль Дюрера не достигал такого отточенного языка, таких монументальных, исполненных величия и красоты форм, как в этом произведении. Создавая своих апостолов, А. Дюрер стремился показать совершенные человеческие характеры и умы, устремленные в высокие сферы духа. Именно такие характеры выковывались в эпоху Реформации и Великой крестьянской войны в Германии — время, предназначенное не для слабых душ. Осенью 1526 года Альбрехт Дюрер преподнес обе доски городскому совету Нюрнберга со словами: «Я никого не считаю более достойным сохранить на память мою картину, на которую я потратил больше труда, чем на какие-либо другие, нежели вашу мудрость».
Каллиграф И. Нейдерфер, друг и соратник А. Дюрера, писал, что в образах апостолов художник хотел изобразить четыре темперамента. Молодой и спокойный Иоанн персонифицирует темперамент сангвинический; Петр, старый и усталый, — флегматический; свирепого вида, сверкающий белками глаз Марк — типичный холерик; настороженный и злой Павел — меланхолик. Темпераменты подчинялись влиянию небесных светил и означали наклонность и способность человека к тем или иным занятиям. По дюреровской картине можно даже проследить иерархию темпераментов. На каждой из досок выдвинута на первый план и выделена цветом одна из фигур. На левой доске — Иоанн в зеленой одежде и красном плаще на желтой подкладке; на правой — Павел в плаще холодного бело-голубого оттенка. Они представляют самый счастливый темперамент — сангвинический и меланхолический, в глазах Дюрера и его современников — темперамент гениальных людей. Апостол Петр, которого римские папы считали своим покровителем, отодвинут на картине на второй план.
Картина «Четыре апостола» вызывала и по сей день вызывает большие споры среди искусствоведов. Неясно, является ли она фрагментом триптиха или самостоятельным, законченным произведением. Разъединенные по отдельности, они производят впечатление незаконченное и неспокойное. Именно поэтому Шпрингер выдвинул гипотезу, что посередине должно быть Распятие. Однако тут возникает вот какое препятствие: на левой доске уже изображен апостол Иоанн, присутствие которого у креста по иконографии обязательно. Но на алтаре он не может быть изображен дважды. Если предположить, что в центре должна быть Мадонна, то и эта гипотеза не может быть приемлемой в виду ясно выраженного протестантского духа «Четырех апостолов» и надписей под ними.
Картина не очень хорошо сохранилась, во многих местах видны следы поправок. Одну из них выполнил сам А. Дюрер еще во время работы над картиной. Сотрудник Мюнхенской пинакотеки Фолль указывал на очевидные значительные pentimenti, в результате которых, возможно, фигура Филиппа была превращена в Павла. На голове Павла, посередине лба апостола, идет линия, которая является границей первоначального варианта лба. Вся передняя часть лба и конец носа приписаны художником позднее. Таким образом, апостол Павел раньше стоял совершенно в профиль и, должно быть, глаз его был направлен иначе.
Под изображениями апостолов И. Нейдерфер начертал строки из евангелий апостолов, содержащие предостережения от соблазнительных слов лжепророков: высказывание апостола Петра, предостерегающее от «ложных пророков», которые «ради жадности будут к вам приступать с вымышленными словами; слова Иоанна о том же, цитаты из евангелий апостолов Павла и Марка еще конкретнее: «В последние времена наступят ужасные дни. Будут люди, которые опираются только на себя, жадные, гордые, надменные, нечестивые, родителям непослушные, неблагодарные, всем мешающие, насильники, нецеломудренные, недобрые, дикие, предатели, кощунственники, самодовольные».
Сам А. Дюрер так подписал картину: «Все мирские правители в эти опасные времена пусть остерегаются, чтобы не принять за божественное слово человеческие заблуждения». Эти слова были как нельзя более актуальны, ведь годом ранее Нюрнберг официально принял Реформацию, и в его стенах стали проповедовать свои учения люди разных направлений новой веры. И именно подпись под картиной напоминает о верности слову и внутренней стойкости в тех случаях, когда лжепророки проповедуют социальный и религиозный радикализм, грозящий опрокинуть весь строй духовной и материальной культуры. Только в Библии, где ни слова ни убавить, ни прибавить, Альбрехт Дюрер видит твердую основу, на которую следует опираться. Потому он и послал к нам своих современников — людей мятежа и преобразования, мыслителей и борцов, сознающих высшее назначение своего существования. Грубая мужицкая сила органично соединяется здесь с тончайшими проявлениями ума и силой страсти. Курфюрст Максимилиан, в чьи руки впоследствии попала картина «Четыре апостола», понял точный смысл надписи художника и велел отпилить ее. Но божественное слово истины всегда выше тиранов и лжепророков.
ГРУППОВОЙ ПОРТРЕТ СТРЕЛКОВ РОТЫ СВЯТОГО АДРИАНА
Франс Хальс Старший
В XVI веке искусство Голландии (в отличие от Испании, Италии и Франции) развивалось не в придворных центрах и великосветских салонах, а в маленьких провинциальных городках. Заказчиками художников выступали купцы, врачи, учителя, проповедники, ювелиры, граверы, мелкие ремесленники и даже крестьяне. Мужья заказывали портреты жен, жены — портреты мужей, счастливые родители — портреты детей, молодожены — супружеские портреты, гильдии — большие групповые портреты. От таких произведений требовали не величественности и парадности, а глубокой правдивости и бросающегося в глаза сходства.
В одном из таких городков — Гарлеме — почти безвыездно жил и работал до самой смерти художник Франс Хальс Старший, в портретах которого и отразился один из самых совершенных образцов реалистического искусства. Его портреты были самые разные: частные, интимные, совсем маленькие (предназначенные для гравирования) и большие заказные (в том числе групповые). У современников его искусство не получило особенно широкого признания. Впрочем, как показывают некоторые факты его биографии, Хальс к этому не особенно и стремился. И тем не менее он стал фигурой всеевропейского значения: он показал, что можно стать великим художником, будучи портретистом преимущественно одного слоя голландского общества — бюргерства.
Хальс Старший стал блестящим мастером портрета потому, что заменил мелочную передачу сходства острым и обобщенным изображением основных, наиболее характерных черт людей. Модели у него предстают в живом движении и конкретном душевном состоянии. При этом достигается поразительное внешнее сходство, а верность рисунка и мягкая смелая кисть ставят его имя в ряд со знаменитыми художниками той эпохи. По меткой характеристике изображенных лиц, в выражении добродушного, веселого юмора Франс Хальс просто неподражаем.
Групповые портреты являются наиболее значительными творениями в живописном наследии Хальса Старшего. В Голландии, где фресковая живопись почти не применялась, именно групповой портрет стал единственным видом монументального искусства, предназначенным для украшения общественных зданий. Проникшись сознанием собственного достоинства, почтенные голландские бюргеры стремились увековечить себя не просто в изображениях, а в портретах, свидетельствующих об их воинской славе или гражданских добродетелях. Такие портреты заказывали лучшим голландским живописцам, и они до сих пор являются гордостью музеев Гааги, Амстердама и Гарлема. Отрадно и то, что эти национальные творения (за немногими исключениями) не покинули своей родины.
Наиболее полное выражение эта направленность творчества Франса Хальса получила в портретах, написанных в 1627 году. Свободно располагая людей вокруг стола, художник показывает их в разнообразных аспектах и положениях. Некоторые сидят, разговаривая друг с другом; другие — стоят, третьи, запоздав и запыхавшись, только входят в зал, вызывая упреки ожидающих. Настроение веселого праздника объединяет всех, и оно находит свое отражение у Хальса и в мимике людей, и в радостном звучании красок... Любой из изображенных — яркий жизненный тип. Например, в «Групповом портрете стрелков гильдии святого Адриана» (1627) в центре стола расположился капитан. Держа в правой руке нож, он повернулся в сторону стоящего слева от него человека и, видимо, что-то объясняет ему. Обрамленное шляпой лицо его выражает самоуверенность. Собеседник — небольшой, плотный человек с маленькими глазками и хитрым выражением лица — полон предвкушения радости от веселого пира. Стоящий у края стола рядом с почтенным полковником нарядный щеголь — знаменосец. Он пристально смотрит на зрителя, так же как сидящий впереди капитан с приятным открытым лицом. За ними симпатичный лейтенант держит бокал, будто только и ждет момента, чтобы поднять его за здоровье присутствующих.
В ранних групповых портретах Хальс во многом еще следует старой традиции: строит композицию в виде спокойной горизонтали, в расстановке фигур у него еще относительно мало разнообразия и т.д. В «Групповом портрете стрелков гильдии святого Адриана» традиционная горизонталь композиции окончательно ломается. Часть персонажей сидит за столом, некоторые только чуть привстали, другие стоят во весь рост. Благодаря этому контур группы получился волнообразным, что и придает всему полотну динамичность. В основу данного группового портрета положена продуманная до мелочей композиция, поэтому каждый из персонажей, выступая как деятельный участник общей сцены, обладает в то же время полной свободой движения. Кроме расположения людей, свободно сгруппированных вокруг стола в самых разнообразных позах и поворотах (в фас, профиль, три четверти), Хальс подчеркивает движение всеми имеющимися художественными средствами. Если ранее в подобных композициях господствовала изокефалия (равноголовие), то теперь от нее не осталось и следа.
Хальсу удалось добиться впечатления удивительной непосредственности и радости жизни. Черные костюмы и широкополые шляпы, белые воротники, перекинутые через плечо оранжевые и красные ленты, трехцветные знамена, зелень пейзажа — все это вносит в групповые портреты радостное красочное звучание. Жизнь на полотнах Хальса бьет через край, да и сам гарлемский художник любил веселую жизнь и общество.
В «Групповом портрете стрелков роты святого Адриана» в центре образуется пространственный интервал, а влево и вправо композиция нарастает в высоту. И вся группа распадается на две почти симметричные подгруппы. Чтобы избегнуть этой ненавистной ему симметрии, которая обычно делает картины статичными и уравновешенными, Хальс отодвигает фигуру одного из расположившихся за столом офицеров вправо, заполняя образовавшийся просвет стрелком в широкополой шляпе. Именно этот стрелок стал связующим звеном между двумя подгруппами, полными того живописного беспорядка, который был художественным идеалом Хальса.
Придавая динамику фигуре, Хальс придавал ее и лицу. И здесь излюбленным приемом художника была улыбка. В тысячах нюансов передал Хальс эту улыбку — от едва заметной усмешки до раскатистого смеха. Но улыбка для Хальса была не только средством оживления лиц, она имела для него и глубокий психологический смысл. Это было своего рода выражение оптимизма, пользовавшееся колоссальным успехом у современников. Благодаря такой улыбке все на портретах выглядели здоровыми, крепкими и жизнерадостными. А еще в «Групповом портрете стрелков роты святого Адриана» присутствовала совершенно особая нотка добродушия и патриархальности, присущая лучшим голландским портретам.
ДАНАЯ
Корреджо
Долгое время жизнь этого великого художника была малоизвестна, а потому наполнена такими неправдоподобными и противоположными друг другу вымыслами, что даже что-то среднее между ними избрать было нельзя. Считалось, что он не учился живописи и даже вообще не думал быть живописцем. Но однажды, увидев в Болонье картину Рафаэля «Святая Цецилия», Корреджо будто бы воскликнул «Anch\'io sono pittore» («И я живописец»). С этого момента он и начал ревностно заниматься рисовальным искусством. Другие историки отвергают этот случай как басню и утверждают, что Корреджо учился у Бианки. По их словам, он не покидал родного местечка Корреджио (откуда и произошло его имя) близ Модены, не был ни в Риме, ни в Венеции, ни в Болонье. Правда, и этот факт подлежит сомнению, ибо в картинах художника видно глубокое изучение антиков и великих картин, которых тогда еще не было в Модене. Третьи рассказывают, что Корреджо был так беден и так мало ему платили за его произведения, что однажды, получив в Парме всего 200 медных франков, он так торопился доставить их своему семейству, что по дороге домой от изнеможения умер. Однако в своих записках Орланди свидетельствует, что Корреджо «был человек не бедный и принадлежал к хорошей фамилии, получил хорошее воспитание, в молодости основательно учился музыке, поэзии, живописи и скульптуре»
Таковы противоречивые сведения о Корреджо — художнике, чьи произведения отмечены печатью гения необыкновенного, а прелесть и нежность его кисти просто изумительны. Мало кто превзошел его в таинствах светотени, своим разделением света он производит непостижимое действие, привлекая зрителя сначала к главному предмету, а потом заставляя его отдыхать на обстановке. Дивная кисть Корреджо невольно заставляет забывать и не видеть те недостатки, которые и заметны-то только специалистам (например, они отмечают у художника несоблюдение единства времени и места, некоторое отступление от законов искусства, драпировку его считают по большей части неестественной). Но в картинах Корреджо всегда царит радостное возбуждение, которое постоянно сопровождает игру его творческого воображения и пленяет зрителя.
Когда художник обращается к изображению обнаженного женского тела, его произведения становятся настоящим гимном женской красоте и грации. В эстетическом лексиконе Возрождения «грация» — очень емкое понятие, со множеством всевозможных смысловых оттенков. «Грация» — это не просто то, что в обиходе называется «изяществом». Она лишь отчасти является синонимом «красоты», хотя и очень тесно связана с ней. Как писал Марсилио Фачино, «красота есть некая прелесть (grazia), живая и духовная, влитая сияющим лучом Бога сначала в ангела, затем в души людей, в формы тел и звуки. Она услаждает наши души и воспламеняет их горячей любовью». Граф Б Кастильоне, друг и покровитель великого Рафаэля, понимал «грацию» как врожденное, дарованное небом чувство изящного и способность поступать в соответствии с этим чувством.
Именно к числу таких «грациозных» произведений и относится картина Корреджо «Даная», которая уже давно пользуется мировой известностью. Сюжет для картины художник заимствовал из греческой мифологии. У аргосского царя Акрисия была дочь Даная, славившаяся своей неземной красотой. Акрисию было предсказано оракулом, что он погибнет от руки сына Данаи. Чтобы избежать такой судьбы, Акрисий построил глубоко под землей из бронзы и камня обширные покои и там заключил свою дочь. Но громовержец Зевс полюбил ее, проник в подземные покои Данаи в виде золотого дождя, и стала дочь Акрисия женой Зевса...
Корреджо заменил традиционный золотой дождь светящимся облаком, опускающимся на ложе Данаи. На фоне простынь и темных драпировок выделяется прекрасное, «грациозное», осязательно живое тело юной красавицы. Крылатый Амур подготавливает Данаю к прибытию Зевса. Здесь же восхитительные маленькие путти, которые с детской непосредственностью пишут на дощечке наконечниками своих золотых стрел имя возлюбленной Зевса. Залиты золотистым светом заката комната и виднеющийся в окно гористый пейзаж с развалинами замка и далеким горизонтом под высоким спокойным небом. Море света, равномерно рассеянного по всему полотну, объединяет оттенки цветов в единую гамму золотисто-коричневого тона.
Корреджо, как Прометей, похитивший священный огонь с Олимпа, первым признал существеннейшей частью картины льющийся волнами свет — всюду проникающий и все оживляющий, окружающий всякий предмет и делающий его видимым. Глядя на его «Данаю», так и кажется, что художник сам поднимался к небу, чтобы увидеть божественный свет, так гениально передал он его божественную сущность. Ложе «Данаи» можно сравнить с волнующимся от ветра озером, по глади которого скользит солнце и вокруг которого, подобно берегам, легли густые тени фона. Нежно холодный цвет тела «Данаи» в сочетании с яркой белизной постели дает картине главный светлый тон. Прекрасное женское тело Корреджо окружил воздушным покровом, и оно словно уходит в высшие сферы.
Картина была написана в 1530 году по заказу мантуанского герцога Ф. Гонзага и подарена им Карлу V во время коронации последнего в Болонье. После длительных странствий, побывав в разных коллекциях, картина в 1827 году была куплена Камилло Боргезе в Париже за 285 фунтов стерлингов и с тех пор является одним из украшений Галереи.
СЛЕПЫЕ
Питер Брейгель Старший
История не сохранила точной даты рождения Питера Брейгеля Старшего. Считается, что он родился между 1525 и 1530 годами, в небольшой деревушке к востоку от славного торгового города Антверпена. Почти пять столетий, миновавшие с тех пор, стерли в памяти людей подробности его жизни, пощадив лишь немногие из созданных им картин. Они и являются бесспорными свидетелями яркой судьбы их создателя.
Споры вокруг личности и творческого наследия Брейгеля Старшего не умолкают до сих пор. Какие взгляды исповедовал, чьим приверженцем и выразителем был этот один из самых независимых умов в истории человечества? Для одних исследователей он — философ, отвлеченный мыслитель, витающий где-то высоко над действительностью. Другие считают главным в его творчестве то, что он создал концепцию трагического противостояния человека и мира, столь противоположную жизнерадостному духу итальянского Возрождения. Третьи — что его творчество воплощает в себе народные традиции, выделяя в нем создание крестьянского жанра, за что художник и получил прозвище «Мужицкий». И все искусствоведы отмечают на его картинах пейзаж. Это относится не только к знаменитой серии «Времена года», но и к другим полотнам Питера Брейгеля Старшего. Брейгель открывает зрителю цепи вздымающихся гор, безбрежные морские просторы, вереницы плывущих в небе туч. Их роль в ландшафтной живописи была огромной уже в то время, а выражение духа природы поражает зрителя и до сих пор. Но художник не просто пишет пейзаж, он создает через него свою картину мира, в которой его интересуют не конкретные явления природы, а сама природа в своем вечном круговороте и место человека в ней. Для Брейгеля человек и все созданное его руками не существуют вне природы, человек живет в ней и ей же противостоит.
Творчество Брейгеля как бы сменило своего субъекта — вместо человека им стал мир, природа, а человек уменьшился до микроскопических размеров, затерялся среди великих просторов Земли. Отчасти в этом сказался кризис былой веры в человека, но вместе с тем (в результате великих географических открытий) и беспредельное расширение мира и кругозора. Это была принципиально новая концепция эстетической ценности природы, которая (возвеличивая природу) вместе с тем подчеркивала, что человек — величина бесконечно малая и незначительная.
В некоторых ранних картинах Брейгеля человек просто незаметен, а в ряде случаев он изображается как будто только затем, чтобы оттенить величие природы. Это относится и к его картине «Битва Поста и Карнавала», на которой веселятся маленькие, суетные фигурки гуляк, ряженых, монахов, торговок, музыкантов, зрителей, игроков, пьяниц. Они водят хороводы, устраивают шествия, покупают рыбу, плюют, играют в кости, кричат, дудят на волынках, строят всякие штуки, глазеют по сторонам. На этой картине нет ничего неподвижного: люди снуют между домами, выглядывают из дверей и окон, что-то несут, держат или просто размахивают руками. Даже вещи сдвигаются со своих мест и проникают друг в друга: нож втыкается в хлеб, из превращенного в барабан кувшина торчит пестик, из мисок вылезают поварешки или куриные лапы. Но весь этот веселящийся Вавилон занятен столь же, сколь и ничтожен. Между человеческим лицом и маской карнавального шута разницы порой не существует. Брейгель с пристальным вниманием продолжает вглядываться в людей, он даже находит в их копошащемся муравейнике красоту, и все равно герои его остаются когда забавными, а когда гротескными и даже зловещими.
Только в двух картинах Брейгеля — «Крестьянский танец» и «Крестьянская свадьба» — впервые в качестве героя на Олимп искусства взошел простой мужик, причем не в качестве второстепенного персонажа: зритель получил возможность разглядеть его с близкого расстояния. Пусть эти герои грубые и бесшабашные, но зато они смелые и сильные люди, которые умеют постоять за себя в реальной жизни.
А действительность тогда была ужасной. Еще в начале 1560-х годов нидерландцам в полной мере пришлось изведать несчастия, которые обрушили на них испанские власти. Тридцатилетний художник видел, как приходили в упадок процветавшие прежде города. Иностранные купцы, опасаясь религиозной нетерпимости испанских инквизиторов, искали гостеприимства в других землях. Сожжение еретиков стало заурядным зрелищем, так же как и десятки виселиц, расставленных вдоль опустевших дорог. С приездом герцога Альбы страна была превращена в гигантский застенок. Волна восстаний, прокатившаяся было по Нидерландам, быстро спала. В этих событиях многие искусствоведы и видят разгадку особенно трагедийного характера последних произведений Брейгеля. Драматический для его народа исход борьбы погасил в сердце художника последнюю надежду. Разуверившись в возможности победы, Брейгель снова направил свое искусство в иносказательное русло, словно у него не стало уже сил писать непосредственные события.
В это время и создается картина «Слепые», в которой отчаяние Брейгеля-человека и величие Брейгеля-художника достигли своего наивысшего предела. В основу «Слепых» легла библейская притча о неразумном слепце, который взялся быть поводырем у своих собратьев по несчастью. Пережитые события словно заставили Брейгеля вспомнить кальвинистское учение о трагической слепоте всего человечества, не ведающего своей судьбы и покорного воле предначертанного зрелища. Шесть фигур, пересекая холст по диагонали, идут, не подозревая, что их путь ведет в заполненный водой овраг. И хотя зрелище это облечено в бытовую сцену, ее внутренний человеческий смысл поднимается до трагедии вселенского масштаба.
Внимание зрителя привлекает не только вся процессия целиком, но и каждый ее участник в отдельности. Последние идут спокойно, ибо еще не ведают о грозящей беде. Их лица полны смирения, едва прикрывающего тупость и затаенную злобу. Но чем ближе к оврагу, тем уродливее и омерзительнее становятся их лица, тем резче и вместе с тем неувереннее движения, тем быстрее и стремительнее становится темп линий художника. И, наконец, самый последний нищий — падающий. «Взгляд» его пустых глазниц обращен к зрителю. Неудовлетворенная ненависть, жестокий оскал сатанинской улыбки превратили его лицо в страшную маску. В нем столько бессильной злобы, что вряд ли кому придет в голову сочувствовать бедняге.
Еще ужасней и глубже бездна, в которую человека часто увлекает его собственная глупость. Пороки лишают его жизнь красоты и гармонии, превращая в слепца, для которого навсегда закрыта радость созерцания божественной природы. На картине, словно обгоняя слепцов, взгляд зрителя перескакивает с одной фигуры на другую, улавливает страшное в своей последовательности изменение выражений их лиц. От тупого и животно-плотоядного последнего слепца через других — все более алчных, все более хитрых и злобных — стремительно нарастает осмысленность, а вместе с нею и отвратительное духовное уродство обезображенных лиц. И чем дальше, тем осмысленнее становится соединение порока, все очевиднее духовная слепота берет верх над физической, и порок (как проказа) разъедает их лица, духовные язвы приобретают на картине общечеловеческий характер. Чем дальше, тем неувереннее становятся их судорожные жесты и быстрые движения, а земля уже уходит из-под ног. Потому что слепые ведут слепых, потому что они чувствуют падение, потому что падение это неизбежно.
Эти нищие — не крестьяне и не горожане. Это люди, однако перед зрителем предстают не символ и не аллегория, перед ними только реальный факт, но доведенный в существе своем до предела, до трагедии невиданной силы. Только один из слепцов, уже падающий, обращает к зрителю свое лицо. И «взгляд» его завершает путь остальных — жизненный путь всех людей. Все также светит солнце, зеленеют деревья и даже трава под ногами слепцов мягка и шелковиста. Уютные домики стоят вдоль тихой деревенской улицы, в конце которой видна островерхая церквушка. Светлый и лучезарный мир природы остается как бы вне человеческого недоразумения. Его безмятежная красота позволяет забыть о человеческих пороках и несчастьях, однако фигуры самих слепцов в этой среде кажутся еще более отталкивающими и страшными. Единство человека и природы, отчасти присутствовавшее во «Временах года», здесь распалось окончательно. Лишь сухой безжизненный ствол дерева вторит изгибом своим движению падающего. Весь остальной мир спокоен и вечен — чистый мир природы, не тронутой злобой и алчностью.
БРАК В КАНЕ ГАЛИЛЕЙСКОЙ
Джакопо Тинторетто
Жизнь Венеции XV—XVI веков — это бесконечные карнавалы, празднества, пиршества... Попадавшим в нее иностранцам город казался земным раем, так поражали их сказочные богатства «царицы Адриатики». Один из них в 1484 году писал: «Венецианцы слишком стремятся пользоваться наслаждениями, они всю землю хотят превратить в сад наслаждений». Эти слова говорят о праздничном, радостном мировоззрении жителей «Серениссимы» («Светлейшей», как испокон веков называли Венецию). И действительно, светское начало в культуре Венеции было выражено сильнее, чем в других городах Италии.
Здесь, в одном из отдаленных кварталов близ пустынного ныне бассейна Мизерикордия, в 1512 году в семье Робусти (владельца одной из красилен) родился сын Джакопо. Старый мастер несказанно обрадовался, чая в нем наследника своего красильного дела и нажитого состояния. Все радовало отцовскую душу: и проявившаяся с детских лет любовь сына к краскам, и мастерство, с которым юный Джакопо смешивал их. Однако то, что хотел сделать из красок сын, было далеко от дела его отца.
И все же сын обессмертил его имя. Да и старший Робусти был настолько благоразумен, что не стал чинить препятствий призванию сына. В 10 лет мальчик начал учиться рисованию, а в 15 лет был уже учеником самого Тициана, который сразу угадал в нем большой талант. Через три года он сказал своему способному ученику: «Этот урок ты выполнил великолепно, больше ты ничему уже не можешь научиться у меня».
А через неделю юный Джакопо находился уже в собственной мастерской, расположившейся на канале Сан-Лука. Он не пренебрегал ничем, что могло служить его художественному совершенству, и потому устроил свою мастерскую так, как никому до тех пор даже и в голову не приходило. На одной из ее стен большими буквами было написано: «Рисунок Микеланджело, краски Тициана». Это означало, что молодой художник хотел бы в своих картинах соединить художественные достоинства двух великих мастеров. А посреди мастерской с потолка свешивалось множество статуэток в самых различных положениях, и все они служили Тинторетто материалом для рисования, для изучения всевозможных положений человеческого тела. А еще он перегородил свою мастерскую несколькими стенками, и получилось у него несколько маленьких каморок, в которых он учился улавливать различное освещение. Для этого он пропускал свет в каморки через нарочно оставленные отверстия то сверху, то снизу, то сбоку. В своей необычной мастерской он проводил целые часы, дни и годы, пока действительно не достиг большого совершенства.
То немногое, что известно о Тинторетто, указывает, что он держался в стороне от шумного праздника венецианской жизни. Он был одержим страстью к работе, а тогдашняя Венеция могла завалить его заказами. Картины Тинторетто рисовал огромные, изображая на них по несколько сот фигур. На одной из его картин их целая 1000! К двадцати двум годам он написал уже 30 больших картин для общественных зданий Венеции, и был приглашен украсить Дворец дожей. Он написал для него гигантские, торжественные полотна, превосходящие по размерам все, что до него было написано.
Страсть Тинторетто к живописи была так велика, что он ни от чего не отказывался, почти не требовал за труд вознаграждения, а иногда писал даже даром. Душа его была переполнена художественными замыслами. Сохранилось несколько легенд о его работе. Так, например, ему, Веронезе, Ральвиати и Цуккаро была заказана картина для конкурса. Конкуренты не успели даже набросать эскизы, а Тинторетто уже написал и поставил на место огромную картину «Апофеоз святого Роха».
В 1561 году для монастыря dei Crociferi он написал картину «Брак в Кане Галилейской», поражающую широтой и свободой своего пространственного дыхания. Немецкий искусствовед Б. Р. Виппер писал, что, пожалуй, «только в станцах Рафаэля зритель испытывает подобное же впечатление». Однако и цели, которые ставил перед собой Тинторетто, и средства воплощения их глубоко отличны от понимания пространства у других мастеров Возрождения. Прежде всего тем, что пространственное построение не является у Тинторетто самоцелью, несмотря на чрезвычайную тщательность перспективной конструкции. Пространство на этой картине — не арена действия, как в классическом искусстве, оно само является активным участником настроения и евангельского события.
На третий день был брак в Кане Галилейской, и Матерь Иисуса была там. Был также зван Иисус и ученики Его на брак. И как недоставало вина, то Матерь Иисуса говорит Ему: вина нет у них. Иисус говорит ей: что Мне и Тебе, Жено? Еще не пришел час Мой. Матерь его сказала служителям: что скажет Он вам, то и делайте.
Было же тут шесть каменных водоносов, стоявших по обычаю очищения иудейского, вмещавших по две или по три меры. Иисус говорит им: наполните сосуды водою. И наполнили их до верха. И говорит им: теперь почерпните и несите к распорядителю пира. И понесли. Когда же распорядитель отведал воды, сделавшейся вином, — а он не знал, откуда это вино, знали только служители, почерпавшие воду, — тогда распорядитель зовет жениха. И говорит ему: всякий человек, подает сперва хорошее вино, а когда напьются, то худшее; а ты хорошее вино сберег доселе.
Так положил Иисус начало чудесам своим в Кане Галилейской и явил славу Свою...
Пространство у Тинторетто кажется во всех слоях наполненным фигурами. Благодаря сменяющимся пятнам света и тени, оно становится живым, отражает движения и переживания человеческой толпы и неудержимо уводит глаз зрителя в глубину. Это стремительное движение пространства сближает живопись Тинторетто с современной ему архитектурой, с идеей возрождения древнехристианской базилики (небольшой церкви прямоугольной формы). Недаром современники с восторгом отмечали перспективный эффект картины «Брак в Кане Галилейской», который делает зал более глубоким и обширным, а человеческую толпу более многочисленной, чем она есть на самом деле.
Пространство у Тинторетто сделалось иным и по своей световой и воздушной насыщенности. Впервые оно стало иметь не только объем и протяженность, но и своеобразную эмоциональную температуру: оно может быть холодным и жарким, угрюмым и сияющим, спокойным или тревожным.
Интенсивность пространства приводит еще к одному существенному моменту в замысле «Брака в Кане Галилейской». Если у многих итальянских художников Возрождения событие разворачивается обычно в центре или на переднем плане картины, то у Тинторетто центральный мотив композиции перемещается не только к краю картины, но и в ее глубину. Все перспективные линии, тесные ряды пирующих неудержимо уводят зрителя в глубь картины, к далеким и маленьким фигуркам Христа и Марии. Там основной стержень события, там его внутренний смысл... Там, в тишине молчания, совершается чудо, тогда как шумное движение больших фигур переднего плана является лишь его внешним отголоском.
Тинторетто сделал здесь великое открытие, в понимании пространства произошел настоящий перелом. И даже более того — новое мировосприятие: он открыл для живописи значение второго плана. Пространство оказывалось теперь живым и действенным во всех планах, во всех направлениях, на любом расстоянии. Не только изображение становится целью художника, но и настроения и переживания, которые в него вложены; не только самодовлеющий человек является героем картины, но и его чувства и мысли.
Если сравнить «Брак в Кане Галилейской» Тинторетто с одноименной картиной Веронезе, то у последнего она пышнее и богаче по красочному звучанию, разнообразней по мотивам и характерам, пиршественней по настроению. Но насколько глубже, сокровенней и человечней образы, созданные Тинторетто!.. Недаром его иногда называют «первым импрессионистом», потому что он (как и они) никогда не вдавался в мелкий реализм деталей, а всеми средствами художественной техники стремился к грандиозному изображению вселенной. Красота почти не имеет для него значения, не заботится он и о красоте форм и красок.
Вазари назвал Тинторетто «самой отчаянной головой, какая только была среди живописцев». За этой «отчаянной головой» даже не всегда поспевала кисть, настолько безудержно стремился он к иллюзии, оптическому обману, как будто бы им руководило только «сладострастие пространства».
ПИР В ДОМЕ ЛЕВИЯ
Паоло Веронезе
В картинных галереях мира часто можно увидеть большие картины с множеством написанных на них фигур. Это «Брак в Кане Галилейской», «Пир в доме Левия» и другие, под которыми стоит подпись — Паоло Веронезе. Правда, на первый взгляд, эти полотна могут показаться странными. На фоне прекрасных построек эпохи Возрождения, в красивых и богатых залах с колоннами и арками в стиле XV—XVI веков, разместилось многочисленное нарядное общество. И все в этом обществе, кроме Христа и Марии, одеты в роскошные костюмы, какие носили в те времена (то есть в XVI веке). Есть на его картинах и султан турецкий, и охотничьи собаки, и карлики-негры в ярких костюмах...
Таков был Веронезе, который мало обращал внимания на то, согласуются ли его картины с историей. Ему хотелось только одного: чтобы все было красиво. И он добился этого, а вместе с этим и большой славы. Во Дворце дожей в Венеции есть много прекрасных картин Паоло Веронезе. Некоторые из них мифического содержания, другие — аллегорические, но все фигуры на них художник одел в костюмы своей эпохи.
Большую часть своей жизни Веронезе прожил в Венеции. Бывая в других городах, он знакомился с творчеством своих коллег, восхищался их картинами, но никому не подражал. Веронезе очень любил писать сцены различных пиров и собраний, на которых изображал всю роскошь тогдашней Венеции. Это был не художник-философ, изучающий свой предмет до малейшей подробности. Это был артист, которого не стесняли никакие преграды, он свободен и великолепен даже в своей небрежности.
Любимым сюжетом Веронезе была «Тайная вечеря». Художник обратился к теме отнюдь не традиционной для Венеции. Если для художников-флорентийцев такие темы, как «Брак в Кане Галилейской» и «Тайная вечеря» были привычными, то венецианские живописцы не обращались к ним довольно долго, сюжет трапез Господних не привлекал их вплоть до середины XVI века.
Первая значительная попытка такого рода была предпринята только в 1540-е годы, когда Тинторетто написал свою «Тайную вечерю» для венецианской церкви Сан Маркуола. Но уже через десятилетие ситуация внезапно и резко изменяется. Трапезы Господни становятся одной из самых излюбленных тем венецианских живописцев и их заказчиков, церкви и монастыри как бы соревнуются между собой, заказывая крупным мастерам монументальные полотна. За 12—13 лет в Венеции создается не менее тринадцати огромных «Пиров» и «Тайных вечерь» (среди них уже упоминавшийся «Брак в Кане Галилейской» Тинторетто, «Брак в Кане Галилейской» самого Веронезе для рефлектория церкви Сан Джордже Маджиоре, его же полотна «Христос в Эммаусе» и «Христос в доме Симона фарисея», «Тайная вечеря» Тициана и др.). Свою «Тайную вечерю» — самое грандиозное из пиршеств (высота картины 5,5 метра и ширина около 13 метров) — Веронезе написал в 1573 году для рефлектория монастыря святых Иоанна и Павла взамен сгоревшей за два года до того «Тайной вечери» Тициана.
Во всех «пирах» Веронезе присутствует явный оттенок триумфа, почти апофеоза. Они проявляются и в праздничной атмосфере этих картин, и в их величавом размахе, проступают они и во всех деталях — будь то поза Христа или жесты, с которыми участники трапез поднимают чаши с вином. В этом триумфе немалую роль играет и евхаристическая символика — ягненок на блюде, хлеб, вино...
Картина «Тайная вечеря» изображала Христа и его учеников на пиру у мытаря (сборщика податей) Левия, и ни в одном произведении Веронезе до этого архитектура не занимала такого места, как в этой картине. Исчезла и сдержанность, которая была на полотне «Брак в Кане Галилейской»: здесь гости ведут себя шумно и вольно, вступают между собой в споры и пререкания, чересчур резки и свободны их жесты.
Как повествует евангельский текст, Левий пригласил к себе на пир и других мытарей, и Веронезе пишет их жадные, порой отталкивающие физиономии. Здесь же расположились грубые воины, расторопные слуги, шуты и карлики. Мало привлекательны и другие персонажи, которые выдвинуты на первый план у колонн. Справа расположился толстяк-виночерпий с оплывшим лицом, слева — распорядитель-мажордом. Его закинутая назад голова, размашистые жесты, не совсем твердая походка свидетельствуют о том, что он явно отдал напиткам немалую дань.
Неудивительно, что католическая церковь усмотрела в столь вольной трактовке евангельского текста дискредитацию священного сюжета, и Веронезе вызвали в трибунал инквизиции. От художника потребовали объяснения, как он осмелился, трактуя священный сюжет, вводить в картину шутов, пьяных солдат, слугу с расквашенным носом и «прочие глупости». Веронезе не чувствовал за собой никакой особой вины, он был добрым католиком, исполнял все предписания церкви, никто не мог обвинить его в каких-нибудь непочтительных отзывах о папе или в приверженности к лютеранской ереси. Но члены трибунала не зря ели свой хлеб. Никто не ответил на приветствие художника, никто даже взглядом не пожелал выразить ему свое сочувствие. Они сидели с холодными, равнодушными лицами, и он должен был держать перед ними ответ. Они хорошо знали, что в их власти подвергнуть художника пыткам, сгноить в застенках и даже казнить.
Как ему вести себя? Все отрицать или каяться? Отвечать на хитрость хитростью или прикинуться простачком? Веронезе и сам понимал, что по сути он создал картину из жизни Венеции — красивую, декоративную, вольную. Где еще, кроме Венеции, можно было увидеть такую трехарочную лоджию, занимавшую три четверти картины? А мраморные дворцы и прекрасные башни, которые виднеются в пролетах арок на фоне сине-голубого неба? Пусть выйдут судьи на площадь Святого Марка, к морю, где на фоне сияющего южного неба вырисовываются знаменитые колонны со статуями святого Феодора (древнего покровителя Венеции) и льва святого Марка. Кстати, немало можно было бы рассказать о том, как у этих самых колонн в течение многих веков казнили и мучили людей по приказу Совета десяти и без приказа. Тогда они узнают, что вдохновляло его, когда он писал свою картину.
Конечно, не современников библейских персонажей изобразил он, дав волю своей фантазии; конечно, шумна и не в меру весела толпа гостей, и потому падают на Веронезе страшные вопросы: «Как вы полагаете, кто присутствовал с Христом на тайной вечери?» — «Я полагаю, что только апостолы...» — «А для чего изобразили вы на этой картине того, кто одет, как шут, в парике с пучком?», «Что означают эти люди, вооруженные и одетые, как немцы, с алебардою в руке?»... И Веронезе предстает в трибунале как художник и впрямь кажущийся достаточно беззаботным в сюжете своих картин, руководствующийся лишь своей фантазией и стремлением к ornamento: «У меня был заказ украсить картину по моему разумению, так как она большая и может вместить много фигур».
Ученые отмечают, что трактовка «пиров» как триумфа Христа имела для Веронезе еще и другой важный смысл. В Венеции почитание Христа так же, как культ Марии и святого Марка, было связано и с политическими мифами и преданиями. Перенесение тела святого Марка в IX веке в только что возникший город и объявление апостола покровителем этого города приравнивало Венецию к другому апостольскому городу — Риму. С культом Марии связывались многие памятные даты Венеции — от его основания в день Благовещения до вручения папой Александром III венецианскому дожу кольца для обручения с морем в день Вознесения Марии. Обряд этот обставлялся с пышностью и великолепием небывалыми. Дож — верховный правитель Венецианской республики, пожизненно избираемый и наделенный достоинством владетельного князя, — выезжал на роскошной галере, отделанной золотом и серебром, с мачтами пурпурного цвета, чтобы бросить в море золотой перстень. Иисус Христос считался покровителем государственной власти в лице дожа как представителя и символа Seremssima — Яснейшей республики святого Марка. Известно, что в некоторых общественных празднествах (в частности, в пасхальном ритуале) Дож как бы воплощал Христа и выступал от его имени.
Таким образом, «пиры» Веронезе таят в себе целый мир идей, преданий, представлений и легенд — величественных и значительных.
А члены трибунала инквизиции «18 дня, июля месяца 1573 года, в субботу постановили, чтобы Паоло Веронезе наилучшим образом исправил свою картину, убрав из нее шутов, оружие, карликов, слугу с разбитым носом — все то, что не находится в соответствии с истинным благочестием». Но когда Веронезе, пошатываясь, выходил с заседания трибуна, он уже знал, что ни при каких обстоятельствах не согласится выполнить эти требования... И улучшил картину весьма своеобразно: он изменил название, и «Тайная вечеря» превратилась в «Пир в доме Левия».
ПОХОРОНЫ ГРАФА ОРГАСА
Эль Греко
Доменико Теокопули (таково настоящее имя Эль Греко) — легендарный мастер, судьба которого таинственна и полна чудес. Его живопись занимает совершенно особое место в истории европейского искусства. Родившийся на Крите, он стал «самым испанским художником», «живописцем кастильской набожности во времена Сервантеса, испанских миссионеров святой Терезы и Хуана де ла Крус».
Судьба художественного наследия Эль Греко сложилась печально, а его искусство оказалось чуждым эстетическим идеалам последующих эпох. Сначала это привело к непониманию, а потом и к полному отрицанию его дарования. Художественную манеру Эль Греко сочли причудливой, странной, порой его обвиняли в безумии, порой приписывали астигматизм (болезнь глаз). Дело дошло до того, что имя Эль Греко превратилось в синоним извращенного вкуса, а впоследствии даже перестало упоминаться в справочниках по искусству. Первыми открыли полотна забытого мастера романтики. Они увидели в нем своего героя — непризнанного гения, скитальца и отшельника. Известно, что французский поэт Шарль Бодлер, художники Э. Делакруа, Э. Дега, Милле восхищались и приобретали произведения Эль Греко.
Перебравшись в Испанию, художник сначала поселился при дворе короля Филиппа II, но не признанный королем и его двором, переехал в Толедо — старую столицу Испании. Казалось, что само расположение бывшей испанской столицы на высоком каменистом плато, окруженном обрывистыми берегами реки Тахо, архитектурный облик города с его наслоениями разных культурных эпох благоприятствовали возвышению души, располагали к философским раздумьям и религиозной сосредоточенности. Дворцы Толедо хранили черты мавританской архитектуры, среди церквей было много мечетей и синагог, обращенных в христианские храмы. Особая духовная атмосфера, сложившаяся в городе, инспирировала творчество Эль Греко как мастера мистического маньеризма. Старый Толедо с его древними аристократическими гнездами, устойчивыми традициями средневековой культуры, сам воздух древнего города — церковной столицы Испании — сотворили из Эль Греко своего певца.
Творческая мощь и своеобразие художественного метода Эль Греко наиболее полно проявились впервые именно в Толедо — во время работы над огромным алтарным образом «Похороны графа Оргаса», написанным по просьбе его друга-священника Андреса Нуньеса для церкви Святого Фомы. В этом полотне художником воплощена легенда о чуде, якобы происшедшем в XIV веке во время пофебения кастильского вельможи графа Оргаса. О содержании этой легенды повествует надпись на каменной плите, расположенной под самой картиной. Согласно преданию, граф Оргас пожертвовал этой церкви большие сокровища и желал быть погребенным именно в церкви Святого Фомы. После его смерти в 1312 году во время похорон свершилось чудо: с небес спустившиеся два святых — юный, прекрасный святой Стефан и убеленный сединами блаженный Августин — собственными руками предали погребению тело благочестивого графа.
Заказывая Эль Греко картину, священники дали описание того, что должно было быть изображено на полотне. Этот документ сохранился до наших дней и свидетельствует, насколько точно художник следовал данным ему указаниям. Тем не менее они не стеснили творческую свободу Эль Греко, и он перенес событие старинной легенды в современную ему жизнь.
Земная сцена (положение во гроб умершего светского вельможи) и небесное видение переплетаются в произведении Эль Греко так же, как и на иконе с изображением Святого Маврикия, только еще более сложно и неразрывно. Положение во гроб графа Оргаса, верного слуги церкви, происходит на фоне толпы скорбящих друзей, изображенных портретно. Друзья покойного — это в большинстве своем гордые, полные собственного достоинства испанские идальго. Лица их настолько характерны, что среди них можно различить современников Эль Греко: Антонио, Каваррубиаса, Педро Бонавенте — эконома церкви Святого Фомы, графа Бонавенте и других. Многие из друзей и знакомых художника узнавали себя в этом полотне. Монолитную стену их черных одежд перечеркивает гирлянда сверкающих белых «жабо», в пене которых колеблются яйцеобразные головы — то любопытные, то озадаченные, то грустные. Крайние и центральные фигуры красноречивыми жестами указывают на происходящее...
В центральной части картины одетые в парадные мантии святой Стефан и блаженный Августин укладывают тело покойного в едва различимый саркофаг. Фигуры обоих святых самым естественным образом включены в группу земных персонажей. Художник изображает, как святые с чисто человеческим состраданием склонились над безжизненным телом графа, одетого в рыцарские доспехи. Нигде у Эль Греко печаль, глубокая нежность и скорбь не выражались больше с такой человечностью, и вместе с тем образы святых — воплощение самой высшей духовной красоты.
Двое людей в картине смотрят прямо на зрителя. Мужчина, лицо которого видно над святым Стефаном (искусствоведы предполагают, что это может быть автопортрет художника), и мальчик, жестом как бы заостряющий внимание зрителя на совершающемся мистическом чуде, — это сын Эль Греко.
Нет ничего суетного, житейского, обыденного. Нет следов церковного интерьера и ненужных предметов, ничего лишнего и второстепенного, что бы отвлекало от главного. Лишь строгие, скорбные лица, застывшие в глубокой задумчивости, и погребальные факелы... На картине Эль Греко изображена священная, мистическая минута — предстояние перед смертью, это мысль о смерти, о ее непостижимой, глубокой и вечно волнующей тайне.
Над земной сценой, расположенной в нижней части картины, в верхней ее части, замкнутой полукружием, изображена другая сцена — происходящая в то же самое время на небесах. Опекаемая ангелами-хранителями душа умершего (в виде спеленатого младенца), преклонив колени на облака, поддерживаемые херувимами и опускающиеся почти до голов скорбящих, приближается к Иисусу Христу, восседающему в судейском кресле — наивысшей точке всей композиции произведения. Рука Спасителя обращена к находящейся почти симметрично напротив Марии, как бы призывая ее в свидетели. Остальное пространство верхней части картины заполняют разнообразные группы порхающих ангелов и святых. Вблизи видны удостоившиеся райского блаженства, в преображенных лицах которых можно увидеть портретные черты короля Филиппа II и кардинала Таверы, в женском образе некоторые усматривают черты умершей Херонимы де Куэвас. Другим связующим звеном между двумя мирами (кроме облаков) является движение рук и вскинутая голова священника, стоящего среди людей спиной к зрителю. Он, как будто позабыв о похоронах, в мистическом экстазе взирает на небесное видение.
«Свет дня заставляет меркнуть мой внутренний свет, — говорил Эль Греко, когда во время работы закрывал окна своей мастерской, оберегая свое особое духовное состояние, позволявшее «улавливать волны, нисходящие с небес». Свет, снимающий и растворяющий цвет, является не только организующим фактором всей композиции, но несет еще эмоциональную и символическую нагрузку. Великолепно передана Эль Греко торжественно траурная гамма серо-серебристых и золотисто-желтых тонов с акцентами желтого, синего, черно, красного, оранжевого и желто-зеленого.
Картина «Похороны графа Оргаса» напоминает огромный красочный узор, все элементы которого взаимосвязаны между собой, каждый мотив находит созвучие, темы варьируются, усложняются, сливаются. Так же великолепно передана Эль Греко материальность предметов, различие фактуры тканей в одеждах идальго и тяжелых серых сутанах монахов, прозрачность белой накидки дьякона, отблески пламени свечей; блеск темного металла доспехов графа Оргаса контрастирует со сверкающей золотом парчой облачения святых.
...Церковь Святого Фомы в Толедо небольшая, незаметная и очень простая. Найти в ней картину «Похороны графа Оргаса» не представляет труда. Огромное сияющее полотно кажется в ней диковинной драгоценностью. Картина ярко освещена и огорожена решеткой, перед которой рядами расположены скамьи.
Это полотно стало настоящим украшением Толедо. Многие иностранцы специально приезжали в город, чтобы только увидеть эту картину, и приходили от нее в немое восхищение. Сами толедцы не устают любоваться ею, каждый раз находя в ней что-то новое, и с особым любопытством изучают представленные на ней портреты великих мужей. Рассказывают, что, когда знаменитый Сальвадор Дали побывал в Толедо и впервые увидел «Похороны графа Оргаса», он упал в обморок: такова была реакция великого сюрреалиста на гениальное произведение Эль Греко.
ЛЮТНИСТ
Караваджо
Микеланджело Меризи был прозван Караваджо по месту своего рождения в местечке Караваджио близ Милана. Будучи простым каменщиком, из-за страстной любви к искусству он пришел в Рим, чтобы заняться там живописью. Первоначальным приемам этого искусства он научился, растирая краски у плохих рисовальщиков фресок. Но вскоре терпение и труд поставили его в ряд с величайшими художниками своего времени. Не имея учителей, Караваджо создал свой собственный стиль, в картинах своих отличался необузданной энергией, впрочем, как и в жизни (он несколько раз дрался на дуэлях, за что потом сидел в тюрьмах)
Талант Караваджо был смелый, пламенный, полный силы, хотя художника часто упрекали, что он ищет истину далеко от идеала. Одаренному неудержимым воображением и в высшей степени владеющему живописной техникой, ему пророчили великое будущее, если бы он вникал в правила (до него уже открытые), если бы не обращался к безусловному копированию природы, если бы не впадал в тривиальность и частые анахронизмы, если бы он изучал произведения древних.
Этот художник не знал успокоенности ни в жизни, ни в творчестве. Караваджо осмелился отказаться от того, что было создано до него, и обратил внимание и взоры художников к самому великому учителю — Природе. Он ввел в свои картины простых, обыкновенных людей, порой грубоватых, но прекрасных новой красотой — правдой жизни. Его упрекали за то, что в рисовании он «следует своему собственному гению, не питая никакого уважения к превосходнейшим античным мраморам». Один из первых биографов художника писал: «Когда ему показывали знаменитейшие статуи Фидия и Гликона, чтобы он воспользовался ими для изучения, он, протянув руку и указав на толпу, ответил только, что для мастеров достаточно натуры. И, чтобы придать убедительность своим словам, он позвал цыганку, которая случайно проходила по дороге, привел ее в мастерскую и изобразил предсказывающей судьбу» (картина «Гадалка»)
Бунтарь-Караваджо совершил переворот в живописи. Ему было 27 лет, когда его «Матфей» был отвергнут заказчиками за потрясение традиций и благопристойности, ибо апостола художник написал в облике простого рыбака. Порой его картины закрывали темно-зеленым сукном, чтобы зрители могли осмотреть остальные картины выставки, настолько его полотна ярко выделялись и поражали.
Это был гений великий, гений самостоятельный, хотя современников Караваджо поражали, а многим казались вульгарными сюжеты и модели его картин. Но к тому времени, когда была создана «Гадалка», Караваджо уже имел нескольких богатых и влиятельных покровителей. Оригинальность картин Караваджо и их несомненные художественные достоинства привлекали к нему наиболее образованных и понимающих толк в искусстве римских меценатов. Среди них был кардинал дель Монте, для которого художник и написал своего знаменитого «Лютниста» (другое название картины «Девушка с лютней»).
В основе этого полотна тоже лежит наблюдение с натуры, зритель даже может узнать лицо, переходящее из картины в картину. В нескольких полотнах Караваджо встречается образ лютниста — круглолицего, густобрового юноши, почти мальчика. Но, передавая натуру, Караваджо отбрасывает все случайное, повседневное и заботится только о выражении своей основной идеи.
На этом полотне художник воплотил свой излюбленный тип из народа: у лютниста полное лицо, большие черные глаза под широкими бровями, полные губы... Черные, непокорно вьющиеся волосы украшены широкой лентой, небольшие, красивые руки перебирают струны лютни... На столе лежат скрипка, открытые ноты, фрукты, цветы в стеклянном сосуде... Юноша настраивает лютню и весь поглощен льющимися звуками, о чем говорит и наклон его головы, и полуоткрытый рот, и выражение глаз, рассеянно смотрящих мимо зрителя. Все это написано так тонко, так виртуозно, что кажется, будто зритель и сам слышит звучание инструмента.
Изображенный на картине лютнист — явно не аристократ; в его круглолицем здоровом лице присутствует даже некоторая грубоватость, но она смягчена тем, что нежная кожа, по-девичьи убранная голова, изящные удлиненные пальцы придают всему облику юноши чарующую женственность.
Как и в других своих ранних полотнах, Караваджо не передает здесь глубины пространства, только ничем не покрытый деревянный стол отделяет юношу от зрителя. Фигура лютниста и натюрморт почти вплотную придвинуты к нему и располагаются на первом плане, но на нейтральном фоне затемненной стены фигура юноши видится особенно отчетливо. Пышные складки белой рубашки подчеркивают ширину груди и плеч, столь же объемно воспроизводит Караваджо и черты смугло-румяного лица — крепкие щеки, толстый нос, яркие губы, крепкий подбородок с ямочкой. Разглядывая картину, зритель поражается, насколько точно подметил художник блики на влажных белках юношеских глаз, блеск каштановых волос, будто просвечивающие кончики тонких пальцев и темные полосы на кожуре груш. Располагая на столе скрипку, ноты, груши, вазу с цветами, Караваджо строго отграничивает один предмет от другого, показывая причудливые изгибы светло-коричневого дерева инструмента, твердость тонкого желтоватого листа бумаги, круглость светло-зеленого плода, прозрачное стекло сосуда и яркость цветов.
В те времена в итальянской живописи очень часто варьировалась тема «суеты сует», «напоминания о смерти». Молодость, преходящая красота, увядающие листья, улетающий звук музыки — все это были приметы тщетности земной суеты, все говорило о бренности мира. Возможно, что в замысле картины есть некоторая доля, близкая к кругу таких представлений, оттого некоторые исследователи находят в ней оттенок двойственности (может быть, даже двусмысленности) в смешении девичьих и юношеских черт лютниста. Караваджо подает это просто и спокойно, как еще один реальный факт, с которым зрителю надо считаться. Одни исследователи видят в этом художественный прием, с помощью которого художник хочет усложнить образ. Другие полагают, что Караваджо хотел передать физическое воплощение того настроения, которым охвачен музицирующий лютнист. Томно склоненная голова лютниста, глаза с мечтательной поволокой, изящные движения рук — все передает красоту эмоций, вызванных музыкой. Правда, некоторые искусствоведы считают, что чувство, переданное через систему их внешних обозначений, лишается подвижности и застывает. Однако именно эта продолжительность мимолетного чувства, остановленного и закрепленного художником, чарует навеки.
«Лютнист» была одной из первых картин Караваджо с развитым эффектом света во тьме, вся она залита ровным, рассеянным, чуть золотистым светом. Ярко озарив юношу и предметы на переднем плане, в дальнейшем свет теряется в глубине, оставляя только косой след на стене и делая тем самым ее почти ощутимой для зрителя.
ПЕРСЕЙ И АНДРОМЕДА
Питер-Пауль Рубенс
Об Антверпене часто просто говорят: «Родина Рубенса». Здесь, на Зеленой площади в центре города, стоит сегодня бронзовый Рубенс, приветливо встречая всех прохожих. Он изображен в просторной блузе-безрукавке, в шароварах и сапогах, у ног его лежит палитра с кистями... Кто бы ни прошел по площади, всякий приветствует великого фламандца поклоном или дружеским жестом. Здесь он — хозяин, он царит здесь, встречает гостей, сопровождая их по площадям, аллеям и бульварам бельгийской столицы. Здесь долгое время летними вечерами, по средам и субботам, давались концерты в честь великого художника.
Рубенс, которому сила вдохновения открыла как будто все тайны гармоничного сочетания красок и все могущество рисунка — один из величайших живописцев не только своего времени, но и веков позднейших. Художественная плодовитость его была баснословной, исчерпывающий каталог его произведений составить просто невозможно. Вряд ли найдется сколько-нибудь известная галерея (публичная или частная), в которой не было бы полотен Рубенса.
Его творчество не оставляет никого равнодушным вот уже около 400 лет. У него столько же страстных поклонников, сколько и хулителей, которые обычно видят в нем лишь певца чувственных радостей и наслаждений, увлеченного только цветущей красотой обнаженного женского тела. Но имя Рубенса так громко звучит в истории, что никакие враждебные суждения уже не могут поколебать и ослабить того восторга, с которым это имя встречается. Если по временам грубость и невоздержанность его эпохи отражались на его картинах, то и это мы не можем ставить в упрек великому живописцу.
Дарование Рубенса многогранно, и творчество его насыщено более сложными идеями, чем это может показаться на первый взгляд. Лучшие его творения венчают художника славой даже среди самых великих мастеров. И таких творений у Рубенса столько, что «слабые» его произведения (какие можно найти и у других художников) можно просто оставить без внимания.
Видное место в творчестве Рубенса занимают картины на мифологические и аллегорические сюжеты. Здесь он почти не знал себе равных, и потому его полотна на эти темы вызывали бурю восторгов у современников, поражали замечательными познаниями художника в области античной истории и мифологии. Сам Рубенс в одном из своих писем говорил: «Я глубоко преклоняюсь перед величием античного искусства, по следам которого я пытался следовать, но сравняться с которым я даже не смел и помыслить».
В представлении великого живописца античное божество — это вечно юная и непобедимая сила, античная богиня — это воплощение изящества и красоты пышных, чувственных форм. Часто античный миф служит Рубенсу предлогом для демонстрации обнаженного женского тела, безотносительно к тому, дает ли он изображение «Суда Париса», «Трех граций» и т.д. И действительно, его картины на мифологические сюжеты для многих искусствоведов являются наиболее полнокровными среди всех творений художника, ибо Рубенс неподражаемо умел перекраивать античные формы на свой чисто фламандский лад. В таких картинах с особой силой сказываются гениальный живописный темперамент Рубенса, его стихийная чувственность и замечательное мастерство в изображении обнаженного тела, в знании анатомии которого он стоит вровень с другими величайшими живописцами мира.
Около 1620—1621 годов Рубенс создает картину «Персей и Андромеда». В греческом мифе, из которого художник заимствовал сюжет, рассказывается о прикованной к скале красавице Андромеде, которую должно было растерзать выплывающее из моря чудовище. На этой скале ее и увидел юный герой Персей, когда после долгого пути достиг царства Кефея.
Уже близко чудовище. Оно приближается к скале, широкой грудью рассекая волны, подобно кораблю, который несется по волнам, как на крыльях, от взмахов весел могучих гребцов. Не далее полета стрелы было чудовище, когда Персей на своих воздушных сандалиях взлетел высоко в воздух. Тень его упала на море, и яростно ринулось чудовище на тень героя. Персей смело бросился с высоты на чудовище и глубоко вонзил ему в спину изогнутый меч... Бешено бьет по воде чудовище своим рыбьим хвостом, и тысячи брызг взлетают до самых вершин прибрежных скал. Пеной покрылось море... Удар за ударом наносит Персей. Кровь и вода хлынули из пасти чудовища, пораженного насмерть... Быстро понесся могучий сын Данаи к скале, которая выдавалась в море, обхватил ее левой рукой и трижды погрузил свой меч в широкую грудь чудовища. Окончен ужасный бой.
Но в сюжет античного мифа Рубенс внес некоторое изменение: он ввел крылатого коня Пегаса, на котором прилетел Персей. Рубенса занимал не сам подвиг Персея, не борьба и сопротивление, а ликование по поводу уже свершившейся победы, когда радостные крики раздались с берега и все славили могучего героя. В этой картине Персей выступает как триумфатор, крылатая богиня Виктория (Слава) с пальмовой ветвью и лавровым венком в руках венчает победителя. Апофеоз Персея становится торжеством жизни, уже ничем не омрачаемой, прекрасной и радостной. И эту художественную задачу Рубенс разрешает с такой полнотой, с такой захватывающей силой, какая до сих пор у него почти не встречалась.
Напряженная внутренняя динамика каждой линии, каждой формы, их нарастающий ритм достигают здесь исключительной выразительности. Непреодолимая сила, ворвавшаяся, подобно вихрю, откуда-то извне, дает всей композиции и клубящимся, как в водовороте, движениям единое направление. И гордый конь, дугой выгнувший шею, широко разметавший свои крылья и еле сдерживаемый маленьким амуром, и стремительно летящая богиня Славы в своих развевающихся одеждах, и шагнувший вперед Персей — все они как бы притягиваются фигурой Андромеды, склонившейся навстречу своему спасителю. Светлое пятно ее тела — доминирующий центр, красочное пятно всей картины. Замыкая собой композицию слева, Андромеда заставляет повернуться вспять весь этот поток движения, который завершает свой круговорот где-то за пределами рамы, исчезая вместе с драконом, только частично попавшим в картину.
В это движение пришли как будто даже сами краски картины. Прежде изолированные друг от друга локальные цвета теперь объединяются в единый красочный поток, в котором отдельными пятнами сверкают только синяя одежда богини, красный плащ Персея и его темный панцирь, оттеняющий белизну тела Андромеды.
Эту картину Рубенс писал тоже густыми красками. Но основной целью художника в «Персее и Андромеде» было достигнуть воздушности и светящейся прозрачности, поэтому иногда прямо по светлому теплому грунту он накладывает жидкие краски, оставляя просвечивать и грунт, и подмалевок. Человеческая фигура, окутанная этой живой атмосферой, теряет свою определенность и резкость очертаний. Даже немного грузная фигура Андромеды дана в таком чарующем обаянии цветущей молодости, что изображение этого обнаженного тела может служить непревзойденным образцом живописного мастерства.
Картина «Персей и Андромеда», казалось бы, изученная многими искусствоведами, тем не менее во многом остается загадочной. По сей день «творческая история» ее остается неизвестной. Что именно послужило Рубенсу толчком к возникновению самого ее замысла: было ли естественное желание самого художника написать данное полотно или это результат какого-то специального заказа? Х.Г. Эверс считал это изображение свадебным (правда, он исходит из неверной датировки картины — 1609—1611 годы) и связывал его с женитьбой Рубенса или его брата Филиппа.
Рубенс написал две картины на этот сюжет. Второй вариант, исполненный им почти одновременно с первым, сейчас находится в Берлинском музее. Кроме того, та же самая композиция была повторена им, в увеличенном виде, на фасаде его дома в Антверпене.
КАРЛ І В ТРЕХ РАКУРСАХ
Антонин Ван Дейк
Ван Дейк был учеником Рубенса, которому великий мастер, умирая в полном блеске своей славы, завещал духовную часть своего совершенного искусства. Некоторые ученики Рубенса рабски подражали ему, перенимали даже смелость и ловкость кисти маэстро, но мало заботились о самостоятельности и самобытности. Ван Дейк счастливо избежал подобного недостатка.
Начинался XVII век. Обширная мастерская Рубенса полна учеников. Один рисует с натуры, другой делает большую копию с эскиза учителя, третий заканчивает набросанные фигуры. Шума и смеха кругом немало, особенно потому, что самого Рубенса сейчас нет в мастерской. Но вдруг становится необыкновенно тихо, замолчали даже самые веселые и шаловливые. Все стоят испуганные, растерянные и тревожно поглядывают друг на друга. На большом полотне с работой Рубенса беспечной рукой одного из шалунов стерт угол картины. Что-то теперь будет? Что скажет маэстро? Хорошо бы все исправить, прежде чем вернется Рубенс. Но кто осмелится коснуться полотна? Кто сумеет все исправить так, чтобы мастер ничего не заметил?
И вот к полотну подходит 16-летний юноша. Движения его легки и изящны, длинные белокурые волосы в грациозном беспорядке падают на шею и большой белый воротник, голубые глаза полны блеска. Он внимательно осматривает картину, смешивает краски и накладывает их на поврежденное место. Не прошло и часа, а юноша кладет уже последние мазки. Пришедший вскоре Рубенс взглядом окинул мастерскую, дивясь необычной тишине. Потом подошел к полотну и остановился перед своей начатой работой. Сердца учеников просто замерли, когда он подошел к картине ближе. Что-то похожее на сомнение мелькнуло на лице Рубенса, когда взгляд его остановился на подрисованном месте. Но потом он взял палитру и стал спокойно работать. Ученики облегченно вздохнули и благодарно обернулись к белокурому юноше — Антонину ван Дейку. Человек, подрисовавший в знаменитой рубенсовской картине «Снятие с креста» щеку и подбородок Богоматери с искусством, обманувшим самого Рубенса, мог быть больше, чем простым копиистом. И желал быть больше!
Ван Дейк долгое время оставался недостаточно оцененным. Почему это произошло? Может быть, легенды о нем затемнили умы биографов, а разнообразие и неровное по достоинству творчество его смутило критиков? За одной из первых картин Ван Дейка «Святой Мартин» признают величайшую ловкость кисти, верность глаза и точность рисунка. Но ведь эти качества свойственны и простому ремеслу. Долгое время за ним не признавали заветного идеала, той пламенной веры, которая помогала художникам находить в избранных ими моделях образы вечной красоты. Но Ван Дейк, подобно Рубенсу, умел поднимать свои модели на пьедестал, умел подчеркивать в их чертах, позах и движениях знатность происхождения и особый аристократизм осанки. Он был не только гениальный виртуоз, он совершил в живописи нечто большее. Господин своих замыслов и их исполнения, Ван Дейк и зрителя делает как бы свидетелем своих мечтательных грез.
Это последнее откровение он получил в Англии. Несмотря на то, что деление творчества художника на несколько периодов совершенно произвольно (в соответствии с его переездами из одной страны в другую), принято считать, что именно английский период является эпохой расцвета искусства Ван Дейка. Ему было 33 года, когда он прибыл в Лондон — столицу страны, в которой совершенно отсутствовали художественные традиции. Но Карл I принадлежал к тем немногим монархам Англии, кто признавал развивающее влияние искусства на народ и поощрял искусства более, чем даже позволяли его средства. К какому бы периоду, к какой бы школе или национальности ни принадлежало произведение, если только оно отличалось высокими художественными достоинствами, оно непременно заслуживало горячее одобрение короля. О его тонком эстетическом вкусе говорит и замечательная коллекция Карла I (к сожалению, разгромленная во времена Кромвеля). А ведь в нее входили замечательные портреты Альфонсо д\'Эсте и Лауры Дианти, а также «Погребение» кисти Тициана, «Портрет Эразма Клоти» Гольбейна, полотна А. Дюрера, Караваджо и других художников. Многие из самых ценных теперь достояний музеев и галерей мира прежде составляли часть коллекции английского короля. Коллекционер, обладавший таким художественным вкусом и такими сокровищами, должен был требовать первоклассных художественных качеств и от живописца, приглашенного им ко двору. Карлу I были уже знакомы замечательные произведения Рубенса, так что он многого ожидал и от его ученика. В картинах Ван Дейка английский монарх увидел черты итальянской живописи, и это особенно пленило короля. В Лондоне Ван Дейка встретил самый лестный прием.
Портреты Карла I и королевы Генриетты Марии писали многие художники, но сегодня мы представляем этих королевских особ только по портретам Ван Дейка. Король и королева постоянно заказывали фламандцу свои портреты, и именно он запечатлел их для потомства. Тридцать пять портретов Карла I (из которых 7 — конных), 35 портретов королевы Генриетты, бесчисленные изображения королевских детей — все это свидетельствует о том, как часто обращался король к гению своего придворного художника.
Апогеем английского периода творчества Ван Дейка искусствоведы считают его произведение «Карл І в трех ракурсах». Портрет был начат художником скорее всего во второй половине 1635 года, когда (как отмечали современники) король «находился в полном расцвете щедро отпущенных ему жизненных сил. Он был очень хорошо сложен. Натура скорее меланхоличная, чем веселая, он обладал располагающей внешностью, столь же приятной, сколь и серьезной. Поступки короля свидетельствуют, что ему не свойственны неумеренные вожделения и деспотические наклонности, и он действительно являет собой государя, исполненного добра и справедливости». В портрете Ван Дейк вносит в передачу красок, форм и света такую верность, что король предстает перед глазами зрителей во всей тонкости своих переживаний. Именно путем добросовестного изучения внешней, так сказать, оболочки великие мастера средних веков и достигали воспроизведения души изображаемых ими людей.
Портрет «Карл I в трех ракурсах» предстояло отослать в Рим скульптору Лоренцо Бернини, которому полотно должно было заменить живую модель. Пользуясь им, скульптор должен был вылепить бюст Карла I. Папский престол задумал поднести мраморный бюст Карла I королеве Генриетте Марии, и заказ был сделан папой Урбаном VIII в тот момент, когда Ватикан возымел надежду вернуть Англию в лоно католической церкви. Покидая свою родину после бракосочетания, французская принцесса Генриетта Мария обещала папе и своему брату французскому королю, что воспитает своих детей в католической вере и будет поборницей ее в еретической стране. Потому Грегорио Панцани, папский нунций в Лондоне, в июле 1635 года и доносил папе, что английский король весьма доволен разрешением изваять его бюст, которое папа дал Лоренцо Бернини.
Ван Дейк отлично понимал, что тройной портрет будут придирчиво рассматривать римские художники и знатоки, и работал над ним с особой тщательностью. Портрет создавался по необычному заказу — Бернини нужна была только голова короля, фламандец, вероятно, вдохновлялся «Портретом мужчины в трех ракурсах» Лоренцо Лотто, имевшимся в Королевском собрании.
Тройной портрет Карла I сделан по пояс и изображает короля в профиль, в три четверти и анфас на фоне грозового неба. На короле три камзола разного цвета, но один и тот же кружевной воротник. Слева король придерживает рукой атласную ленту с висящим на ней Малым Георгием, справа — придерживает правой рукой плащ. Зритель видит здесь знакомые по предыдущим портретам густые брови короля, его тяжелые веки, длинный нос, подвитые кверху усы, копну волос и подвитую остроконечную бородку. На левом изображении волосы более длинные, чем на правом. Взгляд у короля созерцательный и отрешенный, а весь облик его проникнут царственностью и достоинством.
Портрет понравился королю, и в своем письме к Бернини Карл I выразил надежду, что скульптор «изваяет наше изображение в мраморе по нашему подобию на холсте, которое вскоре ему будет выслано». Получив картину, ваятель отметил «некоторую горестную обреченность, читаемую в чертах этого выдающегося государя» (в ходе Английской буржуазной революции XVII века Карл I был низложен и казнен). Он сделал бюст Карла I летом 1636 года, а уже весной следующего года кардинал Барберини позаботился об отправке произведения в Англию. Бюст прибыл в Оутлендский дворец в июле 1637 года и был восторженно принят «не только за мастерство исполнения, но и по причине чрезвычайной схожести с обличием короля». Восхищенная королева наградила Барберини бриллиантом стоимостью в 4000 скуди.
К несчастью, этот бюст оказался в числе сокровищ, погибших при пожаре Уайтхолла в 1698 году. Сейчас в Виндзоре хранится копия, выполненная, возможно, Томасом Эйди со слепка. Внешний вид бюста сохранился также на гравюрах, исполненных (по предположению) Робертом ван дер Вурстом, и на рисунках Джонатана Ричардсона.
АВТОПОРТРЕТ С САСКИЕЙ
Рембрандт ван Рейн
Среди картин Дрезденской галереи, столь богатой всемирно известными произведениями различных живописных школ, находится одна из самых любимых публикой. Это портрет, в котором Рембрандт изобразил самого себя со своей молодой женой, сидящей у него на коленях.
В 1632 году, после смерти горячо любимого им отца, Рембрандт навсегда перебирается в Амстердам. Он поселяется в одной из комнат торговца картинами Гендрика ван Эйленбурга. У Рембранда много заказов, он подписывает теперь свои картины только полным именем, и он был необычайно трудолюбив.
Быстрота работы Рембранда была почти баснословной. Однажды, во время одной из загородных прогулок, садясь обедать с другом своим — бургомистром Сиксом, он заметил, что на столе не было горчицы. Бургомистр послал за нею в город человека, но, зная медлительность посланного, Рембрандт побился об заклад, что скорее награвирует доску, чем возвратится слуга. Пари было принято, Рембрандт его выиграл, награвировав до возвращения слуги пейзаж, который был виден из окна комнаты. Этот эстамп теперь известен под названием «Трех дерев».
В том же 1632 году Рембрандт познакомился с Саскией ван Эйленбург, родственницей своего домохозяина. Эта фризская девушка тоже прибыла в Амстердам после смерти отца, была так же одинока в городе, как и молодой Рембрандт. Через два года они поженились и некоторое время жили у Гендрика, но через несколько лет Рембрандт купил ставший теперь знаменитым дом на Бреестраат. Это был самый радостный период в жизни художника, годы постоянного художественного маскарада. Всем известно, как одевал он свои фигуры и изображения: его тюрбаны, алебарды, рубины достойны, по меньшей мере, удивления, как будто он ищет не красоту, а наоборот, — безобразие. Однако все это купается в свойственной только ему светотени.
Первые годы жизни Рембранда в Амстердаме — это еще и время, когда к нему пришли слава «исторического живописца» и блестящий успех портретиста. Портреты он писал так, что в этом отношении имел мало соперников. Поразительное сходство, уловление мысли и характера человека, живость изображения таковы, будто написанный художником человек выходит из полотна и предстает перед зрителем волшебным миражом.
Существует более ста автопортретов Рембрандта: с течением времени беднее становилась его одежда, сумрачнее колорит и царственнее осанка, как и выражение лица. В самом последнем из них образ кажется чуть размытым, как будто он погружен в «реку забвения». В нем нелегко узнать того, кто 30 лет назад сидел с лихо поднятым бокалом вина и с Саскией на коленях.
Рембрандт много писал Саскию, в том числе и обнаженной, несмотря на то что в протестантско-кальвинистских кругах Голландии о таком нельзя было даже помыслить. Изображения Саскии во многих отношениях близки к исполненным тогда же автопортретам. Причудливая роскошь их костюмов иногда превосходила даже «восточные» одежды натурщиков. Подчас Рембрандт и Саския разыгрывали на картинах роль, на которую более или менее определенно указывают атрибуты (например, «Автопортрет в шлеме», «Саския в виде Флоры» и др.). Изображения Рембрандта и Саскии глубоко индивидуальны, портретны по своей сути, хотя не всегда они отличаются полным внешним сходством. Подчас исследователи творчества Рембрандта пытаются увидеть черты той или иной знакомой им модели в картинах, для которых позировала не Саския.
Знаменитый «Автопортрет с Саскией» Рембрандт написал в 1636 году, когда мастеру сопутствовал успех. В нем нашло свое отражение и его гордое сознание своей независимости, и радостное ощущение полноты жизни. Супруги пируют, наслаждаясь жизнью. Они одеты в праздничные костюмы, их счастливые лица обращены к зрителю. Есть что-то дерзкое в улыбке Рембрандта, в темпераментном жесте его руки, держащей бокал. Большой, сверкающий красками холст с его удивительным богатством фактуры и колорита полон радости бытия. Одной рукой обнимая Саскию, Рембрандт другой поднимает бокал, со смехом оборачивается к зрителю, словно приглашая его принять участие в пиршестве. Некоторые искусствоведы предполагают, что, возможно, показывая себя и свою жену, художник хотел бросить вызов ее богатым родственникам, с которыми был не в ладах.
Сильнее всего ликование выражено в насыщенном колорите картины, в игре тонко подобранных красочных сочетаний, в движении светотени. Как это часто бывает у Рембрандта, источник света не может быть точно определен, но все пространство картины насыщено переливами золотистого сияния. Глубокие тени прозрачны, а полутени светозарны. Правда, одни исследователи отмечают, что рисунок Рембрандта в этой картине не совсем верен, что головы написаны плоско, что смех на лице художника неискренен (французский искусствовед К. Восмер заметил, что «это не улыбка, а, скорее, тягостная гримаса»). и искажает его черты, что портрет написан довольно вяло и вообще композиция грешит излишней вольностью. В этой вольности они увидели аллюзию (намек) на пир блудного сына.
Большое исследование по этому поводу провел искусствовед А. Каменский. Он отмечает, что в этом «Автопортрете» свое психологическое состояние Рембрандт характеризует подчеркнуто резко и откровенно. Он хохочет, но смех его как-то вымучен и нарочит. Пусть это и показное, и отчасти театрализованное выражение лица художника является второстепенной деталью, но как порой много значат именно такие детали.
В «Автопортрете с Саскией» А. Каменский усмотрел и другую второстепенную деталь, которая, как он считает, не может быть случайной. На стене изображаемого интерьера (несколько неясно и невразумительно), в левом углу от зрителя, висит незаметная, на первый взгляд, доска. И тогда исследователь задался вопросом, откуда взялась эта доска и что она, собственно, означает? Дом Рембрандта в эти материально благополучные годы был до отказа (в самом прямом смысле) заполнен картинами, рисунками, скульптурными изделиями, всякого рода милыми безделушками... Какая-то невзрачная доска вряд ли могла служить в таком доме украшением, да притом единственным! Изображения подобных досок встречаются на картинах и других голландских художников. Такие доски висели в трактирах XVII века, и на них кабатчики вели счет выпитому и съеденному гостями. А зачем такая доска висит в доме преуспевающего художника? Тогда, может быть, перед зрителем другой, не рембрандтовский дом? Раз уж на картине красуется непременный атрибут таверны, то, может быть, это она и есть? И пирушка происходит не в домашней обстановке, а где-нибудь в злачном месте? В таком случае о сцене из семейной жизни говорить не приходится. Значит, тогда перед зрителем не автопортрет с женой, а совсем другая по сюжету сцена. Да и сборники голландской народной лирики сохранили немало вакхических песен тех лет, прославляющих Бахуса, вино и женщин.
Сам исследователь отмечает, что подобная версия кажется несколько неожиданной, но когда внимательнее вглядываешься в лица, о ней начинаешь думать с все большей настойчивостью. Зритель видит довольно явную, резкую разницу в выражении лиц и настроении персонажей. Он весел и взбудоражен, хотя чувствует себя несколько скованно. Она — сдержанна и равнодушна, на губах ее блуждает скорее ироничная, чем смущенная улыбка. Как это непохоже на другие, близкие по времени, изображения Саскии — полные милой, тихой прелести и спокойного внутреннего света. На это несоответствие обратили внимание и некоторые западные искусствоведы (К. Нейман, В. Вейсбах и др.), которые предлагали дать этому полотну другую сюжетную трактовку. Например, Г. Глюк предложил именовать эту картину «Солдат и его девка». Однако эта гипотеза явно неудачна. Во-первых, Рембрандт в эти годы совсем не писал жанровых композиций, а мотивы повседневных наблюдений замыкает в библейские и мифологические сюжеты. Во-вторых, что же это за солдат в шелке и бархате, с золоченым эфесом шпаги?
Как уже указывалось выше, некоторые исследователи предполагают, что в картине запечатлено одно из похождений «блудного сына». Известно, что в этой композиции первоначально была фигура музыкантши. Тогда все загадки при такой трактовке сюжета разъясняются. Различие в поведении персонажей объясняется, если считать молодого человека пирующим гулякой, а сидящую у него на коленях женщину — трактирной девкой. В таком случае нет оснований удивляться роскошной одежде молодого человека, ведь «блудный сын» ушел из богатого дома. Следует вспомнить, что тема «блудного сына» появляется в творчестве Рембрандта именно в середине 1630-х годов.
Как бы ни спорили искусствоведы и исследователи, но основная суть картины — в автопортретности, именно в ней личное начало выступает с такой силой откровенности и с такой энергией самоутверждения. Налет эпатажа, бурлескности, явно присутствующий в картине, — это последняя вспышка молодого бунтарства, которое характерно для всех произведений Рембрандта 1630-х годов. Но в «Автопортрете с Саскией» (или в «Похождениях блудного сына») основная идея — гимн человеческому счастью. Бурный темперамент, великолепная жизненная энергия, страстное упоение всеми благами бытия — вот те чувства, которыми напоена картина. Великолепием костюмов и роскошью обстановки Рембрандт словно провозглашает, что все богатства и вся красота — достояние обычных людей, таких как он сам — сын лейденского мельника — и его милая жена. А потому любой трактир для них может стать дворцом, где на дивном пиршестве жизни все счастливы и веселы.
ВОЗВРАЩЕНИЕ БЛУДНОГО СЫНА
Рембрандт ван Рейн
Во время работы над картиной «Ночной дозор» умерла любимая жена Рембрандта Саския. Родственники покойной стали преследовать художника тяжбами из-за наследства, стремясь вырвать часть приданого, завещанного Рембрандту Саскией. Но не только родственники преследовали Рембрандта. Он всегда был осаждаем кредиторами, которые накидывались на великого художника, как жадная свора. Да и вообще Рембрандт никогда не был окружен почестями, никогда не был в центре общего внимания, не сидел в первых рядах, ни один поэт при жизни Рембрандта не воспел его. На официальных торжествах, в дни больших празднеств о нем забывали. И он не любил и избегал тех, которые им пренебрегали. Обычную и любимую им компанию составляли лавочники, мещане, крестьяне, ремесленники — самый простой люд. Он любил посещать портовые кабачки, где веселились матросы, старьевщики, бродячие актеры, мелкие воришки и их подружки. Он с удовольствием часами просиживал там, наблюдая суету и порой зарисовывая интересные лица, которые потом переносил на свои полотна.
Сейчас в амстердамском доме, в котором более 20 лет прожил великий Рембрандт, расположился Музей. А когда-то этот дом был продан за долги. Сам Рембрандт сидел тогда на заседании суда с таким равнодушным видом, как будто это дело его вовсе не касалось. Он не слышал речей судьи и выкриков кредиторов. Мысли его витали так далеко от собрания, что на тот или иной вопрос судьи он или ничего не мог ответить, или же его ответы не имели никакой связи с судебным делом.
Настала очередь выступить ван дер Питу — адвокату художника. Медленно и выразительно обрисовал он положение дела. Толково, осмотрительно и усердно защищая поведение Рембрандта, он взывал к человеческим чувствам кредиторов и к чувству справедливости судьи. Он бросал убедительные, едкие и страстные слова: «Пусть сгорят от стыда те, кто во имя ничтожных денежных сумм, которые не грозят им ни малейшим убытком или несчастьем, хотят сделать Рембрандта нищим! Я, ван дер Пит, говорю здесь не только как адвокат должника, я говорю от имени всего человечества, которое хочет отвести незаслуженные удары судьбы от одного из великих сыновей его... равных Шекспиру! Подумайте все, находящиеся здесь - нас покроют могильные холмы, мы исчезнем из памяти потомков, а имя Рембрандта еще столетия будет греметь над миром, и его сияющие произведения будут гордостью всей земли!»...
Да, картины Рембрандта, бесспорно, являются вершиной голландской живописи, а в творчестве самого художника одной из таких вершин стала картина «Возвращение блудного сына» Он писал ее в последний год жизни, когда уже был старым, нищим, смертельно больным и немощным, жил в голоде и холоде И все же наперекор року он писал, писал и писал в стране и городе, которые навеки прославил.
Темой для написания картины послужила известная евангельская притча, рассказывающая, как после долгих скитаний по миру блудный сын вернулся с несбывшимися надеждами к покинутому им отцу. Этот рассказ привлекал многих художников еще задолго до Рембрандта. Мастера Возрождения видели в примирении отца с непослушным сыном красивое и занимательное зрелище. Так, в картине венецианского художника Бонифацио действие происходит перед богатой усадьбой, на глазах у многолюдной разряженной толпы. Нидерландских художников привлекали больше испытания, которым непокорный сын подвергался на чужбине (например, сцена, когда опустившийся беспутник на скотном дворе среди свиней готов был благочестивой молитвой искупить свои прегрешения).
Рембрандту тема «блудного сына» сопутствовала в течение многих лет жизни. К этому сюжету он обращался еще в 1636 году, когда работал над офортом под тем же названием. В своих картинах на библейские и евангельские сюжеты художник редко изображал сцены страстей или чудес, его больше привлекали рассказы о каждодневной жизни людей, особенно сцены из патриархальной семейной жизни. Впервые история блудного сына была представлена Рембрандтом в гравюре, на которой он перенес библейский сюжет в голландскую обстановку и изобразил сына как костлявое, полуголое существо. К этому времени относится и рисунок, на котором отец энергично сжимает рукой лохматую голову кающегося сына: даже в минуту примирения он желает показать свою отцовскую власть.
Рембрандт много раз возвращался к этой теме, и на протяжении многих лет он представлял ее каждый раз по-разному. В ранних вариантах сын бурно выражает свое раскаяние и покорность. В серии более поздних рисунков душевные порывы отца и сына не так обнажены, элемент назидания исчезает. Впоследствии Рембрандта стала занимать как бы почти нечаянная встреча старика-отца и сына, в которой силы человеческой любви и всепрощения еще только готовы раскрыться. Иногда это был одинокий старик, сидящий в просторной комнате, перед ним опустился на колени его непутевый сын. Порой это старик, выходящий на улицу, где его ждет нежданная встреча; или же к нему подходит сын и крепко сжимает его в объятиях.
Через 30 лет художник создает композицию менее детальную, повествовательную, в которой акцент перенесен на старика-отца. Сюжет картины «Возвращение блудного сына» не имеет прямого отношения к предыдущим наброскам, но именно в нее вложил Рембрандт весь свой творческий опыт и едва ли не самое главное из жизненного опыта. Рембрандт вдумчиво вчитывался в библейский рассказ, но он не был простым иллюстратором, который стремится в точности воспроизвести текст. Он так вживался в притчу, словно сам был свидетелем происшедшего, и это давало ему право досказать недосказанное.
На небольшой площадке перед домом собрались несколько человек. Оборванный, нищий, в подпоясанных веревкой лохмотьях, с бритой головой каторжника стоит блудный сын на коленях и прячет лицо на груди старика. Охваченный стыдом и раскаянием, он, может быть, впервые за много лет ощутил тепло человеческих объятий. А отец, склонившись к «бродяге», с бережной нежностью прижимает его к себе. Его старческие, нетвердые руки ласково лежат на спине сына. Эта минута по своему психологическому состоянию равна вечности, перед ними обоими проходят годы, проведенные ими друг без друга и принесшие столько душевных мук. Кажется, что страдания уже настолько сломили их, что радость встречи не принесла облегчения.
Встреча отца и сына происходит как бы на стыке двух пространств: вдали угадывается крыльцо и за ним уютный отцовский дом. Перед картиной подразумевается и незримо присутствует безграничное пространство исхоженных сыном дорог, чуждый и оказавшийся враждебным к нему мир. Фигуры отца и сына составляют замкнутую группу, под влиянием охватившего их чувства они как бы слились воедино. Возвышаясь над коленопреклоненным сыном, отец мягкими движениями рук прикасается к нему. Его лицо, руки, поза — все говорит о покое и счастье, обретенные после долгих лет мучительного ожидания. Лоб отца как бы излучает свет, и это самое светлое место в картине. Ничто не нарушает сосредоточенного молчания. С напряженным вниманием наблюдают за встречей отца и сына присутствующие. Среди них выделяется стоящий справа мужчина в красном плаще, фигура которого как бы связывает главных действующих лиц с окружающими их людьми. Внимательно следит за происходящим и человек, стоящий сзади. Взор его широко открытых глаз говорит о том, что и он проникся всей важностью и серьезностью момента. С искренним сочувствием смотрит на отца и сына стоящая поодаль женщина. Трудно сказать, кто эти люди. Может быть, Рембрандт и не стремился к индивидуальной характеристике присутствующих, так как они служат лишь дополнением к главной группе.
Рембрандт долго и настойчиво искал фигуру блудного сына, уже в прототипах многочисленных рисунков и эскизов угадывается блудный сын. На картине он — едва ли не единственный в классической живописи герой, полностью отвернувшийся от зрителей. Юноша много странствовал, много испытал и пережил: его голова покрыта струпьями, башмаки стоптаны. Один из них свалился с ноги, и зритель видит заскорузлую его пятку. Он едва добрался до порога отцовского дома и в изнеможении опустился на колени. Спавший с ноги грубый башмак красноречиво говорит о том, какой длинный был пройден путь, каким унижениям он подвергался. Зритель не имеет возможности рассмотреть его лицо, но вслед за блудным сыном он тоже как бы входит в картину и падает на колени.
Из глубины сумрачного холста льется таинственный свет. Он мягко обволакивает фигуру слепого отца, шагнувшего из тьмы навстречу сыну. Окружающие как бы застыли в ожидании слов о прощении, но слов нет... Старик-отец, действительно, производит впечатление слепого, хотя в притче ничего не сказано о его слепоте. Но она, видимо, казалась Рембрандту чем-то более способным выпукло изобразить волнение растроганного сердца. Чувство безграничной радости и любви захватило отца целиком, в сущности, он даже не обнимает своего сына, так как у него уже нет для этого сил и руки его не способны прижать к себе сына. Он просто ощупывает его, тем самым прощая и защищая. Искусствовед М. Алпатов считает главным героем картины отца, а блудный сын — лишь повод для того, чтобы отец мог проявить свое великодушие. Он даже считает, что картина могла бы называться «Отец, прощающий блудного сына».
Тот, кто ценит главным образом внешнюю красоту, пожалуй, найдет в этой картине Рембрандта много некрасивого и угловатого. Но таинственное действие света, усиливающееся далеко простираемой тьмою, приковывает к себе любого зрителя, а гармония замечательных оттенков красок действует на его душу подобно мелодиям старинных церковных песнопений.
СВЯТАЯ ИНЕССА
Хусепе Рибера
Жизнь Хусепе Риберы полна приключений, взлетов и падений.
Первоначальным поприщем художника была военная карьера, он поступил в университет в Валенсии. Но вскоре страсть к живописи пересилила энергичный и честолюбивый характер Риберы, и он отправился в Неаполь, а оттуда переселился в Рим. Там, почти нищий, бродил он по улицам «вечного города», спал на мостовой, довольствуясь крохами и страстно изучая искусство. Кардинал Борджиа однажды увидел его рисунки, принял художника к себе на службу и дал средства для безбедного существования. Но праздная жизнь не понравилась Рибере, и он ушел от кардинала, опять поступив на военную службу. Однако вскоре художник попал в плен к алжирским корсарам, которые продержали его у себя пять лет.
В Рим он возвратился только в 1606 году и поступил в художественную мастерскую Караваджо. Вскоре манера художника-учителя сделалась и творческой манерой ученика. Подобно Караваджо изображая на своих полотнах страсти, пытки, мучения, Рибера словно хотел показать всю, бренность человеческого существования (картины «Мучение святого Варфоломея», «Прометей, прикованный к скале Кавказа», «Святая Люция», несущая на серебряном блюде вырванные мучителями два своих глаза, и другие). Страшный и мрачный выбор сюжетов, поражающий эффект композиции, поразительное противопоставление света и тени — все это отличает произведения Риберы, которого даже называли «живописцем истязаний». В совершенстве зная анатомию человеческого тела, он одним рисунком наводил на зрителей страх и ужас. Неподражаемая натуральность, чудесная энергия, доходившие до дерзости сила и смелость, блеск и величие делали то, что никто не мог сравниться с Риберой, даже просто усвоить манеру его письма.
Впоследствии, очарованный великими творениями Рафаэля и Корреджо, он несколько переменил свою художественную манеру. Рибера считал, что немногие поймут изящную простоту этих великих мастеров, а для народа нужны поражающие его эффекты, и всю жизнь следовал этому правилу. Но «Святая Инесса» стоит особняком среди его произведений.
В III веке нашей эры в знатной римской семье жила красавица-девочка. Втайне от родных Инесса приняла христианство, и за веру ее приговорили к обезглавливанию, а перед казнью должны были еще отправить в один из римских борделей. Но целомудрие Инессы было чудесным образом спасено громом и молнией. Бог послал ей еще одно испытание — ее полюбил римлянин-язычник Прокопий, сын римского префекта. Тогда префект предложил Инессе выбор: либо она выходит замуж за Прокопия, либо — в весталки, но она оба предложения отвергла, ибо юная христианка не в силах была отказаться от своей праведной веры. Тогда палач придумал ей позорную и мучительную смерть: он приказал голой провести ее по улицам Рима, объявить шлюхой и отправить в бордель. Но чудесным образом выросшие волосы прикрыли наготу Инессы, а ангелы облекли девушку в белые одежды, ее комната в непотребном и развратном заведении озарилась неземным сиянием. Многие приходили в комнату Инессы с дурными намерениями, а выходили от нее уверовавшими. Последним вошел Прокопий, и только он прикоснулся к Инессе, как упал замертво...
Вот эту древнюю легенду и положил Рибера в основу своего произведения, а когда в Рим приехал Веласкес, он стал с нетерпением ожидать прихода великого художника в свою мастерскую. Ему хотелось услышать мнение прославленного соотечественника о своих полотнах. Сам Рибера к ним привык, полюбил их, как своих детей. А разве у родителей бывают плохие дети? И вот испанский гость остановился перед «Святой Инессой».
В центре большого полотна была изображена коленопреклоненная девичья фигурка. Длинные, струящиеся до земли волосы скрыли от посторонних взоров ее наготу. Большие, прекрасные глаза чуть влажны, в их устремленном к небу взгляде — вера. Почти детское личико хранит следы глубокой печали, и вместе с тем весь облик Инессы словно светлый символ торжествующего добра. Маэстро Веласкес невольно почувствовал, будто от полотна, как из темного подвала, повеяло могильным холодом. Христианка, казалось, тоже чувствовала приближение смерти, так тонко сумел передать Рибера старинное предание. Вы можете знать или не знать вовсе этот сюжет, все равно вас охватит волнение, когда вы смотрите на юную девушку, такую чистую, прекрасную и одинокую в своей скорби. Трудно даже поверить, что рука смертного создала этот шедевр.
Нежным блеском искрились мягкие каштановые пряди волос... Светилась, переливаясь, принесенная ангелом ткань, а воздух вокруг маленькой фигурки дрожал, пронизанный лучами солнца. В ней все привлекательно и все правдиво. На каменном полу стоит юная Инесса. Обнаженная, она выставлена на позор перед толпой, которая должна была находиться там же, где находится и зритель, — перед холстом. Но длинные волосы скрыли наготу, и поза ее скромна и сдержанна. Покрасневшие от холода руки сложены в молитвенном жесте, хрупкая фигурка почти не видна за упавшими прядями шелковистых волос. На ее почти детском личике с чудными, полными слез глазами отражены и волнующее зрителя чувство, и в то же время решимость совершить подвиг.
Вся картина пронизана светом, какого до сих пор еще не было ни в одном произведении Риберы. Кажется, что само полотно излучает этот свет, так велика сила красок. Свет заставляет вибрировать краски фона, создает впечатление глубины пространства и мягкого воздуха. Озаряя лицо Инессы, он придает живость его краскам; пронизывая пряди волос, он заставляет их как бы шевелиться от холодного дуновения тюремного воздуха. Свет ложится на белую ткань покрывала и на каменные плиты пола, еще больше подчеркивая ужас зияющей справа темной ямы, ведущей в подземелье.
ПОРТРЕТ ПАПЫ ИННОКЕНТИЯ Х
Диего Веласкес
Эпохой расцвета как литературного портрета, так и портрета скульптурного и живописного был XVII век. Художники, каждый на свой лад, создавали замечательные портретные образы — величественные и великолепные (как того требовала эстетика барокко) или простые и естественные (как то диктовал заказчик или как этого хотел сам художник). Портреты кисти Веласкеса стоят несколько в стороне от основной барочной линии портретной живописи. В них воплощен идеал, который своими корнями уходит в национальное испанскoe искусство. Поэтому, наверное, нигде с такой яркостью не раскрывается чисто испанское понятие «дворянская честь», как в портретах Диего Веласкеса.
Современники и потомки называли Веласкеса «главой и князем всех испанских живописцев». Получив образование в разных художественных школах, он создал свое направление, изучая натуру во всех ее проявлениях и всевозможных подробностях: от червя и растения до человека во всех его положениях, со всеми его наклонностями и страстями. И достиг в этом той поражающей истины, которая присутствует во всех его картинах, особенно в портретах, в них он превзошел всех живописцев своей родины. Веласкес избегал сюжетов священных, которые были не по его характеру, ему нужны были только люди, которых он изображал с чистотой непогрешительной, как будто играл трудностями формы и света. То, например, сочинит картину темную, без малейшего признака света, то ослепит одним освещением. И то, и другое выходило у него одинаково прекрасно.
Почти вся жизнь художника прошла при мадридском дворе: он был придворным живописцем короля Филиппа IV, чью семью рисовал изо дня в день. Веласкес жил его интересами, подчинялся размеренному ритму и чопорному ритуалу жизни, со всей тщательностью исполнял придворный этикет, участвовал в бесконечных церемониях, охотах и празднествах. Но он не поддался (как этого можно было бы ожидать, будь на его месте другой человек) давлению среды, в условиях которой гибли многие таланты, Веласкес заставил королевский двор считаться со своим взглядом на жизнь. В 1650 году Веласкес по поручению короля поехал в Рим, чтобы закупить в «вечном городе», а также в Венеции статуи и картины и снять слепки с антиков для создания в Мадриде живописной и скульптурной академии. И здесь Веласкес впервые увидел римского папу Иннокентия X.
Как пишет искусствовед М. Дмитриенко, «...острый взгляд художника сразу охватил все. В глубине комнаты, стены которой были обтянуты красной материей, стоял золоченый трон, над которым возвышался красный балдахин. На троне восседал 76-летний наместник бога на земле. Это его грозное имя заставляло трепетать, это он отправлял на костры инквизиции сотни непокорных, осмелившихся протестовать против засилья церкви или восставать против заповедей, запрещающих человеку мыслить. Его папским именем покрывались страшные злодеяния, но сам он считался непогрешимым».
И все же невозможно было оторвать взгляда от Иннокентия X. Белоснежная ряса, обшитая тончайшими кружевами, способными вызвать зависть любой модницы, спадала с его колен. Поверх нее была накинута малиновая атласная сутана, мягкие складки которой охватывали старческие плечи и руки. На голове красовалась красная скуфья. Но особенно поражало лицо. Рыхлое, оно теперь казалось бледно-серым от обилия окружавших его красных тонов. Реденькие бородка и усы, широко растянутый рот с тонкими губами, мясистый крупный нос, немного загнутый книзу... И совсем не старческие, глубоко сидящие, небольшие ярко-голубые глаза с пронзительным, устремленным на вошедшего художника взглядом. Его выхоленные руки, унизанные перстнями, покоились на поручнях кресла.
Веласкес осознавал вставшие перед ним трудности. Как, например, отказаться в портрете папы от традиционных канонов и условной парадности? Десятки книг были написаны об условностях при изображении главы католической церкви. Великие мастера кисти не раз писали пап, но и они не сочли возможным отклониться от установленных правил. Владыка должен быть изображен сидящим на троне — он ни перед кем не встает. Наряд его составляет обязательная белая ряса, красная сутана и красная скуфья. От художников требовали, чтобы портрет был величественным, чтобы каждый видел в папе главу церкви — святейшего из живущих на земле. Но должен ли и смеет ли художник показывать внутренний мир папы? Веласкесу казалось, что обязан. Он видел портреты многих пап кисти Рафаэля, Караваджо и других великих мастеров. Но в них он чувствовал явную недосказанность, а порой и полнейшую идеализацию образов. И только Тициан, его любимый маэстро, смог показать папу Павла III хищным стариком, достойным обитателем Ватикана.
Вторично Веласкес увидел папу Иннокентия Х случайно. Художнику разрешили посещать Ватикан для ознакомления с картинами, которые хранились в его дворцах, и он проводил там целые дни. В один из дней он увидел, как в нескольких шагах от окна по аллее шел папа. Его сутана из белого сукна развевалась, белая пелерина за спиной поднялась и была похожей на крылья. Белый пояс с вышитыми на концах золотыми ключами хлопал по коленям, на туфлях из красного бархата поблескивали такие же ключи. Но как изменились лицо и фигура старика! Он был наедине с собой, и никакую роль ему не нужно было играть. Куда девались жесткость и холодность, подозрительность и пронзительность взгляда! Папа был угнетен и чем-то подавлен, видно, и его волновали мирские дела.
Два совершенно разных впечатления были теперь у Веласкеса, а через несколько дней уже весь Рим говорил о новом произведении испанца. На портрете Иннокентий Х был изображен таким, каким художник увидел его в первое посещение. Сильное энергичное лицо папы, отличавшегося большой подозрительностью, художник подчеркивает лишь изображением основных линий. При написании портрета Веласкес сознательно сузил колористическую гамму, она построена на сочетании лишь двух тонов — красного и белого. На полотне преобладали красно-малиновые краски, но красный цвет был так глубок и ярок, что трудно было себе представить существование такого бесконечного богатства и разнообразия его оттенков. Недаром на работу Веласкеса стекались смотреть художники со всех концов Рима. Знатоки и ценители искусства заявляли: «Все созданное в прошлом и настоящем было лишь рисованием, и только это сама правда». Портрет изумил всех видевших его. От работ такого класса уже отвыкли, хотя в то время в Риме подвизалось немало мастеров. Но портрет испанца Веласкеса не только выдержал сравнение с самыми выдающимися произведениями прославленных мастеров, но (по мнению некоторых) превосходил их силой характеристики, мощью живописи и той высшей правдой искусства, когда оно оставляет позади силу самой жизни.
Жутко выделялось некрасивое, с грубыми чертами лицо блюстителя престола святого Петра. Страшные багровые блики играли на нем, просвечивая реденькую бородку. Четко выделялись наряду с красными тонами белые краски сутаны, воротника, манжет. А в левой руке папы белело письмо с надписью: «Наисвятейшему папе Иннокентию Х Диего де Сильва Веласкес, придворный живописец его величества, короля католического».
Веласкес завоевал итальянские сердца, Рим был покорен испанцем. По словам Антонио Паломино, «произведение кисти Веласкеса вызывало удивление в Риме, многие его копировали, чтобы учиться и любоваться им как чудом».
Когда Иннокентий Х увидел свой портрет, он долго молча смотрел на него, а затем произнес всего два слова: «Тгорро vero!», которые впоследствии стали классическими — «Слишком правдиво!». Что было в этих словах? Горечь и сожаление? Или восхищение мастерством художника, сумевшего увидеть невидимое и понять сокровенное? На следующий день, когда портрет был поднесен папе в дар, Веласкес получил необычно щедрую награду — массивную золотую нагрудную цепь с миниатюрным портретом Иннокентия Х в медальоне, осыпанном самоцветами.
МАДОННЫ
Бартоломео Мурильо
В конце 1617 года в севильской церкви Сан-Мигель состоялось венчание маэстро Диего Веласкеса и Хуаны Пачеко. Счастливый для них, день этот стал счастливым и для всей Испании. В это солнечное утро в другой севильской церкви (в старой церкви Магдалены) был крещен мальчик, который впоследствии стал гордостью страны.
Его имя Эстебан Бартоломео Мурильо, и именно его назовут истинным представителем севильской школы живописи, «главой испанских колористов». Но это все в будущем, а пока он был четырнадцатым ребенком в скромной семье цирюльника. Рано лишившись родителей, маленький Эстебан воспитывался в семье свой сестры — жены хирурга. Семья была довольно зажиточной, и его даже отдали в ученики к одному из дальних родственников — художнику. От него он перешел к другому учителю, а потом и сам стал думать, где бы увидеть и изучать картины великих живописцев.
У юного Бартоломео не было средств для поездки в Италию, и тогда он купил полотно, разрезал его на кусочки и принялся день и ночь расписывать их всякими сюжетами, какие только представлялись его взору. Кроме того, он стал писать и маленькие образа для ежегодной ярмарки в Севилье, где их покупали купцы для отправки в Новый Свет, чтобы раздавать там новообращенным христианам. Когда у Мурильо завелись деньги, он (чтобы не тратиться на дорогу) пешком пошел в Мадрид, намереваясь оттуда отправиться в Италию. Но в Мадриде случай свел его с Веласкесом, Бартоломео Мурильо объяснил придворному художнику-вельможе свои намерения и нашел в его лице истинного покровителя. Веласкес отговорил его от поездки в Италию, раскрыв взамен сокровища Эскориала, где можно было изучать Тициана, Рубенса, Веронезе, Рафаэля, Тинторетто и других живописцев. В действительности же, как теперь установили искусствоведы, никакой первой поездки в Мадрид не было, но введение ее в канву легенды в высшей степени логично: после легендарного возвращения из Мадрида севильский живописец совершает в своем творчестве скачок, который открывает ему путь к славе.
В Севилье жизнь била ключом, к ее портам причаливали многочисленные суда, груженные золотом и серебром Нового Света. Свободно и весело текла в Севилье жизнь — в городе, «таком удобном для всяких приключений». На ее улицах можно было встретить испанцев, немцев, англичан, голландцев, мавров, негров, индейцев, и все они перемешались в пестрой говорливой толпе. Здесь были представители всех слоев испанского общества: чопорные гранды; бедные, но гордые идальго, пытающиеся скрыть свою бедность под изысканной роскошью костюмов; солидные горожане, купцы, ремесленники, монахи из многочисленных монастырей; пестро одетые, веселые гитаны и пикарес — бродяги и шарлатаны, ищущие легкой наживы. Оживленно текла в Севилье и художественная жизнь. По ее улицам были разбросаны многочисленные мастерские живописцев, скульпторов, золотых дел мастеров: в богатой Севилье легко находилась работа. Расположенная далеко от столицы, где творчество художников было сковано вкусами придворной знати, Севилья имела свои преимущества. Здесь свободнее и независимее развивалась художественная мысль, а мастера ее были теснее связаны с народом.
Первые картины Мурильо, которые вызвали общий восторг («Вдохновение монаха», «Милостыня святого Диего» и «Смерть святой Клары»), были написаны им для Малого монастыря Святого Франциска. Монастырь этот до нашего времени не сохранился: в XIX веке во время перестроек в Севилье его разрушили, а во времена Мурильо это был самый большой монастырский ансамбль в городе. Мурильо узнал, что настоятель францисканского монастыря намеревается расписать монастырские стены картинами, которые бы иллюстрировали жизнь их ордена. Сумма, которую назначили за 11 больших полотен с фигурами в натуральную величину, была довольно скромна, и потому ни один художник не хотел браться за эту работу. Только молодой Мурильо был исполнен желания проявить себя и предложил свои услуги. За неимением лучших предложений францисканцы приняли их. Картины вызвали всеобщее удивление и восторг, ничего подобного по красоте и смелости замысла Севилья еще не видела. Никто не понимал, как мог этот «мазилка», еще совершенно неизвестный три года назад, так быстро усвоить столь мощную и благородную манеру письма.
Вскоре художник стал получать многочисленные заказы и писал для всех. Зато и не было в Испании ни одного собора, ни одного монастыря, ни одного значительного частного собрания, которые не владели бы хоть одним произведением знаменитого мастера.
По отзывам современников Мурильо обладал легким, ровным, добрым характером. Неисчислимы достоинства дона Эстебана и как художника. Одаренный самым блестящим воображением, чувством нежным — полным грации и восторга, он особенно склонен был к сюжетам религиозным, где искусство может обратиться к миру идеальному. В особенности неподражаемы у него лики Христа и Богородицы. В каком бы возрасте он не писал их, везде у него выходят изображения, приводящие зрителя в благоговейный восторг.
Мурильо весьма редко ставил дату на своих картинах, но всякий раз, когда он это делал, как правило, за датой скрывалось важное событие в жизни художника. Так было и на этот раз: 1652 год застал его за работой сразу над двумя первыми полотнами «Непорочное зачатие», так как в основном Мурильо прославлял Богородицу.
В Испании образ Марии был синонимом всемогущества доброты. В это время благочестивый король Филипп III объявил все свои государства находящимися под защитой Непорочного зачатия, тем самым предупредив на два столетия провозглашение этого догмата, утвержденного папой Пием IX только в 1855 году. Конечно, не только этот факт стал поводом для создания великим мастером своих знаменитых мадонн. Мурильо всегда имел желание художественно разработать одно место из Священного Писания, где говорится о появлении на небе женщины, облеченной в солнечные ризы, с луной под ногами и венцом из двенадцати звезд на голове.
Все его картины (за редким исключением) изображают Мадонну в радостном сиянии, возносящейся среди прозрачных облаков к небу. Ее кроткий лик с увлажненными глазами, красными, как вишня, губами, нежным и радостным выражением лица окаймлен роскошными золотистыми волосами, волнами рассыпающимися по ее плечам. Ее детские руки, нежные и тонкие, обычно скрещены на груди, как будто сдерживают волнение.
Иконография Марии у Мурильо отличается одной характерной особенностью. На многочисленных изображениях Мадонны ее лица каноничны, ведь отступление от догмата было просто немыслимо. Но нет ни одной Марии, которая бы походила на другую. Постоянно варьируются ее глаза (незначительная для канона, деталь эта очень важна для физиогномики) — их разрез, открытость, припухлость; лоб — чуть покатый или прямой, нос — чуть длиннее, короче, разная форма крыльев; подбородок, округлость щек. И возникает эффект присутствия многих лиц в одном.
Одно из первых «Непорочных зачатий» было заказано архиепископом Севильи, и этот факт говорит о возросшей репутации Мурильо: ему стали верить без боязни, что он ошибется. Столь лестному для художника мнению послужил отчасти и такой случай. «Непорочное зачатие», заказанное монахами францисканского монастыря для главного алтаря, должно было висеть высоко, на большом расстоянии от зрителя. Не искушенные в живописи монахи однажды увидели полотно в мастерской художника на близком расстоянии, ничего не разобрали в показавшейся им бесформенной массе крупных, сочных мазков и отказались от заказа. Только по настоянию Мурильо они разрешили «для пробы» повесить картину на место и... были поражены необычайной красотой как центральной фигуры, так и всех ее деталей. Художник наказал их тем, что согласился вторично продать картину за двойную против прежней цену. Это заставило его последующих критиков осторожнее судить о том, чего они не понимают.
На картине для францисканского монастыря нижний край композиции начинается тенями разной глубины. Чуть выше густой пелены облаков открывается молочной белизны сфера. Тени, набегающие на ее края из облаков, придают ей состояние независимого движения в пространстве. Розовато-желтые фигурки ангелов обходят сферу и наплывающие на нее облака, увеличивая это впечатление. Правой ногой Мадонна опирается на шар, другая скрыта облаком, которое служит как бы подставкой для пышных драпировок ее платья. Взор зрителя неудержимо устремляется ввысь, пока не достигает вытянутых в молитвенном жесте рук, прекрасной головы, обрамленной развеваемыми ветром волосами. Наклон головы возвращает движение вниз, Мария заглядывает туда, будто боясь высоты. Физическую весомость ее фигуре придает иссиня-черный плащ, золотисто-сочный фон которого вторит складкам ее белого платья.
После указа Филиппа III все церкви и монастыри Испании хотели иметь картину с Мадонной, посвященную этой евангельской догме, и Мурильо пришлось написать целый ряд повторений с первоначального полотна. Теперь они разбросаны по музеям всего мира (Лувр, Эрмитаж, Мадрид, Берлин, Лондон и т.д.). По содержанию, как уже указывалось выше, они мало разнятся друг от друга: красивая девушка в белом одеянии и синем плаще, сложив молитвенно руки (или скрестив их на груди), стоит на облаках на земном шаре (или лунном серпе). У ног ее, под пятой, извивается змий — символ попранного греха, вокруг Девы порхают ангелы, сверху на нее льется небесный свет, глаза ее в блаженном упоении подняты к небу (или с безграничной жалостью смотрят вниз на смертных).
В большинстве своих картин Мурильо не заботился об исторической правде. Он никогда не пытался изобразить совершенно не знакомую для себя обстановку и природу древней Палестины, да и мало интересовался ею. По характеру своей натуры и по религиозному чувству испанцев художник чувствовал, что Испания настолько схожа со Святой землей, что все библейские события могли иметь место и в Испании. Некоторые из его сограждан приходили в ужас от такой вольности в трактовке священных сюжетов, но их недовольство нисколько не омрачало жизнь художника. В лице многочисленных испанских евреев он мог бы иметь прекрасных натурщиков, но ему и в голову не приходило воспользоваться ими. Христос, апостолы и особенно Мадонна изображаются художником самыми подлинными испанцами не только по типу лица, но даже и в отношении костюмов. Его Мадонны («Благовещение», «Мадонна в облаках», «Мадонна с четками», «Воспитание Марии» и другие картины) — это прекрасные испанки с прелестным, нежным лицом и жгучими испанскими глазами. Они святые — но от мира сего, например, «Мадонна с четками», несомненно, принадлежит к высшему обществу Севильи, как и ее прелестный младенец. Эта особенность Мурильо создавать Мадонн с ярко выраженными чертами испанки постепенно развилась настолько, что некоторые его Мадонны вызывают весьма специфические ассоциации. Например, знаменитая картина «Мадонна-цыганка».
Про «Непорочные зачатия» исследователь творчества Мурильо Куглер сказал: «Произведения эти знаменуют собой одну из вершин XVII века, и во всей области искусства только они вполне достойны равняться «Сикстинской мадонне» Рафаэля». А отношение самих испанцев к художнику дон Эдуард д\'Амигис выразил так: «Для испанцев Мурильо — святой. Они произносят его имя с улыбкой, как будто желая этим сказать: «Он — наш!» И говоря это, смотрят так, как будто и от слушателя требуют уважения».
ПЕЙЗАЖ С ПОЛИФЕМОМ
Никола Пуссен
Никола Пуссен — один из величайших исторических художников. Главной чертой его характера была религиозность, соединенная с кротостью и любезностью. Скромность Н. Пуссена равнялась только его благотворительности, ум был серьезен, глубок и благороден. Он обессмертил свое имя всеми добродетелями честного человека и величайшими заслугами художника.
В творческом стиле мастера не повторилась ни одна из предшествующих ему метод, все идеи принадлежали ему, были созданы и выполнены его философским умом. Недаром итальянский скульптор Л. Бернини заметил однажды, указав на лоб: «Синьор Пуссен — живописец, который работает отсюда». «Действие разума» лежит и в основе сюжетных решений художника. Когда Н. Пуссен говорил о необходимости выбора темы, он имел в виду деяния и поступки, рожденные высокими побуждениями, а не низкими страстями. Живопись была для него средством пленять людей, делать их лучше. Воспитанный на античном искусстве, И. Пуссен как будто разгадал ускользающую тайну прекрасного и на своих полотнах создавал образы, полные красоты, мысли и энергии.
Идеи его произведений проникнуты глубокой философией, композиция их построена с простотой и античным совершенством. Каждая картина Н. Пуссена есть дань обожаемому им искусству. Правда, некоторым талант художника казался холодным и странным, его находили робким и лишенным изящества. Иногда художника упрекали в том, что его полотна не отличаются ни блеском, ни силой красок, колорит его полотен находили слабым и безжизненным, тогда как эта особенность была следствием обдуманного расчета Н. Пуссена. Он хотел говорить о душе, а блеск колорита считал препятствием к достижению этой цели, боясь, чтобы удовольствие для глаз не подавило нравственное чувство. Качество рисунка, драпировки и аксессуаров на его картинах ставят Н. Пуссена в ряд величайших живописцев мира, в изображении сюжетов священного содержания и мифологии он, бесспорно, стоит выше многих художников французской школы.
Искусство классицизма находилось тогда на службе у дворянской монархии — у короля и знати, но Н. Пуссен не смог стать придворным живописцем и предпочитал работать вдали от французского двора. Почти всю жизнь он прожил в Италии и умер одиноким на чужбине. Но уже при жизни художника Франция гордилась его славой, и в течение трех веков со дня кончины Н. Пуссен в глазах всех был классиком национальной живописи. Признательные потомки назвали его «французским Рафаэлем».
В последние годы жизни излюбленным жанром Н. Пуссена стал пейзаж. На склоне лет художник все более стал испытывать потребность в общении с природой, он преклонялся перед ее величием и вечной жизнью, перед царящими в ней гармонией и порядком. Все стихийные силы природы, по представлениям Н. Пуссена, подчинены разумному началу, лежащему в основе всего мироздания, поэтому природа в его произведениях всегда идеальна. Идеальный пейзаж Н. Пуссена не имел прототипов во французской живописи, художники конца XVI — начала XVII веков мало уделяли внимания изображению природы как таковой, поэтому на родине художника пейзажная живопись не зародилась. А Н. Пуссен, хотя здоровье его было подорвано, а рука дрожала, создает шедевры, остающиеся образцами героических пейзажей. И зрители могут в этом легко убедиться, глядя на пейзажные фоны его исторических и мифологических картин, написанных с подлинно поэтическим вдохновением. По-прежнему его картины связаны с литературными сюжетами, а некоторые из них поражают исследователей точным следованием тексту. Даже в тех случаях, когда главным в произведении является пейзаж, Н. Пуссен вводит в них небольшие фигуры, чтобы создать определенное настроение.
К числу таких произведений относится и «Пейзаж с Полифемом» — любовная песнь великана на вершине скалы, перефразированная языком живописи в светлую хвалу безмятежным радостям земли. Эта картина в течение многих веков неизменно привлекает к себе любителей искусства, так как едва ли кому из художников удалось воплотить свое чувство преклонения перед мощью и величием природы и наполнить его столь глубоким поэтическим содержанием.
В греческой мифологии Полифем — страшный и кровожадный великан с одним глазом, над безобразием которого смеются все девушки. Он живет в пещере, где у него сложен очаг, доит коз, делает творог, питается сырым мясом. Сюжетом картины Н. Пуссен избирает поэтическое изложение мифа о Полифеме по мотивам «Матаморфоз» Овидия, где одноглазый гигант олицетворяет собой разрушительные силы природы.
Миф о Полифеме и Галатее был популярен в европейской живописи конца XVI — начала XVII веков. На нем останавливали свое внимание как предшественники Н. Пуссена, так и его современники, выбирая из него различные эпизоды для своих произведений. Например, А. Карраччи для своего полотна избрал тему любовного страдания гиганта, поэтому на своей картине изобразил титанически мощные тела. А для Клода Лоррена, как и для Н. Пуссена, в стихах Овидия заключена прелесть поэтического осмысления природы, и он тоже старается передать свое лирическое мироощущение. На переднем плане своей картины он помещает шатер, в котором укрылись Галатея со своим возлюбленным Ацисом, а ревнивый циклоп, грозящий разрушить их счастье, помещен вдали.
У Н. Пуссена центральное место занимает могучая фигура Полифема. Влюбившись в морскую нимфу Галатею, он слагает в ее честь песни, моля нимфу о любви. Укрощенный возвышенным чувством, этот гигант перестает крушить скалы, ломать деревья, топтать посевы и топить корабли. Забравшись на прибрежные скалы и положив у ног сосну, которая служила ему посохом, Полифем заиграл на своей стогласой свирели. И она, издававшая до сих пор лишь дикие, пугающие звуки, запела пленительную песнь любви. Заслушались Полифема нимфы гор, лесов и рек, веселые и проказливые сатиры, а пахари даже оставили свои полевые работы. Как завороженные, стоят скалы, застыли деревья и облака, вся природа успокоилась, в ней воцарились мир, гармония и порядок. Именно в этом и заключается философское содержание «Пейзажа с Полифемом», Н. Пуссен и хотел показать Природу, в которой разумное начало заступило на место хаоса и бурного разгула стихийных сил природы. Ни в каком другом произведении художника с такой силой не ощущается пантеистическая вера древних в то, что мертвой природы нет, что вся она — дух и божество, носительница прекрасного разума.
В «Пейзаже с Полифемом» изображен мир пепельно-зеленых лесов, в которых скрываются дриады; неподвижных скал, где прячутся пугливые ореады; мир кристально чистых ручьев, где на берегах резвятся наяды, тела и одежда которых переливаются голубоватыми отблесками водных струй. Но «Пейзаж с Полифемом» — это не передача античного мифа, не иллюстрация к «Метаморфозам» Овидия. Античный миф навеял художнику лишь замысел произведения, а главным стало изображение Природы. Высокие, изрезанные уступами скалы окружены густым кустарником и могучими деревьями. За их широко раскинувшимися ветвями расстилается простор далекого моря. На скале, как бы возникая из нее и одновременно сливаясь с нею, вырастает могучая фигура Полифема, играющего на свирели песню, полную страстной мольбы и покорной нежности. Необычайно прозрачна зеркальная гладь ручья, протекающего у ног речного бога и нимф, через нее ясно видны камни на песчаном дне.