Не хочешь. Ты поняла, что начали. Меня обижает грубость. У меня нет времени — поэтому сокращаю пути. Отбила откровенное движение, но в десятую ночь ты взяла бы именно хлебную корку. Только после положенных промедлений и приседаний.
Бальзаминов. Ну вот всю жизнь и маяться. Потому, маменька, вы рассудите сами, в нашем деле без счастья ничего не сделаешь. Ничего не нужно, только будь счастье. Вот уж правду-то русская пословица говорит: «Не родись умен, не родись пригож, а родись счастлив». А все-таки я, маменька, не унываю. Этот сон… хоть я его и не весь видел, — черт возьми эту Матрену! — а все-таки я от него могу ожидать много пользы для себя. Этот сон, если рассудить, маменька, много значит, ох как много!
Я принес пятнадцать капканов — смерть сгущается до смешного. В молодости с одной знакомился. Нежная — поэтому познакомились. Я встретил на трамвайной остановке подчиненного дезинфектора с пакетом. Только я знал, что он везет.
Бальзаминова. Да ты помнишь ли в лицо ту даму, которую видел во сне-то?
Дезинфектор рассказал: нашел самочку у спущенного капкана, без царапины, но — мертвая. Видно, задела капкан, он вдарил! — умерла от страха, разрыв сердца. Дурак лепетал, я уже осматривался кругом, поняв — это обморок. А девушка уже сидела на пакете. Я шевельнуться не успел — спрыгнула и, извиваясь меж ног, юркнула в переулок.
Бальзаминов. Помню, маменька; как сейчас гляжу: лицо такое, знаете, снисходительное…
Я ее отыскал. Она тоже не хотела, долго возились, нельзя описать, когда и ночью ты с ней, оставаясь один, когда вдалеке проходит осень, тоже осень. Как и многих, ее подкосило одиночество. Тяжело вдвоем: смерть и ты. Она очень мужественно терпела, все понимала. Всегда меня видела. Совсем не верила. Вот тогда я пустил к ней друга. Подавленного, неспособного загрызть раба, но — живой, тепло рядом, мог чесать спину — готовый друг, я приготовил его прежде. Я приучил его есть кашу. Нужную мне кашу. Он всегда смело к такой каше подходил. И она за ним — подошла. Когда подыхала, подползла и укусила его в хвост.
Бальзаминова. Это хорошо.
А тебя… Старый называет такой способ «шахматы», я называю «квадратно-гнездовой». Смотри: капканы ставятся в три ряда, уступами, образуя сплошную стену. Обойти невозможно. Тебе надо ходить точить зубы, лизать росу на ржавой трубе. Искать жрать. Пойдешь…
Бальзаминов. Это, маменька, для нас первое дело. У кого в лице строгость, я ведь с тем человеком разговаривать не могу, маменька.
— Включите свет! Здесь можно свет?!
Бальзаминова. Да и я не люблю.
Я передернулся, бормоча:
Бальзаминов. Другой на тебя смотрит — точно допрос тебе делает. Ну, что ж тут хорошего! Конечно, если строго разобрать, так мы имеем недостатки в себе, в образовании, ну и в платье тоже. Когда на тебя смотрят строго, что ж тут делать? Конфузиться да обдергиваться.
— Нет, свет… Зачем? Кто?
Бальзаминова. Разумеется. А вот ты коли ждешь кого, так оделся бы пошел; что в халате-то сидишь!
Всмотрелся в ночь; невеста дрожала на подвальных ступенях, прижав ладони ко рту, почти кричала:
Бальзаминов. Да, маменька, я сейчас оденусь. Лукьян Лукьяныч ведь человек светский; какие у него трубки, с какими янтарями, маменька! (Уходит.)
— Что вы делаете? В чем руки у вас?
Бальзаминова. Какой странный сон! Уж очень прямо; так что-то даже неловко: «Я вас люблю и обожаю»… Хорошо, как так и наяву выдет, а то ведь сны-то больше всё наоборот выходят. Если бы она ему сказала: «Господин Бальзаминов, я вас не люблю и вашего знакомства не желаю», — это было бы гораздо лучше.
— Мука. Насыпаю на пол муки. Чтоб следы, дорожку видеть. Как пройдет до капкана. Я тут ловлю, завтра должен взять. Что вы так испугались? — У самого билось сердце в теснящейся груди.
Красавина входит.
— Так страшно. Вошла, а вы сыплете что-то белое на пол и все время шепчете. Я подожду наверху.
Явление третье
Наверху она спросила:
Бальзаминова и Красавина.
— С вами что-то случилось вчера? Вы так убежали…
Красавина. С повинной, матушка! Не вели казнить, вели речь говорить.
— Мне нельзя вас провожать.
Бальзаминова. Есть же люди на свете, которые стыда не имеют!
— Можем тут посидеть… Скучаете у нас?
— Тут у нас завтра ожидается… веселый день.
Красавина. Есть, матушка, есть всякого народа.
— Могу вам книги принести. Только мне кажется: вы не читаете.
Бальзаминова. Конечно, мы люди бедные, маленькие, но, однако же, ведь надобно, Гавриловна, немножко и совесть знать.
— Почему, я люблю. Вот у Мелковой «Синантропия грызунов и ограничение их численности». «Биология серой крысы» — Рыльников издает. Отчеты о подавлении крыс в Будапеште, если с вечера начнешь — на всю ночь. Я ведь не чистокровный дератизатор, я садовую муху знаю… Надо подчитывать.
Красавина. Нешто я, матушка, не понимаю? У меня совесть-то чище золота, одно слово — хрусталь, да что ж ты прикажешь делать, коли такие оказии выходят? Ты рассуди, какая мне радость, что всякое дело все врозь да врозь. Первое дело — хлопоты даром пропадают, а второе дело — всему нашему званию мараль. А просто сказать: «Знать, не судьба!» Вот и все тут. Ну да уж я вам за всю свою провинность теперь заслужу.
— А про муху… Интересно?
Бальзаминова. Ну, признаться сказать, я от тебя, кроме насмешки, ничего ожидать не могу.
— Еще бы! На кандидатскую собрал. И выгодно: заказы на дачах, а на дачах народ жирный, угощали. А потом так получилось — на крыс. Тогда день-ночь читал девятнадцатый век. Записки графа Мокроусова отрыл — знаменитый граф! Однофамилец вашего первостроителя. Отличился в декабристах, или в Венгрии они что-то победили — в отставку и на крыс. Я узнал почему. Из-за жены. Красивая, портретов нет, но все пишут: золотистая кожа. Только про кожу, но какая разница — он ее любил. А околела от холеры. Трупу в леднике крысы щеки выели, нос. Они вообще… мягкие места. Вот грудь, если женщина. И у нее наверняка. Он как раз что-то подавлял, прискакал, а тут… И съехал. Бросил Москву, свою бабу не хотел хоронить в городе, где крысы. Закопал в глуши. Первый русский дератизатор. Старый не признает за ним научного значения, у Мокроусова опыты наивные: крысу привязал среди двора, чтоб ястреб сцапал и: чья возьмет? С ежиком стравливал. Ежика нашли без признаков морды. Из Венгрии старика вывез крыс доставать. У старика в каблуке долото вделано, такая железка заточенная. К норе клал сало, а сверху — ногу. Крыса высовывалась — хрясь! Нет башки. Заболеть ни хрена не боялся. По саду в беседках из крыс узоры набивал — звездочками, а в простенках — крысиных врагов чучела: филины, коршуны, кошки. Особых крыс распинал, и табличка «Предана смерти за то-то». Еще узоры плел из золотых хвостиков — хвосты сушил, полировал, делал твердыми и золотил.
Красавина. Не такая душа у меня. Ежели я против кого виновата, так уж я пополам разорвусь, а за свою вину вдвое заслужу. Вот у меня какая душа! Хоша оно в нынешнем свете с такой добродетелью жить трудно, милая…
— А кто сейчас он?
Бальзаминова. Ты лучше, Гавриловна, и не говори! я тебе в этом верить не могу. Мы люди бедные, какой тебе интерес?
— Как кто? Это когда было… Помер! Жену забыть не мог, ночью пойдет в сад, кричит: где ты, на Олимпе? В Эмпирее? Выше? Писали: имел несчастную страсть придерживаться чарочки. Умер от полной апатии ко всему.
— Я хотела… Ваша жена умерла?
Красавина. А не веришь, так я тебе вот что скажу: хороший-то который жених, ловкий, и без свахи невесту найдет, а хоть и со свахой, так с него много не возьмешь; ну а твой-то плох: ему без меня этого дела не состряпать; значит, я с него возьму что мне захочется. Знаешь русскую пословицу: «У всякого плута свой расчет»? Без расчету тоже в нынешнем свете жить нельзя.
— Да нет, какой там — можно сказать, развелись и не видимся. Родня ее меня терпеть не может. Я ее в деревню упрятал. Они не понимают, а ей там лучше будет.
— Красивая?
— Ну как… Я сочинять не буду, я за свою жизнь раздел, чтоб догола, баб — ну, не больше двадцати. Знаешь, все очень похоже. Рты, животы, некоторые места вовсе — один в один. Особенно лежа. Трудно сравнивать. Но вот у нее, например, было три груди.
Бальзаминова. Ты не взыщи, Гавриловна, что я тебя так приняла. Мне обидно, что моим сыном как дураком помыкают.
— Что?
— Три груди. Ну в основном у всех две. Бывает одна, но вот три — реже. Вот у нее. Мать, да куда ты пошла? Я ж не считаю твои! Вон какой у тебя зад, да я люблю тебя…
Красавина. Ничего, матушка; брань на вороту не виснет. Нам не привыкать стать к брани-то: наше звание такое. А сынка твоего мы обеспечим, ты не беспокойся.
Бальзаминова. Чайку не хочешь ли?
Озяб так, что бегом домой, грея пальцы, — дыхание зримо клубилось, у ворот голосила влекущая меня беременная с крашеной челкой: «Жалко зеленого саду, зеленого саду…» Запевала сызнова, но уж потоньше, я двинулся рядом — курносая такая, и ротешник; обнял раздавшийся стан и враз согрелся, почуял: надо!
— Что это вы только одну песню поете? А?
— Какую готовим — такую поем.
Красавина. Ну его! И без него жарко. Что такое чай? Вода! А вода, ведь она вред делает, мельницы ломает. Уж ты меня лучше ужо как следует попотчуй, я к тебе вечерком зайду. А теперь вот что я тебе скажу. Такая у меня на примете есть краля, что, признаться сказать, согрешила — подумала про твоего сына, что, мол, не жирно ли ему это будет?
— Вместе вообще здорово поете! — Как и предвиделось, в конце дорожки она завернула и уткнулась в меня, я, сообразив, что живот к животу не сойдемся, подхватил ее с боку, поцеловал в шею, а руки уж и не знал, как расположить.
Она гордо ответила:
Бальзаминова. Кто ж такая?
Красавина. Ну, об этом речь впереди. Вот, видишь ты, дело какого роду: она вдова и с большим капиталом, от этого самого и скучает.
— Наш хор по области первое место держит.
Бальзаминова. Скажите пожалуйста!
Ее осторожные руки, запутавшись в моем свитере, последовательно расстегнули рубашку и чертили сладостную азбуку на теле — неужели на лавке?
Красавина. Так точно. И как, матушка моя, овдовела, так никуда не выезжает, все и сидит дома. Ну, а дома что ж делать? известно — покушает да почивать ляжет. Богатая женщина, что ж ей делать-то больше!
Бальзаминова. Отчего же это она при таком капитале никуда не ездит и знакомства не имеет?
— Хор…
Красавина. Ленива. Уж сколько раз я ей говорила: «Что, мол, ты никуда не съездишь али к себе гостей не позовешь?» В гости ехать, говорит, одеваться надобно; а приедешь — разговаривать нужно.
Бальзаминова. Разве она и разговаривать не любит?
— Здесь и есть — наш хор. Придумали, красиво, когда беременные поют на веранде. Гостям понравится. Нас и попросили.
Красавина. Как не любить! Только чтобы не торопясь, с прохладой. Ну, таким-то родом, сударыня ты моя, от этакой-то жизни стала она толстеть и тоску чувствовать. И даже так, я тебе скажу, тяжесть такая на нее напала, вроде как болезнь. Ну сейчас с докторами советоваться. Я была при одном докторе. Вот доктор ей и говорит: «Вам, говорит, лекарства никакого не нужно; только чтоб, говорит, развлечение и беспременно чтоб замуж шли».
— И ты…
Бальзаминова. А она что ж?
— Я-то ничего… А вот у нас шестеро незамужних и столько же на пенсии. Вот им пришлось.
Красавина. Она ему сейчас в руку три целковых бумажку. Порядок этот знает.
Она помолчала и высвободила руки.
— Что-то ты сегодня без настроения.
Бальзаминова. Нет, я не про то! Я насчет того, что замуж-то идти?
Я потоптался и ушел спать. Холодно. Когда ж затопят?
Красавина. «Я, говорит, замуж не прочь; только где его найдешь, дома-то сидя?» — «А я-то, говорю, на что?» — «Ну, говорит, хлопочи!» Так вот какие дела и какие оказии бывают.
Бальзаминова. Ну, а как насчет состояния?
Красавина. Сверх границ. Одних только денег и билетов мы две считали-считали, счесть не могли, так и бросили. Да я так думаю, что не то что нам, бабам, а и мужчинам, если двух хороших взять, и то не счесть!
Бальзаминова. Как же это не счесть?
Красавина. Так вот и не счесть. Посчитают-посчитают, да и бросят. Ты думаешь, считать-то легко? Это, матушка, всем вам кажется, у кого денег нет. А поди-ка попробуй! Нет, матушка, счет мудреное дело. И чиновники-то, которые при этом приставлены, и те, кто до сколька умеет, до столька и считает: потому у них и чины разные. Твой Михайло до сколька умеет?
Стриженый дуб
Время «Ч» минус 8 суток
Бальзаминова. Да я думаю, сколько ни дай, всё сочтет.
— Посмотри. Так…
Так ветер сносит листья. Уже коричневые, так податливы. Ветер не виден, просто зашипят кроны, а стихают — листья тронулись, сходят в сторону, словно облако — и бабочками оседают, раскачиваясь и мешаясь, как живое, путаницей застревая в ветвях, садясь на темя часовым ребятам. Опять ветер. Сухой, насекомый шорох и новая стая. Смотри. И там. Сдирает платок с качнувшейся ветки — осыпается шелуха. Ветер, деревья обсыпаны по колени, не могут ступить. Опять зашипело, шелест. Снимаются… все.
Красавина. Ну где ему! Тысяч до десяти сочтет, а больше не сумеет. А то вот еще какие оказии бывают, ты знаешь ли? Что-то строили, уж я не припомню, так артитехторы считали, считали, цифирю не хватило.
От середины дорожки мы пошли еле. Незнакомый верзила успокаивающе выставил в ладони удостоверение.
Бальзаминова. Может ли это быть?
— Лейтенант Заборов. — Он сбивал целящие в морду листья, раздутый, как грузчик, пригладил залысины. — Усиленно сопровождаю, по факту угроз. Клинский решил милицию не трогать, их как раз на листопад двинули. Потихоньку. — Он вышел первым за ворота. — Кто не спрятался, я не виноват. Сердюк, чей там зад из-за столба? А вы беседуйте, не обращайте внимания.
Красавина. Верно тебе говорю. Так что же придумали: до которых пор сочтут, это запишут, да опять цифирь-то сначала и оборотят. Вот как! Так что ж тут мудреного, что мы денег не сочли? Ну деньги деньгами — это само по себе, а еще дом.
Бальзаминова. Большой?
— Слава богу, — признался Старый. — Плохо спал, казалось, в окно лезут. Меня эти шутки тревожат. Как-то у них с преступностью, разгул какой-то… Угрожать научились. Убьют. А ты что думаешь, за гробом жизнь?
Красавина. А вот какой: заведи тебя в середку, да оставь одну, так ты и заблудишься, все равно что в лесу, и выходу не найдешь, хоть караул кричи. Я один раз кричала. Мало тебе этого, так у нас еще лавки есть.
— Никогда не верил. Наши должны были б сбежать. Маленьким был, все книжки такие, как наши отовсюду бежали. Перепилил — убежал. Восстание подняли — ушли. Перебили охрану, захватили самолет. Если б там на небе что-то имелось — наши обязательно бы сдернули. А раз за все время ни один…
Бальзаминова. Ты уж что-то много насказала! Я боюсь, понравится ли мой Миша такой невесте-то.
— Ха, а если их там очень устраивает?
Красавина. Это уж его дело. Да что это его не видать?
— Я ж тебе объясняю: я так маленьким думал. Теперь другое думаю: если рай и никто мотать не хочет, не может быть, чтоб кто-то из наших не надрался пьяным и не провалился бы по своей дурости обратно. Наш бы обязательно что-то сломал и выпал. Ничего там нет.
Бальзаминова. Не знаю, он дома был. Миша!
Бальзаминов входит.
— А где есть?
Явление четвертое
Те же и Бальзаминов.
— Здесь. Старый, я к своей…
Красавина. Красота ты моя писаная, разрисованная! Всё ли ты здоров? А у нас все здоровы: быки и коровы, столбы и заборы.
— Справлюсь. Как там она? Не хочет? Лейтенант, мы расходимся.
Бальзаминов. Я еще и говорить-то с тобой не хочу. Вот что!
Верзила позволил:
Бальзаминова. Нет, Миша, ты с ней не должен таким манером обращаться; ты еще не знаешь, какую она пользу может тебе сделать.
— В банк? Смаляй через площадь — там тебя ждут. Не боись. Вправду захотят убить — предупреждать не будут.
Красавина. Не тронь его, пущай! Что это ты такой гордый стал? Аль нашел на дороге сумму какую значительную?
Так не терпелось, что я считал шаги, а то бы побежал. Все равно побежал; ветер спотыкался о бульварную гриву, листья вздымались дымом, как пыль над ковром после удара; дворники, солдаты, бабы, старшеклассники прочесывали траву, снося листья в мусорные баки — кран ставил баки на машины, а ветру не сиделось; у банка вскинулись с корточек Ларионов и Витя, размахались руками.
— За вами гонятся?
Бальзаминов. Она-то пользу сделает? Что вы, маменька, ей верите? Она все обманывает.
— Сам пробежался. Ключи взяли? — Я погладил дверь, крашеное дерево. Витя дышал в загривок, грубо двинул его. — Я один. Ты хреново понял? Дам промеж глаз, вот и вся инструкция.
Красавина. Я обманываю? Значит, ты души моей не знаешь. Ты слыхал ли когда песню:
Надо уметь зайти. Ждешь худшего, что избежала и жива. Заходишь, исполняя все, что полагается с живой: неслышно, без света. Выслушал тьму, удерживая в ладони тяжелеющий фонарь. Тьма всегда затаенно жива. Но, если хранит мертвечину, перенимает ее привкус. Включил фонарь. Нет!
Никто души моей не знает
И чувств моих не могут описать.
Нет. Что ж. Вообще крысы делятся на неосторожных, осторожных и очень осторожных. Первая подходит к незнакомой пайке спустя неделю. Последняя — никогда, любимая моя.
Бальзаминов. За что она меня, маменька, обманывает? Что я ей сделал? Она сваха — она и должна сватать, а не обманывать.
Я поглаживал светом космы паутины, багровые стены, мазками спускался на пол, легкими волнами, начиная из мертвых углов, окружая, приближался, дразня отступлениями, — подбирался щекочущей, солнечной тяжестью к сжавшейся норе и заскользил вкруг нее, словно принуждая разжаться, размякнуть, и лишь раз, усталым движением, переполненной каплей залепил ее зев, заставив дрогнуть, — потушил свет и бессильно дремал, подложив под затылок рукавицу: значит — нет.
Красавина. А ты ищи себе под пару, так тебя никто и не будет обманывать; а то ты всё не под масть выбираешь-то. Глаза-то у тебя больно завистливы.
Нет, она выходила. Уже не ради любопытства — жрать. Пора уже злобиться — не хватает мяса, пора звереть, это на руку мне, но капканы она обогнула змейкой, все три ряда — меж следами на муке равные расстояния — не топталась! не подумала нигде! — не соблазнил. Такая ж тропинка обратно. Больно, когда тебя поняли всего.
Бальзаминов. А тебе какое дело? Да и совсем не от зависти я хочу жениться на богатой, а оттого что у меня благородные чувства. Разве можно с облагороженными понятиями в бедности жить? А коли я не могу никакими средствами достать себе денег, значит я должен жениться на богатой. (Садится.) Ах, маменька, какая это обида, что все на свете так нехорошо заведено! Богатый женится на богатой, бедный — на бедной. Есть ли в этом какая справедливость? Одно только притеснение для бедных людей. Если б я был царь, я бы издал такой закон, чтоб богатый женился на бедной, а бедный — на богатой; а кто не послушается, тому смертная казнь.
Как убить? Не цветочек ведь, не человек. Я зажег фонарь: рыхлятины у норы не прибавилось — обустроилась. Если б она копала на другой выход… Я подслушивал — Витя рассказывал Ларионову, я попал на вопрос:
Красавина. Ну вот когда такой закон от тебя выдет, тогда мы и будем жить по-твоему; а до тех пор, уж ты не взыщи, все будет по старому русскому заведению: «По Сеньке шапка, по Еремке кафтан». А то вот тебе еще другая пословица: «Видит собака молоко, да рыло коротко».
— В ванной жила?
Бальзаминов. Вот видите, маменька, вот она опять все на смех. Зачем она пришла? Кто ее просил?
— Под ванной. А днем выходила. Мы никто не заходили, у меня и родители боятся очень. Отраву какую-то клали, а даже глянуть страшно: ела или нет. Так, колотили палкой, и вся борьба.
— Кошку.
Красавина. Мне ведь как хотите! Я из-за своего добра кланяться не стану. Какая мне оказия?
— Заперли на ночь — так кричала, что никто не спал. Умыться ходили на кухню, мыться в баню. Мать не стирала. Теперь бы я… И плевать. А тогда — уже не спал.
Бальзаминова. Что это ты, Гавриловна? Ты видишь, он не в своем уме. Как тебе, Миша, не стыдно!
— И как же вы? — громко спрашивал архитектор, вынуждая Витю отвечать громче, чтоб я усвоил.
Красавина. Что ж он важность-то на себя напустил? Навязывать ему, что ли? Уж это много чести будет! Москва-то не клином сошлась: найду не хуже его.
— Колбасу дорожкой выложили к двери. И на лестницу. Из кухни смотрели. Он вышел… Ел и шел. Боялись, вдруг наестся на полдороге? Нет, вышел, вышла туда, за порог. Отец дверь захлопнул, а он на отца глядел так осуждающе… Таким я был. Сколько чувствовал про себя…
Бальзаминова. Нет, ты этого, Гавриловна, не делай. Это тебе грех будет! Ты, Миша, еще не знаешь, какие она нам благодеяния оказывает. Вот ты поговори с ней, а я пойду: признаться сказать, после бани-то отдохнуть хочется. Я полчасика, не больше.
Ларионов что-то неслышно спросил.
Красавина. Да хоть и больше, так кто ж тебе запретит?
— Да, за науку я им благодарен.
Бальзаминова уходит.
Я вылез, жмурясь на свету, велел Вите:
Явление пятое
— Иди к Старому. Скажешь, тампон буду делать. Там-пон. Что даст — принесешь.
Красавина, Бальзаминов, потом Матрена.
Ларионов, спровадив товарища, попросил:
Бальзаминов. Вот ты сердиться-то умеешь, а каково мне было тогда, как меня из дому выгнали? Вот так асаже!
— Не будьте беспощадны к нему. Все не так… Все уезжают от нас — он вернулся. Наше будущее.
Красавина. А ты еще все не забыл? Видишь, какой ты злопамятный! Ну вот за этот-то самый афронт я и хочу тебе заслужить.
— На хрен мне ваше будущее, я его не разделяю. Дуй капканы разряди. Пятнадцать капканов — пятнадцать кусков хлеба в кулаке, чтоб ни один на пол.
Бальзаминов. Чем же ты заслужишь?
Красавина. Невесту нашла.
Незачем идти в банк. Посиди.
Бальзаминов. Ну уж не надо. Опять то же будет. Я сам нашел.
В банке красили рамы и подоконники. Управляющая ожидала посреди кабинета — в цветной рубахе выпуском на черные штаны. Блестели смоляные сапожки, пока я лязгал замком.
Красавина. Мудрено что-то! Где ж это?
— Там ключ снаружи.
Бальзаминов. Как же! так я и сказал тебе!
Красавина. Ничего у тебя не выдет.
Заперся.
Бальзаминов. А вот посмотрим.
— Что ты ко мне так ходишь? Ко мне надо ходить: коробка конфет, хорошее вино. Цветочки, видишь, надо освежить. Вчера полковник заходил. Говорит, Алла Ивановна, а губы у тебя рабочие, а я говорю: чего-о?
Красавина. И смотреть нечего.
Я схватил ее за волосы и потянул за спину — закрыла глаза от боли, но упиралась, выдавливая напрягшимся горлом:
Входит Матрена и становится у двери, приложив руку к щеке.
— Сделай больно… Ну, укуси меня. — Ворочалась в моих руках, дрожаще вздыхая, только ее руки смелели, вскинула заслезившиеся глаза. — Ты же потом меня уважать не будешь. — И обняла, и вырвалась — дунула в лицо. — Отстань, ты мне что должен? Сделай. Мне нравится, когда мне должны мужчины. Зачем стул?
Ты сам рассуди! Какую тебе невесту нужно?
Я загораживал стульями пути отхода, оставался угол за столом, ей вдруг понадобилось перебрать бумаги, нагнулась, ткнула кнопку:
Бальзаминов. Известно какую, обыкновенную.
— Лид, пусть придет постовой, а то я захлопнулась — сама не выйду.
Красавина. Нет, не обнаковенную. Ты человек глупый, значит…
Застегнулась и старательно, с выкрутасами поцеловала.
Бальзаминов. Как же, глупый! Ишь ты, дурака нашла!
— Все будет. Иди.
Матрена. А что, умен?
Я отпер задергавшуюся дверь.
Бальзаминов. Ты молчи, не твое дело!
Красавина. Ты послушай! ты человек глупый, значит тебе…
Вату и антикоагулянты Старый сам принес. Подсветил, а я натолкал в нору комки ваты, самые последние смочил отравой и набил плотней пробкой, прислонил снаружи фанерку и придавил кирпичом. Вот.
Бальзаминов. Да что ты все: глупый да глупый! Это для тебя я, может быть, глуп, а для других совсем нет. Давай спросим у кого-нибудь.
Красавина. Давай спросим! Да нечего и спрашивать. Ты поверь мне: я человек старый, обманывать тебя не стану.
Раз упрямая, значит, выгрызет путь наружу. Нажрется податливой ваты. Ждать до утра. Старый помалкивал.
Матрена. Какой ты, Михайло Митрич, как погляжу я на тебя, спорить здоровый! Где ж тебе с ней спорить?
Бальзаминов. Как же не спорить, когда она меня дураком называет?
— Что ты мне скажешь?
Матрена. Она лучше тебя знает. Коли называет, значит правда.
Бальзаминов. Да что вы ко мне пристали! Что вам от меня надо?
— Излишне ты увлекся. Любую дохлую бы показал… Жалко сил — никто ж уровня не оценит. Было бы ради чего, ты ж не слушаешь меня…
Красавина. Постой, погоди! Ты не шуми! Ты возьми терпение, выслушай! Ты глупый человек, значит тебе умней себя искать невесту нельзя.
Матрена. Само собой.
— Что в гостинице?
Красавина. Значит, тебе нужно искать глупей себя. Вот такую-то я тебе теперь…
— Ночью не падали. Скоро поедем.
Бальзаминов (встает). Что ты ко мне пристаешь! Что ты ко мне пристаешь! Я тебе сказал, что я слушать тебя не хочу. А ты все с насмешками да с ругательством! Ты думаешь, я вам на смех дался? Нет, погоди еще у меня!
Заборов на улице хмурил морду, потертую, как бумажник:
Красавина. Что же ты сделаешь?
— Ишь, падают…
Бальзаминов. Я знаю, что сделать! Ты меня не тронь! Я служащий, обидеть меня не смеешь! Я на тебя и суд найду!
Листья ссыпались, раздевая наголо растопыренные ветки, моросило с потемневшего склона небес — там двигались и мешались синие лохмы с пыльными и грязными брызгами, холод, мокрость, над городом всплыла красная ракета и зацепила искристым крюком небесный ломоть: мы шли.
Красавина. Суд? Что ты, в уме ли? А судиться так судиться! Ты думаешь, я испугалась! Давай судиться! Подавай на меня просьбу! Я ответ найду. В какой суд на меня жаловаться пойдешь?
— Так доживешь, — промолвил Заборов, и я тоже увидел слепца: дед полз вдоль дома, стукая задранной высоко палкой, — искал свое окно. Или проходную арку, оставшуюся за спиной.
Бальзаминов. Это уж мое дело.
Заборов огляделся, ладно перепрыгнул оградку и подбежал через дорогу к деду:
Красавина. Да ты все ли суды знаешь-то? Чай, только магистрат и знаешь? Нам с тобой будет суд особенный! Позовут на глаза — и сейчас решение.
— Что ищешь, отец?
Бальзаминов. Для меня все равно.
Красавина. Что же станешь на суде говорить? Какие во мне пороки станешь доказывать? Ты и слов-то не найдешь; а и найдешь, так складу не подберешь! А я и то скажу, и другое скажу; да слова-то наперед подберу одно к другому. Вот нас с тобой сейчас и решат: мне превелегию на листе напишут…
Дед, еще постукивая палкой, повернулся на голос.
Бальзаминов. Какую привилегию?
Красавина. Против тебя превелегию, что я завсегда могу быть лучше тебя и во всем превозвышена; а тебя в лабет поставят.
— Ась? — Закинул палку и опустил ее крепко и точно на голову лейтенанту. Заборова бросило на стену, и он съехал по ней до земли, нелепо вывернув руки. Дед перескочил его и живо побежал к нам, перелетев ограду. В подмогу ему, рассыпаясь в стороны, из проходного двора выскочила плечистая команда. Все неслись, мы — столбами, я ткнул Старого в бок.
Бальзаминов. В какой лабет? Что ты врешь!
Красавина. А еще мужчина, еще служащий, а не знаешь, что такое лабет! Где ж тебе со мной судиться!
— Беги, ду… — Расталкивая кусты, бросился к площади, но ребята умно гнали нас прочь от нее — ах, ты ж, надо пробовать прорываться! Ноги сами повернули и несли в переулок за банком, подламываясь от предстоящих дел — ни одного мундира! Три бабки и малышня, а переулок пуст — нам бы остановиться — не делай, что хотят; меня вихрем обогнал Старый, я и крикнуть не успел, так жалко и удивительно скоро понесся он за медленно уезжающим по переулку автобусом. Старый бежал по-школьному — согнув локти — и надсадно хрипел. Черт! И я вдарил бежать за автобусом, безумно вскрикивая:
Матрена. У! Бесстыдник!
Бальзаминов. Так что ж это вы меня со свету сжить, что ли, хотите? Сил моих не хватит! Батюшки! Ну вас к черту! (Быстро берет фуражку.) От вас за сто верст убежишь. (Бросается в дверь и сталкивается с Чебаковым.)
— Эй! Эй! — Не могу ж я свистеть на бегу!
Явление шестое
И, господи, автобус медлил — Старый все ж впился в него, болтнул ногами, упал внутрь, даже не обернувшись, скотина, я понесся прыжками, автобус не тормозил, долго бежал, наконец прыгнул, ухватил, повис и рухнул на Старого, крича:
Те же и Чебаков.
— Гони, гони быстрей! — Двери съехались, я обнаружил, что у Старого связаны руки, но еще с разгону докричал: — В штаб! — уже обомлев от немытой хари цыгановатого водителя с кучерявостью и плешью. Он сказал:
Чебаков. Что это вы? Что это вы, господин Бальзаминов?
— Маладесь.
Матрена. Батюшки! Он в уме повихнулся.
В автобусе еще четыре бороды, все кивали на ухабах, так сразу быстро поехали.
Бальзаминов. Ах, извините-с! Такое невежество! Вы не можете себе представить! Это ужас что такое!
— Сидь пол.
Чебаков. Послушайте, Бальзаминов, что с вами такое?
И не успел локтем садануть в стекло, успокоили в два удара, запястья стянули ремнем.
Бальзаминов. Ничего-с! Очень вам благодарен! Конечно, с моей стороны неучтивость… Извините! Покорнейше прошу садиться!
— Остановите. Давайте поговорим.
Чебаков (садясь). Послушайте, Бальзаминов, вы что-то не в своей тарелке.
— Нет, ваше императорское величество, — возразил Гудович, серьёзно и почти с угрозой подходя к Петру Фёдоровичу, нет, вы не станете поступать так, вы не можете читать в сердцах людей и не будете иметь возможности узнать всех своих врагов и сослать их. Но каждый приговор, который вы произнесёте, каждая пролитая вами капля крови вызовут против вас новые полчища врагов. Против всех заговоров, против всех ваших врагов есть только одно оружие, которое вернее страха, это — справедливость и милосердие. Будьте справедливы ко всем своим друзьям, беспощадны ко всем врагам государства, милосердны и великодушны к своим личным врагам, заключите неразрывный союз с народом и церковью, управляющей народом, и никто, как бы он высоко ни стоял, как бы ни было велико его влияние, не будет в состоянии поколебать ваш трон. Сейчас все дрожат и из страха принуждены будут обратиться к вашим врагам, когда они хотя бы с малейшими шансами на успех поднимут знамя восстания. Но никому не будет никакого интереса вредить вашему царствованию, раз под его покровительством он находит справедливость и защиту. Если вы будете жестоко преследовать тех, которые доселе были вашими врагами, то против вас восстанут тысячи новых врагов; если же вы великодушно простите им, то все ваши прежние противники обратятся в ваших самых преданных друзей.
— Эй, успеешь.
Бальзаминов. Да помилуйте-с, Лукьян Лукья-ныч, никак невозможно! Необразование, насмешки…
Чебаков. Ну, да это в сторону! Послушайте, что же, вы исполните, что обещали или нет?
— Ты прав, Андрей Васильевич, — обнимая своего адъютанта, воскликнул Пётр Фёдорович. — Ты прав, мой друг, и всё же я чуть-чуть не забыл тебя; ведь если я готов простить своих врагов, то не могу не наградить моих друзей! Адъютант императора не должен быть майором; ты — генерал, и я надеюсь, что генерал Гудович будет так же верно и честно служить императору, как майор Гудович служил великому князю. Впрочем, — промолвил он, когда Гудович целовал ему руку, — я ещё не император; Панин подготовил всё, чтобы сейчас же после кончины государыни собрать сенаторов, дабы я среди них мог возложить на себя корону и принять их поздравления. Нам необходимо ждать, — с лёгким вздохом добавил он, — пока придёт Панин и доложит мне, что почтенное учреждение собралось. Разыщи, пожалуйста, Андрей Васильевич, Панина и поторопи его поскорее подготовить всё, так как утомительно и, пожалуй, опасно долго длить такое состояние, при котором я — ещё не император.
— Эти, твои чернозадые? — выдавливал Старый. — Больше никого не будет? — И голос его сорвался.
Бальзаминов. Как же можно! Непременно-с.
Гудович поспешно вышел.
Чебаков. То-то же! А то ведь вы, пожалуй…
Тут дорога сгладилась, сократилась, притихла, автобус скрипуче стал, бороды одинаково взглянули на водителя, он:
Пётр Фёдорович присел к столу и ещё раз стал прочитывать своё обращение к Сенату. Между тем суматоха, поднявшаяся во дворце, увеличивалась с минуты на минуту. Немного погодя Пётр Фёдорович нетерпеливо бросил бумагу на стол:
Бальзаминов. Уж ежели я что, Лукьян Лукьяныч, обещал-с…
— Стали. Офицер, солдат суда идут.
— Как скучно ждать! — воскликнул он. — Всё ждать, ждать!.. Я так долго ждал в жизни; неужели же император должен ещё ждать своих подданных? — Он встал и беспокойно принялся ходить по комнате. — Ах, я забыл про свою жену, — проговорил он, — я должен ей первой сообщить это известие, с ней я должен появиться пред Сенатом… Романовна с ума сойдёт, но Панин прав, мне ни к чему создавать себе новых врагов, а Екатерина была бы, пожалуй, самым опасным. Нет, нет, она должна помочь мне укрепить мою власть. Раз в моих руках будет власть, тогда, может быть, настанет время, когда я буду в состоянии иметь свою волю.
Чебаков. Ну да, разговаривайте! Знаем мы вас. Только послушайте, Бальзаминов, вам надо башмачником одеться.
Я учуял на затылке железный упор и зажмурился — тишина. Хлопнула дверца, на улице разговор. Что-то там. Разговор. Водитель вернется — конец. Старому б закричать. Если ему ничего не уперлось. Железяка вкалывалась под череп, проткнет, скот! Не убьют же.
Несколько мгновений он находился в тяжёлом раздумье, затем быстро повернулся, словно боялся передумать, и боевым ходом направился в комнаты супруги.
Матрена. Батюшки!
— Старый! — рыкнул на пробу, железяка отпрыгнула и ужалила за ухо — все позабыл. Угнул башку на больную сторону, разину пасть, подумаю — еще больней, не сдержусь — умру, мешает пол, воздух вползает в ноздри — болит! расправляет иголки, одна переломилась внутри — там закололо, стонал, чем-то еще можно стонать, кроме рта, рот мешает, еще мешает, что развязывают руки.
Бальзаминов. Зачем же это-с?
Он нашёл её уже в трауре; княгиня Дашкова укрепляла на голове новой императрицы большой чёрный вуаль.
— По одному. Со своим паспортом.
Чебаков. А вот я вам сейчас объясню.
— А, — быстро входя, сказал Пётр Фёдорович, — вы уже знаете?..
Старый лопочет — лопаются пузыри, молчи, брызги в мое лицо, обломились иглы, накачали тугое, пухлое на голове, оно стягивает в себя отовсюду. Старый выдул целое:
Красавина. Ну прощай, башмачник! Уж я к тебе больше не пойду; потому, мой друг, что хлеб за брюхом не ходит. (Уходит, и Матрена за ней.)
— Товарищ офицер, задержите их! Они били нас!
— Я знаю, — воскликнула Екатерина Алексеевна, глядя на него с удивлением и почти неудовольствием, — что с главы покойной императрицы упала корона и что теперь от нас зависит твёрдой рукой удержать её. Вы ещё здесь? Возможно ли это? Народ уже собирается на улицах; если войска охвачены заговором, мы погибли!
Явление седьмое