Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Да, конечно.

Вытащив старую паркеровскую ручку, он подписал этот документ. Затем, указав на место, отведенное для подписи, Ангес обратился к Лиз:

— Распишитесь здесь, в этом месте, и поставьте дату.

Лиз так и сделала.

— Почему именно меня вы выбрали для того, чтобы заверить ваше завещание?

— Потому что вы сейчас единственный человек на острове, который не преследует личные корыстные цели в отношении этого острова.

— Истинная правда, но разве не требуется присутствия двух свидетелей для подписания вашего завещания, с тем, чтобы оно приобрело законную силу?

— Абсолютно верно. В штате Джорджия необходимо присутствие двух свидетелей. Не волнуйтесь, второго свидетеля я тоже найду до того, когда уже будет слишком поздно. — Он подошел к письменному столу и убрал заверенное Лиз завещание. — Хватит говорить о делах. Теперь снова будем пить коньяк. Я ничего не рассказывал вам о коньяке?



Далеко за полночь Ангес Драммонд проводил Лиз вниз по ступенькам замка Дангнесс, усадил в «джип» и поцеловал в щеку.

— Не волнуйтесь, на дороге сейчас нет полицейских, отлавливающих нетрезвых водителей.

Лиз приподнялась с сиденья, крепко поцеловала старика в губы.

— Спасибо, Ангес, за вкусный ужин, за прекрасный вечер и за все, что находится в этом конверте.

В приподнятом настроении Лиз возвращалась в Стэффорд-Бич. Добравшись до дома, она почувствовала нетерпимую жажду и пошла к холодильнику за бутылкой холодной минеральной воды. Напившись, Лиз направилась в спальню, думая о голоде иного рода. К сожалению, Кейра не было. Да, подумала она, я слишком далеко зашла.

Глава 21

На следующий день, покинув дом, Лиз на огромной скорости мчалась к западной части острова. Проезжая мимо аэродрома, она увидела, как на взлетно-посадочную полосу опустился одномоторный легкий самолет и стал выруливать на дорогу. Сбавив скорость, Лиз заметила Хэмиша Драммонда, который помогал выбраться из кабины женщине и маленькому мальчику. Остановив машину, Лиз окликнула Хэмиша:

— Привет, что-то вы рано вернулись назад?

Он улыбнулся.

— Да, я закончил работу раньше, чем предполагал Лиз, познакомьтесь. Это Ханна Драммонд. А это наш сын Элфред.

Лиз на ходу пожала руку обоим. Ханне было за тридцать. Ее светлые волосы были зачесаны назад и туго стянуты на затылке. Все в ее облике говорило, что она светская дама, с немалым наследством и держится, как пристало людям ее круга. Маленький сын Хэмиша был точной копией своего отца. Взъерошенный, с довольно хитрым выражением лица, он оценивающе смотрел на Лиз.

— Мне нравится ваш «джип». Можно мне покататься на нем?

— Тебе еще рано водить машину, — поучал его отец, заглаживая назад свои волосы.

— Но ты же водил машину, когда был маленький, — упрекнул отца Элфред. — Ты сам мне об этом рассказывал.

— Конечно, я дам тебе когда-нибудь покататься на моей машине, Элфред, — сказала ему Лиз. — Я приеду за тобой в гостиницу и приглашу тебя. — Обернувшись к Хэмишу, Лиз спросила: — Может быть, вас подвезти?

— Спасибо, мы заранее позвонили в гостиницу и заказали микроавтобус. — Не успел он договорить, как из-за деревьев на противоположной стороне аэродрома появился «пикап», за рулем которого сидел Рон.

— До встречи, — сказала Лиз. — Я еду фотографировать заход солнца. Может, посоветуете, откуда лучше снимать?

— В «Плам Очед». Там с пристани прекрасный вид. — Попрощавшись с Лиз, он повернулся к своим чемоданам.

Лиз развернула машину к «Плам Очед». Свернув на развилке влево, она вскоре увидела сверкавший в лучах полуденного солнца особняк. Чтобы не пересекать лужайку, она объехала дом по дороге, которая от дома вела прямо к пристани. Ей пришлось сбросить скорость при виде неохотно уступавших ей дорогу диких лошадей, одна из которых немного прихрамывала. Лиз ни разу не видела, чтобы кто-нибудь, кроме Джеймса, катался по острову на лошади.

Припарковавшись рядом с пристанью, она вышла из машины. Солнце стояло прямо над горизонтом, и Лиз принялась настраивать свой фотоаппарат с линзами четыре на пять. Она подготовила все для съемки, но солнце было еще слишком высоко, и Лиз отправилась взглянуть на находившийся рядом сарай для лодок. К ее удивлению, дверь сарая была открыта, и посреди лежала катушка с намотанной на нее прогнившей веревкой. Она вернулась к фотоаппарату, разложила складной стульчик и стала ждать.

Огромный ярко-огненный шар садился на западе острова, освещая соляные топи, длинные тени которых виднелись в лучах низко повисшего солнца. Отсняв кадр, Лиз перезарядила фотоаппарат. Ей удалось снять четыре кадра заходящего солнца, пока оно не скрылось за горизонтом, и еще два — вечерних сумерек. С чувством глубокого удовлетворения от удачно проделанной работы Лиз медленно упаковала свой аппарат, восхищаясь картиной вечерней зари. Уже почти стемнело, но небо все еще было глубоко-синим, когда она забралась в «джип» и направилась по дороге прямо к дому. Именно тогда она заметила светящийся в доме огонек.

Он подмигивал ей из окна верхнего этажа, словно указывая путь, пока она вела машину. Сначала Лиз удивилась, что в доме до сих пор работает электричество. Потом ей было интересно, кто мог находиться в доме. Подкатив поближе, она посигналила, чтобы освободить дорогу от пасущихся диких лошадей, которые и не думали покидать свое пастбище, после чего она, повинуясь импульсу, свернула с дороги.

Выбравшись из «джипа», Лиз стояла прислушиваясь. Мертвую тишину изредка нарушало фырканье и чавканье лошадей и щелканье сверчков в темноте. Достав из «джипа» небольшой ручной фонарь, Лиз поднялась вверх по ступеням дома. Дверь была закрыта на висячий замок, а по другую сторону стекла не было ничего, кроме пустой кухни и покрытой пылью кухонной утвари. Лиз медленно обошла дом, заглядывая в каждое окно в поисках другой двери. Со стороны выходящих на пристань окон дома было крыльцо, дверь которого оказалась также заперта. Обнаружив центральный вход, Лиз убедилась, что и он заперт. Добравшись до конца дома, откуда не было видно соляных топей, она обнаружила еще одну дверь, на которой также висел замок. Но когда Лиз дотронулась до замка, крючок вышел из пазов. Лиз толкнула дверь.

Скрип открывшейся двери отозвался гулким эхом. Держа перед собой фонарик, Лиз шагнула в дверь. Она оказалась перед пустым домашним бассейном. Доска трамплина висела в воздухе над бассейном, глубина которого была не менее двенадцати футов. Не будь у Лиз электрического фонарика, она обязательно свалилась бы вниз. Огромное помещение бассейна было выложено кафелем, и поэтому разносилось громкое эхо.

Она прошла по бордюру бассейна к другой двери, прислушиваясь к эху своих шагов, раздававшихся в тишине, кромешную темноту разрывал лишь луч электрического фонаря. Эта дверь тоже оказалась открытой, и Лиз, пройдя по коридору, вторглась в пределы особняка. В нос сразу ударил запах нежилого, пыльного помещения. Еще через несколько минут она была в гостиной с закрытой миткалью мебелью. В парадном зале она в восхищении остановилась перед огромной лестницей. Моментально забыв о своей цели, Лиз, подгоняемая любопытством, внимательно стала осматривать дом, выстроенный Ангесом Драммондом для своего сына. Крадучись, Лиз вошла в художественную мастерскую, потом в библиотеку с пустыми книжными полками. Даже при тусклом свете ручного фонаря Лиз поразили пропорции этого помещения, которое несмотря на большие размеры оставляло впечатление очень уютного домашнего жилища. Вернувшись в парадный зал, она увидела в зеркальных дверях отражение силуэта человека с фонарем в руках.

Сообразив, что это ее собственное отражение, Лиз облегченно вздохнула и направилась к главной лестнице. Поднимаясь вверх по ступенькам, Лиз прислушивалась к скрипу досок под ногами. На втором этаже Лиз обнаружила пустые комнаты, одна из них оказалась оклеенной обоями спальней, которая, по-видимому, принадлежала маленькой Жермен. Дальше по коридору была еще одна спальная комната, очевидно, мальчиков-близнецов. В центре стояла качающаяся игрушечная лошадка, терпеливо дожидавшаяся своих наездников. Лиз дотронулась до игрушки, и она закачалась на пружинках.

В конце зала Лиз увидела обставленную мебелью комнату, как она догадалась, Эвана Драммонда и его жены с огромной кроватью под балдахином с прогнувшимся куполом, туалетным столиком и креслом. Один из стенных шкафов, расположенных по обеим сторонам кровати, был открыт, и через дверь можно было увидеть лишь пару одиноко лежавших на полке белых детских перчаток. Взяв в руки перчатки, Лиз сразу сообразила, что несмотря на довольно залежавшийся вид, они совсем не ношенные. Положив перчатки на место, Лиз отправилась в ту комнату, где светился огонек.

Судя по тому, что свет мерцал в окне наверху, в здании должен быть еще один этаж. Снова нащупав лестницу под ногами, Лиз начала подниматься по узеньким ступенькам. Добравшись до мансарды, Лиз заметила светящийся внутри огонек и быстро выключила свой фонарь. Несколько минут она стояла неподвижно, привыкая к темноте. Огонек мерцал из открытой настежь двери комнаты наверху. Лиз чутко прислушивалась, был ли кто-нибудь там. Но в доме царила тишина. Лиз была здесь одна.

Одолев последнюю ступеньку, Лиз намеренно ступала по краю, чтобы не было слышно скрипа от шагов. Тихонько встав рядом с дверью, Лиз затаила дыхание. Ей открылся загадочный мир мансарды. Аккуратно составленное стопками множество коробок, причудливые предметы мебели по углам комнаты, около стены торшер с бахромой на абажуре. На стенах — пустые рамы из-под картин.

Продвигаясь дальше по мансарде, Лиз заметила длинную вешалку с одеждой — простые и бальные платья, фраки и хлопчатобумажный костюм, который когда-то был белоснежным. Зайдя за угол, она обнаружила источник света. В дальнем конце комнаты на маленьком столике стояла ярко освещавшая комнату лампа. У одной стены стоял диван, у другой двухъярусная кровать из мореного дуба. Большой кофейный стол помещался между ними и лампа со столиком в конце комнаты.

Койка верхнего яруса была аккуратно застелена одеялом, наволочкой и простынью. В углу комнаты стояла вешалка для шляп, на которой висели пара джинсов и две спортивные рубашки.

Вдруг позади себя Лиз услышала какое-то шевеление и стук захлопнувшейся двери.

Лиз повернулась кругом, невольно издав какой-то странный звук, напоминающий одновременно крик и визг. Но комната по-прежнему была пуста. Шорох снова заставил ее обернуться, но это была лишь шуршащая на ветру бахрома торшера. Дверь захлопнулась от порыва ветра.

У Лиз вырвался протяжный вздох облегчения, и она опустилась на диван, подняв маленькое облако пыли. Прижав к груди руку, она старалась успокоить бившееся, как птица в клетке, сердце. Переведя дыхание и немного успокоившись, Лиз вдруг заметила на кофейном столике альбом для наклеивания вырезок. Она открыла его и сразу же наткнулась на довольно официальную фотографию членов семьи Драммонд, снятых на пороге дома в Плам Очед. Ясный взор Эвана Драммонда направлен в камеру, его рука покоится на руке жены. Немного позади, и в то же время между супругами, девочка восьми-девяти лет. Тут же, положив руки на плечи друг друга, нога на ногу сидели на крыльце два близнеца пяти-шести лет, которые, судя по всему, успокоились лишь на минуту с тем, чтобы фотограф мог снять их. Они были в повседневной одежде, в которой однажды воскресным днем их и застал странствующий фотограф.

Перевернув страницу, Лиз увидела еще фотографии, на которых члены семьи неестественно вытянулись перед объективом. Вскоре фотографии с родителями закончились, уступив место в альбоме исключительно Жермен и мальчикам-близнецам. На каждой странице альбома Лиз видела фотографии взрослеющих мальчиков, которым на последней странице можно было дать лет восемнадцать. Быстро пролистав в обратном порядке страницы альбома, Лиз подумала, что несмотря на разительное сходство братьев, она может отличить по взгляду и осанке Хэмиша от Кейра. Было интересно, как должна чувствовать себя мать двух сыновей, постоянно сомневающаяся, правильно ли она окликнула нужного ей сына. Находясь в обители Кейра, Лиз подумала, что испытываешь, когда любишь человека, зная о том, что у него есть двойник.

Именно в этот момент она как никогда трезво оценила всю серьезность пришедшей ей в голову мысли о том, что она любит Кейра Драммонда.

Внезапно Лиз почувствовала себя незваным гостем. Она чувствовала, что попала в самый центр мира Кейра, в котором до сих пор было место его брата. Она заставила себя встать и быстро выйти, боясь неожиданного возвращения хозяина. Не дай Бог, чтобы ее тут застали или хотя бы предположили, что она тут была. Лиз быстро сбежала по лестнице, светя фонариком перед собой, понимая, что, если Кейр застанет ее тут, он никогда больше не заговорит с нею.



Поздно ночью, когда она спала в своей постели, ее разбудил Кейр. Сонная, она повернулась к нему, а он прижался к ней покрепче, нежно поглаживая ее затылок.

— Где ты был? — пробормотала она.

— Здесь, недалеко, — ответил он, целуя ее.

— Я скучала по тебе, — сказала она, закидывая на него свою ногу.

— Не больше, чем я по тебе, — прошептал он, ложась на нее сверху.

Глава 22

Несмотря на то, что Бак и Джеймс находились совершенно одни в бывшем поселении рабов, они говорили на местном диалекте, который не понимал ни один белый. Эта речь содержала элементы гулахского и гичского диалектов, на которых говорили обитатели отдаленных северных областей Джорджии и Южной Каролины. Язык, на котором говорили рабы и их потомки на Камберленде, был теперь в обиходе лишь у Бака Моусеса и его внука Джеймса.

— Надвигаются большие перемены, — сказал Бак.

— Какие перемены, дедушка?

— Над Камберлендом собираются грозовые тучи. Тут многое изменится. Хорошо, что я не доживу до этого дня.

— Ты что, собираешься умереть, дедушка? Ты пережил своих четырех жен и всех старожилов этого острова. Мне кажется, ты будешь жить вечно.

Улыбнувшись беззубым ртом, Бак Моусес заметил:

— Признаться, я и сам до недавнего времени думал так же. — Затем лицо его снова стало серьезным, и он продолжил: — Но я все-таки умру так же, как умирают все люди. Только отца твоего я все равно переживу.

На минуту сосредоточившись, чтобы понять, о каком отце идет речь, Джеймс оторопел. Бак никогда раньше не говорил ему о таких вещах.

— Ты ведь догадывался? — спросил Бак.

— Возможно, — ответил Джеймс, по-прежнему осторожничая распространяться на такую щепетильную тему.

— Он никогда не признается тебе в этом, — сказал Бак, мелкими глотками отпивая настоенный на травах чай. — Я имею в виду то, что он никогда не скажет об этом прямо. Но намекнуть он тебе все равно намекнет. Такого случая он не пропустит. Я ведь знаю его с грудного возраста. Но то обстоятельство, что ты его сын, может принести тебе много неприятностей.

— Каких неприятностей?

— Ангес богатый человек. У него огромная семья, члены которой не захотят легко расстаться со своим куском наследства. Поэтому ни один человек на острове не поможет тебе.

— Они подумают, что я зарюсь на их деньги?

— Было бы очень глупо с твоей стороны отказываться от них, — фыркнул в ответ Бак. — Ты такой же, как все, человек, которому надо есть и иметь крышу над головой. Деньги могли бы очень пригодиться тебе.

— Я могу сам зарабатывать деньги, — обидевшись, возразил Джеймс. — Ты же всю жизнь обучал меня, как выжить на этом острове. Если я не преуспею на материке, я буду заниматься собственным промыслом здесь, на острове.

— Может, у тебя это получится, а может, и нет, — ответил Бак. — Ведь они, узнав, что ты сын Ангеса, могут выгнать тебя с острова.

— Пусть попробуют сперва найти меня, — ответил Джеймс.

Бак громко рассмеялся:

Оноре де Бальзак

— Да, действительно, им придется потрудиться, чтобы найти тебя. Ты долго будешь водить их за нос.

Альбер Саварюс

— Да, конечно, — Джеймс минуту помолчал. — Дедушка, а кто-нибудь еще знает об этом?

Г-же Эмиль де Жирарден
— У людей есть глаза. Жермен наверняка догадывается, не говоря уж о Хэмише и Кейре.

Гостиная баронессы де Ватвиль была одной из немногих, где во время Реставрации появлялся архиепископ Безансонский и где он особенно любил бывать.

— Но ведь они меня любят?

Несколько слов об этой даме, возможно, самой выдающейся женщине в Безансоне.

— Конечно, любят. Только ты не знаешь, в кого превращаются люди, когда начинают делить наследство. Кейр никогда не обидит тебя. А вот как обойдутся с тобой Жермен и Хэмиш, я не знаю. Иногда Хэмиш очень забавен.

Ее муж, барон де Ватвиль, внучатый племянник знаменитого Ватвиля, самого удачливого и известного из убийц и ренегатов (чьи необычайные приключения вошли в историю, так что о них незачем рассказывать), был столь же тих, сколь его предок неистов. Живя в Конте, точно мокрица в стенной панели, он женился на последней представительнице славного рода де Рюптов. К десяти тысячам франков ежегодного дохода с земель барона де Ватвиля прибавилось еще двадцать тысяч с имений девицы де Рюпт. Герб швейцарского дворянина (Ватвили родом из Швейцарии) соединился с древним гербом де Рюптов. Этот брак, задуманный еще в 1802 году, был заключен лишь в 1815-м, после второй Реставрации. Через три года после того, как у баронессы родилась дочь, дед и бабушка умерли; унаследованные от них имения были проданы. Продали также дом самого г-на де Ватвиля, и супруги поселились на улице Префектуры, в прекрасном особняке де Рюптов с обширным садом, простиравшимся вплоть до улицы дю Перрон. Г-жа де Ватвиль, набожная и в девушках, стала еще благочестивей, выйдя замуж. Она была одной из вдохновительниц того религиозного братства, которое придавало великосветскому обществу Безансона мрачный вид и ханжеские манеры, вполне гармонирующие со всем обликом этого города. У барона де Ватвиля, человека сухопарого, худощавого и недалекого, всегда был изможденный вид, неизвестно от каких трудов, так как он отличался редким невежеством; супруга его была рыжевата, а ее худоба вошла в пословицу (до сих пор говорят: худа, как г-жа де Ватвиль), и остряки из судейских утверждали, будто бы барон истерся об эту скалу (имя «Рюпт» происходит, очевидно, от rupes[1]). Мудрые наблюдатели общественной жизни не преминут заметить, что Розали была единственным плодом брака, соединившего семейства Ватвилей и Рюптов.

— А что же произошло между двумя братьями? — поинтересовался Джеймс. — Как случилось, что они так не любят друг друга?

Барон проводил время в прекрасной токарной мастерской: он увлекался токарным делом! В дополнение к этому занятию была у него другая причуда: собирать коллекции. Для врачей, склонных к философии, посвятивших себя изучению душевных болезней, пристрастие к коллекционированию всевозможных редкостей является первой ступенью умственного расстройства. Г-н де Ватвиль собирал раковины, насекомых и образчики безансонской почвы. Кое-какие сплетницы говорили о бароне: «У него прекрасная душа! С первых же дней брака он увидел, что жена возьмет над ним верх, и поэтому спокойно занялся токарным мастерством и заботами о хорошем столе».

— Да они любят друг друга, именно поэтому они так себя ведут.

Особняк де Рюптов был отделан с пышностью, достойной эпохи Людовика XIV и знатности обеих семей, соединившихся в 1815 году. Там царила старинная роскошь, давно вышедшая из моды. Люстры из граненых хрустальных пластинок в форме листьев, узорчатые шелковые ткани, ковры, золоченая мебель — все это гармонировало со старыми слугами в старинных ливреях. Хотя фамильное серебро уже потускнело, но столовые приборы были из саксонского фарфора и хрусталя, а еда отличалась изысканностью. Вина, подаваемые к обеду, славились на всю округу; их выбирал сам г-н де Ватвиль, лично занимавшийся погребом, чтобы заполнить чем-нибудь свою жизнь и внести в нее разнообразие. Состояние баронессы было значительным, тогда как ее муж владел лишь имением Руксей, дававшим около десяти тысяч ливров годового дохода; новых же наследств он не получал.

— Но стоит тебе одному из них сказать хоть слово о другом, как он тут же выходит вон. Люди не ведут себя так, когда они любят друг друга.

Нет особой надобности подчеркивать, что в доме г-жи де Ватвиль, благодаря ее тесной дружбе с архиепископом, постоянно бывало несколько умных, известных всей епархии аббатов, любителей хорошо поесть.

В начале сентября 1834 года у Ватвилей был дан парадный обед по случаю чьей-то свадьбы. Женщины сидели кружком у камина в гостиной, а мужчины группами стояли у окон, когда доложили о приходе аббата де Грансей; раздались восклицания.

— Резонно замечено, — ответил Бак.

— Ну, как ваш процесс? — спрашивали его.

— Какой уж тут резон, если они даже знать друг друга не хотят?

— Выигран! — ответил главный викарий. — Судебная палата решила дело в нашу пользу, хотя мы совсем было потеряли надежду, вы знаете, почему…

Аббат намекал на состав королевского суда после 1830 года, когда подавляющее большинство легитимистов ушло в отставку.

— Я знаю. Один только я разбираюсь во всем происходящем. Иногда мне кажется, я больше понимаю причину таких отношений, чем они сами.

— Мы выиграли тяжбу по всем пунктам; решение первой инстанции отменено.

— Все считали ваше дело проигранным.

— Тогда расскажи мне.

— Так оно и было бы, если б не я. Отослав нашего адвоката обратно в Париж, я в самом разгаре борьбы пригласил другого; ему мы и обязаны, успехом. Это необыкновенный человек.

— Он живет в Безансоне? — простодушно спросил г-н де Ватвиль.

— Я не собираюсь ничего рассказывать, — горячо возразил Бак. — Я унесу эту тайну с собой в могилу. Но в скором времени им все же придется встретиться лицом к лицу. И я надеюсь, что… — И тут он притих.

— Да, в Безансоне, — ответил аббат де Грансей.

— Ах, это Саварои! — заметил красивый молодой человек по имени де Сула, сидевший возле баронессы.

— Надеешься на что, дедушка?

— В течение пяти — шести ночей наш новый поверенный изучал кипы бумаг и связки с делами, — продолжал аббат, который уже недели три не заходил к де Рюптам. — И, наконец, он разбил в пух и прах известного юриста, выписанного нашими противниками из Парижа. По словам членов суда, Саварон был великолепен. Итак, капитул победил вдвойне: в суде и в политике, одолев либерализм в лице представителя городского управления. «Наши противники, — сказал мой поверенный, — напрасно надеются, что их стремление разорить епархии будет встречено снисходительно». Председатель вынужден был призвать зал к порядку: все безансонцы аплодировали. Таким образом, право собственности на здание бывшего монастыря остается за капитулом безансонского собора. Выйдя из суда, господин Саварон пригласил своего парижского коллегу отобедать с ним. Охотно согласившись, тот сказал: «Честь и слава победителю!» — и искренне поздравил своего противника.

— Я не хочу больше говорить на эту тему, — ответил Бак. Он допил свой чай. — Вот что я тебе скажу. Сразу после смерти Ангеса сходи повидайся с мисс Элизабет.

— Где вы разыскали этого адвоката? — спросила г-жа де Ватвиль. — Я никогда не слыхала о нем.

— Зачем?

— Отсюда вы можете видеть окна его дома, — ответил главный викарий. — Господин Саварон живет на улице дю Перрон, его сад примыкает к вашему.

— Ангес влюблен в нее. Он ей даст кое-что такое, что она затем передаст тебе.

— Он не из Конте? — спросил барон.

— На жителя Конте он совсем не похож, и трудно сказать, откуда он, — заметила г-жа де Шавонкур.

— Но, дедушка, ведь Ангес на шестьдесят или семьдесят лет старше мисс Элизабет.

— Но кто же он такой? — спросила баронесса, принимая руку г-на де Сула, чтобы идти к столу. — Если он не из наших краев, то почему поселился в Безансоне? Странно, что такая мысль пришла в голову юристу.

— Какое это имеет значение? Я знаю Ангеса с самых пеленок. Он обожает красивых женщин. Здесь давно уже не появлялись прелестные дамы, а его душа истосковалась по ним.

— И все равно мне ничего не понятно, — вздохнул Джеймс.

— Очень странно! — повторил молодой Амедей де Сула, с биографией которого нам необходимо теперь познакомиться, чтобы понять содержание этой повести.

— Ты слушай меня, мальчик. Когда умрет Ангес, обязательно встреться с мисс Элизабет. Она тебе поможет.

Франция и Англия всегда обменивались веяниями моды; этот обмен облегчается тем, что он ускользает от таможенных придарок. Мода, которую мы в Париже считаем английской, в Лондоне называется французской. Оба Народа перестают враждовать, когда дело касается модных словечек или костюмов. Музыка God save the King,[2] национального английского гимна, написана композитором Люлли для хора в «Эсфири» или «Аталии». Фижмы, привезенные в Париж одной англичанкой, были, как известно, придуманы в Лондоне француженкой, пресловутой герцогиней Портсмутской; сначала над ними издевались, и толпа чуть не раздавила в Тюильри Первую англичанку, появившуюся в фижмах, но все-таки они были приняты. Эта мода тиранила европейских женщин целых полвека. После заключения мира в 1815 году долго смеялись над удлиненными талиями англичанок, и весь Париж ходил смотреть Потье и Брюне в «Смешных англичанках»; но в 1816 и 1817 годах пояса француженок, подпиравшие им грудь в 1814 году, мало-помалу спустились до бедер. А десять лет тому назад Англия подарила нам два новых словечка. Вместо «щеголь», «франт», «модник», сменивших «птиметр» (этимология этого термина довольно неприлична), стали говорить «денди», затем — «лев». Однако «львица» произошла не от «льва». Слово «львица» обязано своим появлением известной песенке Альфреда де Мюссе: «Вы не видали в Барселоне… мою владычицу и львицу?». Два разных понятия слились, или, если хотите, смешались. Когда какая-нибудь глупость забавляет Париж, который одинаково падок как на глупости, так и на шедевры, то провинции трудно воздержаться от того же. Поэтому, лишь только в Париже замелькали гривки, бородки и усики «львов», их жилеты и монокли, держащиеся в глазной впадине без помощи рук, посредством сокращения мускулов лица, тотчас же главные города нескольких департаментов обзавелись местными «львами», которые изяществом своих штрипок как бы протестовали против небрежной одежды сограждан.

Бак Моусес встал и подошел к окну.

— Да, над Камберлендом собираются грозовые тучи.

Итак, в 1834 году в Безансоне имелся собственный «лев» в лице г-на Амедея-Сильвена-Жака де Сула, имя которого во времена испанского владычества писалось «Сулейас». Амедей де Сула был, возможно, единственным во всем Безансоне дворянином испанского происхождения. Испанцы часто бывали в Конте по различным делам, но редко кто из них там поселялся. Де Сула остались здесь благодаря своим связям с кардиналом Гранвеллем. Молодой г-н де Сула постоянно говорил, что уедет из Безансона, этого скучного, богомольного, чуждого литературе города, где всему задает тон военный гарнизон (хотя нравы, обычаи и характер безансонцев достойны описания). Намерение уехать позволяло г-ну де Сула, как человеку, не знающему, где он будет жить завтра, нанимать три весьма скудно обставленные комнаты в конце Новой улицы, где она скрещивается с улицей Префектуры.

Глава 23

Молодой «лев» не мог обойтись без собственного «тигра». Этим «тигром» был сын одного из его фермеров, коренастый малый лет четырнадцати, по имени Бабеля. «Лев» очень изысканно одевал своего «тигра»: короткий суконный сюртук стального цвета, стянутый лакированным кожаным поясом; плисовые темно-синие панталоны, красный жилет, лакированные сапоги с отворотами, круглая шляпа с черным шнурком, желтые пуговицы с гербом де Сула, белые нитяные перчатки. Амедей платил этому парню тридцать шесть франков в месяц, на всем готовом, со стиркой. Безансонским швейкам подобное жалованье казалось огромным — четыреста тридцать два франка в год такому мальчишке, не считая прочих доходов! Ему перепадало и от продажи поношенного платья, и от продажи навоза; а когда де Сула выменивал одну из своих лошадей, Бабиля получал на чай. Пара лошадей, как ни урезывались расходы на них, обходилась средним числом в восемьсот франков ежегодно. Стоимость выписываемых из Парижа духов, галстуков, безделушек, ваксы и платья достигала тысячи двухсот франков. Если прибавить к этой сумме шестьсот франков платы за квартиру, содержание «тигра» и лошадей, то итог будет равен трем тысячам франков. Отец же молодого де Сула оставил ему не более четырех тысяч годового дохода от нескольких захудалых ферм, которые требовали изрядных издержек, и поэтому приносимая ими прибыль имела, к несчастью, довольно непостоянный характер. У «льва» оставалось на еду, игру и мелкие расходы едва ли три франка в день. Вот почему он часто обедал в гостях, а завтрак его отличался чрезвычайной умеренностью. Когда же приходилось обедать за свой счет, он посылал своего «тигра» в трактир за двумя блюдами, не дороже двадцати пяти су. Молодой де Сула слыл мотом и безрассудным человеком, а между тем бедняга сводил концы с концами так изворотливо, что это сделало бы честь хорошей хозяйке. В Безансоне еще не все понимали, что штиблеты или сапоги, вычищенные шестифранковой ваксой, желтые перчатки ценою всего в пятьдесят су (их чистят в глубочайшей тайне, чтобы надеть еще раза три), галстуки в десять франков, которые можно носить целых три месяца, четыре жилета по двадцати пяти франков и панталоны, плотно охватывающие обувь, могут придать вполне столичный вид. И как может быть иначе, если мы видим, что парижанки особо благоволят к глупцам? Последние одерживают верх над самыми выдающимися людьми только благодаря подобным мелочам, которые можно приобрести за пятнадцать луидоров, включая в эту сумму стоимость завивки и рубашки из голландского полотна!

Лиз остановилась у гостиницы, чтобы оставить заказ на продукты. Было позднее утро, и гости отправились — кто пешком, кто на велосипеде, а кто и на автобусе — в разные части острова, прихватив с собой провизию на день. Поэтому не было видно никого, кроме работников кухни и Рона, подметавшего каменный пол в столовой для персонала гостиницы. Оставив заказ на столе Жермен, Лиз пошла поискать хозяйку. У нее вошло в привычку заглядывать сюда на чашку кофе или чая.

Если вам кажется, что этот небогатый молодой человек стал «львом» слишком дешевой ценой, то знайте, что Амедей де Сула трижды ездил в Швейцарию на перекладных и в карете, дважды — в Париж и один раз — в Англию. Он считался опытным путешественником и мог небрежно ронять: «В Англии, куда я ездил…» — и так далее. Вдовушки говорили ему: «Вы, бывавший в Англии…» Посетил он и Ломбардию, объехал итальянские озера. Де Сула читал все новинки. Наконец, когда он чистил перчатки, «тигр» Бабиля говорил посетителям:

Устало волоча ноги вверх по лестнице, Лиз, заглянув в опустевшие библиотеку и гостиную, добралась до веранды.

«Мсье занят!». Поэтому, когда пытались бросить тень на репутацию молодого г-на де Сула, то говорили: «О, это вполне передовой человек!». Амедей обладал талантом излагать с чисто безансонской важностью избитые, но модные общие места, благодаря чему он по праву считался одним из наиболее просвещенных дворян. На нем всегда были изящные безделушки, а в голове — лишь мысли, одобренные прессой.

— Доброе утро, — раздался голос.

Лиз обернулась и увидела Ханну Драммонд, бывшую жену Хэмиша, сидевшую в большом гамаке с книжкой на коленях.

В 1834 году Амедею исполнилось двадцать пять лет. Это был брюнет среднего роста, с сильно развитой грудью, такими же плечами, несколько округлыми ляжками, уже довольно толстыми ногами, белыми пухлыми руками, круглой бородкой; его усы соперничали с усами гарнизонных офицеров. Красноватое широкое лицо, нос лепешкой, карие невыразительные глаза — словом, ничего похожего на испанца. Он начал полнеть, что могло стать пагубным для его притязаний. Его ногти были изящно отделаны, бородка — тщательно подбрита, все детали костюма были выдержаны в английской манере. Поэтому Амедей де Сула считался самым красивым мужчиной в Безансоне. Куафер, являвшийся в определенный час причесывать «льва» (еще одна роскошь, которая обходилась ежегодно в шестьдесят франков), восхвалял его как непревзойденного арбитра во всех вопросах моды. Амедей вставал поздно, занимался туалетом и около полудня отправлялся верхом на одну из своих ферм, чтобы поупражняться в стрельбе из пистолета. Он придавал этому занятию столь же большое значение, как и лорд Байрон в последние годы жизни. Затем к трем часам он возвращался обратно, провожаемый восхищенными взглядами швеек и дам, которые почему-то оказывались у окон. После так называемых «занятий», продолжавшихся до четырех часов, он одевался и отправлялся в гости обедать; вечера он проводил в гостиных безансонских аристократов, играя в вист, и, вернувшись в одиннадцать часов вечера, ложился спать. Его жизнь протекала на виду у всех, была благонравна и безупречна; ведь он, вдобавок, исправно посещал церковь по воскресеньям и праздникам.

— Выпейте со мной кофе, — предложила женщина. На столе стоял кофейник и две чашки. — Я приготовила кофе и для Хэмиша, но они вместе с Элфредом уехали куда-то в джунгли.

— С удовольствием, — ответила Лиз, присаживаясь на гамак. Вот так близко Ханна Драммонд выглядела еще лучше. Лицо ее было очень тщательно, но не сильно подкрашено. На ней были брюки «хаки» и рубашка, а волосы были так сильно стянуты сзади, что Лиз даже подумала, что, наверное, Ханне больно закрывать глаза.

Чтобы вы могли понять, насколько необычен такой образ жизни, нужно сказать несколько слов о Безансоне. Ни один город не оказывает столь глухого и упорного сопротивления прогрессу. Чиновники, служащие, военные — словом, все, кто прислан правительством из Парижа и занимает какую-нибудь должность, известны в Безансоне под общим и выразительным именем «колония». «Колония» — это нейтральная почва, единственная, где, кроме церкви, могут встречаться высшее общество и буржуазия города. В Безансоне нередко из-за одного слова, взгляда или жеста зарождается вражда между семьями, между знатными и буржуазными женщинами, вражда, которая длится до самой смерти и еще более углубляет непроходимую пропасть, разделяющую оба сословия. Если не считать семейств Клермон-Мон-Сен-Жанов, Бофремонов, де Сэев, Грамонов и еще кое-каких аристократов Конте, живущих в своих поместьях, то безансонскому дворянству не больше двухсот лет; оно восходит ко временам, когда провинция была завоевана Людовиком XIV. Это общество целиком во власти сословных предрассудков; его спесивость, чопорность, надменность, расчетливость, высокомерие нельзя сравнить даже с венским двором; в этом отношении венским гостиным далеко до безансонских. О знаменитых уроженцах города — Викторе Гюго, Нодье, Фурье — здесь не вспоминают, ими не интересуются. О браках в знатных семьях договариваются, когда дети еще в колыбели; порядок всех церемоний, сопровождающих как важные, так и незначительные события, установлен раз навсегда. Чужой, посторонний человек никогда не попадет в эти дома, и чтобы ввести в них полковников, титулованных офицеров, принадлежащих к знатнейшим семьям Франции и попавших в местный гарнизон, нужно было проявлять чудеса дипломатии, которым охотно поучился бы сам князь Талейран, чтобы использовать их на каком-нибудь конгрессе.

— Как только Хэмиш оказывается рядом с Элфредом, он как будто снова становится маленьким мальчиком, — призналась Ханна, наливая кофе. — Мне иногда кажется, что именно таким образом он возвращается в детство. Только здесь, наверное, в эту пору очень много змей?

В 1834 году Амедей был единственным человеком в Безансоне, носившим штрипки. Это показывает, что молодой г-н де Сула был настоящим «львом».

— Ни одна змея не посмеет укусить Драммонда на этом острове, — сказала Лиз.

Наконец, один анекдот позволит вам понять Безансон. Незадолго до того дня, когда начинается наша повесть, префектуре понадобилось пригласить из Парижа редактора для своих «Ведомостей», чтобы защищаться от маленькой «Газеты» (появившейся благодаря большой парижской «Газете») и от «Патриота», вызванного к жизни республикой. Из Парижа явился молодой человек, не имевший никакого представления о Конте; он дебютировал передовой статьей в духе «Шаривари». Глава партии центра, член городского самоуправления, пригласил к себе журналиста и сказал ему: «Да будет вам известно, милостивый государь, что мы серьезны, даже более чем серьезны: мы любим скучать, вовсе не хотим, чтобы нас забавляли, и терпеть не можем, когда нас заставляют смеяться. Пусть ваши статьи будут столь же мало доступны для понимания, как многоречивые писания из „Ревю де Ле Монд“, и лишь тогда, да и то вряд ли, вы окажетесь во вкусе безансонцев». Редактор зарубил это себе на носу и стал писать самым непонятным философским языком. Он добился полного успеха.

— Пожалуй, вы правы, — засмеялась Ханна, протянув Лиз чашку с кофе. — Я слышала, вы встречаетесь с Драммондом.

Если молодого г-на де Сула все же весьма ценили в безансонских гостиных, то исключительно из-за тщеславия: аристократия была очень довольна, что не чужда современности хотя бы с виду и может показать приезжающим в Конте знатным парижанам молодого человека, почти похожего на них.

— Ангесом?

Старания г-на де Сула, пыль, пускаемая им в глаза, кажущееся безрассудство и скрытое благоразумие имели определенную цель, без которой безансонский «лев» не был бы признан «своим». Амедей стремился к выгодной женитьбе; в один прекрасный день он собирался доказать всем, что его фермы не заложены и что у него есть сбережения. Он хотел завоевать Безансон, приобрести репутацию самого красивого, самого элегантного мужчины, чтобы завладеть сначала сердцем, а затем и рукой девицы Розали де Ватвиль. Вот в чем было дело. Большинство «львов» становится ими по расчету.

— Нет, Кейром.

В 1830 году, когда молодой г-н де Сула начал свою карьеру денди, Розали было тринадцать лет. Таким образом, в 1834 году мадемуазель де Ватвиль достигла того возраста, когда ее уже можно было поразить причудами, обращавшими на Амедея внимание всего города.

— Да, это верно.

— А какой он, Кейр?

Доход де Ватвилей уже лет двенадцать был равен пятидесяти тысячам в год, но тратили они не более двадцати четырех тысяч, хотя принимали по понедельникам и пятницам все высшее общество Безансона. По понедельникам у них обедали, по пятницам они давали вечера. Таким образом, из двадцати шести тысяч франков ежегодных сбережений, отдаваемых под проценты с обычной для старинных семейств осторожностью, за двенадцать лет должна была образоваться изрядная сумма. Предполагали, что г-жа де Ватвиль, обладавшая довольно богатыми поместьями, поместила в 1830 году свои сбережения так, что они приносили три процента в год. Приданое Розали достигало таким образом сорока тысяч франков ежегодного дохода. И вот уже пять лет наш «лев» трудился, как крот, чтобы завоевать благосклонность суровой баронессы, стараясь в то же время польстить самолюбию девицы де Ватвиль. Ее мать была посвящена в тайны тех ухищрений, при помощи которых Амедею удавалось поддерживать свое положение в Безансоне, и весьма его за это уважала. Де Сула приютился под крылышком баронессы, когда ей было тридцать лет; он имел тогда смелость восхищаться ею и даже обожать ее; он один получил право рассказывать ей игривые историйки, которые любят слушать почти все святоши, убежденные, что благодаря своим великим добродетелям они могут заглядывать в пропасти, не падая туда, и в сети дьявола, не попадая в них. Понятно ли вам теперь, почему наш «лев» не позволял себе ни малейшей интрижки? Он старался, чтобы его жизнь протекала, так сказать, на глазах у всех; это давало ему возможность играть роль преданного поклонника баронессы и услаждать ее ум теми соблазнами, которые она запретила своему телу. Мужчина, обладающий привилегией нашептывать вольности на ухо святоше, всегда будет казаться ей обворожительным. Если бы этот образцовый «лев» лучше знал человеческое сердце, то мог бы, не подвергаясь никакой опасности, позволить себе несколько мимолетных любовных связей с безансонскими красотками, в сердцах которых он царствовал; от этого он только выиграл бы в глазах суровой и неприступной баронессы. Перед Розали сей Катон разыгрывал мота: говорил о своем пристрастии к красивой жизни, описывал, какую блистательную роль играют светские женщины в Париже, и намекал на то, что станет когда-нибудь депутатом.

— Вы разве не были знакомы с Кейром?

Эти искусные маневры увенчались полным успехом. В 1834 году все матери в сорока аристократических семействах, принадлежавших к высшему безансонскому обществу, считали Амедея де Сула самым очаровательным молодым человеком в Безансоне; никто не осмеливался оспаривать у него первое место в особняке де Рюптов, и весь Безансон смотрел на него как на будущего мужа Розали де Ватвиль. Баронесса и Амедей уже обменялись несколькими словами насчет задуманного брака. Это имело тем большее значение, что барон слыл полным ничтожеством.

— Нет. По крайней мере, близко не была. Я видела его только один раз.

— На острове?

Розали де Ватвиль со временем должна была стать чрезвычайно богатой и поэтому привлекала всеобщее внимание. Она воспитывалась в доме де Рюптов, который ее мать редко покидала из любви к милейшему архиепископу. Розали жила здесь под двойным гнетом: ханжески-религиозного воспитания и деспотизма матери, державшей ее, согласно своим принципам, в ежовых рукавицах. Розали не знала решительно ничего. Разве прочитать под бдительным надзором старика-иезуита географию Гютри, священную и древнюю историю, историю Франции и узнать четыре правила арифметики — значит чему-нибудь научиться? Рисование, музыка и танцы были запрещены, ибо считалось, что они скорее развращают, чем украшают жизнь. Баронесса выучила дочь всевозможным тонкостям вышивания по канве и прочим женским рукоделиям: шитью, вязанию, плетению кружев. К семнадцати годам Розали не прочла ничего, кроме «Нравоучительных писем» и сочинений по геральдике. Никогда ни одна газета не оскверняла ее взоров. Каждое утро она слушала обедню в кафедральном соборе, куда ее отводила мать; вернувшись к завтраку, Розали после короткой прогулки в саду вплоть до обеда занималась рукоделием и принимала гостей вместе с баронессой; затем, кроме понедельников и пятниц, Розали сопровождала ее, если та ехала в гости, но и в гостях не смела молвить слово без разрешения матери.

— Нет, в Нью-Йорке. Я пошла за покупками на Пятую Авеню и по дороге остановилась позавтракать у катка в Рокфеллеровском Центре. Это было несколько лет назад, когда мы с Хэмишем еще были женаты и я была беременна Элфредом. Не успела я оплатить счет, как увидела на льду Хэмиша, катавшегося с какой-то девушкой. Я пришла в такое замешательство: ведь Хэмиш никогда не ухаживал за другими женщинами, ну, по крайней мере, я этого никогда не замечала. А они, между тем, очень грациозно катались, взявшись за руки. Я смотрела на них во все глаза, все сильнее приходя в бешенство.

К восемнадцати годам мадемуазель де Ватвиль была а белокурой, хрупкой, тоненькой, худенькой, бледной девушкой, ничем не выделявшейся среди прочих. Ее светло-голубые глаза казались красивыми благодаря ресницам, таким длинным, что они отбрасывали тень на ее щеки. Несколько веснушек портило ее красивый, открытый лоб. Ее лицо очень походило на лица святых, какими их рисовали Альбрехт Дюрер и предшественники Перуджино: те же тонкие, хотя чуть-чуть округленные очертания, та же нежность с оттенком печали, вызванным экзальтацией, то же выражение суровой простоты. Все в ней, даже ее обычная поза, напоминало тех мадонн, чья красота открывается во всем своем таинственном блеске лишь глазам внимательного знатока. У нее были красивые, хоть и красноватые руки и прелестные ножки, ножки принцессы. Обычно она носила простые бумазейные платья, но по воскресеньям и праздникам мать позволяла ей надевать и шелковые. Наряды Розали шились в Безансоне, и поэтому она выглядела почти уродливой, тогда как ее мать выписывала из Парижа все мелочи туалета, стремясь казаться грациозной, красивой и изящной. Розали никогда не носила ни шелковых чулок, ни туфелек, а только нитяные чулки и кожаные башмаки. По праздникам она надевала муслиновое платье и ботинки бронзового цвета, но ходила без шляпки.

Наконец я встала из-за столика, подошла к железному ограждению катка. Мне очень хотелось посмотреть на его реакцию при виде меня. Они снова подъехали, но, к моему великому удивлению, он, глядя мне прямо в лицо, совершенно спокойно проехал мимо.

Затем они сделали передышку, и он, оставив девушку, по-видимому, отправился в туалет. В этот момент я подошла к ней и спросила, как зовут ее спутника.

Скромный внешний вид Розали скрывал железный характер, не сломленный воспитанием. Физиологи и глубокомысленные исследователи человеческой природы скажут вам (быть может, к великому вашему удивлению), что нрав, характер, ум, гениальность повторяются в некоторых семьях через большие промежутки времени, подобно так называемым наследственным болезням. Талант, как и подагра, проявляется обычно через два поколения. Блестящим примером этого является Жорж Санд; в ней возродилась сила, мощь и ум маршала де Сакса, незаконной внучкой которого она была. Решительный характер и романтическая отвага славного де Ватвиля воскресли в душе его правнучки, усугубленные вдобавок упрямством и гордостью, свойственными де Рюптам. Но эти достоинства или, если хотите, недостатки, были глубоко скрыты в душе этой девушки, тщедушной и вялой с виду; так клокочущая лава таится в вулкане, пока не начнется извержение. Возможно, одна лишь г-жа де Ватвиль догадывалась, какое наследство досталось ее дочери от предков. Она была до того строга к своей Розали, что однажды на упрек архиепископа, зачем она так резко обращается с дочерью, ответила: «Предоставьте мне воспитывать ее, ваше преосвященство! Я ее знаю, в ней сидит несколько Вельзевулов».

— Его зовут Кейр Драммонд, — ответила она мне.

— И вы даже не поговорили с ним? — поинтересовалась Лиз.

Баронесса с тем большим вниманием присматривалась к дочери, что тут, по ее мнению, была замешана ее материнская честь. К тому же, ей больше было нечего делать. Клотильде-Луизе де Рюпт было тогда тридцать пять лет, и она могла считать себя чуть ли не вдовой, имея мужа, который вытачивал из всевозможных пород дерева рюмки для яиц, изготовлял табакерки для всех знакомых и пристрастился делать обручи из железного дерева с шестью спицами. Баронесса кокетничала с Амедеем де Сула, имея самые благие намерения. Когда этот молодой человек бывал у них, мать то отсылала Розали, то снова звала ее назад, стараясь подметить в юной душе проблески ревности, чтобы иметь повод обуздать их. Она поступала с дочерью, как полиция с республиканцами; но все было напрасно, Розали не проявляла никаких признаков возмущения. Тогда черствая святоша обвиняла дочь в бесчувственности. Розали достаточно знала мать и понимала, что если похвалит молодого де Сула, то навлечет на себя резкие упреки. Поэтому на все ухищрения матери она отвечала фразами, обычно неверно называемыми иезуитскими, ибо иезуиты были сильны, а подобные недомолвки служат рогатками, за которыми укрывается слабость. Тогда баронесса упрекала дочь в скрытности. Но если бы, на беду Розали, у нее обнаружился истинный характер Ватвилей и Рюптов, то мать с целью добиться слепого послушания стала бы разглагольствовать о почтении, с которым дети обязаны относиться к родителям.

— Нет, — ответила Ханна, — я просто пошла домой. Я была абсолютно сбита с толку. Я постоянно думала, было ли это обычным розыгрышем или я действительно застукала своего мужа с другой женщиной. В ту же ночь я поделилась с Хэмишем своим любопытным открытием, но он, отмахнувшись, ответил мне, что я, по-видимому, галлюцинирую.

Эта тайная борьба происходила в сокровенных недрах семьи, за закрытыми дверями. Даже главный викарий, добрейший аббат де Грансей, друг покойного архиепископа, несмотря на всю свою проницательность главного исповедника епархии, не мог догадаться, возбудила ли эта борьба вражду между матерью и дочерью, была ли баронесса ревнива и до этого и не перешло ли ухаживание Амедея за Розали, а вернее, за ее матерью, границы дозволенного. Будучи другом дома, аббат не исповедовал ни мать, ни дочь. Розали, которой приходилось переносить из-за молодого де Сула массу неприятностей, терпеть его не могла, говоря попросту. Поэтому, когда де Сула обращался к ней, пытаясь застать ее врасплох, она отвечала ему очень сухо. Это отвращение, заметное только баронессе, было поводом для постоянных нотаций.

— А почему так случилось, что вы ничего не знали о существовании Кейра?

— Не понимаю, Розали, — спрашивала мать, — почему вы обращаетесь с Амедеем с такой подчеркнутой холодностью, — не потому ли, что он друг нашего дома и нравится вашему отцу и мне?

— Да потому, что мне никто никогда о нем не рассказывал. Только через месяц после того случая, когда Жермен гостила у нас в Нью-Йорке, я от нее узнала, что у Хэмиша есть родной брат. Я была, как черт, зла на Хэмиша и даже устроила скандал по этому поводу.

— Но, маменька, — ответила однажды бедная девушка, — если я буду лучше относиться к нему, то разве вы не поставите это мне в вину?

— Он не признался, что у него есть брат?

— Это еще что значит? — воскликнула г-жа де Ватвиль. — Что вы хотите этим сказать? Может быть, ваша мать пристрастна и, по-вашему, несправедлива при любых обстоятельствах? Чтоб я никогда больше не слышала от вас подобных ответов! Как! Вашей матери… — И так далее.

— Ни в коем случае. Мне иногда начинало казаться, что он спятил.

Нотация продолжалась три часа с лишним, и Розали запомнила ее. Баронесса побледнела от гнева и отослала дочь в ее комнату, где Розали задумалась над тем, что означает эта сцена, но ничего не могла понять, так велико было ее простодушие.

— Но вы же жили с ним и могли знать его характер.

Итак, молодой г-н де Сула, хотя весь Безансон считал его близким к цели, к которой он стремился с помощью пышных галстуков и баночек ваксы, — цели, заставлявшей его покупать столько всяких средств для вощения усов, столько красивых жилетов, подковок и корсетов (ибо он носил кожаный корсет, употребляемый «львами»), итак, Амедей был дальше от этой цели, чем первый встречный, хотя на его стороне и был сам достойный аббат де Грансей. Впрочем, в то время, когда начинается наша повесть, Розали еще не знала, что графу Амедею де Сулейасу предуготовлена роль ее мужа.

— Конечно, могла. Я имею в виду, что в остальном Хэмиш вполне нормален. Это был единственный пункт, который никак нельзя было преодолеть.

— То же самое я могу сказать о Кейре. Он либо игнорирует любые вопросы о брате, либо вообще отрицает его существование. Может быть, вы знаете причину таких отношений между ними?

— Сударыня, — начал г-н де Сула, обращаясь к баронессе в ожидании, пока остынет горячий суп, и стараясь придать рассказу оттенок романтичности, — как-то утром почтовая карета привезла в гостиницу «Националь» одного парижанина. Он занялся поисками квартиры и в конце концов поселился на улице дю Перрон, в первом этаже, в доме девицы Галар. Затем приезжий побывал в мэрии и подал заявление о том, что остается здесь на постоянное жительство. Наконец, представив все нужные документы, оказавшиеся в полном порядке, он был внесен в список поверенных при суде и разослал визитные карточки всем своим новым коллегам, должностным лицам, советникам и членам суда. На этих карточках стояло: Альбер Саварон.

— Понятия не имею, так же, как и Жермен. Это началось, когда им было восемнадцать, прямо перед поступлением Хэмиша в Принстон.

— Фамилия Саварон весьма известна, — заметила Розали, сведущая в геральдике. — Саварон де Саварюсы — одно из самых старинных, знатных и богатых бельгийских семейств.

На минуту обе женщины, как будто утомившись от этого разговора, замолчали.

— Но он француз и трубадур, — возразил Амедей де Сула. — Если он возьмет герб Саварон де Саварюсов, то ему придется провести на нем поперечную полосу. В Брабанте осталась лишь одна девица Саварюс, богатая невеста.

— Хотите познакомиться с Кейром? — спросила Лиз.

— Хотя поперечная полоса — признак незаконного происхождения, но и побочный потомок графа де Саварюса знатен, — возразила Розали.

Ханна, начавшая было говорить, замолкла.

— Довольно, Розали! — сказала баронесса.

— Да нет, думаю, что это совсем ни к чему, — сказала она наконец. — Я сыта по горло Хэмишем и ничего больше не хочу иметь общего с этим семейством. Теперь мне до них нет абсолютно никакого дела.

— Вы хотели, чтобы она знала толк в геральдике, — заметил барон, — и она отлично в ней разбирается!

— Понимаю.

— Продолжайте, Амедей.

Затем они снова примолкли, и потом Ханна прервала молчание.

— Вы понимаете, что в таком городе, как Безансон, где все строго определено, оценено, сосчитано, обозначено номером, взято на учет, где все знают друг друга, Альбер Саварон был принят нашими стряпчими без особых возражений. Они подумали: «Вот еще один бедный малый, не знающий нашего Безансона. Кто, черт побери, мог посоветовать ему приехать сюда! Что он намеревается тут делать? Послать чиновникам свои карточки, вместо того, чтобы лично нанести визиты? Какой промах!» Поэтому через три дня о Савароне больше не говорили. Он нанял себе слугу по имени Жером, умевшего немного стряпать и бывшего камердинером покойного г-на Галара. Альбер Саварон был забыт с той большой легкостью, что никто с тех пор не видал и не встречал его.

— А что из себя представляет Кейр? — очень робко спросила она.

— Разве он не ходит к обедне? — спросила г-жа де Шавонкур.

— Похож на Хэмиша, только по характеру совершенно другой. Вам, наверное, известно, в чем состоит их сходство? Хэмиш всегда мне казался каким-то бесстрастным, отрешенным. Не думаю, что могла бы близко подружиться с ним.

— Ходит по воскресеньям в церковь св. Петра, к ранней обедне, в восемь часов утра. Новый адвокат встает ежедневно около двух часов ночи, работает до восьми, завтракает и опять садится за письменный стол. Затем он прогуливается по саду, обходит его раз пятьдесят — шестьдесят; вернувшись, обедает и ложится спать около семи часов вечера.

— Я понимаю, что вы имеете в виду, — ответила Ханна, энергично кивнув. — Я находила это ужасно привлекательным. Было нелегко пройти через все это, а потом узнать, какой он на самом деле.

— Откуда вам все это известно? — спросила г-на де Сула г-жа де Шавонкур.

— Неужели?

— Во-первых, сударыня, я живу на углу Новой улицы и улицы дю Перрон и мне виден дом, где проживает сия таинственная личность. Затем мой «тигр» иногда перекидывается несколькими словами с его Жеромом.

— Только иногда, совсем редко, в основном в постели, он открывался совсем по-иному. Забавно, что многих мужчин по-настоящему можно узнать лишь в постели.

— Вы сами, значит, тоже болтаете со своим Бабиля?

— А что же мне еще делать, когда я гуляю?

Надо же, подумала Лиз, то же самое я могла бы сказать о Кейре. Но она постеснялась говорить об этом вслух. Они разговаривали с Ханной Драммонд, как две встретившиеся после долгой разлуки подруги. Затем воцарилась пауза.

— Как же вы пригласили постороннего человека в поверенные? — спросила баронесса аббата де Грансей.

— Вы надолго приехали? — спросила Лиз, стараясь возобновить начатый разговор.

— Я уеду отсюда через несколько дней, а Элфред чуть позже.

— Председатель суда решил подшутить над новым адвокатом и назначил его защищать одного придурковатого крестьянина, обвинявшегося в подлоге. Господин Саварон добился оправдания этого бедняка, доказав, что он не виноват и был лишь орудием в руках настоящих преступников. Доводы защитника не только восторжествовали, но и привели к необходимости арестовать двух свидетелей; их признали виновными и осудили. Защитительная речь поразила и судей и присяжных. Один из последних, коммерсант, поручил на другой день господину Саварону трудный процесс, который тот выиграл. Видя, в каком положении мы очутились из-за того, что господин Берье не мог приехать в Безансон, господин де Гарсено посоветовал нам пригласить этого Альбера Саварона, ручаясь за удачу. Лишь только я его увидел и услышал, я проникся к нему доверием и не ошибся.

— Значит, Хэмиш не так уж часто видится с сыном?

— Значит, в нем есть что-то необыкновенное? — спросила г-жа де Шавонкур.

— Нет, почему? Он в начале лета отдыхал уже с ним в Марта’з Вайнярд.

— Да, — ответил главный викарий.

Откинув противомоскитную сетку, на веранду вышла Жермен и, нахмурив брови, плюхнулась в гамак рядом с сидящими в нем женщинами.

— Объясните же нам это толком! — сказала г-жа де Ватвиль.

— Да, неплохо сегодня пришлось поработать. Я поругалась сегодня утром с горничной, и мне пришлось выполнять двойную работу. Смейся — не смейся, а эту треклятую работу все же пришлось выполнять мне.

— В первый раз, когда я был у него, — начал аббат де Грансей, — он принял меня в комнате, расположенной за передней; это бывшая гостиная старика Галара-Саварон велел отделать ее под мореный дуб; она вся заставлена книжными шкафами, также отделанными под старое дерево и полными книг по юриспруденции. Дубовые панели и книги — вот все, что там было замечательного. Из мебели там стояло ветхое бюро резного дерева и шесть подержанных кресел, обитых простой материей; на окнах висели светло-коричневые занавеси с зеленой каймой; на полу лежал зеленый ковер. Комната отапливается той же печью, что и передняя. Эта странная обстановка вполне гармонирует с внешним видом господина Саварона, который оказался гораздо моложе, чем я представлял себе, ожидая его. Он вышел ко мне в халате из черной мериносовой ткани, подпоясанном красным шнурком, в красных туфлях, в красном фланелевом жилете и красной же ермолке.

— Кажется, у вас в этом сезоне слишком много дел, — заметила Ханна.

— Одежда дьявола! — воскликнула баронесса.

— Да, это вы правильно подметили. У меня всего восемнадцать коек, а можно было разместить втрое больше.

— А почему вы не хотите расширяться?

— Да, — сказал аббат. — И у него необычное лицо: черные, кое-где подернутые сединой волосы, как у святых Петра и Павла на картинах, ниспадающие густыми и блестящими прядями, но жесткие, точно конские; шея белая и круглая, как у женщины; великолепный лоб, прорезанный той мощной складкой, какую оставляют на челе незаурядных людей грандиозные планы, великие мысли и глубокие размышления; крупный нос, впалые щеки, изборожденные морщинами, следами пережитых страданий; сардонически улыбающийся рот, небольшой круглый подбородок; гусиные лапки на висках, пламенные, глубоко сидящие глаза, вращающиеся в своих впадинах, словно огненные шары; но, несмотря на эти признаки чрезвычайной страстности, у него спокойный вид, говорящий о глубокой покорности судьбе. Голос мягкий, но проникновенный, поразивший меня еще в суде своей гибкостью, настоящий голос оратора, то искренний, то лукавый и вкрадчивый; когда нужно — громогласный, а когда нужно — с оттенком язвительного сарказма. Альбер Саварон среднего роста, ни толст, ни худ, руки у него, как у прелата. Когда я пришел к нему вторично, он принял меня в другой комнате, смежной с библиотекой, и улыбнулся, видя, что я с удивлением смотрю на убогий комод, скверный ковер, постель, простую, как у школьника, и коленкоровые занавески на окнах. Адвокат вышел из кабинета, куда никто не допускается, как сказал мне Жером; даже он туда не входит, ограничиваясь стуком в дверь. Господин Саварон при мне сам запер эту дверь на ключ. Во время моего третьего визита он завтракал в библиотеке; трапеза его была весьма скромной. На этот раз, так как он потратил всю ночь на изучение наших бумаг и со мной был другой наш поверенный, нам пришлось провести много времени вместе; благодаря тому, что милейший господин Жирарде многоречив, я мог позволить себе присмотреться к новому адвокату. Поистине, это человек необыкновенный. Не одна тайна скрывается за чертами его лица, похожими на маску, наводящими страх и в то же время мягкими, округленными и вместе с тем резкими, выражающими и покорность и нетерпение. Он показался мне немного сутулым, как люди, у которых на душе тяжесть.

— Мне приходила в голову эта мысль. Только пока жив дед, я не могу ничего изменить. Он хочет, чтобы здесь все оставалось по-прежнему.

— Не все люди могут жить, придерживаясь старых правил, — задумчиво сказала Ханна. — А вообще-то это, наверное, очень здорово.

— Зачем же столь талантливый адвокат покинул Париж? — спросила красивая г-жа де Шавонкур. — С какими намерениями он приехал в Безансон? Разве ему не говорили, как мало у посторонних здесь шансов на успех? Его услугами воспользуются, но сами безансонцы не сделают ему никаких одолжений. Почему, приехав сюда, он палец о палец не ударил, чтобы выдвинуться, и его узнали только благодаря прихоти председателя суда?

— По правде говоря, мне никогда не нравились рутинные порядки, — ответила Жермен. — Не люблю жить вчерашним днем.

— После того, как я внимательно рассмотрел его необычное лицо, — продолжал аббат де Грансей, пристально взглянув на задавшую этот вопрос и давая тем самым понять, что он кое о чем умалчивает, — и особенно после того, как я услышал сегодня утром его спор с одним из светил парижской адвокатуры, — я пришел к убеждению, что этот человек — ему должно быть лет тридцать пять — в будущем заставит говорить о себе.

— Значит, ты все же намерена расширить гостиницу, когда умрет дед? — спросила Лиз.

— Хватит о нем! Процесс выигран, и вы ему заплатили за это, — сказала г-жа де Ватвиль, косясь на дочь, не спускавшую глаз с главного викария все время, пока тот рассказывал.

— Скорее всего, да. И он сам об этом знает. Просто хочет, чтобы я ничего не меняла до его смерти.

Беседа приняла другой оборот, и об Альбере Савароне речь больше не заходила.

— И как все это будет выглядеть?

В портрете, который был нарисован умнейшим из главных викариев епархии, Розали ощутила тем больше романтической привлекательности, что здесь и в самом деле была какая-то тайна. Впервые в жизни она встретилась с чем-то замечательным, необыкновенным, что всегда притягивает молодое воображение и влечет к себе любопытство, столь сильное в возрасте Розали. Каким идеальным мужчиной казался ей этот Альбер, задумчивый, страдающий, красноречивый, трудолюбивый, особенно когда мадемуазель де Ватвиль сравнивала его с толстым, полнощеким графом, который чуть не лопался от здоровья, сыпал комплиментами, осмеливался говорить об изяществе в великолепном доме старинного рода графов де Рюптов! Ей приходилось сносить из-за Амедея и выговоры и брань, к тому же она слишком хорошо его знала, а этот Альбер Саварон был сплошной загадкой.

— С тыльной стороны гостиницы я пристрою флигель. Можешь не волноваться, я постараюсь, чтобы получился единый архитектурный ансамбль. Мне бы не хотелось, чтобы все думали, что я обезобразила это место.

— Альбер Саварон де Саварюс! — повторяла она про себя. Видеть его, взглянуть на него! Таково было первое желание девушки, до сих пор не испытавшей никаких желаний. В ее памяти, в ее сердце, в ее воображении вновь мелькало все сказанное аббатом де Грансей, что ни одно из его слов не пропало даром.

— Я знаю, что ты никогда этого не сделаешь. В тебе нет той жилки благоустроителя, как в некоторых.

«Красивый лоб, — думала Розали, рассматривая лбы сидевших за столом мужчин. — А тут нет ни одного красивого! Лоб г-на де Сула слишком выпукл, лоб г-на де Грансей красив, но ведь аббату семьдесят лет, он лыс, и трудно сказать, где его лоб кончается».

— Что с вами, Розали? Вы ничего не едите.

Жермен кивнула в сторону от ворот.

— Мне не хочется есть, маменька!

— Вот он, легок на помине.

«Руки, как у прелата… — продолжала девушка про себя. — Не помню, какие руки у нашего славного архиепископа, а ведь он меня конфирмировал…»

К гостинице подкатил микроавтобус, из которого вылез двоюродный брат Жермен Джимми Уэзерс с огромным кожаным чемоданом.

Наконец, блуждая в лабиринте своих мыслей, Розали вспомнила, что как-то раз, проснувшись ночью, видела с постели освещенное окно, блестевшее сквозь деревья двух смежных садов.

— Похоже, он снова вынашивает какие-то планы относительно острова, — сказала Жермен.

«Значит, это был свет в его окне, — подумала она. — Я могу его увидеть! Я увижу его!»

— Ты хочешь сказать, что он вынашивает планы развития всего острова? — спросила Лиз.

— Господин де Грансей, закончен ли уже процесс капитула? — внезапно спросила Розали у главного викария, воспользовавшись минутой молчания.

— Да, именно.

Баронесса обменялась быстрым взглядом со старым аббатом.

— Ну как же ему это удастся сделать? Ему же не принадлежит ни один клочок этого острова?

— Что вам за дело до этого, дитя мое? — обратилась она к дочери с такой притворной мягкостью, что та решила с тех пор соблюдать большую осторожность.

— Пока нет. Но дедушка выгнал Читхэма, и если он не успел переделать свое завещание, то все владения будут поделены между его наследниками: Хэмишем, Кейром, мною, маленьким Элфредом и еще этим.

— Приговор можно обжаловать, но наши противники едва ли решатся на это, — ответил аббат.

— Но разве нельзя забаллотировать «этого»?

— Я бы никогда не подумала, что Розали может в продолжение всего обеда размышлять о процессе, — заметила г-жа де Ватвиль.

— Нет, нельзя. Мой адвокат сказал, что кузен тогда затеет тяжбу с переделом имущества, а это значит передел всего острова.

— Я тоже, — сказала Розали с мечтательным видом, вызвавшим общий смех. — Но господин де Грансей так много об этом говорил, что я заинтересовалась. Нет ничего проще!

Лиз наблюдала за нерешительной походкой Джимми, проследовавшего в гостиницу. Лиз была спокойна, зная, что Камберленд застрахован от таких людей, как Джимми и его подобные. Лиз захотела поделиться с Жермен новостью о том, что их дед составил новое завещание, но она не стала распространяться на эту тему, считая, что Ангес Драммонд должен рассказать об этом своим внукам сам.

Все встали из-за стола, и общество вернулось в гостиную.

Глава 24

Весь вечер Розали прислушивалась к беседе, надеясь, что еще будут говорить об Альбере Савароне; но, хотя каждый новый гость обращался к аббату, поздравляя его с выигрышем процесса, о поверенном не упоминали, речь о нем больше не заходила.

Отдав Мартину подарки Рэмси, сержант Ли Уильямс думал, что сын просто с ума сойдет от радости. Держа в руках фирменную бейсболку, знамя команды и кожаный мяч, подаренные Бэйкером, Мартин прыгал так неистово, что Уильямсу на минуту даже показалось, что он может, подпрыгнув, не вернуться на землю.

Мадемуазель де Ватвиль с нетерпением ожидала прихода ночи. Она решила встать около трех часов утра и посмотреть на окна кабинета Альбера. Когда это время наступило, она испытала чуть ли не счастье, увидев сквозь ветви, уже лишенные листьев, мерцание свечей из комнаты адвоката. Благодаря свойственному молодым девушкам превосходному зрению, острота которого еще более увеличилась любопытством, она разглядела Альбера за письменным столом и даже различила цвет мебели, как будто бы красный. Над крышей подымался густой клуб дыма из камина.

— Отец, мы же будем сидеть на хороших местах? — уже в пятый раз за день спросил Мартин.

— Когда все спят, он бодрствует… точно господь бог… — прошептала она.

— Ну, я надеюсь, — ответил Уильямс. — Не может же Бэйкер пригласить нас на плохие места.

Воспитание девушек является столь важной проблемой (ведь будущее нации — в руках матерей!), что французский университет уже давно старается избегать ее. Вот одна из сторон этой проблемы: нужно ли развивать ум девушек, или же следует его ограничивать? Очевидно, религиозная система воспитания имеет сдерживающее влияние. Если вы будете развивать девушек, они превратятся в демонов, прежде чем вырастут; но если вы будете мешать им думать, то может произойти внезапная вспышка, как у Агнессы, так хорошо изображенной Мольером; и этот ум, сдерживаемый в развитии и неопытный, но проницательный, быстрый и решительный, как ум дикаря, будет отдан на волю случая. Такой же роковой кризис был вызван в душе девицы де Ватвиль неосторожным рассказом одного из благоразумнейших аббатов благоразумного безансонского капитула.

— Если мы будем сидеть где-нибудь в сороковом или даже тридцатом ряду, то это уже неплохо, — высказался Мартин. После чего, вздохнув, добавил: — Ну ладно, даже если это будет последняя зона, я все равно буду очень рад.

На другой день мадемуазель де Ватвиль, одеваясь, неожиданно заметила Альбера Саварона, в то время как тот прогуливался в своем саду, смежном с садом де Рюптов.

— Может быть, ты все же угомонишься, парень? — строго одернул его отец.

«Я могу его видеть! — подумала она. — Что было бы со мной, если бы он жил где-нибудь в другом месте? О чем он размышляет?»

В толпе болельщиков они шли по проходу стадиона, пока не увидели табличку с указателем номера их ряда, и стали подниматься вверх по ступенькам. Выйдя из туннеля, они оказались прямо перед освещенным яркими лучами солнца футбольным полем.

Когда Розали увидела, хоть и на расстоянии, этого необыкновенного человека, чье лицо так резко выделялось среди всех лиц, попадавшихся ей до сих пор в Безансоне, у нее тотчас же возникло желание проникнуть в его душевный мир, услышать его выразительный голос, заглянуть в его прекрасные глаза. Она хотела всего этого, но как осуществить желаемое?