Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— А тут еще сегодня наша среда, — заметила она.

— Не все пропало, дорогая, — сказал Рабурден, целуя жену в лоб, — быть может, завтра мне удастся поговорить с министром, и все разъяснится. Себастьен вчера просидел всю ночь, копии закончены и сверены, я положу свою работу на стол министру и попрошу прочесть ее. Ла Бриер посодействует мне. Человеку не выносят приговор, не выслушав его.

— Хотела бы я знать, будет ли у нас сегодня господин де Люпо?

— Этот? Можешь быть уверена, что явится, — отвечал Рабурден. — Он хищник, он, как тигр, любит слизывать кровь с той раны, которую нанес!

— Бедный друг мой, — продолжала Селестина, беря его за руку, — я не понимаю, как создатель столь мудрого плана реформ мог упустить из виду, что посвящать в свой замысел никого нельзя. Такие замыслы человек таит про себя, ибо только он один знает, как применить их в жизни. Тебе следовало в своей сфере поступить так же, как Наполеон поступал в своей: он гнулся, извивался, ползал! Да, Бонапарт ползал! Чтобы стать главнокомандующим, он женился на любовнице Барраса. Тебе надо было выждать, добиться депутатства, следовать всем поворотам политики, то погружаться на морское дно, то подниматься на хребте волны и, подобно господину Виллелю, взять себе девизом итальянскую поговорку: «col tempo![81]», что означает: «Все приходит в свое время для того, кто умеет ждать». Этот оратор, стремясь к власти, семь лет держал ее на прицеле и начал в 1814 году с протеста против хартии, — он был тогда в твоем возрасте. Вот где твоя ошибка! Ты подчинялся, хотя создан, чтобы повелевать.

Приход художника Шиннера заставил умолкнуть и жену и мужа; слова Селестины побудили Рабурдена призадуматься.

— Дорогой друг, — сказал Шиннер, пожимая руку чиновнику, — преданность художника довольно бесполезна, но в подобных случаях мы, люди искусства, остаемся верны своим друзьям. Я видел вечернюю газету. Бодуайе назначен директором и награжден орденом Почетного легиона...

— Меж тем, как я прослужил дольше всех, целых двадцать четыре года, — отвечал, улыбаясь, Рабурден.

— Я довольно хорошо знаком с графом де Серизи, министром; если вы хотите прибегнуть к его покровительству, я могу съездить к графу, — предложил Шиннер.

Гостиная постепенно наполнялась гостями, которые были не в курсе всех этих административных перемен. Дю Брюэль не пришел. Г-жа Рабурден была вдвое веселей и любезней, чем обычно, — так конь, раненный в сражении, находит в себе силы нести своего всадника.

— Она все же держится очень мужественно, — заметили некоторые из дам и, видя ее в несчастье, были с ней особенно ласковы.

— Однако же де Люпо пользовался ее особой благосклонностью, — сказала баронесса дю Шатле виконтессе де Фонтэн.

— Вы полагаете, что...

— Но тогда господин Рабурден получил бы хоть орден! — сказала г-жа де Кан, желавшая защитить свою приятельницу.

Около одиннадцати появился де Люпо, и состояние его можно описать в двух словах: очки его были грустны, а глаза веселы. Однако стекла так хорошо скрывали взор, что только физиономист мог бы заметить их дьявольский блеск. Де Люпо подошел к Рабурдену и пожал ему руку, которую тот вынужден был протянуть.

— Нам нужно будет с вами поговорить, — сказал де Люпо и, сделав несколько шагов, уселся возле прекрасной г-жи Рабурден, которая приняла его как нельзя лучше.

— Прекрасно, — пробормотал он, искоса взглянув на нее, — вы несравненны, вы такая, какой я себе рисовал вас, — великая даже в несчастье! Знаете ли вы, как редко отвечает выдающаяся личность тому представлению, которое о ней создано? И вы правы, мы восторжествуем, — шепнул он ей на ухо. — Ваша судьба в ваших руках до тех пор, пока вашим союзником будет человек, который вас обожает. Мы все обсудим.

— Но Бодуайе действительно назначен? — спросила она.

— Да, — отвечал секретарь министра.

— Он получил орден?

— Еще нет, но получит.

— Так о чем же говорить?

— Вы не знаете, что такое политика.

Пока тянулся этот вечер, казавшийся г-же Рабурден бесконечным, в доме на Королевской площади разыгрывалась одна из тех комедий, какие можно наблюдать в большинстве парижских гостиных при каждой смене чиновников министерства. Гостиная Сайяров была переполнена. Супруги Трансоны прибыли в восемь часов. Г-жа Трансон обняла г-жу Бодуайе, урожденную Сайяр. Г-н Батай, капитан национальной гвардии, явился с супругой и в сопровождении кюре от св. Павла.

— Позвольте мне первой поздравить вас, господин Бодуайе, — возгласила г-жа Трансон, — ваши таланты оценены. Скажем прямо, вы честно заслужили повышение.

— Ну, вот вы и директор, — сказал Трансон, потирая руки, — для нашего квартала это большая честь.

— И, уж можно сказать, дело сделалось без всяких интриг! — воскликнул папаша Сайяр. — Да, мы-то не интриганы! Мы не бегаем по интимным вечерам министров.

Дядя Митраль, улыбаясь, потер себе кончик носа и взглянул на свою племянницу Елизавету, беседовавшую с Жигонне. Фалейкс не знал, что и подумать об этом наивном ослеплении папаши Сайяра и Бодуайе. Тут вошли господа Дюток, Бисиу, дю Брюэль, Годар и Кольвиль, назначенный правителем канцелярии.

— Что за рожи! — сказал Бисиу, обращаясь к дю Брюэлю. — Какую славную можно нарисовать карикатуру, изобразив их в виде скатов, дорад и слизняков, пляшущих сарабанду.

— Господин директор, — начал Кольвиль, — разрешите поздравить вас, или, вернее, поздравить нас, с тем, что вы будете во главе управления; мы пришли заверить вас, что со всяческим усердием поможем вам в ваших трудах.

Господин и госпожа Бодуайе, отец и мать нового директора, также присутствовали при этом и наслаждались славой, выпавшей на долю их сына и невестки. Бидо-Жигонне, пообедавший у Бодуайе, шнырял по сторонам своими юркими глазками, и от его взглядов Бисиу становилось не по себе.

— Ну и урод! — сказал художник дю Брюэлю. — Прямо для водевиля! И откуда такие берутся? Он так и просится на вывеску для «Двух китайских болванчиков». А сюртук! Я думал, что только Пуаре может щеголять в одеянии десятилетней давности, столько претерпевшем от парижской непогоды.

— Бодуайе великолепен, — заметил дю Брюэль.

— Головокружителен! — согласился Бисиу.

— Господа, — обратился к ним Бодуайе, — вот мой родной дядя, господин Митраль, и мой двоюродный дед с жениной стороны, господин Бидо.

Жигонне и Митраль посмотрели на трех чиновников тем особым взглядом, в глубине которого поблескивает золото, и произвели должное впечатление на обоих насмешников.

— Каковы? — сказал Бисиу на обратном пути, вступая под аркады Королевской площади. — Вы внимательно рассмотрели этих двух Шейлоков? Держу пари, что они идут на Центральный рынок, чтобы пустить в оборот свои денежки из ста процентов в неделю. Они дают в долг под жалованье, торгуют старым платьем, позументом, сырами, женщинами и детьми; они — генуэзско-женевско-ломбардские арабо-евреи и к тому же еще парижане, вскормлены волчицей, а порождены турчанкой.

— Я слышал, что дядя Митраль был судебным приставом, — сказал Годар.

— Вот видите! — отозвался дю Брюэль.

— Я сейчас пойду проверить, как подготовлен литографский камень, — продолжал Бисиу, — но хотелось бы мне понаблюдать, что происходит сейчас в салоне господина Рабурдена. Вы — счастливчик, дю Брюэль, что можете туда пойти!

— Я? — удивился водевилист. — А что мне там делать? Мое лицо не пригодно для того, чтобы состроить соболезнующую мину. И потом, уж очень это безвкусно — паломничать к людям, получившим отставку.

В полночь гостиная г-жи Рабурден опустела, в ней остались только несколько гостей, де Люпо и хозяева дома. Когда Шиннер и Октав де Кан с женой тоже уехали, де Люпо поднялся с таинственным видом, повернулся спиной к часам и взглянул сначала на жену, потом на мужа.

— Друзья мои, — сказал он, — не думайте, что все пропало. Ведь мы с министром — ваши союзники. Дюток примкнул к той стороне, которая показалась ему сильнее. Он действовал в угоду Церковному управлению и двору, он предал меня, но это в порядке вещей, политический деятель никогда не жалуется на предательство. Однако не пройдет и нескольких месяцев, как Бодуайе будет смещен, его, вероятно, переведут в полицейскую префектуру, ибо клерикалы не оставят его без поддержки.

Затем он произнес длинную тираду относительно Церковного управления по раздаче подаяний, относительно опасностей, которым подвергает себя правительство, опираясь на церковь, на иезуитов и т. п.

Однако нельзя не отметить, что и двор и Церковное управление, которым либеральные газеты приписывают такое влияние на исполнительную власть, весьма мало участвовали в назначении почтенного Бодуайе. Эти маленькие интриги, дойдя до высших сфер, просто тонули среди более важных интересов, из-за которых там шла борьба. И если кое-кто и замолвил словечко за Бодуайе, уступая навязчивости кюре от св. Павла и г-на Годрона, то это ходатайство было приостановлено первым же замечанием министра. Конгрегацией управляли только страсти, и все предавали друг друга... Тайная власть этого объединения — вполне, впрочем, допустимого при наличии дерзкого сообщества доктринеров, под названием «Помогай себе сам, и небо тебе поможет»[82], — казалась опасной только из-за того мнимого могущества, которое ей приписывали подначальные ей люди в пылу взаимных угроз. Да и либералам нравилось изображать в своих пересудах Церковное управление как некую гигантскую силу — политическую, административную, гражданскую и военную. Страх всегда будет создавать себе кумиры. В эту минуту Бодуайе верил в силу Церковного управления по раздаче подаяний, тогда как единственной «церковью», покровительствовавшей ему, были те благотворители, что обосновались в кофейне «Фемида». В иные эпохи бывают лица, учреждения, носители власти, которых обвиняют во всех несчастьях, не признавая за ними никаких достоинств, и в которых глупцы видят весь корень зла. И так же, как в свое время считалось, что г-н Талейран непременно должен по поводу каждого события сказать остроту, так в эти годы Реставрации полагали, что Церковное управление содействует или препятствует успеху любого начинания. К сожалению, оно не делало ни того, ни другого. Ибо его влияние не определялось человеком, подобным кардиналу Ришелье или кардиналу Мазарини, но всего только фигурой, напоминавшей кардинала Флeри: это лицо робело в течение пяти лет, осмелело на один день — и осмелело неудачно. Впоследствии доктринеры безнаказанно достигли при Сен-Мерри большего, чем Карл X намеревался достигнуть в июле 1830 года. И если бы не глупейшая статья о цензуре, включенная в новую хартию, у журналистов был бы тоже свой Сен-Мерри. Младшая ветвь вполне легально осуществила бы план Карла X.

— Имейте мужество остаться правителем канцелярии при Бодуайе, — продолжал де Люпо, — будьте истинным политическим деятелем; отбросьте все великодушные мысли и побуждения, замкнитесь в кругу своих служебных обязанностей; не говорите вашему директору ни слова, не давайте ему никаких советов, делайте только то, что он прикажет. Через три месяца Бодуайе будет вынужден уйти из министерства — его или уволят, или переведут в другую сферу административной деятельности. Может быть, в дворцовое ведомство. Мне дважды пришлось очутиться под лавиной глупости; я выжидал — пусть прокатится.

— Все это так, — сказал Рабурден, — но на вас не клеветали, не оскорбляли вашу честь, не позорили вас...

— Ха-ха-ха! — прервал его де Люпо взрывом гомерического хохота. — Да это же в нашей прекрасной Франции насущный хлеб любого выдающегося человека! К таким нападкам можно относиться двояко: или смириться, все бросить и сажать капусту; или быть выше и бесстрашно идти вперед, даже не оглянувшись.

— Я знаю только один способ развязать петлю, которую затянули у меня на шее шпионство и предательство, — отвечал Рабурден, — это немедленно объясниться с министром, и если вы действительно так искренне преданы мне, то вы ведь можете свести меня с ним завтра же!

— Вы хотите изложить ему ваш план административной реформы?

Рабурден наклонил голову.

— Ну что ж, доверьте мне ваши планы, ваши записки, и, клянусь вам, он просидит над ними всю ночь.

— Так идемте к нему вместе! — торопливо отвечал Рабурден. — После шестилетних трудов я, право же, заслужил хотя бы эти два-три часа, в течение которых министр будет вынужден признать мое усердие.

Упорство Рабурдена принуждало де Люпо вступить на открытый путь, где нельзя было спрятаться в кусты, и секретарь министра помедлил в нерешительности; взглянув на г-жу Рабурден, он спросил себя: «Что же возьмет во мне верх — ненависть к мужу или влечение к жене?»

— Раз вы не хотите мне довериться, — заявил он, наконец, правителю канцелярии, — значит, я навсегда останусь для вас только тем человеком, о котором вы писали в ваших секретных записках. Прощайте, сударыня!

Госпожа Рабурден отвечала холодным кивком.

Селестина и Ксавье молча разошлись по своим комнатам, до того они были подавлены обрушившимся на них несчастьем. Жена думала о том, в какое ужасное положение она теперь попала и как это уронит ее в глазах мужа. А правитель канцелярии, решив, что его ноги больше не будет в министерстве и что он подаст в отставку, просто терялся перед серьезностью вытекавших отсюда последствий: ведь это значило изменить всю свою жизнь, начать какую-то новую деятельность. Он до утра просидел перед камином, даже не заметив, что Селестина, уже в ночной сорочке, не раз на цыпочках входила к нему.

«Мне все равно придется пойти в министерство, чтобы взять свои бумаги и сдать Бодуайе дела, вот я и посмотрю, как они отнесутся к моему уходу в отставку», — решил Рабурден. Он написал прошение об отставке и сопроводил его письмом, в котором обдумал каждое слово:


«Ваше высокопревосходительство!

Имею честь обратиться к Вам с просьбой об отставке, каковая изложена в прилагаемом при сем прошении; смею надеяться, Ваше превосходительство вспомнит сказанные мною слова о том, что я отдаю в Ваши руки свою честь и что все зависит от моего немедленного объяснения с Вами. Об этом объяснении я тщетно умолял Вас, но теперь оно было бы, вероятно, уже бесполезно, ибо отрывок из моего труда о системе административного управления, случайно выхваченный и, следовательно, не дающий верного представления о моем проекте в целом, уже ходит по рукам чиновников, толкуется недоброжелателями вкривь и вкось, — и я, чувствуя осуждение, безмолвно вынесенное мне вышестоящими лицами, принужден уйти в отставку. Когда я в то утро порывался с Вами говорить, Вы, Ваше превосходительство, могли подумать, что я хлопочу о своем повышении, меж тем как я помышлял лишь о славе Вашего министерства и общественном благе; для меня важно внести перед Вами ясность в этот вопрос».


Затем следовали обычные формулы вежливости.

Было половина восьмого, когда этот человек свершил великое жертвоприношение, — он сжег весь свой труд. Устав от дум и сломленный душевными муками, он заснул, откинув голову на спинку кресла. Рабурден проснулся от странного ощущения — руки его были залиты слезами Селестины, стоявшей перед ним на коленях. Она вошла, прочла прошение об отставке и поняла, как огромна постигшая их катастрофа. Теперь они с Рабурденом были вынуждены жить на четыре тысячи франков в год. Г-жа Рабурден подсчитала свои долги — они доходили до тридцати двух тысяч франков! Семье грозила самая ужасная нищета. А этот человек, столь благородный и доверчивый, даже не подозревал о том, как она, злоупотребляя доверием мужа, распорядилась их состоянием. И вот она рыдала у ног Рабурдена, прекрасная, словно кающаяся Магдалина.

— Значит, погибло все! — в ужасе вскричал Ксавье. — Значит, я обесчещен не только на служебном поприще, я обесчещен и в своей...

Негодование оскорбленной невинности молнией сверкнуло в глазах Селестины, она вскинула голову, точно лошадь, взвившаяся на дыбы, и бросила на Рабурдена испепеляющий взгляд.

— Я! — величественно бросила она ему. — Я?! — повторила она тоном выше. — Но разве я заурядная, пошлая мещанка? И разве ты не был бы назначен, если бы я поступилась своей честью? Однако, — продолжала она, — то, что случилось, еще более невероятно.

— Так что же случилось? — спросил Рабурден.

— Дело в том, что мы должны тридцать тысяч франков, — отвечала она.

Рабурден в каком-то безумном порыве радости схватил жену и усадил ее к себе на колени.

— Не печалься, дорогая, — сказал он, и голос его был полон такой восхитительной доброты, что ее горькие слезы сменились невыразимо сладостным чувством облегчения. — Я тоже совершил немало ошибок. Я работал без всякой пользы для моего отечества, хотя воображал, что могу ему принести пользу... Теперь я пойду по другой тропинке. Если бы я торговал бакалеей, мы были бы миллионерами. Так вот, станем бакалейщиками. Тебе, мой ангел, всего двадцать восемь лет! Ну что ж, через десять лет промышленность вернет тебе ту роскошь, которую ты так любишь и от которой нам предстоит в ближайшие дни отказаться. Я тоже, дорогая моя девочка, не пошлый человек. Продадим нашу ферму! За семь лет ценность ее возросла. Эта сумма да деньги от продажи нашей обстановки покроют мои долги...

За великодушное слово «мои» она подарила мужу такой поцелуй, в котором была тысяча поцелуев.

— У нас будет сто тысяч франков, которые мы можем вложить в коммерческое дело, — продолжал он. — Не пройдет и месяца, как я что-нибудь придумаю. Я уверен, что и нам, как Сайяру, подвернется какой-нибудь Мартен Фалейкс. Подожди меня с завтраком. Я иду в министерство и вернусь свободным от ярма нищеты.

Селестина сжала мужа в объятиях с такой силой, какой не бывает у мужчин даже в минуты наибольшего гнева, — ибо под влиянием чувства женщина становится сильней самого крепкого мужчины. Она плакала, смеялась, рыдала, говорила — все вместе.

Когда Рабурден в восемь часов утра вышел из своей квартиры, привратница вручила ему визитные карточки с насмешливыми надписями, оставленные господами Бодуайе, Бисиу, Годаром и прочими. Все же он отправился в министерство, где у входа его ожидал Себастьен, который принялся умолять своего начальника не ходить в канцелярию, ибо там чиновники показывали друг другу гнусную карикатуру на него.

— Если вы хотите смягчить мне горечь падения, принесите сюда этот рисунок, — сказал Рабурден, — я намерен пойти сейчас к Эрнесту де ла Бриеру и лично ему передать свою просьбу об отставке — не то, если она пойдет обычным административным путем, все дело могут извратить. А карикатуру я, по некоторым соображениям, хотел бы иметь в руках.

Убедившись, что его письмо попало к министру, Рабурден вернулся во двор; он нашел Себастьена в слезах; юноша протянул ему литографию.

— Это очень остроумно, — сказал Рабурден сверхштатному писцу, причем лицо его было таким же ясным, как лицо спасителя в терновом венце.

Он спокойно вошел в присутствие и направился прежде всего в канцелярию Бодуайе, чтобы пригласить его в кабинет начальника отделения и сообщить ему все данные относительно тех дел, которыми этот рутинер должен был отныне управлять.

— Скажите господину Бодуайе, что вопрос не терпит отлагательства, — добавил он в присутствии Годара и других чиновников, — мое прошение об отставке уже у министра, и я не хотел бы оставаться лишних пяти минут в канцелярии.

Увидев Бисиу, Рабурден прямо направился к нему и, показывая ему литографию, заметил, ко всеобщему удивлению:

— Разве я был неправ, сказав, что у вас артистическая натура? Жаль только, что вы направили острие своего карандаша против человека, которого нельзя судить таким способом, да еще в канцеляриях. Но во Франции смеются надо всем, даже над господом богом!

Затем он повел Бодуайе в кабинет покойного ла Биллардиера. Возле двери стояли Фельон и Себастьен, единственные, у кого хватило смелости во время катастрофы остаться верными человеку, над которым тяготело обвинение. Видя на глазах у Фельона слезы, Рабурден не мог удержаться и пожал ему руку.

— Судáрь, — сказал тот, — если мы можем хоть чем-нибудь быть вам полезны, располагайте нами.

— Входите же, друзья, — обратился к ним Рабурден с благородной приветливостью. — Себастьен, мой мальчик, пишите прошение об отставке и пошлите его с Лораном, вас, наверно, тоже опутали клеветой, которая меня погубила; но я позабочусь о вашем будущем; я вас не оставлю.

Себастьен разрыдался.

Господин Рабурден заперся с г-ном Бодуайе в бывшем кабинете ла Биллардиера, и Фельон помог ему ознакомить нового начальника отделения со всеми трудностями, с которыми приходится иметь дело администратору. При каждом новом вопросе, который ему разъяснял Рабурден, при появлении каждой новой папки крошечные глазки Бодуайе раскрывались все шире.

— Прощайте, сударь, — наконец сказал Рабурден торжественным и одновременно насмешливым тоном.

Тем временем Себастьен упаковал все бумаги, принадлежащие правителю канцелярии, вынес их и положил в нанятый фиакр. Рабурден прошел через широкий двор министерства, где у окон толпились чиновники, и задержался на несколько минут, ожидая приказаний министра. Министр хранил молчание. Фельон и Себастьен ждали вместе с Рабурденом. Затем Фельон смело проводил низвергнутого начальника на улицу Дюфо и почтительно выразил ему свое восхищение.

Оказав эти похоронные почести непризнанному таланту, он с приятным чувством исполненного долга вернулся на свое место.

Бисиу (видя входящего Фельона). Victrix causa diis placuit, sed victa Catoni[83].

Фельон. Да, мосье!

Пуаре. Что это означает?

Флeри. Что клерикальная партия ликует, а честные люди продолжают уважать господина Рабурдена.

Дюток (обиженно). Вчера вы этого не говорили.

Флeри. Если вы произнесете еще хоть слово, вы получите пощечину, слышите? Совершенно ясно, что это вы стащили исследование господина Рабурдена.



(Дюток выходит.)



Идите, жалуйтесь своему хозяину де Люпо, шпион!

Бисиу (смеется и гримасничает, словно обезьяна). Интересно знать, как пойдут дела в отделении? Господин Рабурден — человек столь замечательный, что у него, наверно, была своя цель, когда он писал этот труд. Министерство лишилось весьма умного чиновника. (Потирает руки.)

Лоран. Господина Флeри вызывают к секретарю.

Чиновники обеих канцелярий. Влип!

Флeри (выходя). Это мне безразлично, у меня ведь есть место официального редактора. Весь день я буду свободен, можно разгуливать или делать какую-нибудь занятную работу в редакции газеты.

Бисиу. Из-за Дютока уже уволили эту пешку Деруа, которого обвинили в том, что он способен на самый отчаянный шаг...

Тюилье. Шах королю?

Бисиу. Поздравляю! Смотрите, каков остряк!

Кольвиль (входит; он в радостном настроении). Господа, я ваш начальник...

Тюилье (целует Кольвиля). Ах, друг, будь я сам назначен, я бы так не радовался.

Бисиу. Это дело рук его супруги: они у нее недурны, да и ножки тоже.



(Взрыв смеха.)



Пуаре. Пусть кто-нибудь вкратце объяснит мне, что у нас сегодня происходит?

Бисиу. Вкратце вот что: отныне прихожая министерства — палата, двор — будуар, прямой путь — самый длинный, а постель больше чем когда-либо — окольная дорожка, которая скорей всего приводит к цели.

Пуаре. Господин Бисиу, прошу вас, объясните, что это значит?

Бисиу. Хорошо, я растолкую вам: кто хочет быть чем-нибудь, должен начать с того, чтобы быть чем угодно. Очевидно, необходима какая-то реформа наших ведомств; ибо, уверяю вас, государство обворовывает своих чиновников не меньше, чем чиновники обворовывают государство, растрачивая время, которое должны ему отдавать; но мы работаем мало оттого, что почти ничего не получаем; нас слишком много для тех дел, которые нужно делать, и моя добродетельная Рабурдина все это поняла. Этот великий администратор, господа, предвидел ту неизбежность, которую дураки называют игрой наших превосходных либеральных учреждений. И вот палата захочет управлять, а администраторы — законодательствовать. Правительство захочет администрировать, а администрация — править. Поэтому законы превратятся в предписания, а ордонансы — в законы. Бог создал нашу эпоху для тех, кто любит посмеяться. Я живу во времена, когда административная власть ставит спектакль, подготовленный величайшим насмешником нашего времени — Людовиком Восемнадцатым. (Все опешили.) Господа, если такова Франция, государство, в котором административная власть действует лучше, чем где-либо в Европе, то что же делается в других местах? Бедные страны! Я спрашиваю себя, как они могут жить без двухпалатной системы, без свободы печати, без отчетов и докладных записок, без циркуляров и без целой армии чиновников! Ну, скажите, как они могут держать армию, флот? Как они существуют без дискуссий по поводу каждого вздоха и каждого глотка?.. Можно ли это назвать правительством и отечеством? Меня уверяли (какие-то шутники-путешественники), будто эти страны считают, что у них есть своя политика и что они даже пользуются известным влиянием; но мне их жаль! Ведь у них отсутствует прогресс просвещения, они не способны поднимать вопросы, у них нет независимых трибунов, они погрязли в варварстве. Умен только один французский народ. Вы представляете себе, господин Пуаре (Пуаре вздрагивает), чтобы какая-нибудь страна могла обойтись без начальников отделений, директоров главного управления, без этого великолепного генерального штаба, составляющего славу Франции и императора Наполеона, который имел свои причины на то, чтобы создать все эти должности? И знаете что? Раз эти государства имеют смелость существовать — и в Вене, например, в военном министерстве насчитывают не больше сотни чиновников, тогда как у нас одни оклады и пенсии составляют треть всего бюджета, чего и в помине не было до Революции, — я позволю себе в заключение высказать мысль, что Академия надписей и изящной словесности должна была бы хоть чем-нибудь заполнить свой досуг и объявить премию за решение следующего вопроса: какое государство устроено лучше — то, в котором делается много при небольшом числе чиновников, или то, в котором делается мало при большом числе чиновников?

Пуаре. И это все, что вы можете сказать?

Бисиу. Yes, sir!.. Ja, mein Herr! Si, signor! Da, soudar![84] Не буду обременять вас другими языками.

Пуаре (воздевая руки к небу). Бог мой!.. А еще говорят, что вы остроумны!

Бисиу. Так вы, значит, не поняли?

Фельон. Однако последнее предложение полно глубокого смысла...

Бисиу. ...как и бюджет — столь же сложный, сколь он кажется простым. Я, таким образом, словно освещаю вам фонариком ту пропасть, ту яму, ту бездну, тот кратер вулкана, который «Конститюсьонель» именует «политическим горизонтом».

Пуаре. Я предпочел бы объяснение более понятное.

Бисиу. Да здравствует Рабурден! Вот мое мнение. Вы удовлетворены?

Кольвиль (серьезно). Господин Рабурден виноват только в одном.

Пуаре. В чем же?

Кольвиль. В том, что был государственным деятелем, а не правителем канцелярии.

Фельон (становясь перед Бисиу). Отчего же, судáрь, вы, столь глубоко понимая господина Рабурдена, нарисовали эту мерз... эту низк... эту ужасную карикатуру?

Бисиу. А наши пари? Вы забыли, что мы с чертом заодно и что ваши чиновники проиграли мне обед в «Роше-де-Канкаль»?

Пуаре (крайне обиженный). Значит, мне так и суждено покинуть канцелярию, не поняв ни одной фразы, ни одного слова, ни одной мысли господина Бисиу?

Бисиу. Ваша вина! Спросите у этих господ. Господа, вы поняли смысл моих рассуждений? Они справедливы? Умны?

Все. Увы, да!

Минар. И вот доказательство: я только что написал прошение об отставке. Прощайте, господа, я попытаю счастья в промышленности.

Бисиу. Уж не удалось ли вам изобрести механический корсет или соску, пожарный насос или экипажное крыло от грязи, камин, топящийся без дров, или плиту, чтобы поджаривать котлеты на трех листках бумаги?

Минар (уходя). Это мой секрет.

Бисиу. Что ж, господин Пуаре-младший, что ж, молодой человек, вы видите, все эти господа меня понимают!

Пуаре (посрамленный). Господин Бисиу, окажите мне честь хотя бы один раз поговорить со мной на моем языке, снизойдите до меня...

Бисиу (подмигивая чиновникам). Перед тем как уйти отсюда, вам, вероятно, хотелось бы узнать, что вы такое.

Пуаре (поспешно). Порядочный человек, сударь.

Бисиу (пожимая плечами). ...то есть определить, объяснить, постичь, проанализировать, что такое чиновник... Вы могли бы это сделать?

Пуаре. Мне кажется.

Бисиу (вертя его пуговицу). А я сомневаюсь.

Пуаре. Это человек, которому государство платит за то, чтобы он выполнял известную работу.

Бисиу. Тогда, по-видимому, солдат — тоже чиновник.

Пуаре (смущенно). Ну, нет.

Бисиу. Однако государство платит солдату за то, чтобы он стоял на карауле и маршировал на смотрах. Вы возразите, что он слишком сильно желает уйти со своего места, что он слишком мало сидит на месте, слишком много работает и хотя он то и дело позвякивает ружьем, но редко случается ему позвякать монетами.

Пуаре (широко раскрывает глаза). Но послушайте, сударь, логичнее всего будет признать, что чиновник — это человек, который существует на свое жалованье и не может уйти со своего места, ибо только и умеет, что быть экспедитором.

Бисиу. Ну, вот мы и приближаемся к решению вопроса... Следовательно, канцелярия для чиновника — это как бы его скорлупа. Иными словами, нет чиновников без канцелярии, и нет канцелярии без чиновников. Но куда же мы тогда отнесем таможенного досмотрщика? (Пуаре, пытаясь переступить с ноги на ногу, на мгновение отодвигается от Бисиу, тот отрывает ему пуговицу и берет его за другую.) Ну! С бюрократической точки зрения он оказался бы существом промежуточным. Таможенный досмотрщик лишь наполовину чиновник, и, так же как он пребывает на границе между двумя государствами, так же он стоит на границе между канцелярией и армией: не совсем солдат и не совсем чиновник. Но послушайте, папаша, к чему это нас приведет? (Крутит пуговицу Пуаре.) Где кончается чиновник? Вопрос весьма важный. Например, префект — чиновник?

Пуаре (робко). Должностное лицо.

Бисиу. Ага! Вот вы и пришли к нелепому выводу, что должностное лицо — не чиновник!

Пуаре (сбитый с толку, обводит взглядом всех чиновников). Господин Годар как будто хочет что-то сказать.

Годар. Чиновник — это вид, а должностное лицо — род.

Бисиу (улыбаясь). Я не считал вас способным на столь остроумную классификацию, о достойный экземпляр одного из подвидов!

Пуаре. К чему это ведет?

Бисиу. Ну-ну, папаша, не мешайте, а то мы совсем запутаемся. Слушайте внимательно, и мы поймем друг друга. Давайте установим аксиому, которую я завещаю канцеляриям! Там, где кончается чиновник, начинается должностное лицо, а где кончается должностное лицо — начинается государственный деятель. Однако среди префектов мало попадается государственных деятелей. Поэтому префект есть нечто промежуточное. Не так ли? Он где-то между государственным деятелем и чиновником, подобно тому как таможенный досмотрщик — наполовину лицо гражданское, наполовину — военное. Давайте распутывать дальше эти глубокомысленнейшие вопросы.



(Пуаре багровеет.)



Нельзя ли все это сформулировать в теореме, достойной Ларошфуко: при окладе, превышающем двадцать тысяч франков, чиновника больше не существует. Мы можем с математической точностью вывести отсюда следующий королларий: государственного деятеля можно найти в зоне высоких окладов. И второй королларий, не менее важный и логически неизбежный: директора главных управлений могут быть и государственными деятелями. Не потому ли многие депутаты говорят себе: «Как хорошо быть директором главного управления!» Но в интересах французского языка и Академии...

Пуаре (словно завороженный пристальным взглядом Бисиу). Французский язык!.. Академия...

Бисиу (отрывает еще одну пуговицу и берется за верхнюю). Да, в интересах нашего прекрасного языка, следует заметить, что если правитель канцелярии может, на крайний случай, еще считаться чиновником, то начальник отделения уже должен быть бюрократом. Эти господа... (повертывается к чиновникам и показывает третью пуговицу, оторванную им от сюртука Пуаре) эти господа вполне оценят столь деликатное внимание к оттенкам. Итак, папаша Пуаре, на правителе канцелярии категория чиновников кончается. Таким образом, вопрос поставлен правильно, всякая неясность исчезла, и понятие «чиновник», казавшееся неопределимым, нами определено.

Пуаре. Мне кажется, это несомненно.

Бисиу. Однако сделайте одолжение, ответьте на следующий вопрос: так как судья несменяем, а следовательно, согласно вашему тонкому разграничению, не может быть отнесен к должностным лицам, но вместе с тем не имеет оклада, соответствующего его труду, — то можно ли его отнести к классу чиновников?

Пуаре (разглядывает лепку на потолке). Сударь, я уже потерял нить...

Бисиу (отрывая четвертую пуговицу). Мне хотелось показать вам, сударь, насколько все это при ближайшем рассмотрении сложно, а особенно подчеркнуть то, что я скажу сейчас и что предназначается для философов (если вы разрешите мне переиначить слова Людовика Восемнадцатого): стараясь в чем-нибудь разобраться, можешь совсем запутаться.

Пуаре (отирая лоб). Простите, сударь, меня мутит... (Пытается застегнуть сюртук.) Ах, вы оторвали мне все пуговицы.

Бисиу. Так вы, наконец, поняли?

Пуаре (недовольным тоном). Да, сударь... да, я понимаю, что вы просто хотели сыграть со мною скверную шутку и незаметно оторвать все мои пуговицы.

Бисиу (торжественно). Старец! Вы ошибаетесь! Мне хотелось запечатлеть в вашем мозгу возможно более яркую картину конституционной власти (все чиновники смотрят на Бисиу; Пуаре, опешив, уставился на него с какой-то тоскливой тревогой) и, таким образом, сдержать слово. Я воспользовался иносказательными приемами дикарей. Слушайте! Пока министры разглагольствуют в палате, примерно столь же содержательно и плодотворно, как мы сейчас, — административная власть под шумок обрывает пуговицы у налогоплательщиков.

Все. Браво, Бисиу!

Пуаре (он на этот раз понял). Я теперь не жалею о своих пуговицах.

Бисиу. А я поступлю так же, как Минар, я больше не желаю расписываться в получении грошей и лишу министерство своего сотрудничества. (Выходит, сопровождаемый смехом всех чиновников.)





Тем временем у министра происходила другая сцена, более поучительная, чем предыдущая, ибо она показывает, как гибнут в высших сферах великие идеи и как там утешаются в несчастье.

В эту минуту де Люпо представлял министру нового директора, г-на Бодуайе. В гостиной, кроме них, были два-три влиятельных депутата, поддерживающих министерство, и г-н Клержо, которому его превосходительство только что обещал приличный оклад. Обменявшись несколькими банальными фразами, присутствующие заговорили о злободневных событиях.

Один из депутатов. Значит, вы с Рабурденом расстаетесь?

Де Люпо. Он подал в отставку.

Клержо. Говорят, он задумал реформу всей административной системы?

Министр (глядя на депутатов). В канцелярии оклады, быть может, и не соответствуют тем требованиям, которые предъявляются чиновникам.

Де ла Бриер. Господин Рабурден утверждал, что сто чиновников, получая по двенадцати тысяч франков, справятся с работой быстрее и лучше, чем тысяча получающих по тысяче двести.

Клержо. Может быть, он и прав.

Министр. Что вы хотите? Так уж устроена эта машина, нужно было бы ее сломать и построить заново, но у кого хватит на это смелости при нашей парламентской трибуне, под огнем дурацких декламаций оппозиционеров или свирепых статей в печати? Отсюда следует, что настанет день, когда правительство и администрация принуждены будут искать выхода из порочного круга своих взаимоотношений.

Первый депутат. Почему?

Министр. Судите сами! Министр задается благими целями и не может осуществить их. По вине вашей палаты время, отделяющее замысел от его осуществления, станет бесконечным. И если даже вы действительно сделали невозможной грошовую кражу, то вы все-таки будете не в силах помешать корыстным служебным злоупотреблениям. Согласие на известные операции будет зависеть от тайных сговоров, за которыми трудно уследить. И, наконец, у чиновников, от писца до правителя канцелярии, будет собственное суждение; они уже не явятся руками, которыми управляет единый мозг, исполнителями воли правительства; оппозиция стремится предоставить им право выступать против него, голосовать против него, судить его.

Бодуайе (вполголоса, но так, чтобы его все же слышали). Его высокопревосходительство поистине великий мыслитель!

Де Люпо. У бюрократии, разумеется, есть ошибки: я считаю, что она медлительна и дерзка, она слишком тормозит деятельность министерств, она кладет под сукно немало проектов, душит прогресс, но административная власть во Франции сама по себе чрезвычайно полезна...

Бодуайе. Без сомнения!

Де Люпо. ...хотя бы для продажи бумаги и для гербовых сборов. А если она, как все превосходные хозяйки, излишне придирчива, зато может в любую минуту дать полный отчет в своих расходах. Какой разумный негоциант с радостью не выбросит пяти процентов со всей своей продукции, со всего своего оборотного капитала, только бы застраховать себя от растратчиков?

Другой депутат (владелец мануфактурного предприятия). Промышленники Старого и Нового света обеими руками подписали бы подобное соглашение с тем злым демоном, который называется растратой.

Де Люпо. Ну что ж, хотя статистика — игрушка нынешних государственных деятелей, ибо они воображают, что цифры — это и есть расчет, все же цифры нужны при расчетах. Так давайте считать. Впрочем, цифра — самый убедительный аргумент для общества, основанного на личном интересе и на деньгах, а наше общество, созданное хартией, именно таково! По крайней мере я так думаю! Немножко цифр — это для мыслящих масс самое убедительное. Как уверяют наши деятели левой, в конце концов все решается цифрами. Так обратимся к цифрам. (Министр отходит в сторону с одним из депутатов и беседует с ним вполголоса.) Во Франции существует до сорока тысяч чиновников, этот подсчет сделан на основе окладов; дорожный сторож, метельщик или работница на сигарной фабрике не являются чиновниками. Средний оклад чиновника составляет полторы тысячи франков в год. Помножьте полторы тысячи на сорок тысяч, и вы получите шестьдесят миллионов. И, конечно, публицист мог бы прежде всего указать Китаю и России, где все чиновники воры, а также Австрии, американским республикам и всему свету, что за эти деньги Франция обладает самой дотошной и придирчивой, самой бумаголюбивой и чернилолюбивой, самой счетолюбивой, хитроумной, въедливой и аккуратной — словом, самой лучшей в мире экономкой, какой только может быть административная власть! У нас нельзя ни израсходовать, ни получить ни одного сантима без особого письменного требования, без подтверждающих документов, которые и проводятся по кассовым ведомостям с приложением особой квитанции, а требование и квитанция регистрируются, контролируются, проверяются людьми в очках. При малейшем отступлении от формы чиновник пугается, ибо дотошность его кормит. Многие государства вполне удовольствовались бы такими порядками, но Наполеону и этого было мало. Великий организатор восстановил институт высших должностных лиц при единственном в своем роде суде. Эти люди проводят целый день за проверкой бон, бумаг, росписей и описей, залоговых квитанций, платежных расписок, принятых и выданных вкладов и т. п. — словом, всех документов, составленных чиновниками. У этих неподкупных судей талант точности, гений сыска, зоркость рыси и проницательность в отношении счетов, доведенная до такой степени, что подобные люди готовы сызнова проделать все вычисления, чтобы откопать какую-нибудь неуловимую, ничтожную разность. Эти благородные жертвы цифр способны спустя два года вернуть какому-нибудь военному интенданту его отчет, если он в нем ошибся на два сантима. Таким образом, французская административная власть, самая чистопробная изо всех, которые занимаются бумагомарательством на земном шаре, достигла того, что во Франции, как сейчас заметил его превосходительство, воровство невозможно, лихоимство — миф. Что против этого возразить? Государственные доходы составляют в нашей стране один миллиард двести миллионов франков, и она их тратит целиком, вот и все. Миллиард двести миллионов поступают в ее кассы, и столько же из них уходит. Таким образом, ее оборот составляет два миллиарда четыреста тысяч франков, и она платит только шестьдесят миллионов, то есть два с половиной процента, за уверенность, что она застрахована от растраты. Поваренная книга нашей политической кухни стоит шестьдесят миллионов, но ведь жандармерия, суды, тюрьмы и полиция стоят столько же — и ни сантима не возвращают. А к тому же мы находим применение людям, которые, будьте уверены, ничего другого делать не умеют, поэтому расточительство, если оно у нас существует, может быть только вполне легальным и высоконравственным; обе палаты являются его соучастницами, оно узаконено. Растраты сводятся разве лишь к тому, что государство занято делами, в которых нет необходимости ныне или никакой надобности вообще, — например, меняет нашивки у солдат, затевает постройку кораблей, не позаботившись о корабельном лесе, так что потом приходится покупать его втридорога; готовится к войне, которой так и не объявляет; платит долги какой-нибудь державы и не требует их возмещения или по крайней мере гарантий и т. д. и т. п.

Бодуайе. Это растраты высшего порядка, и чиновников они не касаются. За плохое управление страной отвечает государственный деятель, стоящий у кормила власти.

Министр (он кончил беседу с депутатом). В том, что сказал де Люпо, есть доля истины; но (обращаясь к Бодуайе) знаете, господин директор, никто не умеет становиться на точку зрения государственного деятеля. Отдавать приказы относительно разного рода расходов, даже бесполезных, еще не значит — плохо управлять. Ведь, согласитесь, это все-таки способствует обращению денег, которым все больше угрожает опасность, особенно во Франции, превратиться в мертвый капитал из-за скаредной и глубоко нелепой привычки провинциалов накапливать кучи золота...

Депутат (слушавший де Люпо). Но если ваше превосходительство правы и если наш остроумный друг (берет де Люпо под руку) также не ошибается, то какой же из этого следует вывод?

Де Люпо (посмотрев на министра). Видимо, что-то все-таки придется изменить...

Де ла Бриер (робко). Значит, господин Рабурден прав?

Министр. Я повидаюсь с Рабурденом.

Де Люпо. Ошибка этого бедняги состоит в том, что он взял на себя смелость вершить суд над администрацией и людьми, которые к ней принадлежат; он хочет, чтобы осталось всего три министерства...

Министр (прерывая его). Да он с ума сошел!

Депутат. А как же тогда в министерствах были бы представлены руководители парламентских партий?

Бодуайе (с улыбкой, которая ему кажется тонкой). Уж не намеревался ли господин Рабурден изменить и конституцию, данную нам королем-законодателем?

Министр (задумчиво берет под руку де ла Бриера и уводит его). Мне хотелось бы прочитать этот план Рабурдена, и так как вы с Рабурденом знакомы...

Де ла Бриер (в кабинете министра). Он все сжег. Вы допустили, чтобы Рабурдена опозорили, и он ушел из министерства. Не верьте, ваше высокопревосходительство, что у него, как старается всем внушить де Люпо, было намерение хоть что-нибудь изменить в нашей совершенной системе централизованной власти!

Министр (про себя). Я сделал ошибку. (Некоторое время молчит.) Ну, не беда! В проектах реформ у нас никогда недостатка не будет...

Де ла Бриер. Недостаток у нас не в идеях — исполнителей нет.

В кабинет вошел де Люпо, этот мастер защищать злоупотребления.

— Ваше превосходительство, я уезжаю к своим избирателям.

— Подождите! (Его превосходительство прервал разговор со своим личным секретарем и отошел с де Люпо к окну.) Оставьте мне этот округ, мой милый, взамен вы получите графский титул, и я уплачу ваши долги... Словом, если после смены палаты я останусь у дел, то обещаю, что при ближайшем назначении вас сделают пэром Франции.

— Вы человек своего слова, я согласен.

Так Клеман Шарден де Люпо, сын человека, получившего дворянство при Людовике XV и имевшего право на герб — четырехпольный щит: на первом, серебряном, поле — черный волк, уносящий в зубах красного ягненка; на втором, пунцовом, — три серебряных пряжки; на третьем — три красно-серебряных вертикальных полосы и двенадцать геральдических фигур; на четвертом, золотом, — красный жезл, поставленный вертикально на шлем, заштрихованный косыми чертами; четыре лапы грифонов, выступающие по бокам и поддерживающие щит; девиз — «en lupus in historia»[85], — мог теперь увенчать графской короной этот герб, доставшийся ему по иронии судьбы.

В 1830 году, в конце декабря, г-ну Рабурдену пришлось посетить по одному делу бывшее свое министерство, где все канцелярии были уже перетряхнуты сверху донизу. Этот переворот особенно тяжело сказался на канцелярских служителях, которые весьма не любят иметь дело с новыми лицами. Явившись с раннего утра в присутствие, где он знал все входы и выходы, бывший правитель канцелярии невольно услышал следующий диалог, происходивший между двумя племянниками Антуана, — дядя уже успел выйти в отставку.

— Ну, как поживает твой начальник отделения?

— И не говори, ничего я с ним не могу поделать. Он звонит мне, чтобы спросить, не видел ли я, где его носовой платок или табакерка. Всякого тут же принимает, даже подождать не заставит, нет в нем ни капли собственного достоинства. Приходится учить его: «Сударь, его сиятельство, ваш предшественник, ради своего престижа кресло изволили перочинным ножичком ковырять, чтобы люди думали, будто граф работают». Словом, все у него вверх дном! То и дело прибирай за ним, везде беспорядок; нет, видимо, он очень недалек. А твой?

— Мой? О, я наконец приучил его. Он теперь знает, где лежит его почтовая бумага, конверты, все его вещи. Мой прежний чертыхался, а этот кроткого нрава... Но у него нет никакого величия; потом, он не получил ни одного ордена, а я не люблю, когда у начальника нет орденов: его можно принять за одного из нас, это унизительно. Он таскает бумагу из канцелярии; а на днях спросил меня, не могу ли я приходить к нему на дом и прислуживать за столом, когда у него гости.

— Какое нынче правительство, милый мой!

— Да, все скареды.

— Лишь бы нам не урезали наше несчастное жалованье!

— Я очень боюсь этого! Палаты вникают во все мелочи. Дрова для печки, и то отсчитывают!

— Ну, если они возьмут такую манеру, все это долго не продержится.

— Тсс... Вот маху дали, нас кто-то слышал!

— Пустяки, это покойный господин Рабурден... Ах, сударь, я сразу вас узнал по осанке... Если у вас тут какое-нибудь дело, так никто даже не догадается, с каким уважением с вами обходиться надо; только одни мы и остались с тех времен... Господа Кольвиль и Бодуайе не успели просидеть свои кожаные кресла после вашего ухода... Ох, господи, да их уже через полгода назначили сборщиками податей в Париже...



Париж, июль 1836 г.