Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Все это, — возразил Гупиль, — касается, по-моему, только прав побочных внуков на имущество их дедов и вовсе не касается дядьев, которые, на мой взгляд, не связаны никакими узами родства с законными детьми своих побочных шуринов. Урсула не родственница доктору Миноре. Я вспоминаю решение Кольмарского королевского суда, принятое в 1825 году, как раз когда я кончал курс права; суд постановил тогда, что если побочный ребенок умер, его потомки не могут считаться посредниками в отношении наследства. А ведь отца Урсулы нет в живых.

Доводы Гупиля произвели то, что в отчетах о заседаниях Палаты журналисты именуют глубоким потрясением.

— И что это означает? — воскликнул Дионис. — Только одно: что суду еще никогда не доводилось решать дело о завещании, написанном дядей в пользу побочной племянницы, но стоит ему заняться таким делом, и строгость французского законодательства о побочных детях сослужит нам добрую службу — тем более что судьи нынче — люди богобоязненные. Поэтому я ручаюсь, что Урсула очень скоро согласится на выгодное для вас полюбовное соглашение, особенно если пригрозить ей кассационным судом.

Ощутив себя владельцами кучи золота, наследники заулыбались, зашевелились, замахали руками и не заметили, что Гупиль неодобрительно качает головой. Однако стоило Дионису произнести страшное слово «Но!..» — и встревоженные наследники замолчали, как по команде. Словно марионетки, послушные воле дергающего за нитки комедианта, все они обернулись и впились глазами в нотариуса.

— Но никакой закон не может помешать вашему дядюшке удочерить Урсулу или жениться на ней, — продолжал Дионис. — Удочерение вы можете опротестовать и, я думаю, выиграете дело: королевский суд не любит шутить с удочерениями и примет вашу сторону. Конечно, доктор — кавалер ордена Святого Михаила, офицер Почетного легиона и бывший лейб-медик, но все это ему не поможет. Другое дело женитьба, которую к тому же нетрудно утаить от чужих глаз. Старикан достаточно хитер, чтобы уехать в Париж, прожить там год и обвенчаться, указав в брачном контракте, что за невестой получен миллион приданого. Итак, единственное, чего вам следует опасаться, — это женитьбы доктора.

Тут нотариус сделал паузу.

— Есть и другая опасность, — снова вмешался Гупиль с видом знатока, — доктор может отказать все свое состояние третьему лицу, например папаше Бонграну, подписав фидеикомисс[122] в пользу мадемуазель Урсулы Мируэ.

— Если вы будете докучать дядюшке, — перебил Дионис своего первого клерка, — если вы не будете отменно ласковы с его Урсулой, то он женится либо прибегнет к фидеикомиссу, о котором толкует Гупиль; не думаю, впрочем, что он на это пойдет: фидеикомисс — штука опасная. Что до женитьбы, то ее легко предотвратить. Стоит только Дезире самую малость приударить за девчонкой, и она уже, конечно, предпочтет старику очаровательного юношу, гордость всего Немура.

— Матушка, — шепнул Зелии ее сын, прельщенный столько же суммой приданого, сколько и красотой Урсулы, — если я женюсь на ней, все деньги будут наши.

— Ты что, спятил? Ты, у которого будет пятьдесят тысяч ливров годового дохода, ты, который должен стать депутатом! Пока я жива, я не дам тебе связаться с кем попало и загубить свою карьеру! Семьсот тысяч франков?.. Было б о чем говорить. Единственная дочь господина мэра будет иметь пятьдесят тысяч в год, а он ко мне уже подъезжал насчет свадьбы...

Слова матери, впервые в жизни говорившей с ним резко, лишили Дезире всякой надежды на брак с прекрасной Эстер[123] — он знал, что ни ему, ни отцу не под силу нарушить волю Зелии, читавшуюся в ее страшных голубых глазах.

— Но скажите-ка, господин Дионис, — воскликнул Кремьер, которого жена толкала локтем в бок, — а если доктор примет все за чистую монету и выдаст свою воспитанницу за Дезире, дав ей в приданое все свое состояние, — тогда прощай наше наследство?! А ведь у дядюшки, если он проживет еще пять лет, будет целый миллион.

— Никогда, — закричала Зелия, — никогда и ни за что я не потерплю, чтобы Дезире женился на дочери ублюдка, на девчонке, взятой в дом из милости, подобранной на улице! Черт подери! После смерти дяди мой сын будет главой рода Миноре, а Миноре принадлежат к пятисотлетней буржуазии. Это стоит дворянства. Будьте покойны: Дезире женится только после того, как мы выясним, какая карьера светит ему в Палате депутатов.

Эта надменная речь встретила поддержку Гупиля, который сказал: «С двадцатью четырьмя тысячами ливров дохода Дезире сделается либо председателем Королевского суда, либо главным прокурором; а там, глядишь, и пэром; неравный брак его погубит».

Тут наследники так загалдели, что Миноре пришлось стукнуть кулаком по столу, чтобы они замолчали и нотариус смог продолжать.

— Дядюшка ваш человек честный и порядочный, — сказал Дионис. — Он мнит себя бессмертным и, как все ученые, умрет, не оставив завещания. Итак, самое важное сейчас, по-моему, вынудить доктора поместить капитал так, чтобы он не уплыл от вас после его смерти. Такая возможность имеется. Молодой Портандюэр сидит в Сент-Пелажи — у него сто с чем-то тысяч франков долга. Старуха мать знает, что он в тюрьме, плачет горючими слезами и сегодня ждет к обеду аббата Шапрона — конечно, для того, чтобы поделиться с ним своей бедой. Так вот, сегодня вечером я попытаюсь уговорить вашего дядюшку продать консолидированную пятипроцентную ренту[124], которая сейчас идет по сто восемнадцать франков, и одолжить госпоже де Портандюэр под залог ее дома и Бордьерской фермы сумму, необходимую для спасения блудного сына. В том, что я ходатайствую за этого юного шалопая Портандюэра, нет ничего подозрительного: если дело выгорит, я могу заработать на совершении купчих, на закладных и прочих документах. Я постараюсь войти в доверие к доктору и убедить его приобрести на оставшиеся деньги земли — у меня есть на примете прекрасные участки. Состоянием, вложенным в земли или отданным взаймы под залог недвижимого имущества, не так-то легко распорядиться. Между желанием обратить его в деньги и осуществлением этого желания можно воздвигнуть множество препятствий.

Пораженные справедливостью этих умозаключений, достойных господина Жосса[125], наследники одобрительно перешептывались.

— Итак, — сказал нотариус в заключение, — живите дружно, старайтесь, чтобы дядюшка ваш не уехал из Немура, — он привык к здешней жизни, а вам это на руку: удобнее приглядывать за ним. А подыскав девчонке любовника, вы сможете не бояться женитьбы...

— А если она все-таки выйдет замуж? — спросил Гупиль, в чьей голове родился честолюбивый замысел.

— Ничего страшного — по крайней мере вы точно оцените свои убытки, узнав, какое приданое даст за Урсулой старикан, — отвечал нотариус. — Но если вы напустите на нее Дезире, можно будет потянуть время до смерти старика. Не всяк жених, кто присватался.

— Доктор ведь может прожить еще долго, — сказал Гупиль, — не проще ли выдать девчонку за какого-нибудь толкового парня, который за сто тысяч франков избавит вас от нее и поселится с ней где-нибудь в Сансе, Монтаржи или Орлеане?

Дионис, Массен, Зелия и Гупиль — самые сообразительные из всех собравшихся — многозначительно переглянулись.

— Пусти козла в огород, — шепнула Зелия Массену.

— Кто его сюда звал? — спросил в ответ секретарь.

— Неплохо придумано, — вскричал Дезире, — но ведь ты же не умеешь вести себя прилично, ты не сможешь понравиться старику и его воспитаннице!

— Да у тебя, парень, губа не дура, — сказал почтмейстер, до которого наконец дошло, куда метит Гупиль.

Эта грубая шутка имела бешеный успех. Но старший клерк обвел насмешников таким зловещим взглядом, что они тотчас замолчали.

— Нынче нотариусы пекутся только о себе, — сказала Зелия на ухо Массену. — А вдруг Дионису выгоднее покажется выправлять бумаги Урсуле?

— Я в нем уверен, — ответил секретарь, с хитрецой взглянув на кузину. Он хотел добавить: «Потому что он у меня в руках!» — но сдержался. — Я совершенно согласен с Дионисом, — сказал он вслух.

— И я тоже, — воскликнула Зелия, хотя она и начала догадываться о тайном сговоре нотариуса и секретаря.

— Как моя жена, так и я, — заключил почтмейстер, потягивая вино, хотя физиономия его от всего съеденного и выпитого за завтраком и так уже налилась кровью.

— И прекрасно, — сказал сборщик налогов.

— В таком случае после обеда я иду к доктору! — спросил Дионис.

— Выходит, — сказала госпожа Кремьер госпоже Массен, — мы должны, как прежде, навещать дядюшку по воскресеньям и делать все, как сказал господин Дионис.

— Да, и сносить такое обхождение, как сегодня! — закричала Зелия. — В конце концов, у нас добрых сорок тысяч дохода, и мы ничем не хуже его, а он не желает отдавать нам визиты! Может, я не умею выписывать рецепты, но свое дело я знаю, будьте покойны!

Госпожа Массен была задета.

— А я вот не получаю в год сорока тысяч ливров и мне вовсе не улыбается терять десять тысяч, — сказала она.

— Мы его племянницы и будем за ним ухаживать, — вставила госпожа Кремьер, — мы все выясним, а вы, кузина, когда-нибудь скажете нам за это спасибо.

— Не обижайте Урсулу, старикан Жорди оставил ей свои сбережения! — сказал нотариус, погрозив им пальцем.

— Пойду разряжусь в пух и прах! — воскликнул Дезире.

— Вы ничем не уступаете Дерошу[126], самому ловкому парижскому стряпчему, — сказал своему патрону Гупиль, когда они покинули дом почтмейстера.

— А они все норовят поменьше нам заплатить! — с горькой усмешкой ответил нотариус.

Наследники шли следом; раскрасневшиеся после трапезы, они поравнялись с церковью как раз когда кончилась вечерня. Как и предсказывал нотариус, аббат Шапрон вел под руку госпожу де Портандюэр.

— Она и к вечерне его притащила, — воскликнула госпожа Массен, указывая госпоже Кремьер на Урсулу и ее крестного, выходивших из церкви.

— Давайте подойдем к ним, — сказала госпожа Кремьер.

После совещания у почтмейстера наследников будто подменили. Не понимая, в чем причина этой деланной любезности, доктор Миноре любопытства ради позволил Урсуле поговорить с родственницами; натужно улыбаясь, обе дамы принялись лебезить перед девушкой.

— Позволите ли вы, дядюшка, навестить вас сегодня вечером? — спросила госпожа Кремьер. — Мы боимся вас стеснить, но наши сыновья уже так давно не свидетельствовали вам своего почтения, а дочки уже подросли и хотят познакомиться с милой Урсулой.

— Урсула вполне оправдывает свое имя, — отвечал доктор, — она дикарка[127].

— А мы ее приручим, — сказала госпожа Массен. — Кстати, дядюшка, — добавила она, ибо, будучи женщиной практичной, решила скрыть свои истинные намерения за соображением экономии, — мы слышали, что у вашей дорогой крестницы замечательные способности к музыке, и мечтаем послушать, как она играет. Мы с госпожой Кремьер подумываем о том, чтобы пригласить ее учителя к нашим девочкам; ведь если у него будет семь-восемь учениц, он, пожалуй, станет брать дешевле, и мы сможем позволить себе эту роскошь...

— Ничего не имею против, — отвечал старик, — тем более что я собираюсь выписать для Урсулы еще и учителя пения.

— Так до вечера, дядюшка, мы придем с вашим внучатым племянником Дезире, он теперь адвокат.

— До вечера, — отвечал Миноре, любопытствовавший узнать намерения этих мелких душонок.

Обе племянницы доктора с преувеличенной любезностью подали Урсуле руки и распрощались с ней.

— О, крестный, вы, должно быть, читаете мои мысли, — воскликнула Урсула, бросив на старика благодарный взгляд.

— У тебя неплохой голос, — отвечал он. — Я хочу пригласить к тебе еще учителей рисования и итальянского. Женщина, — продолжал доктор, открыв калитку и пристально взглянув на Урсулу, — должна получить такое воспитание, чтобы быть на высоте, какую бы партию она ни сделала.

Урсула залилась краской: опекун ее, казалось, намекал на юношу, о котором мечтала она сама. Чувствуя, что она вот-вот признается доктору в том, что питает невольную склонность к Савиньену и желает совершенствовать свои таланты лишь для того, чтобы понравиться ему, девушка прошла в глубь сада и села на скамейку; на фоне зелени издали она казалась бело-голубым цветком. Доктор подошел к скамейке.

— Видите, крестный, ваши племянницы очень добры ко мне; они были так любезны, — сказала Урсула, чтобы перевести разговор.

— Бедная девочка, — воскликнул старик.

Он взял Урсулу под руку и, похлопывая ее по ладошке, повел на берег реки, где никто не мог услышать их разговор.

— Почему вы говорите: «бедная девочка»?

— Неужели ты не видишь, что они боятся тебя?!

— Но отчего?

— Наследники всполошились из-за моего обращения, они, конечно, приписали его твоему влиянию и вообразили, что я лишу их наследства, чтобы побольше оставить тебе.

— Но ведь это неправда, верно?.. — простодушно воскликнула Урсула, взглянув на крестного.

— О божественная утеха моей старости! — сказал старик и, прижав к груди свою воспитанницу, расцеловал ее в обе щеки. — Ради нее, а не ради себя, Господи, молил я Тебя нынче, чтобы Ты сохранил мне жизнь до тех пор, пока я не отыщу ей достойного спутника жизни. Ты увидишь, ангел мой, какую комедию разыграют здесь сегодня Миноре, Кремьеры и Массены. Ты хочешь украсить и продлить мою жизнь, а им нужно только одно: чтобы я поскорее умер.

— Господь не велит нам ненавидеть, но если это правда, тогда... тогда я их презираю... — отвечала Урсула.

— Обедать! — закричала с крыльца мамаша Буживаль.

Урсула и ее опекун заканчивали десерт, когда в прелестной столовой, украшенной китайскими лаковыми миниатюрами, разорившими Левро-Левро, появился мировой судья; доктор в знак особого расположения угостил его кофе, который он собственноручно готовил в серебряной кофеварке, так называемой кофеварке Шапталя, смешивая три сорта[128]: мокко, бурбонский и мартиникский.

— Ну что? — сказал Бонгран, поправив очки и лукаво взглянув на доктора. — Весь город бурлит, родственники ваши, увидев вас в церкви, потеряли покой. Только и слышно, что вы оставите состояние церковникам и беднякам. Да, взбудоражили вы своих наследников, нечего сказать. Я видел всю компанию на площади — они суетились, точно муравьи, у которых отняли их яйца.

— Что я тебе говорил, Урсула? — вскричал старик. — Мне больно огорчать тебя, дитя мое, но разве не должен я научить тебя разбираться в людях и предостеречь против ненависти, которую ты вовсе не заслужила!

— Я как раз хотел сказать вам об этом несколько слов, — подхватил Бонгран, воспользовавшийся случаем поговорить со старым другом о будущем Урсулы.

Мировой судья еще не успел снять шляпу, а доктор, чтобы не простудиться, покрыл седую голову черной бархатной шапочкой, и оба, прохаживаясь по саду над рекой, принялись обсуждать важный вопрос: как закрепить за Урсулой состояние, которое хотел бы оставить ей доктор. Мировой судья не хуже Диониса знал, что завещание доктора в пользу Урсулы может быть опротестовано; вопрос о наследстве Миноре волновал весь Немур, и городские юристы уже не раз обсуждали его.

Сам Бонгран прекрасно знал, что Урсула Мируэ не связана с доктором Миноре никакими родственными отношениями, но он знал также, что Гражданский кодекс охраняет семью от незаконных наследников. Конечно, его создатели предусмотрели лишь возможную слабость отцов и матерей к их незаконным детям, не подумав о том, что найдутся дядюшки и тетушки, которые перенесут любовь к побочному ребенку на его потомство. Но то был просто пробел в кодексе.

— Во всякой другой стране, — сказал Бонгран доктору, растолковав ему те параграфы закона, о которых Гупиль, Дионис и Дезире только что поведали наследникам, — Урсуле нечего было бы бояться; она законная дочь своих родителей, а неправомочность ее отца распространяется только на наследство Валентина Мируэ, вашего тестя; однако наши судейские, к несчастью, чересчур умны и дотошны, они вникают не только в букву, но в самый дух законов. Адвокаты заведут речь о нравственности и докажут, что если законодатели в простоте душевной забыли предусмотреть конкретный случай, то это ничего не значит; важно, что они сформулировали общее правило. Процесс будет длинным и разорительным. Зелия доведет дело до кассационного суда, а кто знает, буду ли я в то время еще жив.

— Процесс — это не самое страшное! — воскликнул доктор. — Я уже слышу речи в суде, посвященные «пределам неправомочности побочных детей в отношении наследства», да и вообще хороший адвокат на то и хороший, что может выиграть безнадежный процесс.

— Однако, — возразил Бонгран, — я не поручусь, что судейские не станут толковать закон расширительно, дабы взять под свою охрану брак — вечную основу общества[129].

Не раскрывая своих намерений, старик отверг фидеикомисс. А когда Бонгран предложил доктору жениться на Урсуле, чтобы узаконить передачу состояния, тот воскликнул:

— Бедная девочка! Я ведь могу прожить еще лет пятнадцать — что же с ней станется?

— Как же в таком случае вы намерены поступить? — спросил Бонгран.

— Я подумаю; там видно будет, — отвечал старый доктор, явно затрудняясь принять какое бы то ни было решение.

В эту минуту Урсула пришла сказать двум друзьям, что нотариус Дионис просит дозволения видеть доктора.

— А вот и Дионис. Так скоро?! — воскликнул Миноре, переглянувшись с Бонграном. — Хорошо, — сказал он Урсуле, — пусть войдет.

— Ставлю свои очки против спички, что он держит руку ваших наследников; он сегодня завтракал с ними у почтмейстера; наверняка они что-то затевают.

Урсула привела нотариуса в сад. После обмена приветствиями и несколькими незначащими фразами, Дионис изъявил желание поговорить с доктором наедине. Урсула и Бонгран ушли в гостиную.

«Я подумаю! Там видно будет!» — Бонгран мысленно повторял последние слова доктора. Так говорят все ученые, а смерть настигает их внезапно, и дорогие им существа остаются без средств!

Замечательно недоверие, с каким деловые люди относятся к людям выдающегося ума: отдавая им должное в большом, они отказывают им в малом. Впрочем, быть может, такое недоверие даже лестно? Видя, что ученые возносятся к вершинам человеческого духа, деловые люди не верят в их способность входить в те мелочи, на которых, будь то проценты в финансах или микроскопические существа в естествознании, в конечном счете зиждутся капиталы и миры. Деловые люди ошибаются: человеку, умеющему чувствовать и мыслить, доступно все. Скрытность доктора задела Бонграна, но, тревожась об Урсуле, которой, как он полагал, грозит опасность, он решился защитить ее от наследников. Мировой судья был в отчаянии от того, что не может присутствовать при беседе старого доктора с Дионисом.

«Как ни невинна Урсула, — подумал он, взглянув на воспитанницу доктора, — в иных вещах молодые девушки сами себе юристы и моралисты. Рискнем!»

— Миноре-Левро, — обратился он к Урсуле, поправив очки, — могут просить вашей руки для своего сына.

Бедная девочка побледнела: она была слишком хорошо воспитана, слишком целомудрена и щепетильна, чтобы подслушивать, однако, после некоторого колебания, решила, что вправе подойти поближе к крестному и нотариусу: ведь если она будет им мешать, крестный даст ей это понять. Жалюзи на застекленной двери китайского павильона, где располагался кабинет доктора, были открыты, и Урсула решила самолично закрыть их. Она извинилась перед мировым судьей за то, что оставляет его одного в гостиной; Бонгран отвечал с улыбкой: «Ступайте, ступайте!» Урсула вышла на крыльцо китайского павильона и задержалась там на несколько минут; она не спеша опускала жалюзи, любуясь закатом. Доктор и нотариус тем временем медленно приближались к павильону, и Урсула услышала ответ крестного: «Мои наследники были бы в восторге, появись у меня недвижимость и закладные; они воображают, что только в этом случае смогут спать спокойно; я вижу их насквозь — кстати, может, они-то и прислали вас ко мне? Учтите, сударь, что мое решение неизменно. Наследники получат капитал, которым я обладал, когда переехал сюда, пусть примут это к сведению и дадут мне покой. Если хоть один из них посягнет на то, что я считаю своим долгом оставить этому ребенку, я восстану из мертвых и покараю их. Так что пусть те, кто желает вызволить господина Савиньена де Портандюэра из тюрьмы, не рассчитывают на меня. Я свою ренту не продам.

Последние слова доктора причинили Урсуле первую в ее жизни боль; она прислонилась лбом к жалюзи и ухватилась за них рукой, чтобы не упасть.

— Боже мой! что случилось? На ней лица нет. Такое сильное волнение после обеда может стоить ей жизни! — вскричал старый доктор и подхватил Урсулу, которая, казалось, вот-вот лишится чувств.

— Прощайте, сударь, оставьте нас, — сказал доктор нотариусу.

Он донес свою воспитанницу до огромного кресла в стиле Людовика XV, стоявшего в его кабинете, потом схватил в своей аптечке пузырек с эфиром и дал Урсуле понюхать.

— Замените меня, друг мой, — сказал он перепуганному Бонграну, — я хочу поговорить с Урсулой.

Мировой судья проводил нотариуса до ворот и спросил как можно равнодушнее: «Что произошло с Урсулой?»

— Не знаю, — отвечал Дионис. — Она стояла на крыльце и слушала наш разговор, а когда ее дядя отказался одолжить сумму, необходимую для того, чтобы освободить молодого Портандюэра из тюрьмы, куда он попал за долги, потому что у него, в отличие от господина дю Рувра, нет такого советчика, как господин Бонгран, она побледнела, пошатнулась... Уж не влюблена ли она в него? Неужели между ними...

— В пятнадцать-то лет? — перебил Диониса Бонгран.

— Она родилась в феврале 1814 года, значит, через четыре месяца ей будет шестнадцать.

— Но она никогда не видела соседа, — ответил мировой судья. — Нет, это приступ.

— Сердечный приступ, — съязвил нотариус.

Он был в восторге от своего открытия, которое делало невозможным брак in extremis[130] — предмет опасений наследников, боявшихся, что доктор женится, дабы лишить их денег; напротив, все надежды Бонграна, давно мечтавшего женить на Урсуле своего сына, рассыпались в прах.

— Если бедная девочка любит этого юношу, она будет глубоко несчастна: госпожа де Портандюэр — бретонка, помешанная на благородном происхождении, — сказал мировой судья, немного помолчав.

— К счастью... — ответил нотариус и, спохватившись, что едва не проболтался, добавил: — Для чести Портандюэров.

Отдадим должное мужеству и порядочности мирового судьи: по пути от калитки к дому он, хотя и не без душевной боли, простился с надеждой назвать Урсулу своей дочерью. Он ждал, пока сын его получит должность помощника прокурора, чтобы выделить ему ренту, дающую шесть тысяч ливров годового дохода. Если бы доктор дал за Урсулой сто тысяч франков приданого, то дети зажили бы на славу, — думал Бонгран. Эжен — честный мальчик и недурен собой. Быть может, запоздало упрекнул себя судья, он чересчур расхваливал своего Эжена и тем пробудил недоверие старого Миноре.

«Мы возьмем свое, посватав дочь мэра, — думал Бонгран. — Хотя Урсула, даже без всякого приданого, в тысячу раз лучше, чем мадемуазель Левро-Кремьер с ее миллионом. Придется теперь ломать голову, как выдать Урсулу за молодого Портандюэра, если, конечно, она и вправду его любит».

Закрыв двери в сад и в библиотеку, доктор подвел свою воспитанницу к окну, выходившему на реку.

— Что ты делаешь, бессердечное дитя? — сказал он. — Твоя жизнь — это моя жизнь. Что станется со мной без твоей улыбки?

— Савиньен в тюрьме, — ответила Урсула, и из глаз ее полились потоки слез. Она зарыдала в голос.

Старый доктор с тревогой вслушивался в биение пульса девочки. «Она спасена», — решил он наконец и пошел за стетоскопом. «Увы, она так же чувствительна, как моя бедная жена», — подумал он. Он приложил стетоскоп к груди Урсулы и стал слушать. «Неплохо!» — сказал он про себя, а вслух произнес, поглядев на Урсулу:

— Я не знал, душа моя, что ты успела полюбить его так сильно. Расскажи-ка мне как на духу обо всем, что между вами произошло.

— Я не люблю его, крестный, мы не обменялись ни единым словом. Но знать, что этот бедный юноша в тюрьме, а вы, такой добрый, наотрез отказываете ему в помощи!..

— Урсула, ангел мой, если ты его не любишь, зачем ты отметила день святого Савиньена красной точкой, как и день святого Дени? Будь умницей, расскажи мне все без утайки.

Урсула покраснела, на мгновение перестала плакать; некоторое время оба — и девушка, и ее опекун — молчали.

— Неужели ты боишься твоего отца, друга, матери, врача, крестного, который за последние несколько дней полюбил тебя еще сильнее, чем прежде?

— Хорошо, крестный, — решилась Урсула, — я вам все расскажу. В мае господин Савиньен приехал повидать мать. Прежде я не обращала на него никакого внимания. Когда он уезжал в Париж, я была ребенком и не видела, клянусь вам, никакой разницы между молодыми людьми и людьми постарше, такими, как вы, разве что вас, крестный, я любила и не подозревала, что можно любить кого бы то ни было еще сильнее. Господин Савиньен приехал в почтовой карете накануне именин своей матери, и мы об этом ничего не знали. В семь утра, помолившись, я открыла окно, чтобы проветрить свою комнату, и увидела, что в комнате господина Савиньена окна тоже открыты, а сам он сидит в халате и бреется, движения у него такие изящные... одним словом, он показался мне очень милым. Он причесал свои черные усы, бородку, и я увидела, какая у него белая, гладкая шея... Если сказать вам всю правду... я поняла, как сильно эта кожа, это лицо и прекрасные черные волосы отличаются от ваших — ведь я не раз видела, как бреетесь вы. И тут какие-то волны хлынули мне в сердце, в грудь, ударяли в голову, да с такой силой, что мне пришлось сесть. Я вся дрожала, ноги у меня подкашивались. Но мне так хотелось еще раз увидеть его, что я встала на цыпочки, и тут он увидел меня и в шутку послал мне воздушный поцелуй, и...

— И?..

— И я спряталась, и мне было стыдно, но очень приятно, хотя я и не могла бы объяснить, почему я стыжусь своего счастья. Это чувство, вспыхнувшее в моей душе и преисполнившее ее какого-то непонятного могущества, посещало меня каждый раз, когда я видела юное лицо господина Савиньена. Я очень сильно волновалась, но мне было так приятно. По дороге в церковь я не смогла удержаться и взглянула на господина Савиньена: он вел под руку свою мать; его походка, костюм — все, вплоть до стука его сапог по мостовой, казалось мне таким красивым. Любой пустяк, к примеру рука в тонкой перчатке, просто завораживал меня. Но я собралась с силами и во время обедни совсем не думала о господине Савиньене. А когда служба кончилась, я немного задержалась в церкви, чтобы госпожа де Портандюэр успела выйти, и шла домой позади них. Не могу вам даже передать, как занимали меня все эти мелкие уловки. А когда я вошла к нам во двор и обернулась, чтобы закрыть калитку...

— А тетушка Буживаль? — спросил доктор.

— О, я отослала ее на кухню, — простодушно ответила Урсула. — И само собой вышло так, что я увидела господина Савиньена — он стоял и смотрел на меня. О, крестный, я почувствовала такую гордость, когда заметила в его глазах удивление и восхищение, что сделала бы все что угодно, лишь бы доставить ему случай смотреть на меня. Мне показалось, что теперь главное для меня — стараться ему понравиться. Его взгляд — самая сладостная награда за все мои добрые дела. С тех пор я невольно все время думаю о нем. Вечером господин Савиньен уехал, больше я его не видела, и улица Буржуа опустела для меня — сам того не зная, он как будто увез с собой мое сердце,

— И все? — спросил доктор.

— Все, — отвечала Урсула со вздохом, в котором сожаление о том, что ей больше не о чем рассказать, смешалось с нынешним горем.

— Дорогая моя девочка, — сказал доктор, усаживая Урсулу к себе на колени, — ты становишься взрослой, тебе скоро исполнится шестнадцать. Позади у тебя безмятежное детство, впереди — тревоги любви, которая принесет тебе не только радости, потому что твоя нервная система чрезвычайно чувствительна. То, что с тобой происходит, — это любовь, — сказал старик с глубокой печалью, — любовь в ее святой наивности, любовь, какой она должна быть, — невольная, внезапная, нагрянувшая, как вор, который забирает все... да, все! Я это предвидел. Я внимательно наблюдал за женщинами и знаю, что если многие из них влюбляются лишь в терпеливых вздыхателей, выказывающих чудеса преданности, если многие снисходят до своих поклонников и уступают им лишь после долгой борьбы, то есть среди них и другие, которых влечение, объяснимое сегодня с помощью магнетических флюидов, мгновенно отдает во власть любви. Нынче я могу тебе в этом признаться: как только я увидел прелестную женщину, которую звали так же, как тебя, я понял, что буду любить ее одну и хранить ей верность, хотя ничего не знал ни о ее характере, ни о том, подходим ли мы друг другу. Быть может, любовь делает нас провидцами? Как знать — ведь немало браков, заключенных, кажется, на небесах, позднее распадались, оставляя в сердцах глубокую ненависть, безграничное отвращение. Бывает, что чувственная страсть приковывает двоих друг к другу, хотя взгляды их расходятся; но не все с этим мирятся: для иных людей духовное, пожалуй, важнее плотского. Бывает и иначе: мужчина и женщина схожи характерами, но несходны душами. И то и другое служит причиной множества несчастий; мудрый закон недаром предоставляет родителям право избирать супругов для своих детей — ведь юная девушка нередко становится жертвой одного из этих двух наваждений. Поэтому я тебя не браню. Твои ощущения, твои чувства, рожденные еще неведомым тебе источником и завладевшие твоим сердцем и умом, счастье, которое ты испытываешь, думая о Савиньене, все это естественно. Но, ненаглядное дитя мое, как объяснял тебе аббат Шапрон, Общество требует, чтобы мы приносили ему в жертву многие естественные склонности. У мужчины и женщины — разные предназначения. Я мог выбрать Урсулу Мируэ и признаться ей в любви, но юная девушка, домогающаяся любви своего избранника, погрешит против добродетели: женщинам, в отличие от нас, мужчин, не позволено открыто добиваться исполнения их желаний. У всех представительниц твоего пола, а у тебя и подавно, целомудрие стоит на страже сердечных тайн. По тому, с каким трудом решилась ты поведать мне о своих первых тревогах, я вижу, что ты скорее снесла бы самые жестокие пытки, чем призналась Савиньену...

— О да, — сказала Урсула.

— Но, дитя мое, твой долг сделать больше: твой долг смирить порывы твоего сердца, забыть их.

— Почему?

— Потому, ангел мои, что твой долг — любить только того мужчину, который станет твоим мужем, а господин Савиньен де Портандюэр, даже если бы он полюбил тебя...

— Я об этом пока не думала.

— Послушай меня. Даже если бы он полюбил тебя, даже если бы его мать попросила у меня твоей руки, я подверг бы его долгим и трудным испытаниям, прежде чем дать согласие на ваш брак. Своим поведением господин виконт вызвал недоверие всех порядочных семейств и воздвиг между собой и богатыми наследницами преграды, которые нелегко будет преодолеть.

Слезы в глазах Урсулы высохли, и лицо ее осветила ангельская улыбка.

— Не было бы счастья, да несчастье помогло! — сказала она.

Доктору нечего было возразить на этот простодушный возглас.

— Что он натворил, крестный? — спросила Урсула.

— За два года жизни в Париже, ангел мой, он наделал долгов на сто двадцать тысяч франков! Он имел глупость попасть в Сент-Пелажи — оплошность, постыдная для молодого человека в нынешние времена. Мот, способный ввергнуть мать в нищету и горе, сведет свою жену в могилу, как твой бедный отец свел в могилу твою мать.

— Как вы думаете, может он исправиться? — спросила Урсула.

— Если мать выкупит его, ему придется терпеть лишения, а я не знаю для дворянина лучшего лекарства, чем бедность.

Эти слова заставили Урсулу задуматься, она вытерла слезы и сказала крестному:

— Если вы можете, спасите его, это даст вам право наставлять его, журить...

— А тогда, — продолжал доктор, передразнивая Урсулу, — он сможет приходить к нам, его матушка тоже, мы будем видеться с ними, и...

— Я забочусь сейчас только о нем... — сказала Урсула, зардевшись.

— Забудь о нем, бедное дитя мое, это безумие! — серьезно отвечал доктор. — Ни за что на свете госпожа де Портандюэр, урожденная Кергаруэт, пусть даже она живет на триста ливров в год, не согласится женить виконта Савиньена де Портандюэра, внучатого племянника графа де Портандюэра, командующего королевским флотом, и сына виконта де Портандюэра, капитана корабля, на какой-то Урсуле Мируэ, дочери нищего полкового музыканта, который — увы, настало время сказать тебе об этом — был незаконнорожденным сыном органиста, моего тестя.

— О крестный! вы правы: мы равны лишь перед Богом. Отныне я буду поминать его лишь в молитвах, — произнесла Урсула сквозь слезы. — Отдайте ему все, что вы хотели отдать мне. Что нужно бедной девушке вроде меня? А он — он в тюрьме!

— Займись лучше благотворительностью во имя Господа — быть может, он придет нам на помощь.

Несколько мгновений оба молчали. Когда Урсула, не смевшая взглянуть на своего крестного, подняла глаза, она была потрясена до глубины души: по его морщинистым щекам текли слезы. Когда плачут дети — это естественно, но когда плачут старики — это ужасно.

— Что с вами? Боже мой! — воскликнула Урсула, бросаясь к ногам доктора и покрывая поцелуями его руки. — Неужели вы не верите мне?

— Я мечтал исполнять все твои желания, а вынужден причинить тебе первую в твоей жизни боль! Я страдаю не меньше тебя. Я плакал, только когда умирали мои дети и когда умерла Урсула. Послушай, я сделаю все, что ты захочешь!

Сквозь слезы Урсула бросила на крестного взгляд, сверкнувший, как луч солнца. Она улыбнулась.

— Пойдем в гостиную, и постарайся поменьше думать обо всем этом, девочка моя, — сказал доктор, выходя из кабинета.

Бессильный против божественной улыбки своего дитяти, он боялся, что вот-вот подаст Урсуле ложную надежду.

Тем временем в холодной маленькой гостиной дома напротив аббат Шапрон выслушивал печальную исповедь госпожи де Портандюэр. В руке старая дворянка держала письма, нанесшие ей последний удар, — их только что прочел кюре. Сидя в глубоком кресле подле квадратного стола с остатками десерта, старая дворянка смотрела на кюре, который, устроившись в глубоком кресле по другую сторону стола, поглаживал подбородок, как это делают капельдинеры, математики и священники, размышляя над трудноразрешимой задачей.

Стены маленькой гостиной Портандюэров, два окна которой выходили на улицу, были обшиты деревом и покрашены в серый цвет; от сырости нижние панели покрылись теми трещинами, какие появляются на прогнившем дереве, не рассыпающемся лишь благодаря слою краски. На рыжем плиточном полу, натертом единственной служанкой старой дамы, перед креслами и стульями лежали плетеные коврики; на одном из них покоились сейчас ноги аббата. Занавески из старой бледно-зеленой камки с зелеными цветами были задернуты, жалюзи опущены. В комнате царил полумрак, лишь на столе стояли две свечи. В простенке между окнами висел, разумеется, портрет адмирала де Портандюэра, соперника таких героев, как Сюффрен, Кергаруэт, Гишен и Симез[131], выполненный Латуром. На стене напротив камина висели портреты виконта де Портандюэра и матери хозяйки, происходившей из рода Кергаруэт-Плоэгат. Таким образом, Савиньену двоюродным дедом приходился вице-адмирал де Кергаруэт, а кузеном — граф де Портандюэр, внук адмирала; оба были очень богаты. Вице-адмирал де Кергаруэт жил в Париже, а граф де Портандюэр — в своем родовом замке в Дофине. Граф де Портандюэр, кузен Савиньена, представлял старшую ветвь, а сам Савиньен был последним отпрыском младшей ветви Портандюэров. Графу было уже за сорок, он выгодно женился и имел троих детей. Унаследовав несколько крупных состояний, он, по слухам, так разбогател, что годовой его доход приблизился к шестидесяти тысячам ливров. Депутат от Изерского округа, он проводил зимы в Париже, в особняке Портандюэров, который выкупил на деньги, полученные по закону Виллеля[132] о возмещении убытков. Вице-адмирал де Кергаруэт недавно женился на своей племяннице[133], мадемуазель де Фонтен, единственно для того, чтобы оставить ей свое состояние. Итак, у виконта были могущественные родственники, но легкомысленное поведение лишило его их покровительства. Савиньен был молод и хорош собой, он мог бы поступить во флот, где с его именем и благодаря поддержке адмирала и депутата в двадцать три года уже командовал бы кораблем, но госпожа де Портандюэр не желала, чтобы ее единственный сын вступил в военную службу; он рос в Немуре, учился у викария аббата Шапрона, и старая дама льстила себя надеждой, что сможет не разлучаться с ним до самой смерти. Она подыскала сыну приличную партию — девицу д\'Эглемон[134], за которой давали двенадцать тысяч годового дохода; имя Портандюэров и Бордьерская ферма позволяли рассчитывать на успех сватовства. Но обстоятельства помешали осуществить этот мудрый, хотя и скромный план, который во втором поколении мог поправить дела семейства. Д\'Эглемоны разорились, а их старшая дочь Элен исчезла при таинственных обстоятельствах. Скучная жизнь на улице Буржуа, бесцельная, бесславная и бездеятельная, которую Савиньен терпел только ради матери, настолько утомила юношу, что в конце концов он, хотя и с запозданием, разорвал свои — впрочем, чрезвычайно мягкие — оковы и поклялся, что ни за что не останется в провинции. Итак, в двадцать один год он расстался с матерью и отправился в Париж, чтобы представиться родственникам и попытать счастья в столице. Контраст между немурской и парижской жизнью оказался пагубным для юноши; благодаря славному имени и богатой родне перед ним открывались двери любого салона; он жаждал развлечений и, предоставленный самому себе, не знал никакой узды. Уверенный, что у матери где-то припрятаны сбережения, накопленные за двадцать лет, Савиньен очень скоро промотал шесть тысяч франков, которые она дала ему при расставании. Этой суммы ему не хватило даже на первые полгода, и по истечении этого срока он должен был вдвое больше хозяину гостиницы, портному, сапожнику, владельцу нанятого им экипажа, ювелиру и всем прочим торговцам, доставляющим молодым людям предметы роскоши. Не успел он приобрести некоторую известность, не успел научиться беседовать, вращаться в свете, носить и выбирать жилеты, заказывать фраки и повязывать галстук, как за душой у него оказалось тридцать тысяч долга, а между тем он еще не придумал, как изящнее признаться в любви сестре маркиза де Ронкероля, госпоже де Серизи, красавице, которая, впрочем, блистала в свете еще во времена Империи.

— Как вам всем удалось так ловко устроиться? — спросил Савиньен однажды в конце завтрака у нескольких щеголей, с которыми сблизился, как сближаются нынче юноши, стремящиеся к одним и тем же целям и домогающиеся невозможного равенства. — Вы были не богаче меня, но живете припеваючи, вы ухитряетесь сводить концы с концами, а я уже весь в долгах.

— Все мы начинали с этого, — со смехом отвечали ему Растиньяк, Люсьен де Рюбампре, Максим де Трай, Эмиль Блонде[135] — тогдашние денди.

— Де Марсе был богат уже и тогда, но это чистая случайность! — сказал хозяин дома, выскочка по имени Фино[136], пытавшийся стать на дружескую ногу с этими молодыми щеголями. — К тому же, не будь он таким, каков он есть, богатство могло бы разорить его, — добавил он, поклонившись тому, о ком говорил.

— Сказано красиво, — заметил Максим де Трай.

— И неглупо, — добавил Растиньяк.

— Дорогой мой, — важно произнес де Марсе, обращаясь к Савиньену, — долги — плата за опыт. Хорошее университетское образование со всеми его уроками, и забавными, и нудными, не научает вас ничему и обходится в шестьдесят тысяч франков. Светское образование стоит вдвое дороже, но оно учит вас жить, делать дела, разбираться в политике, в мужчинах, а иной раз и в женщинах.

Блонде окончил эту отповедь переиначенной строкой Лафонтена[137]: «Хоть с виду свет дешев, недаром все дает».

К несчастью, Савиньен, вместо того чтобы задуматься над словами опытнейших лоцманов парижского архипелага, принял все за шутку.

— Берегитесь, дорогой мой, — сказал ему де Марсе, — если вы с вашим именем не приобретете подобающего состояния, вам грозит опасность окончить жизнь сержантом в кавалерийском полку. «И лучшие, чем вы, здесь голову сложили!» — продекламировал он стих Корнеля и взял Савиньена под руку. — Лет шесть назад, — продолжал он, — в столице объявился граф д\'Эгриньон[138] — он не прожил в великосветском раю и двух лет. Увы! ему отмерен срок был фейерверка[139]. Он вознесся до герцогини де Мофриньез и пал в родной город, где искупает свои грехи в обществе старого больного отца, коротая время за грошовым вистом. Расскажите госпоже де Серизи о вашем положении попросту, не стыдясь; она многое может сделать для вас, но если вы будете разыгрывать с ней шарады на темы первой любви, она вообразит себя мадонной Рафаэля, станет корчить саму непорочность и заставит вас пуститься в разорительные странствия по стране Нежности[140]!

Но Савиньен был еще совсем молод, берег честь дворянина и не посмел признаться госпоже де Серизи в своем бедственном положении. Он был готов биться головой об стену от отчаяния, как вдруг получил из дома двадцать тысяч франков; прочтя письмо, где Савиньен, просвещенный друзьями насчет хитростей, отпирающих родительские сундуки, толковал о неоплаченных векселях и о бесчестии, которое ему грозит, если их опротестуют, госпожа де Портандюэр рассталась с последними своими сбережениями. Благодаря этому вспомоществованию Савиньен дотянул до конца своего первого года в Париже. На второй год, став верным поклонником госпожи де Серизи, которая всерьез увлеклась им и у которой он многому научился, он прибегнул к опасной помощи ростовщиков. Однажды, когда он совсем отчаялся, один из его приятелей, де Люпо[141], депутат и друг его кузена графа де Портандюэра, дал ему адреса Гобсека, Жигонне и Пальма, а те, должным образом осведомленные о стоимости недвижимого имущества госпожи де Портандюэр, охотно ссудили его деньгами. Вновь и вновь обращаясь к ростовщикам и с обманчивой легкостью получая у них в кредит, он прожил безбедно еще полтора года. Не осмеливаясь порвать с госпожой де Серизи, бедный мальчик влюбился без памяти в красавицу графиню де Кергаруэт, которая, как все юные особы, дожидающиеся смерти старого мужа[142], строила из себя недотрогу и умело блюла свою честь в ожидании второго замужества. Не в силах понять, что рассудочная добродетель непобедима, Савиньен ухаживал за Эмилией Кергаруэт с размахом богача: он не пропускал ни одного бала, ни одного театрального представления, где мог ее встретить.

«Малыш, у тебя не хватит пороха, чтобы взорвать эту скалу», — со смехом заметил ему однажды де Марсе.

Как ни старался юный король парижских щеголей, движимый состраданием, раскрыть этому ребенку глаза на характер Эмилии де Кергаруэт, урожденной де Фонтен, Савиньен прозрел, лишь познав мрачный свет несчастья и сумерки темницы. Ювелир, которому он имел неосторожность выдать вексель, сговорился с ростовщиками, не желавшими пятнать себя арестом должника, и Савиньен де Портандюэр был, к изумлению своих друзей, препровожден в Сент-Пелажи за неуплату ста семнадцати тысяч франков. Узнав о случившемся, Растиньяк, де Марсе и Люсьен де Рюбампре пришли в Сент-Пелажи проведать беднягу и, узнав что у него нет ни гроша, одолжили ему каждый по тысячефранковому билету. Слуга, подкупленный кредиторами, выдал квартиру, где Савиньен скрывался, и все имущество молодого человека за исключением платья да немногочисленных драгоценностей, которые были на нем в тот момент, было описано. Гости заказали превосходный обед; вкушая его и потягивая херес, принесенный де Марсе, они осведомились о положении Савиньена; могло показаться, что друзья заботятся о будущности юноши, на самом же деле они намеревались вынести ему суровый приговор.

— Дорогой мой, человек, носящий имя Савиньена де Портандюэра, человек, чей кузен вот-вот станет пэром Франции, а дедушка зовется адмирал де Кергаруэт, — такой человек, допустив непростительную оплошность и позволив засадить себя в Сент-Пелажи, здесь не останется! — воскликнул Растиньяк.

— Почему вы мне ничего не сказали? — спросил де Марсе. — Я предоставил бы вам мою дорожную карету, десять тысяч франков и рекомендательные письма к немецким ростовщикам. Мы не первый день знаем Гобсека, Жигонне и прочих живоглотов, мы приперли бы их к стенке. Кстати, скажите на милость, какой осел указал вам этот гибельный источник?

— Де Люпо.

Молодые люди переглянулись; у всех троих мелькнула одна и та же мысль, одно и то же подозрение, но оно осталось невысказанным.

— Объясните, на что вы рассчитываете, раскройте ваши карты, — потребовал Марсе.

Когда Савиньен описал свою мать и ее чепцы с пышными бантами, их маленький дом в три окна на улице Буржуа, которому заменой сада служил дворик с колодцем и дровяным сараем, когда он назвал примерную стоимость этого дома, выстроенного из красноватого песчаника и обмазанного наполовину облупившейся известью, и Бордьерской фермы, трое денди переглянулись еще раз и с глубокомысленным видом произнесли фразу, которую в только что появившемся в ту пору сборнике Альфреда де Мюссе «Испанские повести», в пьесе «Каштаны из огня»[143], говорит аббат: «Плачевно!»

— Если послать вашей матери умело составленное письмо, она заплатит, — сказал Растиньяк.

— Да, но что делать потом? — воскликнул де Марсе.

— Не попади вы в тюрьму, вы могли бы попасть в число дипломатов, но Сент-Пелажи — не прихожая посольства.

— Вы не созданы для жизни в Париже, — подвел итог Растиньяк.

— Судите сами, — продолжал де Марсе, оглядев Савиньена, как барышник, приценивающийся к лошади, — у вас красивые голубые глаза, чистый белый лоб, густые черные волосы, усики, очень идущие к вашему бледному лицу, и стройный стан; ноги ваши обличают хорошее происхождение, грудь и плечи не страдают излишней хрупкостью, но и не делают вас похожим на приказчика. Вы, что называется, элегантный брюнет. У вас лицо в духе Людовика XIII — бледность, изящный носик, а главное, в вас есть нечто, пленяющее женщин и непостижимое для мужчин, нечто коренящееся в повадке, поступи, звуке голоса, выражении глаз, жестах, в тысяче мельчайших особенностей, значение которых внятно только женщинам. Вы сами себя не знаете, дорогой мой. Если бы вы держались более уверенно, вы могли бы в полгода завоевать англичанку со стотысячным приданым, особенно если бы носили титул виконта де Портандюэра, который принадлежит вам по праву. Моя милейшая мачеха леди Дэдлей, не имеющая себе равных в искусстве сводничества, отыскала бы вам подходящую невесту в одном из британских поместий. Но для этого нужно было выказать себя знатоком высшей банковской политики и ловким маневром отсрочить платеж долгов месяца на три. Почему вы ничего мне не сказали? Баденские ростовщики отнеслись бы к вам с уважением и, возможно, ссудили бы вас деньгами, но теперь, когда вы угодили в тюрьму, они станут вас презирать. Ростовщик подобен Обществу и Народу, он склоняется перед сильным, перед тем, кто смотрит на него свысока, но к кротким агнцам он безжалостен. Светские люди определенного сорта считают Сент-Пелажи чертовкой, которая здорово подпаливает душу молодым людям. Сказать вам правду, дитя мое? я дам вам такой же совет, какой дал молодому д\'Эгриньону: расплатитесь потихоньку с вашими кредиторами, оставьте себе денег на три года и женитесь на первой же провинциальной девице, за которой дадут тридцать тысяч годового дохода. Трех лет вам с лихвой хватит, чтобы подыскать умненькую наследницу, согласную именоваться госпожой де Портандюэр. Вот как следует поступить. Итак, выпьем. Я поднимаю бокал за богатую невесту!

Молодые люди оставались у своего бывшего друга до тех пор, пока не истекло время, отведенное для свиданий, а выйдя за дверь, обменялись впечатлениями: «Он совсем плох!» — «Он сильно сдал!» — «Сумеет ли он выкарабкаться?»

Назавтра Савиньен написал матери письмо на двадцати двух страницах, где исповедался во всех своих прегрешениях. Получив его, госпожа де Портандюэр проплакала целый день с утра до вечера, а когда стемнело, взялась за перо. Сначала она написала сыну, пообещав вызволить его из тюрьмы, а потом села за письма к графам де Портандюэру и де Кергаруэту.

Их ответы, которые только что прочел кюре и которые теперь, влажные от слез, были в руках у бедной матери, пришли сегодня утром и разбили ей сердце.


«Госпоже де Портандюэр.
Париж, сентябрь 1829 года.



Сударыня,
Не сомневайтесь, что мы с адмиралом от всей души сочувствуем вашей беде. То, что вы сообщили господину де Кергаруэту, огорчило меня тем более, что наш особняк стал для вашего сына родным домом: мы гордились Савиньеном. Если бы бедный мальчик доверился адмиралу, то смог бы поселиться у нас и мы подыскали бы ему выгодное место, но он ни слова не сказал нам! У адмирала нет возможности заплатить сто тысяч франков, он сам весь в долгах — по моей вине, ибо я тратила деньги, не выяснив предварительно состояние его финансов. Он в отчаянии — в особенности же от того, что Савиньен связал нам руки, попав в тюрьму. Не воспылай мой прекрасный племянник ко мне этой глупой страстью, из-за которой гордость влюбленного заглушила в нем откровенность родственника, мы отправили бы его в путешествие по Германии, а сами тем временем уладили бы его денежные дела. Господин де Кергаруэт мог бы попросить для своего внучатого племянника место в морском министерстве, но пребывание в долговой тюрьме делает всякую попытку такого рода бесполезной. Заплатите долги Савиньена и пошлите его во флот — он себя еще покажет, недаром в его прекрасных черных глазах[144] горит огонь, достойный рода Портандюэров. Мы все будем помогать ему.
Итак, не отчаивайтесь, сударыня, у вас есть верные друзья, и среди них искренне преданная вам и уважающая вас
Эмилия де Кергаруэт».



«Госпоже де Портандюэр.
Портандюэр, август 1829 года.



Дорогая тетушка, я столь же огорчен, сколь и раздосадован выходками Савиньена. Я — муж, отец двух сыновей и дочери и не имею возможности уменьшить свое состояние, и без того не соответствующее моему положению и моим надеждам, на сто тысяч франков, чтобы выкупить отпрыска Портандюэров у ломбардцев[145]. Продайте вашу ферму, заплатите долги сына и приезжайте в Портандюэр; возможно, мы не сойдемся характерами, но вы в любом случае можете рассчитывать на достойный вас прием. Вы ни в чем не будете нуждаться, и в конце концов мы женим Савиньена, которого моя жена находит очаровательным. Не отчаивайтесь, все его проказы пустяк, и в наших краях о них никто не узнает; среди наших соседок есть несколько очень богатых невест, которые сочтут за счастье породниться с нами.
Жена вместе со мной заверяет вас в том, что мы будем очень рады вашему приезду, и желает, чтобы все задуманное исполнилось.
Примите уверения в нашем искреннем уважении.
Люк Савиньен, граф де Портандюэр».


— И такие письма приходится читать урожденной Кергаруэт! — воскликнула старая бретонка, утирая слезы.

— Адмирал не знает, что племянник в тюрьме, — вымолвил наконец аббат Шапрон, — графиня одна прочла ваше письмо и одна написала вам ответ. Но нам нужно на что-то решиться, — продолжал он после недолгого молчания, — и вот что я осмелюсь вам посоветовать. Не продавайте ферму. Срок аренды подходит к концу, истекает двадцать пятый год. Через несколько месяцев вы сможете заключить новый договор, доведя арендную плату до шести тысяч, да еще получите от арендаторов двенадцать тысяч надбавки за удачную сделку. Возьмите взаймы — только не у здешних ростовщиков, а у какого-нибудь честного немурца. Ваш сосед напротив — человек порядочный, воспитанный, до Революции он вращался в хорошем обществе, а нынче отринул безбожие и стал добрым католиком. Не погнушайтесь зайти к нему сегодня вечером, он сочувственно отнесется к вашей просьбе; забудьте на время, что вы урожденная Кергаруэт[146].

— Никогда! — пронзительно вскрикнула старая дворянка.

— Ну, хорошо, оставайтесь урожденной Кергаруэт, но Кергаруэт любезной, приходите, когда доктор будет один, он даст вам в долг всего из трех с половиной, может быть, даже из трех процентов и окажет вам эту услугу так деликатно, что она не будет вам в тягость, он поедет в Париж, Чтобы продать свою ренту, сам выкупит Савиньена и доставит его к вам.

— Так вы имеете в виду молодого Миноре?

— Молодому Миноре восемьдесят три года, — отвечал с улыбкой аббат Шапрон. — Прошу вас, сударыня, вспомните, что Христос заповедал нам милосердие, не будьте с доктором чересчур надменны, он может быть вам полезен во многих отношениях.

— Каким же это образом?

— В его доме живет ангел, небесное существо.

— А, маленькая Урсула... Ну и что с того?

Услышав эти слова, бедняга кюре осекся — сухой и резкий тон, каким они были произнесены, заранее обрекал его попытку на неудачу.

— Я полагаю, что доктор Миноре очень богат...

— Тем лучше для него.

— Оставив сына без поприща, вы уже послужили невольной причиной нынешних его несчастий; берегитесь, как бы не случилось худшего! — строго ответил кюре. — Предупредить мне доктора о вашем приходе?

— Но почему бы ему не прийти самому, раз он знает, что я в нем нуждаюсь?

— О, сударыня, если вы пойдете к нему, вы заплатите три процента, а если он к вам — пять, — нашелся кюре, желавший во что бы то ни стало уговорить старую дворянку. — Нотариус Дионис и секретарь мирового суда Массен не дали бы вам денег, они хотят воспользоваться вашей бедой и заставить вас продать ферму за полцены. На Дионисов, Массенов, Левро и прочих богачей, которые знают, что ваш сын в тюрьме, и мечтают завладеть фермой, я влияния не имею.

— Они все знают, все, — всплеснула руками госпожа де Портандюэр. — О бедный мой кюре, кофе у вас совсем остыл... Тьенетта, Тьенетта!

Тьенетта, шестидесятилетняя бретонка в казакине и бретонском чепце проворно вошла и забрала у кюре его чашку, чтобы подогреть кофе.

— Будьте покойны, господин священник, — сказала она, видя, что кюре хочет сделать глоток, — я его поставлю в водяную баню, он не станет хуже.

— Итак, — вкрадчиво продолжал кюре, — я предупрежу доктора о вашем визите, и вы придете...

Гордая бретонка уступила только через час, после того как кюре раз десять повторил все свои доводы. Решили дело его слова: «Савиньен пошел бы не раздумывая!»

— В таком случае уж лучше это сделаю я, — отвечала мать.

Часы пробили девять, когда калитка Портандюэров, проделанная в больших воротах, закрылась за кюре и он, перейдя улицу, громко позвонил у ворот доктора. От Тьенетты он попал к тетушке Буживаль — старая кормилица сказала ему: «Поздно вы приходите, господин кюре!» — точно таким же тоном, каким старая служанка Портандюэров только что упрекнула его: «Что ж это вы так рано покидаете барыню, ведь у нее горе!»

В зеленовато-коричневой гостиной доктора кюре застал большое общество; здесь были все наследники, успокоившиеся после разговора с Дионисом. Возвращаясь от доктора, нотариус зашел к Массену и сказал:

— Сдается мне, что Урсула влюбилась, и любовь эта принесет ей одни заботы и неприятности; она фантазерка (так на языке немурцев называются люди, отличающиеся обостренной чувствительностью) и долго останется в девицах. Итак, будьте покойны: угождайте ей и особенно доктору — ведь он очень умен, умнее сотни Гупилей, — добавил нотариус, не подозревая, впрочем, что Гупиль — это искаженное латинское Vulpes — лисица.

Вот от чего у доктора было непривычно шумно: вслед за Бонграном и немурским врачом сюда явились госпожи Массен и Кремьер с супругами и почтмейстер с сыном. С порога аббат Шапрон услышал звуки музыки. Бедняжка Урсула играла финал Седьмой симфонии Бетховена. Девочка отважилась на невинную хитрость: теперь, когда доктор открыл ей глаза на двоедушие наследников, гости сделались ей неприятны, и она нарочно выбрала величественную музыку, которую трудно понять с первого раза, чтобы отбить у дам охоту обращаться к услугам ее учителя. Чем прекраснее музыка, тем меньше она нравится невеждам. Поэтому, когда дверь открылась и на пороге показался почтенный аббат Шапрон, наследники с облегчением вздохнули: «Ах, вот и господин кюре!» и дружно вскочили, чтобы положить конец пытке.

С теми же чувствами приветствовали аббата Шапрона из-за ломберного столика Бонгран, немурский врач и сам доктор Миноре, ставшие жертвой бесцеремонности сборщика налогов, который, желая сделать приятное двоюродному дедушке, предложил партию в вист и навязался четвертым. Урсула вышла из-за фортепьяно. Доктор поднялся — с виду для того, чтобы поздороваться с кюре, на самом же деле для того, чтобы прервать игру. Расхвалив дядюшке талант его крестницы, наследники откланялись.

— Доброй ночи, друзья мои! — воскликнул доктор, закрывая за ними калитку.

— И за это они платят бешеные деньги! — сказала госпожа Кремьер госпоже Массен, когда они отошли от дома на несколько шагов.

— Упаси меня господь входить в расходы, чтобы моя малышка Алина стала устраивать такие кошачьи концерты, — отвечала госпожа Массен.

— Она сказала, что это Бетховен, а он считается великим композитором, — вставил сборщик налогов. — Он довольно известен.

— Но не в Немуре, — возразила госпожа Кремьер, — для нас он чересчур ветхий.

— По-моему, дядюшка специально это подстроил, чтобы отвадить нас от дома, — сказал Массен, — я видел, как он подмигнул своей жеманной девчонке и показал глазами на зеленый том с нотами.

— Если им нравится такой гам, — произнес почтмейстер, — так они правильно делают, что сидят дома одни.

— Должно быть, мировой судья без ума от карт, если выносит эти сонатцы, — сказала госпожа Кремьер.

Между тем Урсула, подсев к ломберному столику, сказала:

— Я никогда не научусь играть для людей, которые не понимают музыки.

— У натур богато одаренных чувства расцветают лишь в обстановке дружества и приязни, — сказал аббат Шапрон. — Как священник не может давать благословения в присутствии Духа Зла, как каштан не приживется в жирной земле, так и гениальный музыкант теряется в окружении невежд. Душа художника ищет родственные души, которые сообщали бы ей столько же силы, сколько получают от нее. Этот закон, управляющий человеческими привязанностями, лежит в основе многих поговорок: «С волками жить — по-волчьи выть», «Рыбак рыбака видит издалека». Но мученья, которые испытали вы, знакомы лишь натурам нежным и тонким.

— Да, друзья мои, — сказал доктор, — то, что любой другой женщине покажется мелкой неприятностью, способно убить мою малышку Урсулу. О! когда меня не станет, укройте этот драгоценный цветок за той надежной оградой, о которой говорит Катулл: Ut flos[147]...

— А ведь эти дамы так лестно отозвались о вас, Урсула, — с улыбкой сказал мировой судья.

— Только лесть была грубая, — заметил немурский врач. — Отчего это?

— Принужденные похвалы всегда грубы, — отвечал доктор.

— Тонкость неразлучна с правдой, — сказал аббат.

— Вы обедали у госпожи де Портандюэр? — спросила Урсула, устремив на кюре взгляд, исполненный тревожного любопытства.

— Да, бедная старая дама очень опечалена, и не исключено, что сегодня вечером она зайдет к вам, господин Миноре.

— Если у нее горе и она нуждается в моей помощи, я сам зайду к ней, — воскликнул доктор. — Закончим последний роббер.

Урсула под столом пожала доктору руку.

— Ее сын, — сказал мировой судья, — простоват, не стоило отпускать его в Париж без наставника. Когда я узнал, что кое-кто наводит у нашего нотариуса справки о ферме старой дамы, я понял, что виконт рассчитывает на смерть матери.

— Неужели вы считаете его способным на это? — воскликнула Урсула, с ужасом посмотрев на Бонграна, который сказал себе: «Увы, это правда, она его любит».

— И да, и нет, — сказал немурский врач. — У Савиньена добрая душа, потому-то он и оказался в тюрьме: мошенники туда не попадают.

— Друзья мои, — воскликнул старый Миноре, — на сегодня довольно, не стоит заставлять бедную мать проливать лишние слезы, если в нашей воле осушить их.

Четверо друзей поднялись и вышли, Урсула проводила их до калитки; когда ее крестный и кюре постучали в ворота дома напротив и Тьенетта открыла, она уселась вместе с тетушкой Буживаль на одну из каменных тумб подле своего дома и стала ждать.

— Госпожа виконтесса, — сказал кюре, первым вошедший в маленькую гостиную, — господин доктор не захотел, чтобы вы утруждали себя, и пришел сам...

— Я слишком хорошо помню старые времена, сударыня, — перебил доктор, — чтобы не сознавать, как подобает вести себя с людьми вашего звания, и счастлив, что могу, насколько я понял из слов господина кюре, быть вам чем-нибудь полезным.

Госпожа де Портандюэр, которую мысль о предстоящем визите к соседу до того тяготила, что она уже собиралась обратиться за помощью к немурскому нотариусу, была так поражена деликатностью Миноре, что поднялась ему навстречу и указала ему на кресло:

— Садитесь, сударь, — произнесла она царственным тоном. — Наш дорогой кюре, должно быть, сказал вам, что виконт в тюрьме, — юношеские грешки, сто тысяч ливров долга... Если бы вы могли одолжить мне эту сумму под залог моей Бордьерской фермы...

— Мы еще вернемся к этому вопросу, госпожа виконтесса, когда я привезу вашего сына домой, если вы позволите мне быть вашим посланцем.

— Разумеется, господин доктор, — отвечала старая дама, кивнув головой и бросив на кюре взгляд, как бы говоривший: «Вы правы, он хорошо воспитан».

— Как видите, сударыня, — сказал кюре, — мой друг доктор — преданный слуга вашего семейства.

— Мы будем вам весьма признательны, сударь, — сказала госпожа де Портандюэр, сделав над собой заметное усилие, — ведь в вашем возрасте отправляться в Париж ради ветреника, наделавшего долгов...

— Сударыня, в шестьдесят пятом году я имел честь видеть славного адмирала де Портандюэра у добрейшего господина де Мальзерба[148], а затем у графа де Бюффона[149], который желал расспросить мореплавателя о его странствиях. Весьма возможно, что и покойный господин де Портандюэр, ваш супруг, также присутствовал при этих встречах. То была славная пора в истории французского флота — он не уступал англичанам, и не последнюю роль в этом играло мужество капитанов. С каким нетерпением ожидали мы в восемьдесят третьем и восемьдесят четвертом годах новостей из лагеря под Сен-Рошем[150]! Я сам едва не отбыл в королевскую армию — там нужен был врач. Ваш родственник адмирал де Кергаруэт, здравствующий и поныне, командовал кораблем «Бель-Пуль»[151] и выиграл свой самый знаменитый бой.

— О, если бы он знал, что его внучатый племянник в тюрьме!

— Послезавтра господин виконт будет на свободе, — сказал старый Миноре, вставая.

Он приблизился к госпоже де Портандюэр, взял ее руку, которую она не отняла, и почтительно поцеловал, затем низко поклонился и вышел, но тут же вернулся, чтобы попросить кюре: «Будьте любезны, дорогой аббат, закажите мне на завтра место в утреннем дилижансе».

Кюре еще с полчаса расточал хвалы доктору Миноре, пожелавшему покорить старую даму и преуспевшему в этом.

— Просто удивительно, — сказала госпожа де Портандюэр, — в его годы он собирается ехать в Париж и улаживать там дела моего сына, а ведь ему не двадцать пять лет. Да, он вращался в хорошем обществе.

— В самом лучшем, сударыня, и нынче не один разорившийся пэр Франции был бы счастлив женить сына на воспитаннице доктора — невесте с миллионным приданым, Ах, если бы такая мысль пришлась по душе Савиньену! Вел он себя в Париже не блестяще, а времена нынче такие, что не вам противиться этому браку.

Кюре смог договорить лишь благодаря тому, что старая дама оцепенела от изумления.

— Вы сошли с ума, дорогой аббат.

— Вы еще задумаетесь над моими словами, и дай Бог вашему сыну впредь вести себя так, чтобы завоевать уважение этого старца!

— Если бы не вы, господин кюре, а кто-то другой заговорил со мной в таком тоне...

— Вы бы не пустили его более на порог, — улыбаясь, докончил фразу аббат Шапрон. — Надеюсь, сын просветит вас на счет того, какие браки заключаются нынче в Париже. Подумайте о счастье Савиньена; однажды вы уже сослужили ему недобрую службу, не мешайте же ему хоть теперь завоевать положение в обществе.

— И это говорите мне вы?

— Если не я, то кто же? — воскликнул священник, вставая, и тут же откланялся.

Урсула и ее крестный прогуливались по двору. Доктор оказался бессилен перед своей крестницей: она привела ему тысячу причин, по которым ей необходимо поехать в Париж, и он уступил. Подозвав кюре, он попросил его, если почтовая контора еще открыта, заказать не одно место, а целое отделение в дилижансе. Назавтра в половине седьмого вечера старик с девушкой прибыли в Париж, и доктор немедленно отправился к своему нотариусу. Политическая обстановка была тревожной. Накануне немурский мировой судья несколько раз объяснял доктору, что до тех пор, пока не кончится распря между журналистами и двором[152], оставлять капитал в казне — чистое безумие. Парижский нотариус подтвердил все опасения мирового судьи. Поэтому доктор решил воспользоваться пребыванием в Париже для того, чтобы продать свои промышленные акции и ренту, которая как раз шла на повышение, и положить капитал во Французский банк. Нотариус уговорил своего старого клиента продать заодно и ренту, в которую доктор, как образцовый отец семейства, с выгодой обратил капитал, оставленный Урсуле господином де Жорди. Он пообещал поручить переговоры с кредиторами Савиньена самому ловкому маклеру, однако предупредил, что для верного успеха юноше следует набраться мужества и провести еще несколько дней в тюрьме.

— В таких делах поспешность обходится в пятнадцать процентов, а то и больше, — сказал нотариус доктору. — Да и деньги вы все равно получите не раньше чем через неделю.

Узнав, что Савиньен будет томиться в заключении еще целую неделю, Урсула попросила своего опекуна один-единственный раз взять ее с собой в тюрьму. Старый Миноре отказался. Дядя и племянница поселились в гостинице на улице Круа-де-Пти-Шан, где доктор нанял несколько прилично обставленных комнат и, зная благочестивый нрав своей крестницы, взял с нее клятву не выходить без него из дому. Добрый старик гулял с Урсулой по Парижу, показывал ей переулки, лавки, бульвары, но ничто не привлекало ее внимания, ничто ее не радовало.

— Чего тебе хочется? — спрашивал старик.

— Увидеть Сент-Пелажи, — отвечала она упрямо.

Тогда Миноре нанял фиакр и отвез ее на улицу Кле, где приказал остановиться перед мерзким фасадом этого бывшего монастыря, превращенного в тюрьму[153]. Печальное зрелище высоких серых стен с зарешеченными окнами, дверцы, в которую можно войти, лишь пригнувшись (зловещий символ!), всей этой серой громады, стоящей в нищем квартале посреди пустынных улиц, как воплощение непоправимой беды, — все это так потрясло Урсулу, что она заплакала.

— Неужели, — спросила она, — молодых людей сажают в тюрьму из-за денег? Неужели долг дает ростовщику право, которого не имеет сам король? И он находится здесь! — воскликнула она. — А где именно, крестный? — добавила она, вглядываясь в окна.

— Урсула, — отвечал старик, — не заставляй меня делать глупости. Это не называется забыть его.

— Но разве, отказавшись от него, я не могу испытывать к нему никакого сочувствия? Ведь я могу любить его и вовсе не выходить замуж.