Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Оноре де Бальзак

Серафита

Госпоже Эвелине Ганской, урожденной графине Ржевуской
Передаю Вам, мадам, сочинение, о котором Вы меня просили; счастлив, посвящая его Вам, воспользоваться возможностью засвидетельствовать Вам свою глубочайшую привязанность. Если меня после этой попытки вырвать из глубин мистицизма книгу, посмевшую, благодаря прозрачности нашего прекрасного языка, соперничать с ослепительной поэзией Востока, обвинят в беспомощности, вина за это падет на Вас! Не Вы ли вдохновили меня на битву, схожую с поединком Иакова, заявив, что даже неудачный образ героя, очаровавшего Вас, как, впрочем, и меня с самого детства, все равно значил бы кое-что для Вас? Теперь это «кое-что» перед Вами. И почему бы моей книге не стать достоянием одних лишь благородных умов, нашедших, подобно Вам, убежище от светской суеты в одиночестве? Они смогли бы придать этому сочинению недостающую гармонию, способную превратить его, под пером одного из наших поэтов, в славную эпопею, о которой все еще мечтает Франция; впрочем, они, эти благородные умы, скорее воспримут его как созданную неким добропорядочным художником балюстраду, на которую опираются пилигримы, любуясь клиросом какого-нибудь изящного храма и размышляя о смертности человека.

Остаюсь Вашим почтительным и преданным слугой


де Бальзак


Париж, 23 августа 1835 года

I. Серафитус

При взгляде на карту норвежского побережья чье воображение не будет захвачено его фантастическими извивами — бесконечным кружевом гранита, о который с несмолкаемым грохотом разбиваются волны Северного моря? Да и кто не мечтал увидеть грандиозное зрелище берегов без пляжей, с множеством бухточек и заливчиков, не схожих друг с другом, весь этот непроходимый хаос? Уж не захотелось ли самой природе изобразить нестираемыми иероглифами символ норвежской жизни, придав берегам Норвегии очертания остова гигантской рыбины? Ведь рыбная ловля — главное занятие в здешних краях, оно в основном и кормит горстку людей, прилепившуюся, подобно пучкам лишайника, к безводным скалам. Их там, на четырнадцатом градусе долготы, всего лишь около семисот тысяч душ. Из-за весьма прозаических опасностей, из-за вечных снегов, подстерегающих путешественников на горных вершинах Норвегии, от самого имени которой веет холодом, дивная красота этих мест сохраняется в своей первозданности и, мы скоро убедимся в этом, вполне созвучна, по крайней мере в поэзии, необычным человеческим судьбам, вершившимся здесь. О них мы и хотим поведать.

Некоторые из здешних бухт — простые щели с высоты птичьего полета — настолько широки, что льды не в силах сковать целиком бурное море, попавшее в их каменную западню. Местные жители называют их фьордами, а почти все географы пытались так или иначе приспособить это слово к своим родным языкам. Несмотря на схожесть всех этих своеобразных каналов, у каждого из них есть нечто свое; хотя море повсюду проникло в их изломы, скалы по-разному изборождены трещинами, а головокружительные пропасти могут посоперничать с самыми причудливыми геометрическими фигурами: где-то скала напоминает зубчатую пилу, где-то на ее слишком отвесных плитах не могут зацепиться ни снег, ни северные ели с их тонкими хохолками; а еще дальше сотрясения земли скруглили кокетливую впадину — красивую долину, в которую этажами сбегают деревья с темным плюмажем. Невольно хочется назвать эту страну морской Швейцарией. Одна из таких бухт, именуемая Стромфьорд, расположилась между Дронтхаймом и Христианией. Даже если Стромфьорд не самое красивое место в этих краях, оно заслуживает внимания хотя бы потому, что вобрало в себя все земные прелести Норвегии и стало сценой, на которой разыгрался воистину небесный спектакль.

С первого взгляда Стромфьорд предстает в виде воронки, выщербленной морем. Проход, который проложили себе здесь волны, открывается взору как место сражения между двумя одинаково могучими соперниками — водной стихией и гранитом; первый силен своей инерцией, второй — своей подвижностью. Достаточно взглянуть на рифы фантастических форм, препятствующие входу кораблей в залив. Бесстрашные дети Норвегии прыгают с одной скалы на другую, будто не замечая пропасть глубиной в сто туазов. Кое-где скалы соединены ненадежным и неустойчивым гнейсовым мостиком. Кое-где то ли охотники, то ли рыбаки перебросили вместо мостов ели, соединяющие две площадки, вырубленные кирками, под ними неустанно грохочет море. Этот опасный узкий вход в гавань ползет, извиваясь, вправо, пока не наталкивается на гору высотой в три сотни туазов над уровнем моря, ее подножье образует отвесную отмель длиной в пол-лье; всего лишь в двух сотнях футов над водой прочный гранит начинает разрушаться, покрываться трещинами и деформироваться. Гора не уступает мощному натиску моря и отбрасывает его к противоположным берегам, которым отступающие волны придают более плавные очертания. В глубине фьорд замыкается гнейсовой глыбой, покрытой лесами, по ней каскадами сбегает речушка. Когда снега тают, она превращается в настоящую реку — широкий водный поток, который с грохотом вырывается на простор, изрыгает старые ели и древние лиственницы, едва заметные в хаосе падающих вод. Стремительно сброшенные в воды залива, эти деревья вскоре всплывают на поверхность, сгрудившись и образуя островки, затем прибиваются к левому берегу Стромфьорда, где жители прибрежной деревушки находят их разбитыми, раздробленными, иногда целиком, но всегда без коры и веток. Гора, отбивающая у своего подножья в Стромфьорде наскоки моря, а на вершине — северного ветра, называется Фалберг. Ее гребень, под неизменным покровом из снега и льда, — самый отвесный в Норвегии; из-за близости полюса здесь, на высоте 1800 футов, свирепствует холод, сравнимый со стужей на самых высоких горах мира. Вершина Фалберга, обрывающаяся в сторону моря, плавно снижается к востоку, с водопадами на реке Зиг ее соединяют расположенные террасами долины; мороз пощадил здесь лишь заросли вереска и деревья-страдальцы. То место фьорда у нижней кромки лесов, откуда вырываются воды реки, называется Зигдальхен, что можно перевести как обрыв реки Зиг; за излучиной напротив плоской вершины Фалберга располагается долина Жарвис — живописная местность, над которой возвышаются холмы, поросшие елью, лиственницей, березой, редкими дубами и буками, — самый богатый, самый многоцветный ковер из всех, что северная природа бросила на эти суровые скалы. Ясно видна линия, начиная от которой на участках, разогретых лучами солнца, расположены посевы, там же можно обнаружить образцы норвежской флоры. Здесь залив достаточно широк, чтобы море, отброшенное Фалбергом, вернулось, уже смиренно бормоча, к последней гряде береговых холмов с полоской мягкого песчаного пляжа, усеянного принесенными рекой из Швеции слюдой, ее чешуйками, красивыми камешками, порфиром, мрамором с его бесчисленными оттенками, а также обломками, исторгнутыми морем, ракушками, морскими растениями, занесенными сюда бурями либо с полюса, либо с юга.

В долине Жарвис, у подножья гор, затерялась деревня из двух сотен деревянных домов, ее население похоже на счастливые рои лесных пчел, которые, не умножаясь и не вымирая, собирают мед на пороге дикой природы. Безвестное существование этой деревни легко объяснить. Мало кто осмелился бы искать приключения в рифах, чтобы добраться до берега моря и заняться там ловлей рыбы, как это обычно делают норвежцы на наименее опасных побережьях. Богатые рыбой воды фьорда частично удовлетворяют потребности местного населения в пище, а пастбища долин снабжают его молоком и маслом; кроме того, несколько отличных участков позволяют людям собирать урожай ржи, конопли, овощей; причем они научились защищать посевы от холодов и короткого, но безжалостного воздействия северного солнца — норвежцы демонстрируют в такой двойной борьбе свойственную им сноровку. Отсутствие путей сообщения по суше, где невозможно проложить дороги, да и по морю — лишь утлые суденышки способны пересечь морские каналы фьорда — мешает населению обогащаться за счет древесины. Потребовались бы колоссальные средства, чтобы расчистить фарватер залива и открыть путь в глубь страны. Все дороги, связывающие Христианию с Дронтхаймом, обходят стороной Стромфьорд и пересекают Зиг по мосту в нескольких лье от водопада; побережье между долиной Жарвис и Дронтхаймом покрыто обширными недоступными лесами; наконец, Фалберг тоже отсечен от Христиании неприступными пропастями. И все же Зиг мог бы связать деревню Жарвис с внутренней Норвегией и Швецией, но, чтобы установить контакт с цивилизацией, Стромфьорду нужен был свой гений. И он действительно появился: поэт, верующий швед, до конца жизни восхищавшийся красотой этой страны — одного из самых великолепных созданий Творца.

Сегодня люди, которых наука вооружила особым внутренним зрением, позволяющим душе воспринимать один за другим, как на полотне, самые контрастные пейзажи планеты, могут запросто охватить взглядом весь Стромфьорд. Возможно, именно они сумеют проникнуть в извилистые рифы бурлящей горловины бухты, промчаться по ее волнам вдоль вечных плит Фалберга, чьи белые пирамиды теряются в темных тучах почти всегда жемчужно-серого неба; возможно, именно они смогут вдоволь налюбоваться прекрасным полотном залива, вслушиваясь в шум водопадов Зига, нависающих длинными космами и падающих на живописные вырубки прекрасных деревьев, небрежно разбросанных, торчком или вповалку, среди гнейсовых валунов; а потом и отдохнуть, созерцая веселые пейзажи низких холмов Жарвиса, откуда сбегают семействами, мириадами самые богатые растения севера: здесь — грациозно склонившие стан, как юные девушки, березки; там — колоннады буков с вековыми замшелыми стволами; многообразные, совершенно несхожие растения, белые облака среди темных елей, бесконечные переливы пурпурного вереска; наконец, все цветы, все ароматы этой флоры с ее неведомыми нам чудесами. Можно еще более расширить пространства этих амфитеатров, взлететь в облака, затеряться во впадинах под утесами, где отлеживаются акулы, но и тогда ваше воображение не охватит полностью все богатство, всю поэзию этого уголка Норвегии! А может ли ваша мысль стать такой же необъятной, как Океан, омывающий берега Норвегии, такой же капризной, как фантастические силуэты, нарисованные лесами, облаками, тенями, игрой этой световой гаммы? Сумеете ли вы разглядеть над прибрежными лугами, на последней извилистой полоске земли у подножия высоких холмов Жарвиса две или три сотни домов, покрытых ноеве, чем-то вроде кровли из березовой коры, домов хрупких, плоских, похожих на шелковичных червей на занесенном ветром тутовом листе? Над этими скромными, мирными жилищами возвышается церковь, чья незамысловатая архитектура гармонирует с бедностью деревни. Вокруг церкви погост, чуть поодаль — дом священника. Еще выше, на склоне горы, расположено единственное каменное строение, прозванное жителями «шведским замком». И не случайно! За тридцать лет до дня, когда начинается эта история, в Жарвисе поселился богатый человек, приехавший из Швеции и пожелавший способствовать благосостоянию края. Его небольшой дом, отличавшийся своей основательностью, должен был послужить примером для местных жителей. Особенно поражала каменная стена, окружавшая дом, что не свойственно Норвегии, где, несмотря на обилие камня, все заборы, в том числе полевые изгороди, делаются из дерева. Защищенный таким образом от натиска снегов дом возвышался посреди обширного двора. Необычайно длинные навесы над окнами опирались на обтесанные ели, придающие северным жилищам патриархальный вид. Под этими укрытиями можно было созерцать диковатые обнаженные пространства Фалберга, сравнивать бесконечность моря в час прилива с каплей воды из пенистого залива, вслушиваться в раздольное течение Зига, поверхность которого издали казалась неподвижной, особенно там, где река низвергается в свой гранитный кубок, окаймленный в радиусе трех лье северными ледниками; наконец, окинуть взглядом всю местность, где предстоит развернуться простым и одновременно сверхъестественным событиям этой истории.

Европейцы запомнили зиму 1799—1800 годов как одну из самых суровых; Норвежское море полностью замерзло во фьордах, хотя обычно энергия прибоя не дает ему покрыться льдами. Ветер с яростью испанского галерника смел лед Стромфьорда, оттеснил снега в глубь залива. Уже с давних времен жителям Жарвиса не дано было видеть зимой широкое зеркало вод, отражающих краски неба, — любопытное зрелище в глубине этих гор, чьи изломы сглажены многослойными пластами снега и где даже самые острые ребра казались ложбинами, мелкими складками на колоссальной тунике, наброшенной природой на эту местность, тогда еще грустную и монотонную. Длинные языки Зига, неожиданно скованные льдом, образовывали грандиозную арку, под которой можно было бы найти убежище в непогоду, если бы кто-нибудь дерзнул проникнуть сюда. Но даже самые смелые охотники не решались хотя бы на шаг отойти от своих убежищ, опасаясь не найти под снегом узкие тропинки, проложенные по краям пропастей, расщелин или склонов. Ни одна тварь не оживляла эту белую пустыню, где свирепствовал северный ветер — единственный и редко звучащий голос. Под неизменно сероватым небом озеро отливало вороненой сталью. Возможно, какой-нибудь старой гаге и удавалось иногда безнаказанно пересечь это безжизненное пространство, да и то благодаря теплому пуху, под которым так сладко спят богачи, им ведь неведомо, какой ценой он достается; но как и бедуина, в одиночку бредущего по пескам Африки, никто не видел и не слышал эту птицу; в немой, лишенной своей электрической энергии атмосфере не услыхать ни свиста крыльев гаги, ни ее радостных криков. Впрочем, какой, пусть даже острый, взор мог бы выдержать ослепительный блеск пропасти, украшенной сверкавшими кристаллами, или хотя бы скупой отсвет снегов, слегка искрящихся под лучами бледного солнца, возникающего время от времени, подобно умирающему, старающемуся показать, что он все еще жив? Зачастую, когда скопища серых облаков, эскадронами пролетавших над горами и елями, укутывали небо тройным покрывалом, земля, лишенная небесных лучей, освещала сама себя. Именно здесь восседали на полярном троне властелины царства холода, главной приметой которого была воистину королевская тишина — обитель абсолютных монархов. Любой крайний принцип несет в себе видимость отрицания и симптомы смерти: в самом деле, не есть ли жизнь борьба двух сил? Там же не было никаких признаков жизни. Безусловно царила одна лишь бесполезная мощь льдов. Даже рокот бурного моря в час прилива не проникал в это безмолвное пространство, такое шумное во время трех кратких времен года, когда природа торопится произвести скудные урожаи, необходимые для выживания терпеливого народа этих мест. Несколько высоких елей вздымали свои черные пирамиды, увитые снежными гирляндами, наклонная бахрома их ветвей дополняла траур вершин, на которых, впрочем, они смотрелись всего лишь темными точками. Люди затаились у семейных очагов в тщательно закупоренных домах с запасами выпечки, топленого масла, вяленой рыбы, разной другой провизии, заготовленной на семь зимних месяцев. Дымки их жилищ, погребенных под снегом, были едва видны. От тяжести снега их кое-как защищают длинные доски, уходящие достаточно далеко от крыши и прикрепленные к прочным столбам, — таким образом вокруг дома образуется крытая галерея. Во время жестоких зим женщины ткут и красят шерстяную или полотняную ткань, из которой делается одежда, а большинство мужчин читают или предаются тем самым замечательным медитациям, что породили глубокие теории, мистические грезы севера, его верования, научные исследования, сделанные с необычайной тщательностью и полнотой; то есть нравы здесь полумонастырские, заставляющие душу откликаться на собственные движения, находить в этом пищу духовную и вообще выделяющие норвежского крестьянина среди европейцев как совершенно особое явление. Таков был Стромфьорд на первом году девятнадцатого века, в середине мая.

Однажды утром, когда под ослепительным солнцем ярко вспыхнули повсюду огни эфемерных алмазов — кристаллов из снега и льда, два силуэта промчались по заливу, пересекли его и полетели вдоль подножья Фалберга, поднимаясь, от облака к облаку, к его вершине. Что это было: два существа, две стрелы? Тот, кто узрел бы их на этой высоте, мог принять загадочные силуэты за пару гагар, летящих меж облаков. Даже самый суеверный рыбак, даже самый неутомимый охотник не поверили бы, что человеческие существа могли пройти по еле заметным тропам гранитных отвесов, по которым эта пара неслась с чудовищной ловкостью, подобно сомнамбулам, когда они, презрев земное притяжение и опасность малейшего отклонения, бегут по кромке крыш, сохраняя равновесие с помощью неведомой силы.

— Останови меня, Серафитус, — взмолилась побледневшая девушка, — позволь перевести дыхание. Продвигаясь вдоль стен этой пропасти, я не отрывала глаз от тебя, иначе что бы от меня осталось? Я ведь всего лишь беспомощное создание. Тебе не тяжело?

— Нет, — произнес тот, на чью руку она опиралась. — Не стоит останавливаться, Минна! Это место не слишком надежно, чтобы здесь задерживаться.

И снова засвистели по снегу длинные полозья, привязанные к ногам; Минна и Серафитус продолжили свое движение к вершине, пока не добрались наконец до спасительного карниза, который случай протянул по склону пропасти. Тот, кого Минна назвала Серафитусом, оперся на правую пятку, чтобы приподнять длинную, в один туаз, лыжу, узкую, как подошва ребенка, привязанную к его полусапожку двумя ремешками из акульей кожи. Толщиной в два пальца, эта лыжа была обита оленьей кожей, мех ее, царапая снег, неожиданно остановил Серафитуса, он подвел левую ногу — лыжа на ней была не менее двух туазов в длину, — проворно повернулся, подхватил свою пугливую спутницу, поднял ее, несмотря на длинные полозья на ногах, и усадил на выступ скалы, предварительно очистив его своей меховой курткой от снега.

— Здесь, Минна, ты в безопасности, дрожи сколько угодно.

— Мы уже одолели треть пути до вершины нашего Ледяного колпака, — сказала девушка, взглянув на пик Боннэ-де-Глас и называя его именем, известным всем норвежцам. — Я все еще не верю этому.

Минна смолкла, пытаясь восстановить дыхание. Улыбнулась Серафитусу. Тот, не отвечая, продолжал удерживать девушку, прислушиваясь к звонкому биению ее сердца, тревожному, как у пойманной птахи.

— Оно часто бьется так, даже когда я не двигаюсь, — сказала Минна.

Серафитус кивнул головой без какой-либо снисходительности или холодности. Хотя изящество сделало этот жест почти нежным, в нем не было и намека на возражение, которое у женщины обернулось бы обольстительным кокетством. Серафитус неожиданно обнял девушку. Минна приняла ласку за ответ на свои мысли и продолжала неотрывно смотреть на своего спутника. Серафитус поднял голову, отбросив со лба почти нетерпеливым жестом жесткие золотые кольца шевелюры, и тут заметил выражение счастья в глазах девушки.

— Да, Минна, — отеческий тон был особенно очарователен у совсем юного создания. — Смотри на меня, не опускай глаза.

— Почему?

— Хочешь узнать? Попытайся.

Минна бросила взгляд под ноги и неожиданно вскрикнула, подобно ребенку, столкнувшемуся с тигром. Ужасное ощущение бездны овладело ею, для этого вполне хватило одного взгляда. Фьорд не желал отдавать свою добычу, его гулкий глас оглушал, забивал уши, казалось, фьорд хотел наверняка разделаться с Минной, вставая между ней и жизнью. По всему телу Минны, от волос до пяток, пробежала дрожь; вначале ледяная, она тут же сменилась невыносимым жаром, наполнила им нервы, забилась в венах, прострелила разрядами, подобно электрическому скату, конечности. Не в силах сопротивляться, Минна чувствовала, как непонятная сила притягивает ее к подножью площадки, где ей уже виделось некое чудовище, тянувшее к ней свое жало, магнетические очи монстра очаровывали Минну, казалось, разверстая пасть вот-вот разорвет свою жертву.

— Я умираю, дорогой Серафитус, лишь одного тебя я любила, — Минна машинально сделала шаг к бездне.

Серафитус нежно подул ей в лоб и в глаза. И вдруг, как у путника, ободренного купанием, у Минны остались лишь воспоминания о невыносимых страданиях, снятых этим ласковым дыханием, мгновенно охватившим все ее тело и утопившим ее в бальзамических ароматах.

— Да кто же ты? — произнесла она с чувством какого-то восторженного ужаса. — Впрочем, я знаю — ты моя жизнь. Как можешь ты смотреть в эту бездну, не падая в нее? — повторила она через несколько мгновений.

Серафитус оставил прижавшуюся к скале Минну и, словно тень, подошел к краю площадки, вперил свой взор в глубь фьорда, как бы бросая вызов его зияющим глубинам, — неподвижный, бледный и невозмутимый, как мраморная статуя: бездна над бездной.

— Серафитус, если ты любишь меня, вернись! — вскрикнула девушка. — Рискуя собой, ты снова заставляешь меня страдать. Кто же ты, если в столь юном возрасте обладаешь такой сверхчеловеческой силой? — спрашивала она, снова оказавшись в его руках.

— Но ведь и ты, — ответил Серафитус, — без страха разглядываешь куда более необъятные пространства.

И, подняв палец, это странное существо указало Минне на голубой ореол, нарисованный облаками: в самом деле, над ними оставалось чистое пространство, в котором в силу еще не объясненных атмосферных законов звезды были видны даже днем.

— Ничего общего! — с улыбкой возразила Минна.

— Ты права, — отозвался Серафитус, — мы рождены, чтобы стремиться в небо. Родина, как лицо матери, никогда не пугает дитя.

Голос Серафитуса отозвался в глубине души ставшей вдруг безмолвной спутницы.

— Пошли! — снова позвал он.

И они опять помчались по узким тропкам вдоль горы, проглатывая пространство, перелетая с одной высоты на другую, с гребня на гребень, со скоростью арабского скакуна — птицы пустыни. В несколько мгновений они добрались до пестрого ковра из трав и цветов, на который еще никому не доводилось ступать.

— Какой красивый «солер»! — воскликнула Минна, назвав луг его подлинным именем. — Но откуда он здесь, на такой высоте?

— Действительно, здесь заканчивается растительность норвежской флоры, — сказал Серафитус. — Если и встречаются кое-какие травы и цветы, то только потому, что эта скала защищает их от полярного холода. Минна, — сказал он, срывая цветок, — возьми это единственное в своем роде, нежное, еще неведомое человеку создание, спрячь его на груди и сохрани на память о единственном в твоей жизни рассвете на горном «солере»! Ведь у тебя больше не будет проводника, способного привести тебя сюда.

Он протянул ей необычное растение, которое его орлиный взгляд высмотрел среди бесстебельной смолевки и камнеломки, — настоящее чудо, распустившееся под дыханием ангелов. С детской поспешностью Минна схватила прозрачно-зеленый с изумрудным блеском пучок из маленьких листиков, свернутых в рожок, в глубине они были светло-коричневыми, но постепенно, от оттенка к оттенку, кончики листочков с необыкновенно изящным резным узором становились зелеными. Листочки были так сжаты, что казались слившимися друг с другом, вместе они составляли пучок красивых розеток. То там, то здесь на этом ковре вспыхивали белые звезды, окаймленные золотой ниточкой, из розеток выступали пурпурные тычинки без пестика. И наконец, нестойкий и дикий аромат, в котором смешивались запахи роз и апельсинов, придавал нечто божественное загадочному цветку. Серафитус меланхолично разглядывал его, словно необычный аромат пробуждал в нем печальные, лишь одному ему понятные мысли! Минне же это невиданное явление казалось капризом природы, которой захотелось ради собственного удовольствия придать некоторым драгоценным камням свежесть, нежность и запах растений.

— Но почему же единственный? Второго такого никогда не будет? — обратилась девушка к Серафитусу.

Тот покраснел и резко изменил тему разговора.

— Давай сядем, повернись, посмотри! На этой высоте тебе уже не страшно, не так ли? Пропасти слишком глубоки, ты не ощущаешь их глубину; они слились в одно целое с морем, чередой облаков и красками неба; у льдов фьорда весьма красивый бирюзовый оттенок; сосновые леса кажутся тебе лишь тонкими темно-бурыми линиями; отсюда пропасти должны выглядеть именно так.

Серафитус говорил с упоением, сопровождая речь жестами, свойственными лишь тем, кто побывал на высочайших вершинах мира. Проявляется это непроизвольно: ведь там, в горах, даже самоуверенный мэтр поневоле видит в проводнике брата, чувство превосходства возвращается к нему лишь по мере спуска в долины, туда, где живут люди. Серафитус опустился на колени, чтобы отвязать лыжи Минны. Та даже не заметила этого: она была восхищена впечатляющей панорамой Норвегии, чьи уходящие вдаль горы можно было охватить одним взглядом, взволнована неизменной торжественностью этих холодных вершин, которую невозможно выразить словами.

— Лишь нечеловеческая сила могла привести нас сюда, — заметила Минна, сжав руки, — мне кажется, что я грежу.

— Вам видится сверхъестественным то, что вы не в состоянии объяснить, — отозвался Серафитус.

— Во всех твоих ответах удивительная глубина. Рядом с тобой мне все становится понятным. О, как я свободна!

— Ты уже без лыж, вот и все.

— Ах, как бы мне хотелось снять с тебя лыжи и целовать твои ноги.

— Прибереги эти слова для Вильфрида, — ласково ответил Серафитус.

— Для Вильфрида! — повторила Минна с гневом, который утих, лишь только она взглянула на своего спутника. — Ты-то никогда не теряешь самообладания! — Она попыталась, но безуспешно, взять его руку. — Ты во всем безнадежно безупречен.

— А потому ты заключила, что я ко всему равнодушен.

Взгляд Серафитуса привел Минну в ужас: казалось, он читает ее мысли.

— Ты убеждаешь меня, что мы понимаем друг друга, — в голосе ее звучала признательность любящей женщины.

Серафитус слегка покачал головой, бросив на девушку грустный и мягкий взгляд.

— Ты, кому все ведомо, — вновь заговорила Минна, — скажи мне, почему робость, которую я испытывала рядом с тобой там, внизу, растаяла здесь, наверху? Почему я впервые решилась посмотреть тебе в лицо, ведь там я едва осмеливалась украдкой взглянуть на тебя!

— Возможно, здесь мы расстались с земной суетой, — ответил он, расстегивая меховую куртку.

— Никогда еще ты не был так прекрасен, — заметила Минна, расположившись на мшистом камне и целиком предаваясь созерцанию того, кто привел ее на этот, казалось, неприступный пик.

И в самом деле, никогда раньше Серафитус так не светился, а именно этим словом можно было охарактеризовать живость его лица, саму его суть. Не происходила ли его красота от ослепительной белизны, которую придают коже чистый воздух гор и зеркало снегов? А может, от внутреннего движения, возбуждающего плоть в момент, когда она отдыхает после долгого волнения? Или все дело было в контрасте между золотым светом, исходящим от солнца, и мраком туч, через которые прошла эта красивая пара? Возможно, к этому следовало бы еще добавить эффект одного из самых прекрасных явлений человеческой натуры. Если бы какой-нибудь проворный физиономист исследовал Серафитуса, казавшегося в тот миг — с гордостью на челе и блеском в глазах — семнадцатилетним юношей, если бы он попытался разглядеть суть этой цветущей жизни под самыми белыми одеждами, в которые когда-либо север обряжал своих детей, то мог бы вполне поверить в существование некоего фосфорического флюида из нервов, светившихся, казалось, под кожей, или в постоянное присутствие какого-то внутреннего света, расцветившего Серафитуса, подобно лучам в бокале из белоснежного алебастра. Когда Серафитус снял перчатки, чтобы отвязать лыжи Минны, руки его могли показаться нежными и утонченными, чувствовалось, однако, что в них скрывалась сила, не уступающая той, что Создатель вложил в прозрачные клешни краба.

Огни, полыхавшие в его золотистом взоре, соперничали с лучами солнца, будто он не вбирал эти лучи, а сам наполнял их светом. Тонкое и хрупкое, как у женщины, тело выдавало в Серафитусе одну из тех внешне слабых натур, чья сила всегда соответствует желанию и обретается в нужный момент. Не отличаясь высоким ростом, Серафитус как бы вырастал, когда поворачивался лицом; казалось, что он готовится взлететь. Волосы, завитые рукой феи и как будто приподнятые чьим-то дыханием, усиливали иллюзию его неземного поведения; но легкая, естественная осанка отражала скорее его моральное, а не телесное состояние. Соображение Минны способствовало этой постоянной галлюцинации, перед чарами которой не устоял бы никто, она придавала Серафитусу черты сказочных существ из счастливых снов. Ни один из известных типов не мог бы дать представление об этом, на взгляд Минны, безусловно мужественном лице, которое, однако, с точки зрения мужчин, могло бы затмить, благодаря своей женской грации, самые прекрасные головки Рафаэля. А ведь этот художник небес постоянно вкладывал нечто вроде спокойной радости, любовной неги в линии своих ангельских красавиц; но, по крайней мере, если взглянуть на самого Серафитуса, кто бы мог придумать грусть, смешанную с надеждой, наполовину скрывавшую неизгладимые чувства, запечатленные в его чертах? Кто смог бы, даже силой всемогущей фантазии художника, разглядеть тени, отбрасываемые неким мистическим ужасом на это слишком умное лицо, которое, казалось, вопрошало небо и на котором неизменно отражалось сочувствие к людям? Эта голова плыла горделиво, подобно великолепной хищной птице, чей крик сотрясает воздух, и в то же время смиренно склонялась, подобно горлице, чей голос наполняет нежностью молчаливый лес. Кожа Серафитуса отличалась удивительной белизной, ее еще больше оттеняли ярко-красные губы, темные брови и шелковистые ресницы — единственные черты, проступавшие на бледном лице, чья абсолютная правильность ни в чем не ослабляла силу чувств: они отражались на нем спокойно, ненавязчиво, но с той величественной и естественной серьезностью, которую мы обычно приписываем высшим существам. Все в этой мраморной фигуре выражало силу и спокойствие. Минна поднялась, чтобы взять руку Серафитуса, надеясь, что так сможет притянуть его к себе и оставить на этом соблазнительном челе поцелуй, исторгнутый скорее восхищением, чем любовью; но взгляд молодого человека, пронзивший ее, как луч солнца пронзает призму, охладил пыл бедной девушки. Бессознательно она почувствовала пропасть между ними, отвернулась и зарыдала. И тут сильная рука обняла ее за талию, юный голос сказал Минне:

— Пойдем.

Она повиновалась и, как-то вдруг успокоившись, положила голову на грудь юноши, который, стараясь идти в ногу с девушкой, мягко и осторожно повел свою спутницу туда, где перед ними открылась лучезарная красота полярной природы.

— Прежде чем я стану смотреть и слушать тебя, скажи, Серафитус, почему ты отталкиваешь меня? Я больше не нравлюсь тебе? Почему, скажи? Мне ничего не надо для себя, пусть мои земные богатства принадлежат тебе, как и богатства моего сердца, пусть свет приходит ко мне лишь из твоих глаз, как моя мысль — из твоих мыслей, тогда я не боялась бы уже обидеть тебя, возвращая тебе отражения твоей души, слова твоего сердца, день твоего дня, как мы возвращаем Богу созерцания, которыми он питает наше сознание. Я хотела бы целиком раствориться в тебе!

— Ну хорошо, Минна, постоянное желание — обещание от будущего. Надейся! Но если хочешь быть чистой, соединяй всегда мысль Всемогущего с земными чувствами, и тогда ты полюбишь все создания, и сердце твое вознесется высоко!

— Я сделаю все, что пожелаешь, — ответила она, робко поднимая на него глаза.

— Я не могу быть твоим спутником, — грустно сказал Серафитус. Он хотел что-то добавить, но промолчал, потом указал на Христианию, маячившую точкой на горизонте: — Посмотри!

— Мы такие маленькие, — ответила она.

— Да, но возвеличиваемся чувством и умом, — отозвался Серафитус. — Именно с нас, Минна, начинается познание вещей; то малое, что мы узнаем о законах видимого мира, позволяет нам обнаружить необъятность высших миров. Не знаю, пришло ли время для такого разговора с тобой, но я так хотел бы передать тебе факел моих надежд! Возможно, что однажды мы соединимся в мире, в котором любовь бессмертна.

— Но почему же не сейчас и не навсегда? — прошептала Минна.

— Здесь нет ничего постоянного, — надменно ответил он. — Мимолетные прелести земной любви — всего лишь намек некоторым душам на существование вечного блаженства, подобно тому как открытие какого-либо закона природы позволяет избранным личностям представить себе систему в целом. Не подтверждает ли и наше хрупкое земное счастье факт существования другого, полного счастья, как земля — часть мироздания — подтверждает его же существование? Нам не дано измерить грандиозную орбиту божественной мысли, частичкой которой мы являемся, настолько же малой, насколько велик Бог, но мы можем догадываться о ее размерах, преклоняться, восхищаться, ожидать. Люди неизменно ошибаются в своих науках, не замечая, что все на планете относительно и подчиняется всеобщему движению, постоянному созиданию, неизбежно порождающему и прогресс, и конечную точку. Сам по себе человек не является конечным продуктом, иначе не было бы и Бога!

— Как тебе удалось найти время, чтобы столько познать? — спросила девушка.

— Я вспоминаю, — ответил он.

— Ты прекраснее всего, что я вижу вокруг.

— Мы — одно из величайших созданий Бога. Не зря же Он дал нам способность познавать природу, концентрировать ее в себе мыслью, чтобы с ее помощью вознестись к Нему? Сила нашей любви зависит от того, сколько, много или мало, небесного в наших душах. Но не будь несправедливой, Минна, посмотри на зрелище у твоих ног, оно великолепно, не правда ли? Под тобой, подобно ковру, стелется Океан, горы похожи на стены цирка, эфир накрывает этот театр круглым куполом, на этой высоте мысли Бога впитываются, как аромат. Взгляни! Бури, разрушающие корабли с людьми, кажутся нам здесь слабыми завихрениями, подними голову — над нами сплошная синь. Это похоже на звездную диадему. Здесь исчезают детали земного бытия. Опираясь на эту природу, подчеркнутую пространством, не ощущаешь ли ты в себе больше глубины, чем рассудка? Больше величия, чем восторга, больше энергии, чем воли? Не испытываешь ли ты нечто, идущее уже не от нас? Нет ли у тебя ощущения крыльев за спиной? Помолимся.

Серафитус преклонил колени, скрестил руки на груди, Минна, в слезах, тоже упала на колени. За несколько мгновений, в течение которых Серафитус и Минна оставались неподвижными, голубой ореол, дрожавший в небесах над их головами, увеличился, и неожиданно они оказались в лучах света.

— Почему ты не плачешь вместе со мной? — сдавленным голосом спросила Минна.

— Преисполненные духом не плачут, — ответил Серафитус, поднимаясь с колен. — Как я могу плакать? Я больше не вижу человеческих бед. Здесь добро предстает во всем своем величии; там, внизу, я слышу мольбы и страхи арфы страданий, дрожащей под рукой плененного разума. Отсюда мне слышен стройный концерт арф. Там, внизу, у вас есть только надежда — прекрасный зачаток веры; здесь же царит вера — осуществленная надежда!

— Ты никогда не полюбишь меня, я слишком несовершенна, ты презираешь меня, — сказала девушка.

— Минна, фиалка, спрятавшаяся у подножия дуба, печалится: «Солнце не любит меня, оно не приходит ко мне». Солнце же знает: «Если бы я осветило ее, бедный цветок погиб бы!» Друг цветка, оно пропускает свои лучи через листву дубов и тем самым ослабляет их, раскрашивает чашечку своего любимого цветка. Мои же покровы недостаточны, боюсь, что ты станешь еще пристальнее вглядываться в меня: а если разглядишь, то будешь потрясена. Послушай, меня не привлекают плоды земли, я слишком хорошо понял суть ваших радостей; подобно распущенным императорам безбожного Рима, я проникся отвращением ко всему, ведь мне дан дар провидца. Покинь меня, — грустно закончил Серафитус.

Затем он уселся на один из выступов скалы, низко опустив голову на грудь.

— Почему ты лишаешь меня надежды? — упрекнула его Минна.

— Уходи! — вскричал Серафитус. — Я не могу дать тебе то, чего ты ждешь от меня. Твоя любовь слишком груба для меня. Почему ты не любишь Вильфрида? Он ведь мужчина, испытанный страстями, он сумеет сжать тебя в своих крепких объятиях, он заставит тебя почувствовать большую и сильную руку. У него прекрасные черные волосы, очи, полные человеческих мыслей, сердце, извергающее потоки лавы в словах, слетающих с его уст. Он измучит тебя ласками. Он будет твоим возлюбленным, твоим супругом. Вильфрид предназначен тебе.

Минна безутешно рыдала.

— Разве ты посмеешь сказать, что не любишь его? — спросил Серафитус голосом, отозвавшимся острой болью в ее сердце.

— Пощады, пощады, мой Серафитус!

— Люби его, бедное дитя земли, тебе не оторваться от нее. Ты связана с ней своей судьбой, — заявил неумолимый Серафитус, подхватив Минну и увлекая ее к самой кромке «солера», откуда открывался такой простор, что взволнованная девушка вполне могла подумать, будто парит над миром. — Мне нужен был спутник, чтобы отправиться в царство света, но я захотел сначала показать тебе этот кусок грязи, и я вижу, что ты все еще привязана к ней. Прощай. Оставайся в этой топи, живи чувствами, подчиняйся своей природе, бледней с бледными мужчинами, красней с женщинами, играй с детьми, молись с виновными, вздымай очи к небу в скорби; трепещи, надейся, дрожи; у тебя будет спутник, ты сможешь еще смеяться и плакать, давать и получать. Я подобен изгнаннику вдали от небес и чудовищу — вдали от земли. Сердце мое не трепещет более; я живу лишь собой и для себя. Я чувствую разумом, дышу челом, вижу мыслью, умираю от нетерпения и желаний. Никто здесь, внизу, не в силах исполнить мои желания, успокоить мое нетерпение, я разучился плакать. Я — одинок. Я смиряюсь и жду.

Серафитус посмотрел на возвышение, покрытое цветами, где он усадил Минну, затем молча повернулся в сторону мерцающих гор, чьи вершины были покрыты плотными тучами, к которым он и обратил свои мысли.

— Слышишь этот замечательный концерт, Минна? — снова заговорил он голосом горлицы, орел уже вволю накричался. — Не правда ли, похоже на музыку эоловых арф, которые ваши поэты помещают в глубь лесов и гор? Различаешь ли ты эти неясные фигуры, идущие по облакам? Замечаешь ли крылатые ноги тех, кто готовит небесные декорации? Эти мелочи освежают душу; по мановению неба вскоре опадут весенние цветы, с полюса уже отправился луч. Бежим, пора.

В одно мгновение они прикрепили лыжи и спустились с Фалберга по быстрым склонам, связывавшим гору с долинами Зига. Какой-то чудесный разум вел их при спуске, точнее, полете. Когда встречалась впадина, покрытая снегом, Серафитус подхватывал Минну и устремлялся быстро вперед, как легкая птица по хрупкому насту, покрывавшему бездну. Часто, подталкивая спутницу, он слегка отклонялся, чтобы избежать пропасти, дерена, выступа скалы, которые различал, казалось, под снегом, как некоторые моряки, привыкшие к Океану, догадываются о рифах по цвету, шуму, положению вод. Когда они достигли дорог Зигдальхена и смогли наконец двигаться прямиком, почти без опаски, ко льдам Стромфьорда, Серафитус остановил Минну:

— Тебе уже не хочется разговаривать со мной?

— Я опасалась, — вежливо ответила девушка, — нарушить ваши размышления.

— Поторопимся, дорогуша, приближается вечер.

Минна вздрогнула, услышав, скажем так, новый голос своего проводника: голос чистый, словно девичий, рассеявший фантастические лучи грез, сквозь которые она до сих пор продвигалась. Серафитус начал терять свою мужскую силу, его взор не излучал больше необычайный поток разума. Вскоре эти два прелестных существа ринулись к фьорду, добрались до снежной равнины, лежавшей между побережьем залива и первым рядом домов Жарвиса; подгоняемые сумерками, они устремились вперед к дому священника, поднимаясь по склону горы, как если бы преодолевали ступени гигантской лестницы.

— Мой отец беспокоится, должно быть, — сказала Минна.

— Нет, — заверил ее Серафитус.

В этот момент они были уже перед скромным жилищем, где господин Беккер, пастор Жарвиса, читал, поджидая дочь к ужину.

— Дорогой господин Беккер, — сказал Серафитус, — возвращаю вам Минну, живую и здоровую.

— Спасибо, мадемуазель, — ответил старик, положив очки на книгу. — Вы, должно быть, устали.

— Вовсе нет, — ответила Минна, почувствовавшая в этот момент на лице освежающее дуновение своего спутника[1].

— Минна, не придете ли послезавтра вечером ко мне на чай?

— Охотно, мой милый.

— Господин Беккер, вы приведете ее ко мне?

— Да, мадемуазель.

Серафитус кокетливо склонил голову, прощаясь со стариком. За несколько мгновений он добрался до двора «шведского замка». Восьмидесятилетний слуга с лампой в руках появился под громадным навесом. С женской грациозностью Серафитус избавился от лыж и устремился в салон замка, рухнул там на большой диван, покрытый мехами, и растянулся на нем.

— Что пожелаете? — спросил старик, зажигая невероятно длинные свечи, которыми пользуются в Норвегии.

— Ничего, Давид, я слишком устала.

Серафитус расстегнул куртку из куньего меха, закутался в нее и заснул. Какое-то время старый слуга с нежностью смотрел на это странное существо. Даже ученые затруднились бы определить его пол. Наблюдая за тем, как он спал в своих обычных одеяниях, которые можно было принять и за женскую, и за мужскую накидку[2], как было не оценить миниатюрность девичьих ног, небрежно свисавших с дивана, изящество, с которым природа соединила их с телом; напротив, лоб, профиль головы были, казалось, наивысшим выражением человеческой силы.

— Она страдает и не хочет признаться мне в этом, — подумал старик. — Она умирает, как цветок, пораженный слишком ярким солнечным лучом.

И старик зарыдал.

II. Серафита

Вечером Давид вошел в салон.

— Знаю, кого вы хотите мне объявить, — сонным голосом сказала ему Серафита. — Вильфрид может войти.

Услышав эти слова, в салон быстро вошел мужчина, приблизился и сел рядом с ней.

— Дорогая Серафита, вам нездоровится? Вы бледнее, чем обычно.

Откинув волосы назад, она медленно повернулась к нему: красивая женщина, которую злая мигрень лишила сил даже жаловаться.

— Я совершила безумный поступок: прошла с Минной фьорд, мы поднялись на Фалберг.

— Вы что, хотели погибнуть? — В вопросе сквозил испуг любовника.

— Не бойтесь, мой добрый Вильфрид, я оберегала вашу Минну.

Вильфрид хлопнул по столу, вскочил, сделал несколько шагов к двери, издав горестное восклицание, затем вернулся и хотел было протестовать.

— Но зачем же столько шума, если вы считаете, что мне нездоровится? — сказала Серафита.

— Извините, пощадите! — взмолился он, опускаясь на колени. — Говорите со мной неласково, потребуйте от меня все, что вам подскажет самая жестокая женская фантазия, но не сомневайтесь в моей любви. Вы используете Минну как топор и наносите мне ею чудовищные удары. Пощадите!

— Но к чему, друг мой, столько бесполезных слов? — отозвалась Серафита и взглянула на Вильфрида так ласково, что ему почудилось, будто из глаз ее исходит поток света, вибрирующий, как замирающие звуки полной нежности итальянской песни.

— Ах! От страха не умирают, — сказал он.

— Вам плохо? — Голос ее действовал на сердце этого человека как самый магнетический взгляд. — Чем я могу помочь вам?

— Любите меня, как я вас.

— Бедняжка Минна!

— Я никогда не ищу ссоры! — вскричал Вильфрид.

— Да, настроение у вас убийственное, — улыбнулась Серафита. — Правильно ли я произношу эти слова? Похоже на тех парижанок, о чьих любовных утехах вы мне рассказывали?

Вильфрид сел, скрестил руки и мрачно посмотрел на Серафиту.

— Я прощаю вас, — сказал он, — вы не ведаете, что творите.

— О, — отозвалась она, — начиная с Евы женщина сознательно творит добро и зло.

— Согласен.

— Я уверена в этом, Вильфрид. Нашим совершенством мы обязаны женскому инстинкту. To, что вы, мужчины, узнаете, мы чувствуем.

— Почему же вы не чувствуете, как сильно я вас люблю?

— Потому что вы меня не любите.

— Боже мой!

— Но к чему же тогда ваши опасения?

— Вы ужасны в этот вечер, Серафита. Настоящий демон.

— Нет, я наделена способностью понимать, и это ужасно. Боль, Вильфрид, — это луч, освещающий нам жизнь.

— Так зачем же вы отправились на Фалберг?

— Минна расскажет вам об этом, я слишком устала, чтобы говорить. Слово за вами, вы все знаете, всему научились и ничего не забыли, за вами столько политических баталий. Поразвлекайте меня, я вся внимание.

— Чем бы я мог удивить вас? Впрочем, ваша просьба — насмешка. Вы не признаете ничего земного, вы разрушаете понятия, принятые в мире, громите его законы, нравы, чувства, науки, сводя их к размерам, которые они приобретают, если на них взглянуть с небес.

— Вы ведь хорошо знаете, друг мой, что я не женщина. Вы не имеете права любить меня. Надо же! Я покидаю эфирные регионы моей вымышленной силы, сжимаюсь в комок, унижаюсь, как бедные самки всех видов, и тотчас вы превозносите меня! И вот я вся разбита, места живого нет, прошу у вас помощи, мне нужна ваша рука, а вы отталкиваете меня. Мы не понимаем друг друга.

— Никогда не видел вас такой злой.

— Злая! — повторила она, бросив взгляд, в котором все чувства смешались в одном небесном ощущении. — Да нет, мне просто нездоровится. А потому оставьте меня, друг мой. Надеюсь, это не оскорбит ваше мужское достоинство? Мы ведь должны всегда угождать вам, снимать вашу усталость, быть всегда веселыми и позволять себе лишь капризы, которые вас забавляют. Так что я должна делать, друг мой? Спеть вам, станцевать, хотя усталость лишает меня голоса, да и ног я под собой не чувствую? Ах, господа, даже агонизируя, мы должны вам улыбаться! Если не ошибаюсь, у вас это называется властвовать. Как же мне жалко бедных женщин! Признайтесь, вы ведь покидаете своих дам, когда они стареют, как будто у них нет ни сердца, ни души? Знайте, Вильфрид, мне больше ста лет! Идите прочь! Бросьтесь к ногам Минны.

— О! Моя вечная любовь!

— Да знаете вы, что такое вечность? Замолчите, Вильфрид. Вы не любите, вы желаете меня. Скажите, разве не напоминаю я вам какую-нибудь кокетку?

— И впрямь! Я не узнаю более в вас чистую небесную девушку, которую впервые увидел в церкви Жарвиса.

При этих словах Серафита закрыла лицо руками, а когда отняла их, Вильфрид был изумлен, обнаружив на нем выражение набожности и святости.

— Вы правы, друг мой. Не оправдывается ни одно из моих посещений земли.

— Дорогая Серафита, будьте моей звездой, не покидайте место, откуда проливаете на меня такой яркий свет.

Сказав это, он протянул руку, чтобы взять руку девушки, но Серафита отвела ее, без презрения и гнева. Вильфрид резко поднялся, подошел к окну и встал так, чтобы Серафита не могла увидеть слезы в его глазах.

— Почему вы плачете? — спросила она. — Вы же не ребенок, Вильфрид. Вернитесь ко мне, я этого хочу. Вы дуетесь на меня именно тогда, когда сердиться должна бы я. Вы же видите, мне не по себе, а вы заставляете меня своими неуместными сомнениями размышлять, говорить, разделять капризы или идеи, утомляющие меня. Если бы ваш разум был подобен моему, вы бы усладили меня музыкой, отвлекли бы от неприятностей; но вы любите меня ради себя самого, а не ради меня.

После этих слов буря, пронзившая сердце Вильфрида, неожиданно стихла; он медленно приблизился, чтобы лучше созерцать соблазнительное создание, лежавшее перед ним, подперши голову рукой, расслабленное, обольстительное.

— Вы думаете, что я вовсе не люблю вас, — вновь заговорила Серафита. — Ошибаетесь. Послушайте, Вильфрид, вы уже немало узнали, много страдали. Хотите, я расскажу вам, как вы смотрите на жизнь? Дать вам руку?

Серафита приподнялась на своем ложе, от ее изящных движений, казалось, исходил свет.

— Если девушка позволяет взять себя за руку, не дает ли она обещание, которое придется держать? Но вы ведь хорошо знаете, что я не могу принадлежать вам. Два чувства преобладают в любви, соблазняющей женщин на земле. Либо они преданно служат страдающим, деградирующим, преступным существам, хотят утешить их, поставить на ноги, отнять у зла; либо отдаются существам высшим, величественным, сильным, которых желают обожать, понимать и которые часто губят их. Вы тоже деградировали, но вы очистились в пламени покаяния, и сегодня вы велики; я же чувствую себя слишком слабой, чтобы быть наравне с вами, но и слишком набожной, чтобы унижаться перед силой, иной, чем Всевышний. Так можно сформулировать и вашу жизнь, друг мой, ведь мы находимся на севере, среди туч, где абстракции возможны.

— Ваши слова убивают меня, Серафита. Я постоянно страдаю, видя, как с помощью этой чудовищной науки вы лишаете все деяния человека свойств, сформированных временем, пространством, формой, и все для того, чтобы подвергнуть их математическому анализу в каком-то абсолютно чистом виде, как это проделывает геометрия с телами, лишая их массы.

— Хорошо, Вильфрид, пусть будет по-вашему. Оставим это. Нравится вам этот ковер из медвежьей шкуры, который мой бедный Давид положил здесь?

— Да, очень.

— Вы бы не узнали меня в этой «душегрейке»[3].

Это было что-то вроде кашемировой безрукавки, подбитой чернобуркой.

— Не кажется ли вам, что ни при одном дворе, ни у одного властителя нет такого меха?

— Он достоин той, что носит его.

— А она кажется вам очень красивой?

— Человеческие слова к ней неприменимы, тут нужен разговор по душам.

— Вильфрид, вы умеете снять мою боль сладкозвучной речью... которой утешали других.

— Прощайте.

— Останьтесь. Я очень люблю и вас, и Минну, поверьте! Но вы для меня одно существо. Вместе вы для меня как брат или, если угодно, сестра. Женитесь, я хочу увидеть вас счастливым до того, как покину навсегда этот мир испытаний и страданий. Боже мой, простые женщины смогли все получить от своих любовников! Они сказали им: «Замолкните!» И те онемели. Они сказали им: «Умрите!» И те умерли. Они сказали им: «Любите меня издали!» И те остались в отдалении, как царедворец перед королем. Они сказали им: «Женитесь!» И те женились. Я же хочу, чтобы вы были счастливы, а вы мне отказываете. Значит, у меня нет такой власти? Ну хорошо, Вильфрид, послушайте, подойдите ко мне, да я бы обиделась, если бы вы женились на Минне; но когда меня уже не будет с вами, обещайте мне соединиться с Минной, небо предназначило вас друг другу.

— Я слушаю вас с удовольствием, Серафита. Хотя ваши слова не совсем понятны, они мне очень симпатичны. Но что вы хотите сказать?

— Вы правы, я забываю о своем безумии, о том, что я — бедное создание, чья слабость вам нравится. Я мучаю вас, а ведь вы забрались в этот дикий край, чтобы найти здесь отдохновение, оно так необходимо вам, страдающему от навязчивого преследования неведомым духом, измученному изнурительной научной работой, почти опустившемуся до преступления и уже носившему цепи людского суда.

Вильфрид почти без сознания рухнул на ковер. Но Серафита освежила своим дыханием его чело, и он тотчас мирно задремал у ее ног.

— Спи, отдыхай, — сказала она, поднимаясь.

Серафита простерла руки над челом Вильфрида, и с ее уст сорвались одна за другой фразы, разные по тональности, но все мелодичные и преисполненные доброты, струившейся, казалось, из ее головы то чередою грозовых облаков, то лучами света, которые грешная богиня невинно проливает на спящего любимого пастушка.


«Теперь, дорогой Вильфрид, ты достаточно силен, и я могу предстать перед тобой в своем истинном виде.
Настал час, когда души оказываются под сверкающими лучами будущего, час, когда душа обретает свободу.
Сейчас мне позволено сказать, как я тебя люблю. Неужели ты не видишь, как сильна моя любовь, любовь совершенно бескорыстная, принадлежащая лишь тебе, идущая с тобой в будущее, освещающая его для тебя? Ведь эта любовь — подлинный свет. Догадываешься ли ты теперь, с какой страстью я желала бы, чтобы ты разделался с этой жизнью, которая гнетет тебя, чтобы ты приблизился еще ближе к миру, где любовь бессмертна? Не правда ли мучительно любить ради одной лишь жизни? Не почувствовал ли ты вкус вечной любви? Понимаешь ли ты теперь, до какого блаженства может подняться существо, когда оно любит вдвойне того, кто никогда не изменяет любви, перед кем преклоняют колени в знак обожания.
Я хотела бы иметь крылья, Вильфрид, чтобы укрыть тебя ими, иметь силу, чтобы передать ее тебе, тогда ты мог бы вступить раньше времени в мир, где самые чистые радости самой чистой привязанности, когда-либо испытанные на этой земле, были бы тенью в разгар дня, который обязательно придет, чтобы осветить и возрадовать сердца.
Прости душе друга, показавшей тебе в одном слове картину твоих ошибок с милосердным намерением унять острую боль угрызений твоей совести. Услышь слова прощения! Освежи душу, вдыхая зарю, которая поднимается для тебя над мраком смерти. Да, твоя собственная жизнь — по ту сторону смерти!
Пусть мои слова приобретут чарующую форму снов, пусть они украсятся образами, воспылают и снизойдут на тебя. Вознесись, вознесись туда, откуда все люди отчетливо видны, хотя они сжаты и малы, как песчинки на берегу морей. Человечество протянулось, как простая лента: различаешь ли ты оттенки этого цветка из садов небесных? Видишь ли тех, кому не хватает разума, тех, кто начинает украшаться им, кто измучен, кто пребывает в любви, в мудрости, кто мечтает о мире, полном света?
Подсказывает ли тебе эта простая мысль судьбу человечества? Откуда оно? Куда идет? Держись своего пути! Пройдя его до конца, услышишь звуки горнов Всемогущего, крики победы, аккорды, одного из которых достаточно, чтобы вздрогнула земля, но которые глохнут в мире без востока и без запада.
Понимаешь ли ты, дорогой измученный человек, что без оцепенения, без покрова сна подобные зрелища захватили бы и разорвали твой разум, как ветер бурь уносит и рвет слабую ткань, и навсегда лишили бы человека разума? Понимаешь ли ты, что лишь душа, достигшая всемогущества, с трудом противостоит в грезах ненасытному Разуму?
Лети безостановочно по блестящим и сверкающим сферам, восхищайся, несись дальше. В полете ты отдыхаешь, движешься без устали. Как все люди, ты бы хотел быть постоянно погруженным в эти благоухающие и светлые сферы, здесь ты освобождаешься от своего безжизненного тела, говоришь языком мысли! Беги, лети, играй крыльями, которые обретешь, когда преисполнишься любовью настолько, что уже ничего больше не будешь чувствовать, станешь воплощением согласия и любви! Чем выше ты поднимаешься, тем меньше замечаешь пропасти! В небесах же их просто нет. Посмотри на того, кто говорит с тобой, кто поддерживает тебя над морем с его безднами. Взгляни еще раз на меня, ведь при свете бледного солнца земли я стану для тебя лишь неясным видением».


Серафита выпрямилась, застыла в той воздушной позе — легкий наклон головы, летящие волосы, — в которой все лучшие художники изображали Посланцев неба: складки ее одежд придавали им ту неуловимую грацию, что притягивает взор художника, выражающего все чувствами, к изящным линиям покрывала античной Полимнии. Она протянула руку — Вильфрид очнулся и поднялся.

Когда взгляд его нашел Серафиту, бледная девушка лежала на медвежьей шкуре, голова на руке, лицо спокойное, глаза блестящие. Вильфрид молча разглядывал ее, уважительное опасение отражалось на его лице и выдавало себя робким смущением.

— Да, дорогая, — вымолвил он наконец, как если бы отвечал на вопрос, — мы разделены целыми мирами. Я смиряюсь и могу лишь обожать вас. Но что станет со мной в одиночестве?

— Вильфрид, но у вас есть Минна!

Он опустил голову.

— О, не будьте так высокомерны, женщина воспринимает все через любовь: когда она не слышит, то чувствует, когда не чувствует — видит, когда же не видит, не чувствует, не слышит, ну, тогда этот земной ангел находит вас, чтобы защитить, и делает это под маской любви.

— Серафита, достоин ли я принадлежать женщине?

— Вы неожиданно стали слишком скромным, не уловка ли это? Женщине всегда нравится, когда восхваляют ее слабость! Итак, послезавтра вечером пожалуйте ко мне на чай; будет и добрейший господин Беккер; увидитесь и с Минной — самым чистосердечным созданием, известным мне в этом мире. А теперь оставьте меня, друг мой, мне предстоит долго молиться, чтобы заслужить прощение моих прегрешений.

— Вы способны грешить?

— Дорогой мой, использовать свое могущество, не гордыня ли это? Думаю, я была слишком надменной сегодня. Итак, идите. До завтра.

— До завтра, — еле слышно ответил Вильфрид, бросив долгий взгляд на существо, неизгладимый образ которого хотел унести с собой. Не в силах сразу удалиться от дома, Вильфрид несколько мгновений не двигался с места, вглядываясь в сияние, исходившее из окон «шведского замка».

«Что же я видел? — спрашивал он себя. — Нет, это не просто некое существо, это — настоящее чудо творения. От мира, увиденного через покров туч, в моей памяти остаются потрясения, подобные воспоминаниям о снятой боли, головокружению, вызванному грезами, в которых нам слышится стон ушедших поколений, этот стон смешивается со стройными голосами возвышенных сфер, где все есть — свет и любовь. Грежу ли я? Не сплю ли я еще? А может, не могу прогнать сон из глаз, прикованных к постоянно удаляющимся пространствам света? Несмотря на ночную прохладу, голова у меня все еще полыхает. Пойду-ка в дом священника! В обществе пастора и его дочери я смогу привести мысли в порядок».

И все же он не трогался с места, откуда мог наблюдать за салоном Серафиты. Это загадочное существо было, казалось, светящимся центром круга, создававшим вокруг нее атмосферу более пространную, чем у других существ; кто попадал в этот круг, испытывал власть мощного потока губительных истин и мыслей. Вильфрид с большим трудом преодолел эту необъяснимую силу; самообладание вернулось к нему лишь после того, как он пересек ограду замка. Он поспешил к дому священника и вскоре оказался под высокой деревянной аркой, служившей галереей для жилища господина Беккера. Открыв первую дверь, отделанную ноеве из березы и занесенную снегом, он сильно постучал во вторую:

— Господин Беккер, можно мне провести вечер с вами?

— Да! — два голоса слились в один.

Войдя в переднюю, Вильфрид начал постепенно возвращаться к реальности. Очень тепло поздоровался он с Минной, пожал руку господину Беккеру, пробежал взглядом по одной из картин, образы которой смягчили его физические страдания, ведь с ним происходило то, с чем сталкиваются иногда люди, привыкшие к долгому созерцанию. Так, когда какая-нибудь яркая мысль увлекает на крыльях химеры ученого или поэта, изолируя их от всего земного, перенося их через бескрайние пространства, где самые громадные собрания фактов становятся абстракциями, где самые большие творения природы превращаются в образы, горе им, если внезапно какой-нибудь шум окажет воздействие на их чувства и водворит странствующую душу в ее тюрьму из костей и плоти. Борьба, а точнее, ужасное столкновение двух сил — Плоти и Духа, одна из которых схожа с невидимым воздействием грома, а другая разделяет с чувствительной природой это гибкое сопротивление, мгновенно бросающее вызов разрушению, — порождает невиданные страдания. Тело снова нуждается в пожирающем его пламени, а пламя вновь завладевает своей добычей. Но такое соединение сопровождается бурлением, взрывами и страданиями, чьи видимые свидетельства представляются нам химией, которой вздумалось соединить двух непримиримых антагонистов. Уже в течение нескольких дней, приходя к Серафите, Вильфрид чувствовал, как его тело проваливается в бездну. Одним взглядом это странное создание мысленно втягивало его в сферу, в которую Медитация вводит ученого, куда Молитва переносит верующую душу, куда Мечта приводит художника, куда Сон заносит некоторых людей; ведь у каждого свой голос, зовущий к небесным безднам, у каждого свой проводник, чтобы добраться туда, и все страдают по возвращении. Только там рвутся покрова и предстает нагим Откровение — тайное свидетельство, страстное и ужасное, неведомого мира, лишь жалкие обрывки которого здесь, на земле, становятся достоянием разума. Для Вильфрида час, проведенный рядом с Серафитой, часто походил на так любимую териакисами[4] полудрему, когда каждое нервное окончание становится источником наслаждения. Он выходил от нее разбитым, как девушка, уставшая бежать за гигантом. Безжалостные порывы ледяного ветра гасили смертельный трепет, вызванный в нем столкновением ее двух совершенно несовместимых натур; но затем Вильфрид неизменно возвращался в дом священника, влекомый к Минне зрелищем той обыденной жизни, о которой он невольно мечтал, подобно европейскому авантюристу, испытывающему приступ ностальгии посреди соблазнившего его сказочного мира Востока. Измученный как никогда, иностранец буквально свалился в кресло и какое-то время озирался вокруг с видом только что проснувшегося человека. Господин Беккер и его дочь, привыкшие, как видно, к таким странностям гостя, продолжали свои занятия.

Гостиная была украшена коллекцией насекомых и ракушек Норвегии. Умело расположенные на желтом фоне соснового покрытия стен, они образовывали богатый гобелен, причудливо расцвеченный табачным дымом. В глубине, напротив главной двери, возвышалась колоссальная печь из кованого железа. До блеска начищенная старательной служанкой, она сверкала, как полированная сталь. Сидя за столом в большом, обитом тканью кресле у печи, упрятав ноги в меховой мешок, господин Беккер читал фолиант, покоившийся на стопке книг, как на пюпитре; слева от него стоял жбан с пивом и стакан; справа горела закопченная лампа, подпитываемая рыбьим маслом. На вид священнику было лет шестьдесят. Черты лица из тех, что так любил писать Рембрандт: колечки морщин обрамляли маленькие живые глаза, над ними нависали седеющие брови, из-под шапочки черного бархата выбивались двумя клочковатыми волнами белые волосы, широкий и лысый лоб, крупный подбородок, делающий почти квадратным овал лица; невозмутимость — признак скрытой силы, королевское достоинство, которое придают деньги, власть бургомистра-защитника, понимание искусства или невероятная сила счастливого неведения. Этот прекрасный старец, чья дородность свидетельствовала о солидном здоровье, был закутан в домашний халат из грубого сукна, скромно отделанного каймой. Он важно посасывал длинную пенковую трубку, регулярно выпускал табачные дымки и рассеянно следил за их фантастическими узорами, при этом несомненно старался усвоить, прилагая определенные интеллектуальные усилия, мысли автора читаемой им книги. С другой стороны печи, рядом с дверью, ведущей на кухню, из табачного тумана, к которому Минна, казалось, привыкла, проступал ее силуэт. Перед ней на столике располагалось все необходимое для работы: стопка салфеток, чулки для починки, лампа, похожая на ту, что освещала белые страницы книги, в которую был, казалось, погружен отец. Свежесть ее лица, с придававшими ему необыкновенную чистоту деликатными чертами, гармонично сочеталась с непорочностью, начертанной на ее бледном лбе, сквозившей в ее светлых глазах. Минна держалась прямо, слегка наклонившись к свету и невольно обнаруживая тем самым красоту своего стана. Она уже переоделась ко сну в белоснежный пеньюар из миткаля. Простенький перкалевый чепчик, украшенный лишь рюшечкой из того же материала, укрывал ее шевелюру. Даже погруженная в какие-то потаенные мысли, Минна безошибочно считала нити салфетки либо петли чулка. Законченный образ, истинный тип женщины, предназначенной для земных дел, чей взгляд способен проникнуть в святая святых, но которую мышление, одновременно скромное и милосердное, удерживает рядом с мужчиной. Сидя между двумя столами в каком-то опьянении, Вильфрид созерцал эту картину, полную гармонии, которую не мог скрыть от него табачный дым. Единственное окно, освещавшее гостиную в лучшее время года, было тщательно закрыто. Старый гобелен, подвешенный к планке вместо занавесей, свисал, образуя большие складки. Ничего экзотического, ничего выдающегося, лишь строгая простота, настоящее доброжелательство, природная естественность и вообще все привычки, свойственные домашней жизни без волнений и забот. Во многих жилищах, внешне похожих на сказочные, кажется, что блеск мимолетных удовольствий скрывает руины под холодной улыбкой роскоши; а эта гостиная была в высшей степени реальной, гармоничной по своему колориту, обнаруживала патриархальный уклад полнокровной и строгой жизни. Тишину нарушали лишь топотня служанки, готовившей ужин, да шипение вяленой рыбы, которую она жарила по местному обычаю в соленом масле.

— Хотите трубку? — произнес пастор в тот момент, когда ему показалось, что Вильфрид уже в состоянии его услышать.

— Спасибо, дорогой господин Беккер.

— Кажется, сегодня вам нездоровится больше, чем обычно, — заметила Минна, удивленная слабостью, которую выдавал голос иностранца.

— Это мое обычное состояние, когда я выхожу из замка.

Минна вздрогнула.

— В нем живет странная личность, господин пастор, — продолжил Вильфрид после паузы. — В течение шести месяцев, что я нахожусь в этой деревне, я не осмеливался спросить вас о ней, мне и сегодня приходится буквально заставлять себя говорить об этом. Сначала я горько сожалел о том, что зима прервала мое путешествие, и мне пришлось остаться здесь; но в течение двух послед них месяцев цепи, приковывающие меня к Жарвису, становятся изо дня в день все более крепкими, боюсь, что мне придется закончить жизнь именно здесь. Вы знаете, как я встретил Серафиту, какое впечатление произвели на меня ее взгляд и голос, наконец, как я был принят у нее, хотя она никого не принимает. С первого дня я пришел к вам, чтобы вы рассказали мне об этом загадочном существе. Так началась для меня череда очарований...

— Очарований! — вскричал пастор, вытряхивая пепел из трубки в простую, наполненную песком тарелку, служившую ему пепельницей. — А разве они существуют?

— Конечно, вы вот читаете, и с таким интересом, «Трактат о чарах» Жана Виера[5], поэтому мне не слишком сложно будет объяснить вам свои ощущения, — живо отозвался Вильфрид. — Если внимательно изучать природу, от ее величайших катаклизмов до самых мелких процессов, придется признать нереальность каких-либо чар, имея в виду истинный смысл этого слова. Человек не создает силы, он использует ту единственную, которая существует сама по себе и выражает их все, то есть движение — магическое дуновение всемогущего создателя миров. Виды достаточно четко разделены, чтобы рука человека могла перепутать их; и единственное чудо, на которое она оказалась способной, заключалось в соединении двух враждебных субстанций. К тому же порох — родич молнии! Но чтобы сотворить некое существо, и так неожиданно?! Для этого необходимо время, а оно не идет ни вперед, ни вспять по нашему желанию. Так, вне нас, природа пластики подчиняется законам, порядок и исполнение которых не могут быть изменены рукой человека. Но после того, как мы стали частью Материи, было бы неоправданно отрицать существование в нас чудовищной власти. Последствия ее настолько несоизмеримы, что целые поколения не смогли еще как следует в них разобраться. Я уж не говорю о способности все абстрагировать, заставить Природу замкнуться в Слове, а ведь это — потрясающий феномен, о котором толпа не размышляет, как не думает она и о движении. Тот же феномен привел индийских теософов к объяснению творения словом, но они придали ему обратную силу. Самая малая толика пищи — рисовое зернышко, порождающее некое творение, которое в нем же последовательно выражается, — была для них таким чистым образом слова созидающего и слова абстрагирующего, что просто напрашивалось применить эту систему к сотворению миров. Большинство людей должны были довольствоваться зернышком риса, посеянным в первом стихе всех версий книги Бытия. Сказав, что «Слово было у Бога», святой Иоанн лишь все усложнил. Но посев, прорастание и расцвет наших идей — свойство, присущее многим людям и не идущее ни в какое сравнение с совершенно индивидуальной способностью придавать ему большую или меньшую энергию с помощью Бог знает какой концентрации, возводя это свойство в третью, девятую, двадцать седьмую степень, делая его, таким образом, массовым и добиваясь сказочных результатов, благодаря собирательному воздействию природы. Я же называю чарами грандиозные действа, которые разыгрываются между двумя мембранами на ткани нашего мозга. В неисследованной природе Духовного Мира еще встречаются существа, обладающие невиданными способностями, сравнимыми с ужасной мощью, которой обладают газы в физическом мире. Эти существа взаимодействуют с другими, активно вторгаются в них, околдовывают их, беззащитных и несчастных: очаровывают, господствуют над ними, низводят их до ужасной роли вассалов, отдают на милость высшей силы, воздействуя на них подобно электрическому скату, оглушающему рыбака электрическим разрядом, или подобно дозе фосфора, тонизирующей или ускоряющей жизнь; или подобно опиуму, погружающему плоть в сон, освобождающему разум от его пут, позволяющему ему порхать над миром, увидеть себя через некую призму, извлекающему из него самую вкусную пищу, или, наконец, подобно каталепсии, сводящей на нет все способности в пользу одних лишь грез. Чудеса, очарования, чары, волшебства, наконец, действия, неточно называемые сверхъестественными, возможны и могут быть объяснены лишь деспотизмом Духа, принуждающего нас испытать последствия загадочной оптики, которая увеличивает, уменьшает, возносит творение, заставляет его двигаться в нас по своему желанию, обезображивает или украшает его в наших глазах, крадет нас у неба или бросает нас в ад, этими двумя понятиями выражают и высшее наслаждение, и острейшую боль. Эти явления — в нас, а не вне нас. Существо, именуемое Серафитой, представляется мне одним из таких редких и ужасных демонов, которым дано воздействовать на людей, на природу и делить оккультную власть с Богом. Для меня уроки такого очарования начались с навязанного мне молчания. Каждый раз, когда я осмеливался расспрашивать вас о ней, мне казалось, что я вот-вот узнаю некий секрет и буду хранить его, как неподкупный страж; но каждый раз, когда я хотел расспросить вас, горячая печать смыкала мои уста и я тоже невольно включался в охрану этой загадки. Уж сколько раз вы видели меня здесь сокрушенным, разбитым после попыток заигрывать с миром иллюзий, который несет в себе эта девушка — нежное и хрупкое создание для вас, а для меня — самая жестокая чародейка. Да, она кажется мне ведьмой, держащей в правой руке невидимый аппарат, чтобы возбуждать мир, а в левой — гром, чтобы все разрушать по своему желанию. Наконец, я не могу больше смотреть ей в глаза: их яркий свет невыносим. В последние дни, стараясь сохранить тайну, я слишком неловко балансирую на грани безумия. И использую каждый момент, когда чувствую в себе смелость сопротивляться этому монстру, увлекающему меня за собой, не спрашивая даже, могу ли я лететь вслед за ним. Кто она? Видели ли вы ее молодой? И вообще, была ли она рождена когда-нибудь? Были ли у нее родители? Не союз ли это льда и солнца? Она замораживает и сжигает, то возникает, то исчезает, как ревнивая истина, она привлекает и отталкивает меня, она приносит мне то жизнь, то смерть, я люблю и ненавижу ее. Не могу больше так жить, я хочу обрести гармонию, будь то в небе или в аду.

Держа в одной руке заново набитую трубку, а в другой — снятую крышку, господин Беккер слушал Вильфрида с таинственным видом, поглядывая иногда на дочь, она же, казалось, понимала эту речь, подобно тому, кто вдохновлял ее. Вильфрид был прекрасен, как Гамлет, противостоящий тени своего отца, тени, с которой он разговаривает, когда она возникает среди живущих, оставаясь видимой лишь ему.

— Это очень похоже на речь влюбленного, — наивно заметил добродушный пастор.

— Влюбленного! — подхватил Вильфрид. — Да, если следовать вульгарным представлениям. Но, дорогой господин Беккер, не передать словами то неистовство, с каким я мчусь к этому дикому существу.

— Так вы любите его? — произнесла Минна с упреком.

— Мадемуазель, меня охватывает какой-то странный трепет, когда я вижу ее, и глубокая тоска, когда не вижу, у любого мужчины подобные эмоции были бы предвестниками любви, это чувство быстро сближает людей, а между нами, когда я рядом с ней, разверзается какая-то бездна, холод ее пробирает меня, но это ощущение пропадает, когда я далеко от нее. Каждый раз, расставаясь с ней, я впадаю во все большее отчаяние, а с каждым новым посещением страсть моя возрастает. Так ученые, ищущие ключ к тайне, наталкиваются на сопротивление природы; так художник, желающий перенести жизнь на холст, страдает от сознания бессилия средств искусства.

— Сударь, как это верно! — наивно отозвалась девушка.

— Но откуда ты можешь знать это, Минна? — спросил старик.

— Ах, отец, если бы вы были с нами сегодня утром на вершинах Фалберга, если бы вы видели, как молится Серафитус, вы бы не спрашивали меня об этом. Вы бы согласились с тем, что сказал господин Вильфрид, когда впервые увидел Серафитуса в нашем храме: это — гений Молитвы.

На какое-то мгновение воцарилась тишина.

— Ну да, конечно, — откликнулся Вильфрид, — у нее нет ничего общего с созданиями, которые суетятся в дырах этого земного шара.

— На вершинах Фалберга?! — вскричал старый пастор. — Но как вам удалось туда подняться?

— Понятия не имею, — ответила Минна. — Теперь эта прогулка кажется мне сном, о котором у меня осталось лишь воспоминание! Я и сама бы не верила в реальность происходившего, если бы не это материальное свидетельство.

Она достала из-за корсажа цветок и показала его. Все трое не могли оторвать глаз от совсем не увядшей прелестной камнеломки; под ярким светом ламп она сияла в табачном дыму, как новый луч света.

— Сверхъестественно! — заявил старик, разглядывая цветок, распустившийся зимой.

— Бездна! — вскричал Вильфрид, возбужденный ароматом.

— От этого запаха у меня кружится голова, — заметила Минна. — Мне кажется, что я еще слышу его слова — музыку мысли, вижу еще свет его взгляда — выражение любви.

— Пощадите, дорогой господин Беккер, расскажите мне историю Серафиты — загадочного человеческого цветка, чей образ явлен нам этим таинственным растением.

— Дорогой гость, — ответил старик, выпустив табачное облачко, — чтобы объяснить вам, как появилось на свет это существо, необходимо посвятить вас в таинство одного из самых загадочных христианских учений; но не просто ясно охарактеризовать самое непонятное из откровений, последнюю вспышку веры, которая, как говорят, осветила наше море грязи. Что вам известно о Сведенборге?

— Только имя; о нем же, о его книгах, его религии не знаю ничего.

— Ну хорошо, расскажу вам все о Сведенборге.

III. Серафита-Серафитус

После паузы — очевидно, пастору нужно было собрать воедино свои воспоминания — он рассказал следующее:

— Эммануэль де Сведенборг родился в Упсале в Швеции. По одним источникам, это было в январе 1688 года, а если верить его эпитафии — в 1689 году. Его отец был епископом в Скаре. Сведенборг прожил 85 лет, дата его кончины в Лондоне — 29 марта 1772 года. Причем я имею в виду лишь его переход в иное состояние. Ведь последователи Сведенборга утверждали, что видели его в Жарвисе и Париже позже этой даты. Позвольте, дорогой господин Вильфрид, — сказал пастор, жестом предупреждая любую попытку прервать его, — я лишь излагаю факты, не пытаясь ни утверждать, ни отрицать их. Сначала выслушайте, а потом можете думать об этом все, что пожелаете. Хотел бы вас предупредить: во всех моих попытках судить, критиковать, обсуждать учения, я буду придерживаться интеллектуального нейтралитета между разумом и Им!

Жизнь Эммануэля Сведенборга делилась как бы на две части, — продолжал пастор. — Между 1688 и 1745 годами барон Эммануэль де Сведенборг был известен в мире как человек широчайших знаний, уважаемый, любимый за свои добродетели, всегда безупречный, неизменно полезный. Занимая высокие должности в Швеции, он в то же время опубликовал между 1709 и 1740 годами много солидных книг, высоко оцененных в мире науки, по проблемам минералогии, физики, математики и астрономии. Сведенборг придумал метод строительства доков для ремонта судов. У него есть труды по самым важным вопросам: от высоты приливов до положения Земли. Он нашел одновременно способы постройки совершенных шлюзов для каналов и более простые приемы добычи металлов. Практически во всех науках, которыми он занимался, был достигнут прогресс. В молодости Сведенборг изучил древнееврейский, греческий, латинский, восточные языки и знал их настолько, что некоторые знаменитые профессора частенько обращались к нему за консультациями; он сумел обнаружить в Татарии следы самой древней книги Священного Писания — Войны Иеговы и Высказывания (книга Браней Господних, о которой Моисей говорит в Числах, 21:14, 15, 27—30), упоминается она также Иисусом Навином, Иеремией, Самуилом. Войны Иеговы были, по мнению Сведенборга, исторической частью, а Высказывания — пророческой частью этой книги, предшественницы книги Бытия. Сведенборг утверждал даже, что Яшар, или Книга Праведника, которую упоминает Иисус Навин, существовала в восточной Татарии вместе с культом Посланий. Говорят, недавно какой-то француз подтвердил предсказания Сведенборга, заявив, что обнаружил в Багдаде несколько частей Библии, неизвестных в Европе. В 1785 году в Париже с участием почти всех европейских ученых состоялась дискуссия по поводу животного магнетизма. В ходе этой дискуссии маркиз де Томе отомстил за Сведенборга, опровергнув утверждения чиновников, назначенных королем Франции, чтобы проверить действие магнетизма. Эти господа заявляли, что никакой теории магнита вообще не существовало, в то время как Сведенборг занимался ею уже с 1720 года. Господин де Томе воспользовался этим случаем, чтобы объяснить причины «забвения», которому самые знаменитые авторитеты предали шведского ученого: уж очень им хотелось порыться в его сокровищах, использовать их для своих работ. «Некоторые из самых прославленных, — говорит господин де Томе, намекая на Теорию Земли Бюффона[6], — не могут избежать искушения напялить на себя павлиньи перья, даже не воздав должное его памяти». Наконец, он доказал, приводя убедительнейшие цитаты из энциклопедических произведений Сведенборга, что этот великий пророк опередил на несколько веков неспешное продвижение гуманитарных наук: достаточно прочесть его труды по философии и минералогии, чтобы убедиться в этом. В одном из них он выступает предшественником современной химии, объявив, что все продукты органической природы разлагаются и сводятся к двум простым компонентам; что вода, воздух, огонь не являются простыми элементами; в другом трактате он в нескольких словах доходит до сути загадок магнетизма, отнимая тем самым приоритет этого открытия у Месмера[7]. А вот, — господин Беккер указал на длинную полку между печью и окном, на которой стояли книги разных размеров, — вот семнадцать его произведений, одно из них — «Философские и минералогические сочинения», опубликованное в 1734 году, — состоит из трех фолиантов. Эти труды, доказывающие подлинные познания Сведенборга, были переданы мне господином Серафитусом, его кузеном, отцом Серафиты. В 1740 году Сведенборг впал в абсолютное молчание и нарушил его лишь для того, чтобы, оставив мирские занятия, размышлять исключительно о духовном мире. Впервые он получил повеления свыше в 1745 году. Вот как сам Сведенборг рассказывает об этом: однажды вечером, в Лондоне, когда он уже отобедал с большим аппетитом, густой туман распространился по его комнате. Когда туман рассеялся, в углу комнаты возникло нечто, принявшее очертания человека, голос его был ужасен: «Не ешь столько!» И Сведенборг установил себе строжайшую диету. В следующую ночь видение в ореоле повторилось: «Я послан Богом. Он выбрал тебя, чтобы объяснить людям смысл Его Слова и Его творений. Запиши то, что я продиктую тебе». Видение продолжалось недолго. АНГЕЛ, по словам Сведенборга, был одет в пурпур. В эту ночь глаза внутреннего человека Сведенборга были открыты и направлены в сторону Неба, мира Духов и Ада; в этих трех различных миpax он встретил своих знакомых, уже погибших в их человеческом виде: одни давно, другие недавно.

С этого момента Сведенборг постоянно жил жизнью Духа, ведь он остался в этом мире посланцем Бога. Даже если его миссия и оспаривалась неверующими, поведение Сведенборга явно выдавало в нем существо, стоящее над человечеством. Хотя ограниченные средства и вынуждали его обходиться самым необходимым, в нескольких торговых городах он предоставлял невероятные, явно чрезмерные суммы крупным фирмам — обанкротившимся или на грани краха. Никто из взывавших к его щедрости не уходил неудовлетворенным. Один неверующий англичанин отправился вслед за Сведенборгом, нашел его в Париже и рассказал, что в доме этого великого пророка двери постоянно оставались открытыми. Однажды слуга пожаловался англичанину на эту небрежность, ведь если бы пропали деньги хозяина, могли бы заподозрить в воровстве его. «Пусть не беспокоится, — улыбнулся Сведенборг, — я прощаю ему мнительность, он же не видит сторожа, который следит за моей дверью». И в самом деле, в какой бы стране он ни жил, двери его никогда не запирались, ничего у него не пропадало. Находясь в городе Готембурге, расположенном в шестидесяти милях от Стокгольма, Сведенборг предсказал, еще за три дня до прибытия почты, точный час пожара, разрушившего Стокгольм, и заметил при этом, что его собственный дом не сгорел — все это было правдой. Королева Швеции[8] рассказывала в Берлине своему брату королю, что одна из ее придворных дам была вынуждена заплатить некую сумму, хотя и знала, что ее покойный муж уже вернул долг. Не обнаружив квитанции, она отправилась к Сведенборгу и попросила того выяснить у ее мужа, где находится документ об оплате. На следующий день Сведенборг показал ей это место; больше того, по ее просьбе он попросил покойного предстать перед женой, тот явился ей во сне в своем домашнем халате, который носил перед смертью, и показал квитанцию, и впрямь спрятанную в месте, указанном Сведенборгом. Однажды в Лондоне, сев на корабль капитана Диксона, Сведенборг услышал, как одна дама спрашивала, много ли запасено провианта. «Много не потребуется, — успокоил он. — Через неделю, в два часа, мы будем в порту Стокгольма». Так и случилось. Состояние провидца, в которое Сведенборг входил по своему желанию, когда речь шла о земных вещах, и которое удивляло всех окружающих своими замечательными свойствами, было лишь слабым проявлением его способности видеть небеса. Среди этих видений весьма любопытны те, в которых Сведенборг рассказывает о своих путешествиях по «Звездным землям», его описания всегда удивляют какой-то наивностью деталей. Человек, чье выдающееся место в науке неоспоримо, который соединял в себе мысль, волю, воображение, мог бы, конечно, выдумать кое-что получше, если бы он выдумывал. Впрочем, фантастическая литература Востока не содержит ничего, что могло бы сравниться с его творчеством — оглушительным и полным внутренней поэзии, если только позволено сравнивать духовное творчество с образцами арабской фантастики. Похищение Сведенборга Ангелом, который служил ему проводником во время его первого путешествия, это совершенство, превосходящее на всем пути, проложенном Богом между Землей и Солнцем, совершенство эпопей Клопштока, Мильтона, Тассо и Данте. Эта, вводная, часть его «Звездных земель» никогда не была опубликована; она принадлежит к традициям устного творчества, завещанным Сведенборгом трем своим любимым ученикам. Господин Силверихм обладает ее письменным вариантом. Господин Серафитус порывался иногда рассказать мне о Сведенборге, но память о Слове его кузена была настолько болезненна, что он тут же замолкал и впадал в задумчивость, из которой ничто уже не могло его вывести. Аргументы, которыми Ангел доказал Сведенборгу, что эти астральные тела не созданы для блужданий и одиночества, опрокидывают, как мне говорил барон, все гуманитарные науки грандиозной божественной логикой. Согласно пророку, жители Юпитера вовсе не развивают науки и именуют их тенями; жители же Меркурия терпеть не могут выражать свои мысли словами, которые кажутся им слишком материальными, у них визуальный язык; жителей Сатурна постоянно искушают демоны; жители Луны похожи на шестилетних детей, они — чревовещатели, передвигаются ползком; жители Венеры — гигантского роста, но глупы и живут разбоем; но и на этой планете есть существа добродушные и доброжелательные. Наконец, он описывает нравы народов, населяющих эти миры, и объясняет общий смысл их существования по отношению к вселенной в более точных терминах; его объяснения настолько соответствуют свойствам их видимых перемещений в общей системе мироздания, что настанет, может быть, день, когда ученые будут черпать из этого кладезя мудрости.

Господин Беккер взял одну из книг и открыл ее там, где была закладка.

— Вот как Сведенборг заканчивает это произведение: «Если кто-нибудь засомневается, что я бывал перенесен во многие звездные земли, пусть он вспомнит мои исследования о расстояниях в иной жизни; они существуют лишь относительно внешнего состояния человека; однако, находясь изнутри, как и ангельские души этих земель, я смог их познать». Обстоятельства, при которых появился в наших местах барон Серафитус, любимый кузен Сведенборга, заставили меня внимательно относиться ко всем событиям его необыкновенной жизни. Недавно некоторые европейские газеты обвинили Сведенборга в обмане. Они обнародовали следующую историю, ссылаясь при этом на некое письмо шевалье Бейлона. Утверждалось, что Сведенборг, узнав от сенаторов о секретной переписке покойной королевы Швеции с принцем Пруссии, ее братом, поведал ей о тайнах, которые эта переписка содержала, и уверил ее в том, что они стали известны ему благодаря сверхъестественным силам. Достойный доверия господин Шарль-Леонар де Шатльхаммер, капитан королевской гвардии и кавалер ордена Меча, ответил письмом на эту клевету.

Порывшись в бумагах в ящике своего стола, пастор нашел наконец газету и протянул ее Вильфриду, тот прочел вслух следующее письмо:


«Конрад, Стокгольм, 13 мая 1788 г.

Я с удивлением прочел письмо, излагающее содержание беседы между известным Сведенборгом и королевой Луизой-Ульрикой; обстоятельства, связанные с этой беседой, полностью искажены; надеюсь, что автор письма извинит меня, если благодаря правдивому рассказу, который может быть подтвержден несколькими благородными лицами, присутствовавшими при этом и все еще находящимися в добром здравии, я докажу ему, насколько он ошибся. В 1758 году, вскоре после смерти прусского принца, Сведенборг явился ко двору: у него была привычка регулярно находиться там. Как только королева заметила его, она спросила: «Между прочим, господин асессор, не видели ли вы моего брата?» Сведенборг ответил отрицательно, тогда королева продолжила: «Если встретите его, передайте ему привет от меня». При этом она хотела лишь пошутить, не имея ни малейшего намерения дать какое-то поручение к своему брату. Через неделю, а вовсе не через 24 дня и не ради какого-то специального собрания Сведенборг опять заявился ко двору, но так рано, что королева еще не вышла из своих покоев, называемых Белыми Палатами, где беседовала со своими статс-дамами и другими дамами двора. Не ожидая выхода королевы, Сведенборг вошел прямо в ее покои и что-то сказал ей на ухо. Изумленная королева была обескуражена: потребовалось время, чтобы она пришла в себя.
Успокоившись, она сказала окружающим: «Лишь Бог и мой брат могут знать то, что он только что сказал мне!» Она призналась, что Сведенборг говорил ей о ее недавней переписке с принцем, содержание которой было известно только им. Я не могу объяснить, как Сведенборг узнал об этом секрете, но могу дать честное слово, что ни граф Г., как об этом говорит автор письма, ни кто-то иной не перехватывал и не читал писем королевы. Тогдашний сенат разрешал ей писать брату, сохраняя, однако, в тайне эту переписку, не имевшую государственной важности. Очевидно, что автор вышеозначенного письма совершенно не знал характера графа Г. Граф Г. — уважаемый господин, имевший выдающиеся заслуги перед своей родиной, — соединял в себе таланты разума с качествами души, его солидный возраст нисколько не ослабил этих ценных свойств. Во время своего правления он неизменно сочетал самую просвещенную политику с абсолютной безупречностью поведения, не терпел тайных интриг и закулисных происков, считал их недостойными методами для достижения своих целей. Автор также плохо знал асессора Сведенборга. Единственная слабость этого действительно честного человека заключалась в том, что он верил в явления духов, но я очень долго был знаком с ним и могу утверждать: он так же был убежден в том, что говорил и беседовал с духами, как я — в том, что в данный момент пишу эти строки. Как гражданин и друг он был абсолютно безупречен, ненавидел ложь и вел образцовую жизнь. Следовательно, объяснение, данное этому факту шевалье Бейлоном, лишено всякого основания; ночной визит к Сведенборгу графов Г. и Т. полностью выдуман. Могу заверить автора письма, что я ни в коей мере не являюсь последователем Сведенборга; лишь любовь к истине заставила меня точно изложить факт, о котором часто говорилось в совершенно извращенном виде; подтверждаю написанное своею подписью».


Господин Беккер вновь спрятал газету в ящик стола и добавил:

— Свидетельства, предоставленные Сведенборгом относительно своей миссии по отношению к королевским семьям Швеции и Пруссии, несомненно укрепили уверенность некоторых персонажей этих двух дворов. К сожалению, я не могу поведать вам о всех фактах из его материальной и видимой жизни — ее принципы совершенно несхожи с тем, что было о них известно. Будучи равнодушен к богатству и славе, он жил уединенно и даже выделялся своего рода отвращением к попыткам обращать в свою веру, раскрывался перед немногими и помогал лишь тем, в ком явно обнаруживались вера, мудрость и любовь. С одного взгляда он мог понять состояние души тех, кто соприкасался с ним, превращал в ясновидящих тех, кого хотел тронуть своей внутренней убежденностью. По свидетельству учеников Сведенборга, после 1745 года никто из них не видел, чтобы поступки его подчинялись какому-либо человеческому мотиву. Лишь один человек — шведский священник Маттезиус — обвинил его в безумии. Впрочем, вскоре судьба распорядилась так, что этот Маттезиус, враг Сведенборга и его работ, сам лишился рассудка; всего лишь несколько лет тому назад он еще жил в Стокгольме на пенсию, предоставленную ему шведским королем. Похвальное слово о Сведенборге было составлено в точном соответствии с событиями его жизни и произнесено в 1786 году в большом зале Королевской Академии наук в Стокгольме господином де Санделем, советником Горного колледжа. Наконец, документ, полученный лордом-мэром Лондона, констатирует малейшие детали последней болезни и смерти Сведенборга.

При этом присутствовал господин Ферелиус, шведский священнослужитель самого знатного происхождения. Свидетели подтверждают, что Сведенборг не только не отказывался от своих работ, но постоянно подчеркивал их истинность. «Через сто лет, — сказал он господину Ферелиусу, — моя доктрина будет главенствовать в ЦЕРКВИ». Он очень точно предсказал день и час своей смерти. В тот день, в воскресенье 29 марта 1772 года, Сведенборг поинтересовался, который час. «Пять», — ответили ему. «Настало время, — произнес он. — Благослови вас Господь!» Десять минут спустя, испустив легкий вздох, Сведенборг спокойно скончался.

Простота, скромность в быту, одиночество были характерны для его жизни. Закончив то или иное сочинение, он садился на корабль и отправлялся в Лондон или в Голландию с целью издать свое творение, но никогда не говорил об этом. И таким образом он последовательно опубликовал 27 разных сочинений, написанных, по его словам, под диктовку Ангелов. Правда это или нет, но не так уж много людей, способных выдержать их пламенные речи. Все эти сочинения перед вами, — сказал господин Беккер, указывая на вторую полку, на которой стояло десятков шесть томов. — В семи из них Божий дух проливает самый яркий свет: «Радости супружеской любви», «Небо и ад», «Секреты Апокалипсиса», «Рассуждение о внутреннем смысле», «Божественная любовь», «Подлинное христианство», «Ангельская мудрость всемогущества, ведение, вездесущность тех, кто разделяет вечность и безграничность Бога».

Господин Беккер открыл первый том, лежавший у него под рукой:

— Толкование Апокалипсиса начинается у Сведенборга так: «Здесь нет ничего от меня, я говорил словами Всевышнего, который устами того же Ангела сказал Иоанну Богослову: Не запечатывай слово пророчества книги сей...» (Откровение святого Иоанна Богослова, 22:10).

Затем, посмотрев на Вильфрида, пастор продолжил:

— Зимними ночами, когда я читал потрясающие произведения, в которых этот человек с совершенным простодушием излагает невероятные вещи, трепет охватывал меня. «Я видел, — утверждает Сведенборг, — Небеса и Ангелов. Духовный человек распознает духовного человека намного лучше, чем земной человек узнает земного. Описывая чудеса небес и поднебесья, я повинуюсь приказу, данному мне Всевышним. Ваша воля не верить мне, я не могу привести других в то состояние, в которое Бог привел меня; не в моих силах ни научить их общению с Ангелами, ни совершить чудо — даровать им способность понимания; они сами являются единственными инструментами своей ангельской экзальтации. Вот уже 28 лет я нахожусь в духовном мире с Ангелами, а на земле — с людьми; ибо Всевышний изволил открыть мне глаза Духа, как Он открыл их Павлу, Даниилу и Елисею». И все же у некоторых людей бывают видения духовного мира: благодаря лунатизму происходит полный разрыв между внешней формой человека и его внутренним существом. «В этом состоянии, — говорит Сведенборг в своей работе «Об ангельской мудрости» (№ 257), — человек может быть возвышен до небесного света, так как вследствие исчезновения телесных ощущений небесное влияние на внутреннего человека совершается без помех». Многие люди, уверенные в том, что у Сведенборга вовсе не было небесных откровений, считают, однако, что не все его сочинения отмечены в равной мере божественным вдохновением. Другие требуют абсолютного согласия со Сведенборгом, хотя и признают наличие темных мест в его творчестве; но они верят, что лишь несовершенство земного языка мешало пророку ясно выразить свои духовные видения; впрочем, этот туман рассеивается для тех, кого возродила вера; ведь, как замечательно сказал самый крупный из последователей Сведенборга, плоть — произрождение во вне.

Для поэтов и писателей чудеса плоти безграничны; для ясновидящих все — чистая реальность. Описания этой реальности стали сущим скандалом для некоторых христиан. Нашлись критики, которые высмеяли небесную суть ее храмов, ее золотых дворцов, ее роскошных особняков, где резвятся ангелы; другие насмехались над ее рощами с загадочными деревьями, над ее садами, в которых говорят цветы, где воздух чист, а загадочные драгоценные камни — сардоникс, карбункул, хризолит, хризопраз, халцедон, берилл, а также урим и туммим[9] — владеют даром движения, выражают небесные истины, им можно задавать вопросы, а они отвечают изменением своей окраски (Истинная религия, 219); многие ученые отвергают его миры, в которых цвета создают изумительные сочетания, где слова пламенеют, где Слово пишется мудреными завитушками (Истинная религия, 278). На самом севере несколько писателей высмеивали двери из жемчуга и бриллиантов, украшающие интерьер домов его Иерусалима[10], где самая мелкая посуда сделана из редчайших веществ земли. «Но, — говорят его ученики, — если подобные вещи рассеяны в этом мире, почему бы им не быть в изобилии в другом? На Земле они земного происхождения, а на небесах имеют небесный вид, соответствующий ангельскому состоянию». Впрочем, по этому поводу Сведенборг любил повторять великие слова Иисуса Христа: «Если я сказал вам о земном, и вы не верите, — как поверите, если буду говорить вам о небесном?» (Иоанн, 3:12) Сударь, я прочел всего Сведенборга, — с некоторым самодовольством заявил господин Беккер. — Говорю об этом с гордостью, потому что сохранил рассудок. Читая его, можно или потерять рассудок, или стать ясновидящим. Хотя я и избежал этих двух безумий, зачастую мною овладевали незнакомые чувства восторга, глубокие потрясения, внутренняя радость, которые даются лишь полнотой истины, ясностью небесного света. Все на земле кажется ничтожным, когда душа пробегает потрясающие страницы cочинений Сведенборга. Невозможно не поразиться при мысли, что за тридцать лет этот человек опубликовал по вопросу об истинах духовного мира двадцать пять томов ин-кварто, написанных по-латыни, самая малая из его книг насчитывает 500 страниц, и все они напечатаны мелким шрифтом. Кроме того, по слухам, он оставил двадцать других томов в Лондоне у своего племянника господина Силверихма, бывшего духовника шведского короля. Конечно, человек, посвятивший сорок лет своей жизни сочинению и публикации этих замечательных произведений, составивших целую энциклопедию, не мог обойтись без поддержки неба, особенно будучи уже в возрасте, когда силы человеческие начинают убывать. В его сочинениях тысячи пронумерованных тезисов, ни один из них не противоречит остальным. Повсюду точность, методичность, присутствие духа проявляются и вытекают из одного — существования Ангелов. «Истинная религия», где изложена вся его доктрина, строгое учение света, была задумана и исполнена в 83 года. Наконец, никто из критиков и врагов Сведенборга не отрицал его вездесущность, всеведение. Тем не менее, даже когда я почерпнул из этого потока небесных лучей, Бог не открыл мне внутреннего взора, и я судил об этих сочинениях с точки зрения невозрожденного человека. Поэтому я часто находил, что вдохновленный свыше Сведенборг иногда, должно быть, плохо слышал Ангелов. Некоторые видения, в которые я должен был, согласно Провидцам, уверовать с восторгом, вызывали у меня лишь смех. Я ведь не выдумал ни кудрявый почерк ангелов, ни их пояса, в которых не так уж много золота. Например, поначалу фраза «Есть одинокие ангелы» как-то странно умилила меня, затем, подумав, я не стал связывать это одиночество с их брачными узами. Я не понял, почему Дева Мария сохраняет на небе свои белоснежные одежды. Я осмелился даже задаться вопросом: почему гиганты-демоны Енакимы[11] и Гефилимы вечно сражаются с херувимами в апокалиптических полях Армагеддона[12]. Мне непонятно, каким образом демоны все еще могут спорить с Ангелами. Возражая мне, барон Серафитус утверждал, что речь шла об Ангелах, которые оставались на земле в человеческом виде. Зачастую видения шведского пророка испещрены гротескными фигурами. Одно из его «Памятных событий» начинается такими словами: «Увидел души, собранные вместе, на головах у них были шляпы». В другом «Памятном событии» он сообщает, что получил с неба записку, а в ней обнаружил буквы, которыми пользовались примитивные народы: они состояли из ломаных линий с идущими вверх кружочками. Чтобы убедительнее доказать небесное происхождение этой бумаги, ему следовало, возможно, представить ее шведской Королевской Академии наук. Впрочем, может быть, я и не прав, возможно, материальные абсурдности, посеянные в его произведениях, имеют некий духовный смысл. Иначе как объяснить растущее влияние его религии? Церковь Сведенборга насчитывает сегодня больше семисот тысяч приверженцев: в Соединенных Штатах Америки к ней активно присоединяются разные секты, в Англии в одном лишь Манчестере семь тысяч последователей Сведенборга. Люди, известные своими знаниями и своим высоким положением в обществе, будь то в Германии, в Пруссии или на Севере, публично приняли доктрину Сведенборга, еще более утешительную, чем все остальные христианские верования. Теперь я хотел бы вкратце объяснить вам основные пункты доктрины, разработанной Сведенборгом для своей церкви; но такое краткое изложение, сделанное по памяти, неизбежно было бы неточным. Поэтому я позволю себе рассказать вам лишь о секретах, имеющих отношение к рождению Серафиты.

В этом месте господин Беккер сделал паузу, собираясь, казалось, с мыслями, затем продолжил:

— Установив математически, что человек живет вечно в нижних или верхних сферах, Сведенборг называет Ангельскими душами существа, которые, еще в этом мире, подготовлены для неба, где становятся Ангелами. По Сведенборгу, Бог не создал Ангелов специально, среди них нет ни одного, кто не был бы человеком на земле. Таким образом, земля — рассадник для неба. Следовательно, Ангелы не являются Ангелами для самих себя (Ангельская мудрость, 57); они преображаются через внутреннее соединение с Богом, и Бог никогда не отказывает им в этом; Божья суть никогда не бывает отрицательной, она бесконечно активна. Ангельские души проходят через три сущности любви, так как человек может быть преображен лишь последовательно (Истинная религия). Прежде всего — через Любовь к самому себе, высшее выражение этой любви — человеческий гений, чьи творения рождают поклонение. Затем — через Любовь к Миру, порождающую пророков — великих людей, коих Земля принимает за вождей и славит как богов. Наконец — через Любовь к Небу, создающую Ангельские души. Эти души, можно сказать, цветы человечества, которое стремится найти свое выражение в них. Они должны обладать или небесной Любовью, или небесной Мудростью, но, прежде чем обрести Мудрость, они всегда пребывают в Любви. Итак, начальное преображение человека — Любовь. Чтобы достичь первой ступени, ее предшествующие существования должны пройти через Надежду и Милосердие, которые готовят ее для Веры и Молитвы, и, порожденные исполнением этих добродетелей, передаются каждой новой человеческой оболочке, скрывающей метаморфозы Внутреннего существа, так как ничто не отбрасывается, все необходимо: Надежда не бывает без Милосердия, Вера — без Молитвы, четыре грани этого квадрата соответствуют друг другу. «Если какая-нибудь добродетель отсутствует, — говорит Сведенборг, — Ангельская душа напоминает разбитый жемчуг». Каждое из этих существований представляет собой, следовательно, некий круг, в который вписываются небесные богатства предшествующего состояния. Высокое совершенство Ангельских душ происходит из этого загадочного продвижения. В нем ничто не теряется из последовательно полученных качеств, все служит их славному воплощению; в самом деле, при каждом преобразовании они незаметно освобождаются и от плоти, и от своих ошибок. Человек, живущий в Любви, избавляется от всех своих дурных страстей: Надежда, Вера, Милосердие, Молитва, как говорит Исайя, очистили внутренний мир человека, который не должен быть более загрязнен никакими земными влияниями. Отсюда известное выражение святого Луки: Приготовляйте себе... сокровища, неоскудевающие на небесах (Евангелие от Луки, 12:33). И завет Иисуса: Оставьте этот мир людям, он их; очищайтесь и приходите к моему Отцу. Второе преобразование — Мудрость. Мудрость — понимание небесных вещей, к которым Дух приходит через Любовь. Дух Любви приобрел силу, преодолев все земные страсти, он слепо любит Бога; напротив, Дух Мудрости обладает разумом и знает, почему он любит. Крылья первого распростерты и несут его к Богу, крылья второго сомкнуты страхом, который ему внушает Наука: он знает Бога. Один бесконечно желает увидеть Бога и устремляется к нему, другой касается его и трепещет. Союз между Духом Любви и Духом Мудрости приводит создание в божественное состояние, в котором его душа — ЖЕНЩИНА, а тело — МУЖЧИНА, крайнее человеческое выражение, когда Дух берет верх над Формой, а она все еще сопротивляется божественному Духу, ведь форма, т. е. плоть, не ведает, восстает и желает остаться грубой. Это высшее испытание порождает неслыханные страдания, известные лишь небесам, Христос познал их в саду Елеонском[13].

После смерти первое небо открывается этой двойной и очищенной человеческой природе. Люди умирают в отчаянии, Дух же умирает в восхищении. Итак, Природное состояние — в нем пребывают существа непреображенные, Духовное состояние — в нем пребывают Ангельские души, и Божественное состояние — в нем остается Ангел, прежде чем сломать свою оболочку. Лишь пройдя эти три ступени существования, человек попадает на небо. Одна из идей Сведенборга убедительно объясняет различие между Природным и Духовным: с точки зрения людей, утверждает он, Природное переходит в Духовное, они рассматривают мир в этих видимых формах и воспринимают его в реальности, свойственной их чувствам. Напротив, с точки зрения ангельского духа, Духовное переходит в Природное, мир рассматривается в его внутреннем духе, а не в его форме. Так, наши гуманитарные науки — всего лишь анализ форм. С точки зрения мира, ученый — нечто чисто внешнее, как и его знание, внутренний мир помогает ему лишь сохранить способность понять истину. Ангельский дух идет гораздо дальше, его знание — мысль, для которой человеческая наука всего лишь слова; он черпает знание вещей в Слове, постигая Связи, соединяющие миры с небесами. Слово Бога было бы полностью написано чистыми Связями, оно покрывает внутреннее или духовное чувство, которое не может быть понято без науки Связей. Существуют, говорит Сведенборг (Небесная доктрина, 26), многочисленные Секреты во внутренней сути Связей. Так, люди, насмехавшиеся над книгами, в которых пророки собрали Слово, были невеждами, подобно людям на Земле, ничего не ведающим о какой-либо науке, но тем не менее осмеивающим ее истины. Познать Связи Слова с небесами, познать Связи между видимыми и весомыми вещами земного мира, с одной стороны, невидимыми и невесомыми вещами духовного мира, с другой, — значит иметь небо в своем разуме. Поскольку все объекты различных созданий исходят от Бога, они непременно содержат некий тайный смысл, ибо, как мудро говорил Исайя: Земля-покрова[14]. Эта мистическая связь между малейшими частицами материи и небесами составляет то, что Сведенборг именует Небесным Арканом (Секретом). Так, его сочинение Небесные Секреты, где объясняются Связи Природного с Духовным, представляющие, по выражению Якоба Бёме[15], знак всякой вещи, содержит не менее 16 томов и 13 тысяч тезисов. «Именно в отличном знании Связей, дарованном Богом Сведенборгу, — подчеркивает один из его последователей, — суть интереса, вызываемого этими произведениями». «Все в них идет от неба, — утверждает тот же комментатор, — все обращено к небу. Сочинения пророка совершенны и ясны: он вещает на небесах, но так, чтобы его услышали на земле; одной его фразы достаточно, чтобы создать целый том». И этот последователь цитирует одну такую фразу из тысяч других. «Небесное царство, — говорит Сведенборг (Небесные секреты), — царство мотивов. Действие происходит в небе, оттуда распространяется по миру и, по ступеням, по бесконечно малым частям земли; земные последствия, будучи связаны с их небесными причинами, приводят к тому, что все здесь связано и значимо. Человек — средство соединения Природного и Духовного». Следовательно, Ангельским душам ведомы главным образом связи, соединяющие любую земную вещь с небом, им понятен глубокий смысл пророческих снов, выявляющих превращения Земли. Для Ангельских душ все на Земле имеет свое значение. Малейший цветок — мысль, жизнь, соответствующая определенным чертам Вселенной, постоянно питающей их интуицию. Для них Адюльтер и дебоши, упоминаемые Священным Писанием и пророками, чье слово зачастую искажено так называемыми писателями, означают состояние душ, упорствующих в стремлении испытать в этом мире разные земные влияния и углубляющих таким образом свое расхождение с небом. Тучи — покрова, которыми окружает себя Бог. Светильники, 12 хлебов, лошади и всадники, проститутки, драгоценные камни — все в Священном Писании имеет для них особый смысл и выявляет будущее земных вещей в их отношениях с небом. Все могут убедиться в истине Откровения Иоанна Богослова, которую человеческая наука покажет и докажет материально позже, например, такое откровение, «...вместившее в себя», говорит Сведенборг, «несколько земных наук»: «И увидел я новое небо и новую землю; ибо прежнее небо и прежняя земля миновали» (Откровение, 21:1). Ангельским душам открывается великая вечеря Божия, где пожирают «трупы царей... трупы всех свободных и рабов», на которую их созывает «Ангел, стоящий на солнце» (Откровение, 19:17—19). Им явилось на небе «великое знамение» (Откровение, 12:14) — крылатая «жена, облеченная в солнце» (Откровение, 12:1), и «конь белый, и сидящий на нем называется Верный и Истинный, Который праведно судит и воинствует « (Откровение, 19:11) «...Имя Ему: Слово Божие» (Откровение, 19:13). По Сведенборгу, конь Апокалипсиса есть видимый образ человеческой мудрости, несущей на себе смерть (Откровение, 9:17—19), так как сам по себе разум — носитель принципа разрушения. Наконец, Ангельские души видят народы в потаенных формах, которые непосвященным кажутся фантастическими. Когда какой-нибудь человек готов принять пророческое вдохновение Связей, оно пробуждает и нем дух Слова Божьего; именно тогда он осознает, что творения — всего лишь превращения; это вдохновение оплодотворяет его разум и возбуждает в нем непреодолимую жажду истины, которую можно утолить только на небе. Он представляет себе, в зависимости от степени совершенства своего внутреннего мира, могущество Ангельских душ и, ведомый Желанием (далеко не самое несовершенное состояние непреображенного человека), движется к Надежде, дающей ему ключи от Небес. Кто не пожелал бы стать достойным войти в сферу умов, тайно живущих Любовью или Мудростью? Живя на земле, эти умы сохраняют чистоту; они не видят, не думают и не говорят, как остальные люди. Существуют два вида восприятия: внутреннее и внешнее; у Человека — целиком внешнее, у Ангельской души — целиком внутреннее. Дух идет в глубь Чисел, все они в нем, ему известны их значения. Он обладает движением и соединяется со всеми благодаря своей вездесущности: «Ангел, — согласно шведскому пророку, — является другому, когда пожелает» (Ангельская Мудрость Божественной Любви), — ведь он обладает способностью отделяться от своего тела и видит небеса так, как видели их пророки и как видел их сам Сведенборг. «В этом состоянии, — говорит он (Истинная религия, 136), — душа человека переносится с одного места на другое, тело же его остается на том же месте, то есть в состоянии, в котором я сам пребывал в течение 26 лет». Именно в этом смысле мы должны понимать все места из Библии, говорящие: Дух унес меня. Для Человеческой Мудрости Мудрость Ангельская есть то, что бесчисленные силы природы суть для ее действия, которое едино. Все возрождается, движется, существует в Духе, ибо сам он в Боге; именно это выражают слова святого Павла: In Deo sumus, movemus et vivimus, т. е. «Существуем, действуем и живем в Боге». Земля для Духа не препятствие, а в Слове для него нет загадок. Его будущая божественность позволяет проникать в мысль Бога, скрытую Глаголом, как если бы Духу, живущему своим внутренним миром, был открыт тайный смысл, скрытый во всех вещах этого мира. Наука есть язык Мирского, Любовь — Духовного. Человек больше описывает, чем объясняет, а Ангельский Дух видит и понимает. Наука огорчает человека, Любовь воодушевляет Ангела. Наука продолжает поиск, Любовь уже нашла. Человек судит о природе по своим отношениям с ней; Ангельский Дух — по своим отношениям с небом. Наконец, все общается с Душами. Душам ведом секрет гармонии между созданиями; они находят общий язык с душами звуков, цветов, растений; они умеют расспрашивать минерал, а минерал отвечает на их мысли. Что для них науки и сокровища земли, когда они охватывают их в любой момент своим взглядом; не служат ли миры, которыми столько занимаются люди, всего лишь последней ступенькой для душ, ведущей их к Богу? Любовь неба или мудрость неба проявляются в окружающем их световом круге, видимом лишь избранным. В отличие от невинности детей, у которых она — лишь внешняя форма, их невинность заключается в знании вещей: они одновременно невинны и мудры. «И, — говорит Сведенборг, — невинность небес оказывает такое впечатление на душу, что те, кого она касается, на всю жизнь сохраняют, подобно мне, восхищение ею. К тому же, — добавляет он, — достаточно, наверное, хотя бы в малейшей степени испытать это, чтобы навсегда измениться, пожелать вознестись на небо и войти таким образом в сферу «Надежды». Его учение о браках может быть сведено к следующему: «Всевышний взял красоту, элегантность из жизни мужчины и перенес их на женщину. Когда же в жизни человека отсутствуют и эта красота, и эта элегантность, он суров, печален и жесток; с ними же он радостен, целостен. Ангелы всегда в апогее красоты. Их свадьбы сопровождаются замечательными церемониями. В этом союзе без потомства мужчина породил Рассудок, а женщина — Решимость: они превращаются в одно существо, в единую Плоть на земле; а затем, приобретя небесную форму, восходят на небо. На земле, в естественном состоянии, взаимная склонность обоих полов к сладострастию — следствие, влекущее за собой и усталость, и отвращение; но в своей небесной форме пара, ставшая одной и той же Душой, находит в самой себе бесконечную причину для проявлений сладострастия. Сведенборг был свидетелем такого соединения Душ, при котором, согласно святому Луке, «ни женятся, ни замуж не выходят» (Лука, 20:35) и вдохновляются лишь духовными удовольствиями. Ангел, предложив ему быть свидетелем одного такого соединения, увлек его на своих крыльях (крылья — символ, а вовсе не земная реальность). Он переодел его в свои праздничные одежды, когда же Сведенборг увидел себя облеченным в свет, то спросил: «К чему это?» «В подобных случаях, — ответил Ангел, — наши одежды зажигаются, блестят и превращаются в свадебные» (Delicioe sаp. de am. conj. 19, 20, 21). И тут Сведенборг увидел двух Ангелов: один пришел с Юга, другой — с Востока; Ангел Юга был в колеснице, влекомой двумя белыми лошадьми, их упряжь имела цвета и блеск зари; но когда колесница приблизилась к нему в небе, он не увидел более ни колесницы, ни лошадей. Ангел Востока в пурпуре и Ангел Юга во всем гиацинтовом примчались как два дыхания и слились: один был Ангелом Любви, другой — Ангелом Мудрости. Проводник Сведенборга сказал ему, что эти два Ангела были когда-то связаны на земле внутренней сердечной дружбой. Согласие — суть всех удачных браков на земле — обычное состояние Ангелов на небе. Любовь — свет их мира. Данное Богом состояние вечной восторженности Ангелов позволяет им поделиться своей радостью по этому поводу с самим Всевышним. Эта взаимность бесконечности составляет их жизнь. На небе они становятся бесконечными, участвуя в сущности Бога, которая порождается сама собой. Безграничность небес — обиталища Ангелов — такова, что, если бы человек был постоянно наделен таким же стремительным взглядом, как свет, идущий от солнца на землю, и если бы он мог видеть бесконечно, его глаза не нашли бы горизонта, за которым могли бы отдохнуть. Лишь свет объясняет блаженства неба. «Это, — говорит Сведенборг (Sap. Ang., 7, 25, 26, 27), — пар от божественной добродетели, чистейшая эманация его ясности, рядом с ней даже самый яркий земной день кажется потемками. Свет может все, обновляет все и не поглощается; он окружает Ангела и позволяет ему коснуться Бога, благодаря бесконечным и самоумножающимся радостям. Этот свет убивает любого, кто не готов встретиться с ним. Никто — ни здесь на земле, ни на небе — не может увидеть Бога и жить после этого. Вот почему сказано (см. Исход, 19: 12, 19, 21—23): «Гора, на которой Моисей разговаривал с Всевышним, была объявлена запретной из страха, чтобы тот, кто пришел, дабы прикоснуться к Нему, не погиб бы». И еще: «Когда Моисей сошел с горы Синая с двумя скрижалями откровения, его лицо сияло лучами так, что ему пришлось положить на него покрывало, чтобы, обращаясь к народу, никого не умертвить» (Исход, 34:29—35). Преображение Иисуса Христа также сопровождалось сиянием, исходящим от Посланца небес, и невыразимыми радостями, которые ощущают Ангелы, ибо постоянно ими преисполняются. «Лицо Его, — говорит святой Матфей, — просияло, как солнце, одежды же Его сделались белыми, как свет, облако светлое осенило Его учеников» (Матфей, 17:1—5). И на какой-нибудь звезде жители отказываются повиноваться Всевышнему, если Слово Его не слышат, со всех сторон собираются ангельские души, а Бог посылает Ангела-истребителя, чтобы изменить массу отступнического мира, который для него, в бесконечности Вселенной, подобен бесплодному ростку в природе. Ангел-истребитель, летящий на комете, приближается к планете и заставляет ее повернуться вокруг своей оси: континенты превращаются в дно морское, самые высокие горы становятся островами, а страны, некогда покрытые морскими водами, а теперь прекрасные своей свежестью, возрождаются, повинуясь законам Бытия; Слово Божье снова приобретает свою силу над новой землей, которая сохраняет повсюду свойства земной воды и небесного огня. Свет, принесенный Ангелом с небес, заставляет побледнеть солнце. Тогда, как говорит Исайя: «И войдут люди в расселины скал и в пропасти земли» (Исайя, 2:19). «И закричат они горам: Падите на нас!» (Откровение, 6:1 6), морю: возьми нас! воздуху: спрячь нас от гнева Агнца! Агнец — главная фигура неизвестных и преследуемых на земле Ангелов. Христос также сказал: Счастливы те, кто страдает! Счастливы блаженные! Счастливы те, кто любит! И в этом весь Сведенборг: Страдать, Веровать, Любить. Но чтобы любить по-настоящему, разве не нужно познать страдания, разве не нужно верить? Любовь порождает Силу, а Сила дает Мудрость; отсюда — Разум; ибо Сила и Мудрость несут в себе Волю. В самом деле, обладать разумом — не означает ли это Знать, Хотеть и Мочь, то есть обладать тремя качествами Ангельской души? «Если вселенная имеет какой-то смысл, это самое достойное Бога!» — говорил мне господин Сен-Мартен, с которым я свиделся во время его поездки в Швецию.

Господин Беккер сделал паузу, потом продолжил:

— Но что означают эти лоскуты, вырванные из всего пространства Творения, о котором можно составить себе представление, лишь сравнивая его с рекой света, с волнами пламени? Того, кто погружается в нее, уносит чудовищной силы поток. Поэма Данте Алигьери может показаться лишь точкой тому, кто решится погрузиться в бесчисленные строфы, с помощью которых Сведенборг сделал доступными небесные миры, подобно тому как Бетховен построил свои дворцы гармонии из тысяч нот, как архитекторы воздвигли свои храмы из тысяч камней. Вы передвигаетесь там по бесконечным пропастям, в которых наш разум не всегда служит вам опорой. Конечно! Необходимо обладать высочайшим разумом, чтобы вернуться благополучно из такого путешествия к нашим общественным идеям.

Немного помолчав, пастор снова заговорил-.

— Сведенборг особенно обожал барона Серафитца, чье имя, согласно старому шведскому обычаю, приняло в стародавние времена латинское окончание «ус». Барон был самым странным учеником шведского Пророка, который открыл в нем зрение Внутреннего Человека и подготовил его к жизни, управляемой Сверху. Он искал Ангельскую душу среди женщин. Сведенборг нашел ему ее в одном из своих видений. Его невеста была дочерью лондонского сапожника, в ней, говорил Сведенборг, бурно проявлялась небесная жизнь, она уже справилась с испытаниями, выпавшими ранее на ее долю. После преображения Пророка барон приехал в Жарвис, чтобы совершить небесную свадьбу и сотворить все положенные молитвы. Что касается меня, сударь, я ведь не ясновидящий, я — свидетель лишь земных дел этой пары: ее жизнь — слепок жизни святых обоих полов, чьи добродетели составляют славу романской церкви. Оба они постарались смягчить нищету обитателей Жарвиса, помогли им собрать, хотя и не без труда, определенное состояние, покрывавшее их потребности; люди, жившие рядом с ними, никогда не видели их в гневе или нетерпении, барон и его жена неизменно оставались добросердечными и ласковыми, вежливыми и милосердными, по-настоящему добрыми; их союз был гармонией двух неразлучных душ. Две гаги в едином полете, звук с эхом, мысли в слове передают, может быть несовершенно, образ этого союза. Любовь, которая окружала их здесь, сравнима лишь с любовью растения к солнцу. Жена барона была проста в общении, стройна, прекрасна лицом, всегда светилась благородством, достойным самых августейших особ. В 1783 году, на 26-м году жизни, она зачала ребенка и радостно вынашивала его. А ведь супруги прощались с миром, они сказали мне, что их несомненно ожидает преображение, когда ребенок покинет оболочку из плоти, в которой нуждается, пока не обретет способность существовать самостоятельно. Ребенок родился, это была Серафита, которая занимает нас сейчас. После ее зачатия отец и мать жили еще более одиноко, чем раньше, вознося горячие молитвы к небу. Они надеялись увидеть Сведенборга, и с помощью веры их надежда осуществилась. В день рождения Серафиты Сведенборг явился в Жарвис и наполнил светом комнату, в которой появилось на свет дитя[16]. Говорят, он сказал тогда: «Дело сделано, небеса возрадовались!» Обитатели дома услышали странные звуки какой-то мелодии, которая, казалось, была принесена дыханием ветра со всех сторон света. Дух Сведенборга увел барона из дома, привел к фьорду и там оставил. Несколько мужчин из Жарвиса приблизились тогда к нему и услышали, как он произносил сладостные слова Священного Писания: «Как прекрасны на горах ноги Ангела, посланного нам Всевышним!»

Я отправился из дома в замок крестить ребенка, дать ему имя и исполнить другие свои обязанности. Но встретил барона. «Ваши заботы излишни, — сказал он мне, — наш ребенок не может иметь имени на земле. Вы не можете крестить водой земной Церкви того, кто только что был крещен в огненной купели Неба. Этот ребенок останется свежим цветком, вы никогда не увидите его состарившимся, вся его жизнь пройдет на ваших глазах; вы существуете, он живет; у вас внешние чувства, у него их нет, он весь во «внутреннем». Эти слова были произнесены сверхъестественным голосом, который поразил меня еще больше, чем лучезарное лицо барона. Весь его облик соответствовал тому фантастическому образу вдохновленных свыше, который сложился у нас при чтении библейских пророчеств. Но подобные эффекты не так уж редки в наших горах, где селитра вечных снегов производит в человеческом организме удивительные вещи. Я спросил барона о причине его взволнованности. «Мне явился Сведенборг, я вдохнул небесного воздуха», — сказал барон. «В каком виде предстал он перед вами?» — «Как на смертном одре. Одет же он был как в июле 1771 года, когда я видел его в последний раз в Лондоне у Ричарда Шиерсмита, в квартале Голд-Бас-Филд: сюртук из блестящего ратина со стальными пуговицами, закрытый жилет, белый галстук, тот же судейский парик с пудреными локонами по бокам, приподнятые впереди волосы открывали широкий и сияющий лоб, гармонировавший с его крупным квадратным лицом, в котором сквозили сила и спокойствие. Я узнал нос с широкими, полными огня ноздрями; вновь увидел этот вечно улыбавшийся рот, ангельские уста, услышал слова, сделавшие меня счастливым: «До скорого свидания!» И я был осенен сиянием небесной любви».

Убежденность, которой светилось лицо Верона, не позволила мне спорить с ним, я молча слушал его заразительный, теплый голос, согревающий мое нутро; его фанатизм возбуждал мое сердце, как чужой гнев напрягает наши нервы. Так же молча я последовал за бароном. В его доме я обнаружил безымянного ребенка, лежавшего на материнской груди. Мать таинственно укрывала его. Серафита отозвалась на мой приход, повернув голову в мою сторону. Особенно поразили меня глаза необыкновенного ребенка — видящие и уже мыслящие. Детство создания, которому была предначертана особая судьба, сопровождалось необычными обстоятельствами для нашего климата. В течение девяти лет наши зимы были более мягкими, а лето длилось дольше обычного. Редкое явление вызывало много дискуссий среди ученых; их объяснения показались убедительными академикам, но вызвали лишь улыбку у барона, когда я рассказал ему об этом. Никто никогда не видел крошку Серафиту нагой; никогда к ней не прикасались ни мужчина, ни женщина; так и жило невинное дитя на груди у своей матери и никогда не плакало. Старый Давид подтвердит вам все это, если вы захотите расспросить его о хозяйке, которую он обожал так же, как обожал святой ковчег царь, имя которого он носит. С девяти лет ребенок начал молиться: молитва — его жизнь; вы видели Серафиту в нашем храме на Рождество — единственный день, когда она туда приходит; там она держится на значительном расстоянии от остальных прихожан. Близость их причиняет ей страдания. Она редко покидает замок. Из-за такой скрытности подробности ее жизни неизвестны; ее способности, ощущения, все — внутреннее; большую часть времени она погружена в мистическое созерцание — привычное состояние, как говорят католические писатели, для первых христиан-одиночек, сохранивших традицию Слова Христова. Ее рассудок, душа, тело — все в ней девственно, как снег гор. В десять лет она была такой же, какой вы видите ее теперь. Когда Серафите было девять лет, отец и мать ее, назвав час своей смерти, скончались одновременно, без страданий и без видимой болезни. Стоя у их ног, она смотрела на них спокойно, и не было в ней ни печали, ни страдания, ни радости, ни любопытства; отец и мать улыбались ей. Когда мы пришли забрать оба тела, она сказала: «Уносите!» «Серафита, — удивился я, — вас не опечалила смерть отца и матери? Они ведь так любили вас!» «Разве они мертвы? Нет, они навсегда во мне. Это — ничто», — добавила она, безучастно указывая на уносимые тела. Я видел ее в третий раз после рождения. В храме ее трудно заметить, она стоит у колонны, на которую опирается кафедра, в потемках черты ее плохо различимы. Из слуг к этому времени оставался в доме лишь старый Давид, который, несмотря на свои 82 года, вполне справлялся с обслуживанием хозяйки. Некоторые люди из Жарвиса рассказывали замечательные вещи о Серафите. Поскольку их истории вызвали определенное доверие в этой стране, где так популярны таинства, я принялся изучать, стараясь обнаружить факты, аналогичные тем, которые приписываются Серафите, «Трактат о чарах» Жана Виера, а также произведения о демонологии, где собраны якобы сверхъестественные явления в человеке.

— Так вы не верите в нее? — спросил Вильфрид.

— Напротив, — добродушно ответил пастор, — я вижу в ней исключительно капризную девушку, избалованную родителями, заморочившими ей голову религиозными идеями, о которых я только что вам рассказал.

Минна не смогла удержать легкий жест несогласия.

— Бедная девушка! — продолжил пастор. — Родители оставили ей в наследство надменную экзальтацию, сбивающую мистиков с пути истинного, сводящую их, в той или иной мере, с ума. Она держит диеты, огорчающие бедного Давида. Этот добрый старик похож на хилое растение, которое колышется при малейшем ветерке, распускается при малейшем луче солнца. Его хозяйка, чей малопонятный язык стал его собственным, для него и ветер, и солнце; в его глазах ноги ее бриллиантовые, лоб усеян звездами; передвигается она в лучезарной и чистой атмосфере; речь ее сопровождается музыкой; она способна делаться невидимой. Если вы захотите повидаться с ней, старик объяснит, что она путешествует по Звездным землям. Трудно поверить в такие сказки. Вам ведь известно, любое чудо более или менее похоже на легенду о Золотом Зубе[17]. У нас в Жарвисе тоже есть свой Золотой Зуб. Так, рыбак Дюнкер утверждает, что видел, как Серафита погружалась в фьорд и выходила оттуда в виде гаги либо шла по волнам во время бури. Фергюс, который отгоняет стада на горные пастбища, наблюдал, как во время дождя небо неизменно оставалось ясным над «шведским замком» и всегда голубым над головой Серафиты, когда она выходила. Некоторые женщины слышат звуки гигантского органа, когда Серафита приходит в храм, и вполне серьезно спрашивают у своих соседок, не слышат ли те тоже эти звуки. А вот моя дочь, которую уже два года обожает Серафита, не слышала никакой музыки и никогда не ощущала небесного аромата в воздухе во время их прогулок. Конечно, возвращаясь с таких прогулок, Минна часто и по-девичьи наивно восхищалась красотой северной весны; она приходила опьяненная благоуханием лиственниц, сосен или цветов, которыми ходила надышаться с Серафитой; но такой восторг вполне естествен после нашей длинной зимы. В компании этого демона нет ничего необычного, не правда ли, девочка?

— Его секреты меня не касаются, — ответила Минна. — Рядом с ним я знаю все; вдали от него — не знаю ничего; рядом с ним я — другая; вдали — забываю все об этих чудесных мгновениях. Видеть его — мечта, память о которой остается во мне лишь по его желанию. Когда я была рядом с ним, мне доводилось слышать музыку, о которой говорят жены Банкера и Эриксона, но я забывала о ней вдали от него; рядом с ним я могла ощутить небесный аромат, видеть чудеса — и все забывала здесь.

— Что меня больше всего удивляло с тех пор, как я знаю ее, это то, что она позволила нам быть рядом с собой, — сказал пастор, обращаясь к Вильфриду.

— Рядом! — воскликнул иностранец. — Ни одного поцелуя, ни даже прикосновения к ее руке. При первой же нашей встрече ее взгляд смутил меня; она сказала мне: «Приветствую вас здесь, ведь вы должны были появиться». Мне показалось, что она знала обо мне. Я задрожал. Ужас заставляет меня верить в нее.

— А меня любовь, — сказала Минна, не покраснев.

— А не смеетесь ли вы надо мной? — произнес господин Беккер, добродушно улыбаясь. — Ты, дочь моя, представляясь Духом Любви, а вы, сударь, Духом Мудрости?

Он выпил бокал пива и не заметил странного взгляда, который Вильфрид бросил на Минну.

— Если говорить серьезно, — заявил священник, — я был очень удивлен, узнав, что сегодня, впервые, две эти сумасшедшие якобы поднялись на вершину Фалберга; ну разве это не фантазия девиц, вскарабкавшихся на какой-нибудь холм? Вершина Фалберга недосягаема.

— Отец, — взволнованно запротестовала Минна, — значит, я была во власти демона, ведь я одолела с ним Фалберг.

— Ну, это уже не шутки, — сказал господин Беккер. — Минна никогда не сочиняла.