Оноре де Бальзак
Самый незначительный поступок короля, даже простой кашель, имеет последствия для планеты. Что же касается его более значительных деяний, то их вечное эхо слышится во всей вселенной.
— Целых четыре! — воскликнули г-жа Воке с толстухой Сильвией, не заметив в этой важной даме никакого сходства с просто одетой девицей, приходившей в первый раз утром.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Горио еще платил тогда за пансион тысячу двести франков. Г-жа Воке находила вполне естественным, что у богатого мужчины четыре или пять любовниц, а в его стремлении выдать их за своих дочерей усматривала даже большое хитроумие. Она нисколько не была в претензии, что он их принимал в «Доме Воке». Но так как этими посещениями объяснялось равнодушие пансионера к ее особе, вдова позволила себе в начале второго года дать ему кличку «старый кот». Когда же Горио скатился до девятисот франков, она, увидя одну из этих дам, сходившую с лестницы, спросила его очень нагло, во что он собирается превратить ее дом. Папаша Горио ответил, что эта дама его старшая дочь.
КНИГА СТАНОВЛЕНИЯ
— Так у вас дочерей-то целых три дюжины, что ли? — съязвила г-жа Воке.
1
— Только две дочери, — ответил ей жилец смиренно, как человек разорившийся, дошедший до полной покорности из-за нужды.
Церемония коронации с ее древними ритуалами, песнопениями, славословиями, звоном труб и венчающим церемонию возложением короны и облачением в королевские одежды закончилась пятьдесят минут назад. В торжествах наступил перерыв на несколько часов до начала праздничного пира. Во всем огромном комплексе зданий, который отныне будет известен миру, как Замок лорда Престимиона, царила шумная суета и беготня: тысячи гостей и тысячи слуг готовились к грандиозному пиру. Только новый корональ пребывал в одиночестве, вдали от всех, окруженный гулкой тишиной.
К концу третьего года папаша Горио еще больше сократил свои траты, перейдя на четвертый этаж и ограничив расход на свое содержание сорока пятью франками в месяц. Он бросил нюхать табак, расстался с парикмахером и перестал пудрить волосы. Когда папаша Горио впервые явился ненапудренным, хозяйка ахнула от изумления, увидев цвет его волос — грязно-серый с зеленым оттенком. Его физиономия, становясь под гнетом тайных горестей день ото дня все печальнее, казалась самой удрученной из всех физиономий, красовавшихся за обеденным столом. Не оставалось никаких сомнений: папаша Горио — это старый распутник, только благодаря искусству врачей сохранивший свои глаза от коварного действия лекарств, неизбежных при его болезнях, а противный цвет его волос — следствие любовных излишеств и тех снадобий, которые он принимал, чтобы продлить эти излишества. Физическое и душевное состояние бедняги, казалось оправдывало этот вздор. Когда у Горио сносилось красивое белье, он заменил его бельем из коленкора, купленного по четырнадцать су за локоть. Бриллианты, золотая табакерка, цепочка, драгоценности — все ушло одно вслед за другим. Он расстался с васильковым фраком, со всем своим парадом и стал носить зимой и летом сюртук из грубого сукна коричневого цвета, жилет из козьей шерсти и серые штаны из толстого буксина. Горио все худел и худел; икры опали, лицо, расплывшееся в довольстве мещанского благополучия, необычайно сморщилось, челюсти резко обозначились, на лбу залегли складки. К концу четвертого года житья на улице Нев-Сент-Женевьев он стал сам на себя непохож. Милый вермишельщик шестидесяти двух лет, на вид не больше сорока, высокий, полный буржуа, моложавый до нелепости, с какой-то юною улыбкою на лице, радовавший прохожих своим веселым видом, теперь глядел семидесятилетним стариком, тупым, дрожащим, бледным. Сколько жизни светилось в голубых его глазах! — теперь они потухли, выцвели, стали серо-железного оттенка и больше не слезились, а красная закраина их век как будто сочилась кровью. Одним внушал он омерзение, другим — жалость. Юные студенты-медики, заметив, что нижняя губа у него отвисла, и смерив его лицевой угол, долго старались растормошить папашу Горио, но безуспешно, после чего определили, что он страдает кретинизмом.
После бурных событий гражданской войны, напряженной борьбы с узурпатором, битв и поражений, горечи и бед наступил час победы. Престимион стал наконец помазанным короналем Маджипура и готовился приступить к своим новым обязанностям.
Как то вечером, по окончании обеда, когда вдова Воке насмешливо спросила Горио: «Что ж это ваши дочки перестали навещать вас?» — ставя этим под сомнение его отцовство, папаша Горио вздрогнул так, словно хозяйка кольнула его железным острием.
Но, к его огромному удивлению, в долгожданный час торжества в душе его нарастали глубокая тревога и беспокойство. Чувство облегчения, которое он испытывал от сознания, что его правление наконец начинается, неожиданно омрачилось странным ощущением неловкости. Но почему? Что его смущает? Это момент его триумфа, и ему следует ликовать. И все же…
— Иногда они заходят, — ответил он взволнованным голосом.
К концу церемонии коронации его вдруг охватило страстное желание укрыться от лихорадочной суеты этого дня, и, едва церемония завершилась, он внезапно покинул всех и уединился в Большом зале лорда Гендигейла. В этом громадном помещении в сверкающем беспорядке грудами лежали подарки, которые весь месяц непрерывным потоком стекались в Замок из всех провинций Маджипура. Престимион имел весьма смутное представление о том, когда именно правил лорд Гендигейл — семь, восемь, девять веков назад? — и совсем ничего не знал о жизни и деяниях этого человека.
— Ах, вот как! Иногда вы их еще видаете? — воскликнули студенты. Браво, папаша Горио!
Старик уже не слышал насмешек, вызванных его ответом: он снова впал в задумчивость, а те, кто наблюдал его поверхностно, считали ее старческим отупением, говоря, что он выжил из ума. Если бы они знали Горио близко, то, может быть, вопрос о состоянии его, душевном и физическом, заинтересовал бы их, хотя для них он был почти неразрешим. Навести справки о том, занимался ли Горио в действительности торговлей мучным товаром и каковы были размеры его богатства, конечно, не представляло затруднений, но люди старые, чье любопытство он мог бы пробудить, не выходили за пределы своего квартала и жили в пансионе, как устрицы, приросшие к своей скале. Что же касается до остальных, то стоило им выйти с улицы Нев-Сент-Женевьев, и сейчас же стремительность парижской жизни уносила воспоминанье о бедном старике, предмете их глумлений. В понятии беспечных юношей и этих ограниченных людей такая горькая нужда, такое тупоумие папаши Горио не вязались ни с каким богатством, ни с какой дееспособностью. О женщинах, которых он выдавал за своих дочерей, каждый держался мнения г-жи Воке, которая с непререкаемой логикой старух, привыкших в часы вечерней болтовни судачить о чем угодно, говорила:
Несомненно одно: Гендигейл предпочитал делать все с колоссальным размахом. Зал Гендигейла был одним из самых больших помещений необъятного Замка — длина его в десять раз превышала ширину; пропорционально высокий потолок был обит деревом гакка и покоился на крестовых сводах из черного камня; их сложные ажурные переплетения терялись в полумраке.
— Будь у папаши Горио дочери так же богаты, как были с виду дамы, приходившие к нему, разве стал бы он жить у меня в доме, на четвертом этаже, за сорок пять франков в месяц и ходить как нищий?
Сам Замок представлял собой целый город, с оживленными центральными районами и старыми, полузабытыми окраинами. Но лорд Гендигейл сделал явно неудачный выбор, приказав построить Большой зал на северной, темной стороне Замковой горы. Прожив на Горе почти всю жизнь, Престимион не мог припомнить, чтобы когда-либо до этого дня заходил в зал Гендигейла. Его использовали в основном в качестве склада, где хранили вещи, для которых пока что не нашлось подходящего места. Вот и сейчас здесь были сложены дары короналю, доставленные со всего мира, — самые поразительные по разнообразию вещи, фантастическая, многоцветная выставка чудес Маджипура. Когда новый правитель вступал на трон, обычай требовал, чтобы бесчисленные города и поселки планеты соперничали друг с другом в великолепии присланных ему подарков. Но на этот раз, по мнению стариков, которые помнили еще коронацию, происходившую более сорока лет назад, они превзошли себя в щедрости. Тех даров, что уже прибыли, было в пять, в десять раз больше чем ожидали. Престимион был поражен и ошеломлен таким размахом.
Подобных доводов ничем не опровергнешь. Таким образом, в конце ноября 1819 года, когда разыгралась эта драма, любой нахлебник в пансионе имел вполне установившееся мнение о бедном старике. Никакой жены, никаких дочерей у него никогда не было; злоупотребление удовольствиями превратило его в улитку, в человекообразного моллюска из отряда фуражконосных, как выразился «разовый» нахлебник, чиновник Естественноисторического музея… Даже Пуаре был орел, джентльмен в сравнении с Горио. Пуаре говорил, рассуждал, давал ответы; правда, в разговоре — и в рассуждениях, и в ответах — он ничего своего не выражал, ибо имел привычку повторять иными словами только то, что было сказано другими, но все же он способствовал беседе, в нем была жизнь, видимость каких-то чувств, а Горио, опять-таки по выражению музейного чиновника, стоял все время на точке замерзания.
Он надеялся, что осмотр этого изобилия, прибывшего из самых дальних уголков мира, поднимет ему настроение. Ведь подарки к коронации и были предназначены именно для того, чтобы показать новому короналю, что мир приветствует его восшествие на престол.
Растиньяк, съездив домой, вернулся в настроении, хорошо знакомом молодым людям, если они очень способны вообще или если в них под действием тяжелых обстоятельств вдруг пробуждаются на короткий срок способности исключительных людей. В первый год своего пребывания в Париже, когда для получения начальных степеней на факультете еще не требуется усидчивой работы, Эжен располагал свободным временем, чтобы насладиться показными прелестями Парижа. Студенту нехватит времени, если он намерен ознакомиться с репертуаром каждого театра, изучить все ходы и выходы в парижском лабиринте, узнать обычаи, перенять язык, привыкнуть к столичным удовольствиям, обегать все приличные и злачные места, послушать занимательные лекции и осмотреть музейные богатства. В это время он придает огромное значение всяким пустякам и страстно ими увлекается. У него есть свой великий человек, профессор из Коллеж де Франс, которому за то и платят, чтоб он держался на уровне своей аудитории. Студент выше подтягивает галстук и принимает красивые позы ради какой-либо женщины, сидящей в первом ярусе Комической оперы. Исподволь он входит в жизнь, обтесывается, расширяет свой кругозор и постигает, наконец, соотношение различных слоев в человеческом обществе. Начав заглядываться на вереницу колясок, движущихся при ярком солнце по Елисейским Полям, он скоро пожелает обзавестись своим выездом.
Но никакой радости он не испытал. Было во всем этом нечто тревожное и нездоровое. Дары должны свидетельствовать о счастье, которое испытывают жители планеты в связи с тем, что смелый и активный молодой корональ Схменил одряхлевшего лорда Конфалюма на вершине Замковой горы. Но этот невероятно огромный поток дорогих подарков был чрезмерным проявлением благодарности и указывал на то, что мир охватило нечто вроде безудержной лихорадки восторга, совершенно не соответствующей истинному значению события.
Такая преувеличенная реакция всей планеты озадачила Престимиона. Несомненно, народ не настолько жаждал отставки лорда Конфалюма. Великий корональ лорд Конфалюм пользовался всеобщей любовью, хотя все знали, что время его подошло к концу и пора человеку новому и более активному занять королевский трон. Престимион считался подходящим кандидатом. Но, даже с учетом этого, такой водопад подарков при смене власти выглядел в равной степени признаком и облегчения, и радости.
Облегчения по поводу чего? — подумал Престимион. Что вызвало такой избыток восторга, граничащий с истерией всемирного масштаба?
Эжен, не сознавая этого, успел пройти такую школу еще до того, как уехал на каникулы, получив степень бакалавра словесных и юридических наук. Его ребяческие иллюзии, его провинциальные воззрения исчезли, понятия изменились, а честолюбие безмерно разрослось, и, живя в родной усадьбе, в лоне своей семьи, на все смотрел он новым, трезвым взглядом. Его отец, мать, два брата, две сестры и тетка, все богатство которой заключалось в пенсии, жили в маленьком именье Растиньяк. Это поместье с доходом около трех тысяч франков зависело от шаткой экономики, господствующей в чисто промысловой культуре винограда, и, несмотря на это, требовалось ежегодно еще извлекать тысячу двести франков для Эжена. Он видел эту постоянную нужду, которую великодушно скрывали от него; невольно сравнивал своих сестер, которые казались ему в детстве такими красавицами, с парижскими женщинами, воплотившими лелеемый в его мечтах тип красоты; сознавал всю зыбкость будущего этой многочисленной семьи, которая надеялась всецело на него; замечал, с какою мелочной бережливостью заботливо припрятывались самые дешевые продукты; пил вместе со всей семьей напиток, приготовленный на виноградной кожуре; словом, множество обстоятельств, упоминание о коих здесь бесцельно, удесятерило его желанье преуспеть в жизни и возбудило жажду выдвинуться. Как это свойственно великодушным людям, ему хотелось быть обязанным лишь собственным заслугам. Но он был южанин, до мозга костей южанин, поэтому на деле его решениям предстояло испытать те колебания, какие возникают у молодого человека, как только он очутится в открытом море, не зная, ни к какому берегу направить свои силы, ни под каким углом поставить паруса. Эжен первоначально собирался окунуться с головой в работу, но вскоре увлекся созданием нужных ему связей. Заметив, как велико влияние женщин в жизни общества, он сразу же задумал пуститься в высший свет, чтобы завоевать себе там покровительниц; а могло ли их не оказаться у молодого человека, остроумного и пылкого, когда вдобавок ум и пыл в нем подкреплялись изяществом осанки и какой-то нервической красой, на которую так падки женщины? Эти мысли осаждали Растиньяка во время его блужданий по полям, где он в былое время так весело прогуливался с сестрами, теперь замечавшими в нем очень большую перемену. Его тетка г-жа де Марсийяк была когда-то при дворе и завела знакомства в верхах аристократического мира. Среди воспоминаний тетки, которыми она прежде так часто и так заманчиво делилась с ним, юных честолюбец вдруг усмотрел исходные позиции для своих побед в обществе, не менее важных, чем его успехи в Школе правоведения; он расспросил ее, какие родственные связи возможно снова завязать. Тряхнув ветви генеалогического дерева, старая дама решила, что среди эгоистического племени богатых родственников, изо всех родных, способных сослужить службу ее племяннику, виконтесса де Босеан, пожалуй, окажется наиболее отзывчивой. Она написала этой молодой даме письмо в старинном стиле и, передав его Эжену, сказала, что коль скоро он преуспеет у виконтессы, та пособит ему обрести вновь и других родственников. Спустя несколько дней по своем прибытии в Париж Растиньяк переслал тетушкино письмо г-же де Босеан. Виконтесса ответила приглашением на бал, назначенный на другой день.
Яростная гражданская война недавно пришла к счастливому завершению. Может быть, они радовались этому?
Нет, едва ли.
Таково было положение дел в семейном пансионе к концу ноября 1819 года. Получив ответ на письмо, Эжен побывал на балу у г-жи де Босеан и пришел домой часа в два ночи. Чтобы нагнать потерянный вечер, студент еще во время танцев храбро давал себе обет работать до утра. Поддавшись чародейству ложной энергии, вспыхнувшей в нем при виде блеска светской жизни, он был готов впервые провести бессонную ночь в тиши своего квартала. В этот день он не обедал в пансионе. Таким образом, жильцы могли предполагать, что он вернется только на рассвете, как и случалось, когда он приходил с балов в Одеоне или вечеров в Прадо,[24] забрызгав грязью шелковые чулки и стоптав бальные туфли. Кристоф, прежде чем запереть дверь на засов, выглянул на улицу. Как раз в это мгновение явился Растиньяк и мог поэтому без шума взойти к себе наверх в сопровождении Кристофа, шумевшего довольно основательно. Эжен разделся, обулся в ночные туфли, надел плохонький сюртук, разжег торф в печке и приготовился к работе настолько быстро, что Кристоф стуком своих тяжелых башмаков заглушил и эти не очень шумные приготовления студента.
Граждане Маджипура ничего не могли знать о последовательности странных событий, которые привели лорда Престимиона на трон таким долгим, окольным путем, — о заговоре и узурпации власти и об ужасной войне, последовавшей за ними. Все это было стерто из памяти народа по собственному приказу Престимиона. Для миллиардов обитателей Маджипура гражданской войны никогда не было. Краткого незаконного правления самозванного короналя лорда Корсибара словно не существовало. По представлениям граждан, после смерти старого понтифекса Пранкипина лорд Конфалюм унаследовал его титул, а Престимион спокойно, без потрясений, поднялся на трон короналя, который так долго занимал Конфалюм. Тогда в чем причина такого восторга?
Прежде чем углубиться в юридические книги, Эжен несколько минут сидел задумавшись. Виконтесса де Босеан, с которой он только что свел знакомство, была одной из цариц парижского большого света, а дом ее слыл самым приятным в Сен-Жерменском предместье. Да и по имени и по богатству она принадлежала к верхам аристократического мира. Благодаря своей тетке де Марсийяк бедный студент был хорошо принят виконтессой, но сам не ведал, как много значила такая благосклонность: быть принятым в этих раззолоченных гостиных равнялось грамоте на высшее дворянство. Показав себя в самом замкнутом обществе, он завоевал право на вход куда угодно. Ослепленный таким блестящим собранием, Эжен едва успел обменяться лишь несколькими фразами с г-жой де Босеан и удовольствовался тем, что среди толпы богинь Парижа, теснившихся на рауте, отметил для себя одну из тех, в которых юноши сразу же должны влюбляться. Высокая, хорошо сложенная графиня Анастази де Ресто славилась на весь Париж красотой своего стана. Вообразите большие черные глаза, великолепные руки, точеные ноги, в движениях огонь, — женщину, которую маркиз де Ронкероль звал «чистокровной лошадью». Нервная утонченность не портила ничем ее красоты: все формы ее отличались полнотой и округлостью, не вызывая упрека в излишней толщине. «Чистокровная лошадь», «породистая женщина» — такие выражения стали вытеснять «небесных ангелов», «оссиановские лица»[25] — всю старую любовную мифологию, отвергнутую дендизмом. Но для Растиньяка графиня де Ресто являлась просто женщиной, притом желанной. В списке кавалеров, записанных у нее на веере, он обеспечил себе два танца и мог поговорить с ней в первом контрдансе.
Вдоль всех четырех стен огромного зала высились груды подарков, в большинстве своем еще не распакованные, горы сокровищ поднимались к далеким балкам потолка. Помещение за помещением редко используемого северного крыла Замка заполнялись посылками из удаленных районов, названия которых ничего или почти ничего не говорили Престимиону. Некоторые встречались ему на карте, других он не знал вовсе.
— Где можно встретить вас, мадам? — спросил он напрямик, с той страстной силой, которая так нравится женщинам.
Грузы все прибывали и прибывали, и управляющие Замка буквально сбились с ног.
— Где?.. Хотя бы в Булонском лесу, у Буфонов,[26] у меня, всюду, ответила она.
А ведь перед ним всего лишь небольшая часть присланного. Были и живые подарки. Жители провинций прислали необычайное множество животных, целый зоопарк, и еще самых странных и фантастических зверей какие только водятся на Маджипуре. Слава Высшему Божеству их держали в другом месте. И еще экзотические растения для сада короналя. Престимион видел вчера некоторые из них: огромные деревья с листьями, похожими на мечи из сверкающего серебра, невиданные растения с мясистыми стеблями и скрученными колючими листьями, пара злобных растений-хищников из Зимроэля, щелкающих своими центральными челюстями, чтобы показать, как страшно они голодны; ванна из темного порфира, наполненная полупрозрачными гамбелиавами с северного побережья Стойензара, которые выглядели так, словно были сделаны из витого стекла, и издавали слабый звон, когда над ними проводили рукой. И еще многие другие ботанические редкости в огромных количествах. Все они тоже хранились в другом месте.
И предприимчивый южанин постарался сблизиться с пленительной графиней, насколько это мыслимо для молодого человека за время контрданса и тура вальса. Считая свою даму «знатной дамой», Эжен отрекомендовался ей кузеном г-жи де Босеан, после чего графиня разрешила ему явиться к ней и бывать запросто. По ее улыбке на прощанье он заключил, что надо сделать ей визит. На свое счастье, он встретил человека, который не посмеялся его наивности, считавшейся смертным грехом в среде прославленных повес этой эпохи, всяких Моленкуров, Ронкеролей, Максимов де Трай, де Марсе, Ажуда-Пинто, Ванденесов, которые блистали безумным щегольством, вращаясь в обществе самых роскошных женщин — леди Брэндон, герцогини де Ланже, графини Кергаруэт, г-жи Серизи и г-жи де Ланти, герцогини де Карильяно, графини Ферро, маркизы д\'Эглемон, г-жи Фирмиани, маркизы де Листомэр и маркизы д\'Эспар, герцогини де Мофриньез и дам из семейства де Гранлье. Итак, по счастью, неопытный студент попал на маркиза де Монриво, любовника герцогини де Ланже, генерала, отличавшегося детским простодушием, который и сообщил ему, что графиня де Ресто живет на Гельдерской улице.
Нагромождение бесчисленных предметов казалось Престимиону воплощением самого Маджипура, во всей его необъятности и сложности: как будто самая крупная планета галактики сегодня каким-то образом втиснулась в этот единственный зал. Он чувствовал себя униженным щедростью этих даров, ослепительной, экстравагантной расточительностью. Он знал, что ему следует испытывать удовольствие; но единственным чувством, на которое он был способен в окружении столь осязаемого подтверждения своего величия, было нечто напоминающее потрясение отчаяния.
То неожиданное и сложное ощущение пустоты, которое нарастало в нем во время долгих официальных обрядов, сделавших его лордом короналем Маджипура, и которое в час предполагаемого торжества загадочным образом ввергло его в печаль, теперь грозило целиком захлестнуть его душу.
Словно во сне бродил Престимион по залу, наугад рассматривая содержимое некоторых свертков, уже вскрытых его слугами.
Быть молодым, мечтать о женщине, жаждать светской жизни и видеть, как перед тобой распахиваются двери двух домов; стать твердой ногой в Сен-Жерменском предместье у виконтессы де Босеан и преклонить колено на Шоссе д\'Антен[27] перед графиней де Ресто, пронизывать взором анфиладу парижских салонов и считать себя достаточно красивым, чтобы найти там покровительство и помощь в женском сердце; чувствовать себя достаточно честолюбивым, чтобы одним неподражаемым прыжком вскочить на туго натянутый канат, итти по нему со смелостью никогда не падающего акробата и приобрести самый надежный балансир в лице обворожительной женщины! Кто бы, во власти таких дум и такой женщины, величественно возникавшей перед ним здесь — рядом с торфяной печкой, между нищетой и Сводом законов, — кто бы в своем раздумье не пытал грядущее, не видел впереди удачи, как Эжен? разгулявшаяся мысль так щедро давала векселя под будущие радости, что он уже воображал себя наедине с графиней де Ресто, но в это время стон, подобный скорбному вздоху св. Иосифа, нарушил молчанье ночи и отозвался в сердце молодого человека, как чей-то предсмертный хрип. Эжен тихонько открыл дверь и, выйдя в коридор, заметил полоску света под дверью папаши Горио. Опасаясь, не плохо ли его соседу, он приложил глаз к замочной скважине, заглянул в комнату и увидел старика за работой, казалось настолько подозрительной, что студент решил оказать услугу обществу, хорошенько выследив ночные махинации так называемого вермишельщика. Папаша Горио еще раньше перевернул стол вверх ногами и привязал к его перекладине большую чашку и блюдо из позолоченного серебра, а теперь эти предметы, украшенные богатой чеканкой, он обвивал чем-то вроде каната, стягивая так сильно, что свертывал их трубкой, повидимому для того, чтобы превратить в слитки.
Вот сверкающая хрустальная колонна, внутри которой во всех подробностях воспроизведен сельский пейзаж: зеленый ковер мхов, деревья с ярко-желтой листвой, красные черепичные крыши какого-то красивого, но не известного ему городка. Все было таким живым и реальным. Прикрепленный к колонне свиток гласил, что это дар от деревни Глау, из провинции Телк Самминон в западном Зимроэле. К ней прилагалось богато отделанное шелковым шитьем алое покрывало, изготовленное, как говорилось в свитке, из тонкой пряжи местных водяных червей.
Вот шлем, сверкающий редкими драгоценными камнями разных оттенков, излучающими пульсирующее сияние золотого, бронзового, пурпурного и красного цветов, походившее на прекрасный закат. Вот сверкающий плащ из кобальтово-синих перьев знаменитых огненных жуков Гамаркейма, как говорилось в приложенной записке, гигантских насекомых, похожих на птиц и неуязвимых для пламени. И тот, кто носит такой плащ, тоже станет неуязвимым. А вот пятьдесят драгоценных красных угольных палочек; если их зажечь, они изгонят любую болезнь из тела короналя.
«Ого! Каков мужчина! — подумал Растиньяк, глядя на жилистые руки старика, пока он с помощью веревки мял, как тесто, позолоченное серебро. Не вор ли он или сбытчик краденого, который только прикидывается немощным дурачком и живет, как нищий, чтобы спокойно заниматься своим промыслом?» спрашивал себя Эжен выпрямляясь.
Вот изящный набор маленьких статуэток, с любовью вырезанных из какого-то сияющего, полупрозрачного зеленого камня. Они изображали, как сообщал прикрепленный к ним ярлык, диких животных из округа Карпаш: десяток или более незнакомых и удивительных зверей; хорошо видны были даже мельчайшие детали: мех, рога и когти. Как только дыхание Престимиона согрело их и возродило к жизни, звери начали двигаться, фыркать и гоняться друг за другом внутри коробки. А вот…
Студент снова приник глазом к замочной скважине. Папаша Горио размотал канат, взял ком серебра, положил его на стол, предварительно накрытый одеялом, и стал катать, придавая форму круглой чурки, — операция, с которой он справлялся изумительно легко.
Престимион услышал, как скрипнула огромная дверь зала у него за спиной. Кто-то вошел. Ему не дают остаться одному даже здесь.
Деликатное покашливание, приближающиеся шаги.
«Да, силы в нем, пожалуй, не меньше чем в польском короле Августе!» подумал Эжен, когда серебряная чурка стала почти круглой.
Папаша Горио печально глянул на дело рук своих, из глаз его потекли слезы, он задул витую свечечку, при свете которой плющил серебро, и Растиньяк услышал, как он, вздохнув, улегся спать.
Он всмотрелся в тень в дальнем конце зала.
«Это сумасшедший», — подумал студент.
К нему приближалась стройная, худощавая фигура.
— А, вот ты где, Престимион! Акбалик сказал мне, что ты здесь. Прячешься от суеты, да?
— Бедное дитя! — громко произнес папаша Горио.
Элегантный, длинноногий Септах Мелайн, троюродный брат герцога Тидиаса, был несравненным мастером меча и утонченным щеголем, и к тому же другом Престимиона с самого детства. На нем по-прежнему был роскошный церемониальный наряд для коронации: шафранного цвета туника, расшитая золотыми гирляндами цветов и листьев, и котурны, привязанные к ногам золотыми шнурками. Волосы Септаха Мелайна, тоже золотистые и ниспадающие на плечи прихотливо уложенными локонами, придерживали три сверкающие изумрудные заколки. Его короткая остроконечная рыжеватая бородка была аккуратно подстрижена.
После таких слов Эжен решил, что лучше помолчать об этом происшествии и не осуждать столь опрометчиво соседа. Студент хотел было уйти к себе, но вдруг он услышал еле уловимое шуршанье, — как если бы по лестнице поднимались люди, обутые в мягкие покромчатые туфли. Эжен напряг слух и тогда в самом деле отчетливо различил дыхание каких-то двух людей. Не услыхав ни скрипа двери, ни людских шагов, он сразу увидел слабый свет на третьем этаже, в комнате Вотрена.
Он остановился шагах в десяти от Престимиона и стоял, подбоченясь, изумленно обводя взглядом множество подарков.
«Вот сколько тайн в семейном пансионе!» — произнес он про себя.
— Ну, — наконец произнес он, явно пораженный, — после всех тревог и перипетий, ты все-таки стал короналем, Престимион. И эта груда сокровищ служит тому подтверждением, а?
Спустившись на несколько ступенек, он прислушался, и до его уха долетел звон золота. Вскоре свет погас, и хотя дверь опять не скрипнула, снова послышалось дыхание двух человек. Затем, по мере того как оба они спускались с лестницы, звук, удаляясь, замирал.
— Да, свершилось, — ответил Престимион похоронным голосом.
— Кто там ходит? — крикнула г-жа Воке, раскрыв свое окно.
— Это я, мамаша Воке, иду к себе, — ответил тихим басом Вотрен.
— Какой у тебя кислый тон! — Септах Мелайн озадаченно нахмурился. — Ты — король всей планеты, но не похоже, что ты этим доволен. И это после всего, что мы пережили ради твоего восхождения на трон!
«Странно! Ведь Кристоф запер на засов, — недоумевал Эжен, входя к себе в комнату. — В Париже, чтобы хорошо знать все, что творится вокруг, не следует спать по ночам».
Два этих небольших события отвлекли его от честолюбиво-любовного раздумья, и он уселся за работу. Однако внимание студента рассеивалось подозрениями насчет папаши Горио, а еще больше — образом графини де Ресто, ежеминутно возникавшей перед ним как вестница его блестящего предназначенья; в конце концов он лег в постель и заснул сразу как убитый. Когда юноши решают посвятить всю ночь труду, они в семи случаях из десяти предаются сну. Чтобы не спать ночами, надо быть старше двадцати лет.
— Доволен? Доволен? — Престимион выдавил из себя смешок. — А чем я должен быть доволен, Септах Мелайн? Скажи мне! — Он внезапно почувствовал странную пульсацию в голове. Что-то в нем пробуждалось, что-то темное, яростное и враждебное, чего он никогда в себе не подозревал. А потом из него безудержно выплеснулся удивительно мощный водопад горечи. — Король планеты, говоришь? Что это означает? Я тебе скажу, Септах Мелайн. Годы и годы тяжелой работы лежат передо мной, пока я не засохну, как старый кусок кожи, а потом, когда старый Конфалюм умрет, я отправлюсь жить в темный, мрачный Лабиринт и уже никогда не увижу дневного света. Я тебя спрашиваю, чем я должен быть доволен? В чем тут удовольствие?
На следующее утро в Париже стоял тот густой туман, который так все закутывает, заволакивает, что даже самые точные люди ошибаются во времени. Деловые встречи расстраиваются. Бьет полдень, а кажется, что только восемь часов утра. В половине десятого г-жа Воке еще не поднималась с постели. Кристоф и толстуха Сильвия, тоже с опозданием, мирно попивали кофе со сливками, снятыми с молока, купленного для жильцов и подвергнутого Сильвией длительному кипячению, чтобы г-жа Воке не заметила такого незаконного побора.
Септах Мелайн смотрел на него в изумлении. Какое-то мгновение он, казалось, не мог произнести ни слова. Такого Престимиона он никогда прежде не видел.
— Сильвия, — обратился к ней Кристоф, макая в кофе первый свой гренок, — что там ни говори, а господин Вотрен человек хороший. Нынче ночью к нему опять приходили двое; ежели хозяйка станет справляться, ей ничего не надо говорить.
— Ах, что это за мрачное настроение в день коронации, милорд! — в конце концов выдавил он из себя.
— А он дал что-нибудь тебе?
— Сто су за один месяц, — оно, значит, вроде как «помалкивай».
Престимион и сам был изумлен своим всплеском ярости и боли. «Это не правильно, — растерянно подумал он. — Я говорю безумные вещи. Я должен что-то предпринять, чтобы сменить тон беседы на более веселый». Он с трудом взял себя в руки и совершенно другим тоном, нарочито неофициально, произнес:
— Он да госпожа Кутюр одни не жмутся, а прочие так и норовят левой рукой взять обратно, что дают правой на Новый год, — сказала Сильвия.
— Не называй меня «милордом», Септах Мелайн. Во всяком случае, наедине. Это звучит так чопорно и холодно. И так подобострастно.
— Да и дают-то что?! — заметил Кристоф. — Каких-нибудь сто су. Вот уже два года, как папаша Горио сам чистит себе башмаки. А этот скаред Пуаре обходится без ваксы; да он ее скорее вылижет, чем станет чистить ею свои шлепанцы. Что же до этого щуплого студента, так он дает мне сорок су. А мне дороже стоят одни щетки, да вдобавок он сам торгует своим старым платьем. Ну и трущоба!
— Но ты же теперь мой повелитель. Я так доблестно сражался, чтобы ты им стал, — свидетельством тому мои шрамы.
— Это еще что! — ответила Сильвия, попивая маленькими глотками кофе. Наше место как-никак лучшее в квартале; жить можно. А вот что, Кристоф… я опять насчет почтенного дядюшки Вотрена — с тобой ни о чем не говорили?
— Для тебя я все равно остался Престимионом.
— Да, Престимион. Очень хорошо, Престимион.
— Было дело. Тут на-днях повстречался я на улице с одним господином, а он и говорит мне: «Не у вас ли проживает толстый господин, что красит свои баки?» А я ему на это: «Нет, сударь, он их не красит. Такому весельчаку не до того». Я, значит, доложил об этом господину Вотрену, а он сказал: «Хорошо сказано, паренек! Так всегда и отвечай. Чего уж неприятнее, как ежели узнают о твоих слабостях. От этого, глядишь, и брак расстроился».
Престимион. Как пожелаете, милорд.
— Во имя Высшего Божества, Септах Мелайн! — воскликнул Престимион в ответ на этот шутливый укол и улыбнулся. Но чего еще он мог ожидать от Септаха Мелайна, как не шуточек и насмешек?
Септах Мелайн тоже усмехнулся. Теперь они оба изо всех сил делали вид, что поразительной вспышки Престимиона вовсе не было.
— Да и ко мне на рынке подъезжали, не видела ли, дескать, я его, когда он надевает рубашку. Прямо смех! Слышишь, — сказала она, прерывая себя, — на Валь-де-Грас пробило уже без четверти десять, а никто и не шелохнется.
— Что это за штуку ты держишь в руках, Престимион? — спросил он, ленивым, небрежным жестом протягивая руку.
— Это? Ну, это… это… — Престимион заглянул в свиток из темно-желтой кожи, приложенный к подарку — Волшебная палочка, сделанная из рога геймлипарна, так здесь сказано. Она меняет цвет от золотистого до лилово-черного, если ею помахать над отравленной пищей.
— Хватилась! Да никого и нет. Госпожа Кутюр со своей девицей еще с восьми часов пошли к причастию к святому Этьену. Папаша Горио вышел с каким-то свертком. Студент вернется только в десять, после лекций. Я убирал лестницу и видел, как они уходили, еще папаша Горио задел меня своим свертком, твердым, как железо. И чем он только промышляет, этот старикашка? Другие его гоняют, как кубарь, а все-таки он человек хороший, лучше их всех. Дает-то он пустяки, зато уж дамы, к которым он посылает меня иной раз, отваливают на водку — знай наших, ну, да и сами разодеты хоть куда.
— Ты в это веришь?
— Уж не те ли, что он зовет своими дочками? Их целая дюжина.
— По крайней мере, жители Байлемуны верят.
— Я ходил только к двум, тем самым, что приходили сюда.
А вот… вот, Септах Мелайн, здесь сказано, что это мантия, связанная из меха с брюха ледяного купрея, который обитает на снежных пиках Гонгара.
— Никак хозяйка завозилась; поднимет сейчас гам, надо итти. Кристоф, постереги-ка молоко от кошки.
— Насколько мне известно, ледяные купреи уничтожены полностью, милорд.
Сильвия поднялась к хозяйке.
— Жаль, если это так, — сказал Престимион, поглаживая плотную, гладкую ткань. — Мех очень мягкий на ощупь. А здесь, — продолжал он, похлопывая по квадратному тюку, скрепленному затейливыми печатями, — здесь у нас дары откуда-то с юга, полоски чрезвычайно ароматной коры очень редкого дерева квинонча. А эта прекрасная чаша вырезана из виронджимонского жадеита, такого твердого, что полжизни уходит на то, чтобы отшлифовать кусок размером с кулак. А это… — Престимион сражался с полуоткрытым ящиком, из которого высовывалось какое-то сияющее чудо из серебра и сердолика. Казалось, лихорадочно изучая содержимое ящиков, коробок и пакетов, он каким-то образом надеется вытащить себя из того нервного, подавленного состояния, которое и погнало его в это помещение.
— Что это значит, Сильвия? Без четверти десять, я сплю, как сурок, а вам и горя мало. Никогда не бывало ничего подобного.
Но ему не удалось ввести в заблуждение Септаха Мелайна. И тот уже не мог сохранять притворное равнодушие к недавней вспышке боли Престимиона.
— Это все туман, такой, что хоть ножом его режь.
— Престимион?
— А завтрак?
— Что?
— Куда там! В ваших жильцов, видно бес вселился, — они улепетнули ни свет ни пора.
Воин подошел к нему ближе. Худой и длинноногий Септах Мелайн был выше Престимиона, но рядом с широкоплечим короналем казался почти хрупким, хотя впечатление было обманчивым.
— Выражайся правильно, Сильвия, — заметила г-жа Воке, — говорят: ни свет ни заря.
— Нет необходимости все мне показывать, милорд, — тихо произнес он.
— Ладно, буду говорить по-вашему. А завтракать можете в десять часов. Мишонетка и ее Порей еще не ворошились. Только их и в доме, да и те спят, как колоды; колоды и есть.
— Однако, Сильвия, ты их соединяешь вместе, словно…
— Словно что? — подхватила Сильвия, заливаясь глупым смехом. — Из двух выходит пара.
— Я думал, что тебе интересно.
— Странно, Сильвия, как это господин Вотрен вошел сегодня ночью, когда Кристоф уже запер на засов?
— Да, до определенных пределов. Но и только. — Септах Мелайн заговорил еще тише:
— Даже совсем напротив, сударыня. Он услыхал господина Вотрена и сошел вниз отпереть ему. А вы уж надумали…
— Престимион, почему ты незаметно сбежал? Уж конечно, не для того, чтобы поглазеть на подарки. Поклонение вещам никогда не было отличительной чертой твоей натуры.
— Дай мне кофту и поживее займись завтраком. Приготовь остатки баранины с картофелем и подай вареных груш, что по два лиара штука.
— Это прекрасные и любопытные вещи, — упрямо возразил Престимион.
Через несколько минут Воке сошла вниз, как раз в то время, когда кот ударом лапы сдвинул тарелку, накрывавшую чашку с молоком, и торопливо лакал его.
— Несомненно. Но сейчас тебе следует переодеваться к вечернему пиру, а не слоняться в одиночестве по этому хранилищу странностей. И произнесенные тобой несколько минут назад необычные слова — это крик боли, горькой жалобы. Я пытался забыть о них — как о некой странной, аберрации этого момента, но они не выходят у меня из головы. Никогда не думал, что услышу от тебя подобные вещи. Ты теперь корональ, Престимион! Это вершина честолюбивых устремлений любого мужчины. Ты будешь править миром и нежиться в лучах славы. Этот день должен быть самым прекрасным в твоей жизни.
— Мистигри! — крикнула Воке.
— Да, должен быть.
Кот удрал, но затем вернулся и стал тереться об ее ноги.
— А ты удаляешься в этот мрачный зал, предаешься в одиночестве унылым мыслям, развлекаешься этими глупыми, красивыми побрякушками в момент своего величия, ты протестуешь против собственной королевской власти так, словно это проклятие, которое кто-то наслал на тебя…
— Да, да, подмазывайся, старый подлюга! — сказала ему хозяйка. Сильвия! Сильвия!
— Мимолетное настроение.
— Ну! чего еще, сударыня?
— Так пусть оно пройдет, Престимион. Пусть пройдет! Это день торжества! Не прошло и двух часов с тех пор, как ты стоял перед троном Конфалюма и возлагал звездную корону на свое чело, а сейчас… сейчас… если бы ты мог видеть это мрачное выражение, этот трагический взгляд…
— Смотри-ка, сколько вылакал кот!
Престимион одарил Септаха Мелайна преувеличенно комичной улыбкой, блеснув всеми зубами и широко раскрыв глаза.
— Это скотина Кристоф виноват, я же ему сказала накрыть на стол. Куда это он запропастился? Не беспокойтесь, сударыня; это молоко пойдет для кофе папаши Горио. Подолью воды, он и не заметит. Он ничего не замечает, даже что есть.
— Ну? Так лучше?
— Куда пошел этот шут гороховый? — спросила г-жа Воке, расставляя тарелки.
— Кто его ведает, где его черти носят?
— Вряд ли. Меня тебе не удастся надуть, Престимион. Что могло тебя так огорчить, в этот самый великий из дней? — И, не дождавшись ответа, сказал, :
— Переспала я, — заметила г-жа Воке.
— А свежи, как роза…
— Возможно, я знаю.
В эту минуту послышался звонок, и в столовую вошел Вотрен, напевая басом:
— Кому же знать, как не тебе? — заметил Престимион и тут же пояснил:
— Я думал о войне… О войне.
— Хо! Хо! Доброе утро, мамаша Воке, — сказал он, заметив хозяйку и игриво заключая ее в объятия.
Казалось, такой ответ застал Септаха Мелайна врасплох. Но он быстро оправился.
— Ну же, бросьте…
— Скажите: «Нахал!» Говорите же! Вам ведь хочется сказать?.. Ну, так и быть, помогу вам накрывать на стол. Разве я не мил, а?
— А-а… О войне… Ну да, конечно, о войне, Престимион. Она наложила отпечаток на всех нас. Но война закончилась. И забыта. Никто на планете не помнит о ней, кроме тебя, Гиялориса и меня. Никто из тех, кто сегодня присутствует в Замке на твоей коронации, не помнит о коронации, которая состоялась здесь не так давно.
Сейчас я видел нечто странное…
— Но мы-то помним. Мы трое. Эта война останется с нами навсегда. Все эти ненужные потери. Разрушение. Смерть. Так много смертей. Свор. Кантеверел. Мой брат Тарадат. Граф Камба Мазадонский, мой учитель по стрельбе из лука. Ирам, Мандрикарн, Сибеллор. И еще сотни, даже тысячи. — Он на мгновение закрыл глаза и отвернулся в сторону. — Я сожалею о всех смертях.
Даже о смерти Корсибара, этого несчастного, обманутого глупца.
— А что? — спросила вдова.
— Ты не назвал еще одно имя, а оно того заслуживает, — заметил Септах Мелайн и деликатно напомнил, словно вскрыл воспаленную рану:
— Папаша Горио был в половине девятого на улице Дофины у ювелира, который скупает старое столовое серебро и галуны. Он продал ему за кругленькую сумму какой-то домашний предмет из золоченого серебра, сплющенный очень здорово для человека без сноровки.
— Я говорю о его сестре, леди Тизмет.
— Да ну, в самом деле?
— Да, Тизмет.
Имя, которое нельзя было не назвать, как бы Престимион ни старался. Любое напоминание о ней причиняло невыносимую боль, но она всегда присутствовала в его мыслях.
— Да. Я шел домой, проводив одного своего приятеля, который уезжает совсем из Франции через посредство Компании почтовых сообщений; я дождался папаши Горио, чтобы понаблюдать за ним, — так, для смеху. Он вернулся в наш квартал, на улицу де-Грэ, где и вошел в дом к известному ростовщику по имени Гобсек, — плут, каких мало, способен сделать костяшки для домино из костей родного отца; это — еврей, араб, грек, цыган, но обокрасть его дело мудреное: денежки свои он держит в банке.
— А чем же занимается папаша Горио?
— Я понимаю твои страдания, — мягко произнес Септах Мелайн. — Я понимаю. Время излечит тебя, Престимион.
— А тем, что разоряется, — ответил Вотрен. — Этот болван настолько глуп, что тратится на девочек, а они…
— Излечит? Сможет ли?
— Вот он! — сказала Сильвия.
— Кристоф, — кликнул папаша Горио, — поднимись ко мне!
Они оба некоторое время молчали. Престимион взглядом дал понять, что больше не желает говорить сейчас о Тизмет.
Кристоф последовал за Горио и вскоре сошел вниз.
— Ты знаешь, я действительно радуюсь тому, что стал короналем, — в конце концов произнес Престимион, когда молчание стало слишком напряженным. — .
— Ты куда? — спросила г-жа Воке слугу.
— По поручению господина Горио.
Разумеется, радуюсь. Мне суждено было получить трон.
Мне Высшим Божеством определено было стать короналем. Но неужели ради моего прихода к власти необходимо было пролить столько крови? Какой в этом смысл? Вот что омрачает мое восшествие на престол.
— А это что такое? — сказал Вотрен, вырывая из рук Кристофа письмо, на котором было написано: Графине Анастази де Ресто. — Куда идешь? — спросил Вотрен, отдавая письмо Кристофу.
— Кто знает, что необходимо, а что нет, Престимион? Так случилось, вот и все. На то была воля Высшего Божества. И мы справились — ты, я, Гиялорис и Свор, а теперь мир опять стал прежним. Война похоронена и забыта. Мы сами об этом позаботились. Никто из жителей планеты, кроме нас, о ней не помнит. Зачем ворошить прошлое в такой день?
— На Гельдерскую улицу. Мне велено отдать это письмо графине в собственные руки.
— Вероятно, из чувства вины за то, что я взошел на трон по телам стольких прекрасных людей.
— А что это там внутри?! — сказал Вотрен, рассматривая письмо на свет. — Банковый билет?.. Не то! — Он приоткрыл конверт. — Погашенный вексель! — воскликнул он. — Вот так штука! Любезен же старый дуралей. Иди, ловкач, сказал он, накрывая своей лапой голову Кристофа и перевертывая его, как волчок, — тебе здорово дадут на водку.
— Вины? Вины, Престимион? О какой вине ты говоришь? В этой войне виноват лишь этот идиот Кореибар! Он восстал против закона и обычаев! Узурпировал трон! Как ты можешь говорить о вине, когда он один…
Стол был накрыт. Сильвия кипятила молоко. Г-жа Воке разводила огонь в печке; хозяйке помогал Вотрен, все время напевая:
— Нет. Мы все в той или иной степени виноваты в том, что на планету обрушилось такое проклятие.
Когда все было уже готово, вернулись г-жа Кутюр и мадмуазель Тайфер.
Светло-голубые глаза Септаха Мелайна снова широко раскрылись от изумления.
— Откуда вы так рано, дорогая? — спросила у г-жи Кутюр г-жа Воке.
— Что за мистическую чепуху ты городишь, Престимион! Как ты можешь всерьез рассуждать о проклятиях и брать на себя хоть толику вины? Престимион, которого я знал прежде, был человеком рациональным.
— Мы с ней молились у святого Этьена дю-Мон; ведь сегодня нам предстоит итти к господину Тайферу. Бедная девочка дрожит, как лист, — отвечала г-жа Кутюр, усаживаясь против печки и протягивая к топке свои ноги, обутые в ботинки, от которых пошел пар.
Он бы никогда не произнес такой вздор даже в шутку.
— Погрейтесь, Викторина, — предложила г-жа Воке.
Ему бы и в голову не пришло подобное. Послушай меня. Эта война была делом рук Корсибара, и только Корсибара. Это исключительно его грех. А что сделано, то сделано, и ты — новый король Маджипура, и на Маджипуре наконец-то все хорошо.
— Просить бога, чтобы он смягчил сердце вашего отца, дело хорошее, сказал Вотрен, подавая стул сироте. — Но этого мало. Вам нужен друг, чтобы он выложил все начистоту этой свинье, этому дикарю, у которого, говорят, три миллиона, а он не дает вам приданого. По теперешним временам и красивой девушке приданое необходимо.
— Да. Так и есть. — Престимион улыбнулся. — Прости мне этот внезапный приступ меланхолии, старый друг. Ты увидишь меня в более веселом расположении духа на пиру сегодня вечером, обещаю тебе. — Он прошелся взад и вперед по залу, слегка похлопывая ладонью по запечатанным ящикам. — И все же, Септах Мелайн, эти подарки, это заполненное ими хранилище… все это подавляет меня! Словно планета навалилась на меня всей своей тяжестью. — И он прибавил с гримасой:
— Бедный ребенок, — посочувствовала г-жа Воке. — Послушайте, моя голубка, ваш отец — чудовище. Он накликает на себя всяких бед.
— Мне следовало бы приказать вынести все это и сжечь!
При этих словах на глаза Викторины навернулись слезы, и вдова замолчала, заметив знак, сделанный ей г-жой Кутюр.
— Престимион… — предостерегающе произнес Септах Мелайн.
— Хоть бы нам удалось повидать его, хоть бы я могла поговорить с ним и передать ему прощальное письмо его жены! — снова начала вдова интендантского комиссара. — Я не рискнула послать письмо по почте; он знает мой почерк.
— Да. Еще раз прости меня. Я что-то много жалуюсь сегодня.
— О женщины невинные, несчастные, гонимые, — воскликнул Вотрен, перебив ее, — до чего же вы дошли! На-днях я займусь вашими делами, и все пойдет на лад.