Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Кеннет Харви

Город, который забыл как дышать

Эмме Саре, Кэтрин Александре и Джордану Роу
* * *

«…Путь Твой в море, и стезя Твоя в водах великих, и следы Твои неведомы». Псалтырь, 76 псалом


Четверг

Мисс Элен Лэрейси плелась по верхней дороге. Она искала сирень, чтобы дома накидать ветки поверх белого суконного покрывала. Стояла жара, и яркое солнце подчеркивало каждую морщинку на старушечьем лице. Мисс Лэрейси грустно напевала:



Не хороните в пучине меня,
Там не бывает сияния дня.
В море вода холодна и темна,
Солнечный луч не доходит до дна.



Она пошамкала беззубым ртом, словно пробуя на вкус чудесный полуденный воздух, остановилась и выудила из рукава зеленого в белую полоску платья вышитый носовой платок. Косынка у нее на голове тоже была зеленой, но в голубой горошек. Мисс Лэрейси трубно высморкалась, тщательно вытерла широкий утиный нос и снова засунула платок в рукав.



Плачет невеста:
«Где ты, мой милый?»
Милому воды
Стали могилой.
Под одинокую песню кита
Рыбы целуют немые уста.



Над головой зажужжала муха, мисс Лэрейси перестала петь. «Кыш, надоеда, – возмущенно замахала она крошечным кулачком. – Или ты у нас фея сирени?» Старушка фыркнула и двинулась дальше, что-то напевая себе под нос.

Говорят, феи очень любят сирень: так красиво она цветет и так скоро отцветает. Мисс Лэрейси всегда была рада гостям из иного мира, хотя многие их боялись: по преданию, феи забирают праведные души в загробное царство. Старушка всеми силами пыталась заманить фей в свой дом – уж там-то они будут в безопасности.

С самого раннего детства Элен говорила с духами. Но однажды холодной осенней ночью призраки не пришли на зов, и с тех пор больше не сидели на краешке кровати, не вели неторопливых бесед. Они покинули Элен вскоре после ее сорок четвертого дня рождения, и некому стало утешать и успокаивать одинокую женщину. Раньше она всегда рассказывала духам о жителях городка – новорожденных и давно ушедших, и духи слушали с интересом, ведь в них пылал огонь предков. Золотистое сияние окутывало их призрачные тела. Этот огонь веками связывал воедино души всех членов семьи. Каждый, умирая, вносил в него свою лепту, а взамен получал власть над вечностью.

Шли годы, мисс Лэрейси повидала на своем веку немало смертей и рождений. Она привыкла, что всему есть начало и конец. Но разве от этого легче? Старушка скучала по духам. Она каждый раз вскакивала, увидев на лестнице пятнышко света. Так хотелось верить, что это свеча трепещет в невидимой руке, что пришли долгожданные гости. Мисс Лэрейси брела и брела, вздыхая, по верхней дороге, крохотные боты шуршали по камушкам. Где-то заверещал от восторга ребенок, в переулке Хрыч-лейн на только что постриженном газоне прикорнул старик. Слева, где север, сбегали с холмов к бухте Уимерли старые дома. Такой чудесный день, а на душе все равно тоскливо. Без призраков мир опустел – от этой пустоты щемило сердце.

Над головой загалдели две вороны, сообщая всем, что идет мисс Лэрейси. Старушка взглянула в пронзительно синее небо и попыталась разглядеть вещуний. Ну-ка, сколько раз каркнут? Чет на счастье, нечет на беду.

Она сунула руку в карман и нащупала круглый коржик. Такие обычно брали в плаванье моряки. Зубы сломаешь, до чего твердый. Мисс Лэрейси берегла его на случай, если придется идти мимо леса. Для фей. В начале XVI века первые поселенцы из Англии и Ирландии пересекли Атлантику и приплыли на Ньюфаундленд. Все они были рыбаками, и коржи составляли большую часть их провианта. В то время казалось естественным разделить свой хлеб с феями, чтобы крылатые создания не утащили тебя в загробное царство. Ребенком мисс Лэрейси видела фей дважды, и каждый раз угощала их коржиком, не забывая при этом смотреть в сторону. Кому захочется, чтобы его забрал маленький народец! Всем известно, что случается с детьми, которые побывали у фей. Они возвращаются совсем другими, не похожими на себя. Взять хотя бы Томми Квилти, соседа по улице. Когда он пришел домой, его никто узнать не мог. Зато с тех пор он стал ясновидящим.

Мисс Лэрейси остановилась и поглядела на дом с остроконечной стеклянной крышей. Он стоял в стороне от дороги, к нему вела тропинка. Дом окружала темно-лиловая аура. Возле крыльца два чахлых кустика сирени тянули к дому спутанные ветки. «Так вот она где прячется. Художница-то, – пробормотала мисс Лэрейси. – Та, что ребенка потеряла. Ох, горе, горе. – Она покачала головой, ей и вправду было искренне жаль хозяйку дома. – Вот напасть».

Мисс Лэрейси двинулась дальше, высматривая в придорожных кустах ягоды голубики. Прилетела бабочка. Коричневые крылышки, черная каемка. Мисс Лэрейси остановилась полюбоваться и сразу вспомнила, как в детстве с друзьями ловила бабочек и засовывала под камень. Считалось, что на следующий день под камнем окажется монетка.

А вот и дом старого Критча. На дорожке перед крыльцом – маленькая синяя машина. Багажник открыт. Небось, новые дачники. Конечно, ведь уже лето. Вот здесь сирень густая, раскидистая. А запах-то какой! Аж голова кружится. Ясное дело, почему духи так сирень любят. Ничего прекрасней в мире не сыскать. Мисс Лэрейси морщинистой рукой погладила гроздь и растерла между пальцами лиловую пыльцу. Из полуоткрытой двери вышел какой-то человек. Он смотрел себе под ноги и, когда все-таки заметил старушку, чуть не споткнулся.

Мисс Лэрейси помахала рукой и крикнула:

– Как делишки, сынок?

– Все путем, – ответил он, щурясь.

– Нельзя ли разжиться парой веточек с вашей сирени?

– Да на здоровье, – он подошел поближе. – Берите, сколько хотите.

– Меня зовут Элен Лэрейси. – Она лукаво улыбнулась, потом пригнула ветку к земле и принялась теребить. Куст заходил ходуном. – Сам-то кто будешь?

– Джозеф Блеквуд. – Он протянул руку. Мисс Лэрейси осторожно пожала ее и оглядела дачника с головы до ног. Не слишком высокий, но и не маленький, руки крепкие, ладони теплые, твердые. По одежде видно – из городских. Красная рубашка, джинсы, новые сандалии, и кепки нет, хотя нынче все их носят. Лицо почти красивое, волосы светлые, лоб высокий, уже с залысинами. Глаза синие, ясные, добрые, прямо в душу заглядывают. И улыбается искренне, хотя раньше не видались. А вот с родными-то он, надо думать, построже. Но, самое главное, дымка вокруг него голубая в центре и синяя по краям. Поровну тревога и спокойствия.

– Есть тут у нас один Блеквуд. Даг Блеквуд. Ты, часом, ему не родич?

– Он мой дядя.

– Ишь ты, а я и не слыхала, что у него родня есть.

– Мы из Сент-Джонса.

– Во-о-она как, – подозрительно протянула мисс Лэрейси. – Городски-и-е.

– Ну да, – Джозеф весело фыркнул. – Я страшный пришелец из города. Лучше идите себе подобру-поздорову. Мало ли чего.

– И не мечтай, так сразу не отделаешься, – она ухмыльнулась, молодой человек начинал ей нравиться. – Бумажки с карандашиком не найдется?

Из дома вышла маленькая девочка, белокурая, глазастая, веснушчатая, да так и застыла на пороге, словно кроссовки к доскам пристали. На вид ей было лет семь-восемь, не больше. В одной руке она держала блокнот, в другой карандаш. Мисс Лэрейси пристально посмотрела на девочку, потом взгляд сам собой упал на соседский дом. «Тут что-то завяжется», – подумала старушка. Она помолчала и, наконец, проговорила:

– Здравствуй, доченька.

Девочка не ответила.

– Поздоровайся, – шепнул Джозеф.

– Здравствуйте, – еле слышно сказала девочка.

– Это Тари, – пояснил Джозеф.

– Погодка-то какая, Тари! Ты только погляди. – Мисс Лэрейси повела рукой.

– И не говорите! – Джозеф стоял, подбоченясь, и смотрел, как старушка ломает ветки. – Может, вам ножницы дать? Ах, да, вы ж просили карандаш.

– На что мне ножницы? – Хрусть-хрусть-хрусть. Скоро мудрое старушкино лицо почти совсем скрылось за охапкой сирени. – А вот клочок бумага – дело другое.

– Бумага у меня в машине. – Джозеф подошел к правой дверце, запустил руку в открытое окно и начал рыться в бардачке.

Мисс Лэрейси с надеждой кивнула Тари. Старушка и девочка приглядывались друг к другу, смутно ощущая какое-то внутреннее родство. Джозеф вернулся с карандашом, листком из блокнота и дорогущим мобильным телефоном. Понажимал на кнопки, поднес к уху, послушал, но говорить не стал, просто швырнул черную трубку на заднее сиденье.

– Ненавижу мобильники, – сказал он.

– Чего ж тогда купил? – Мисс Лэрейси подошла к Тари, заглянула в ее блокнот и попросила показать рисунок.

Тари сунула карандаш за ухо и подняла повыше свое творение, чтобы мисс Лэрейси могла как следует его разглядеть. На картинке был нарисован дом. Точь-в-точь как соседский, только весь из стекла. И янтарное облако над крышей.

– Да у тебя, детка, ноздря к искусству.

– Спасибо, – сказала Тари вежливо, но слегка настороженно.

– Сделай милость, золотко, подержи, пожалуйста. Тари положила блокнот на ступеньку и взяла у старушки сирень. За огромной охапкой девочку было еле видно.

– Понюхай, как пахнут, – сказала мисс Лэрейси. Джозеф протянул карандаш и листок. Старушка прищурилась и начала старательно выводить грифелем каракули. Процесс оказался долгим, мучительным и потребовал большого напряжения всех мышц. Наконец мисс Лэрейси перечитала написанное и, явно довольная собой, вернула бумагу Джозефу.

– Это телефон мой, – сказала она. – Как минутка будет, заходите. Поболтаем, чайку попьем, я вам плюшек с изюмом напеку.

Мисс Лэрейси обеими руками взяла у Тари букет и зашептала цветам что-то нежное. Внезапно она повернулась к кусту и отломила еще несколько веток. Какие милые люди, сирени дали нарвать. Мисс Лэрейси поблагодарила Джозефа.

– Кусты у вас – загляденье, – сказала она и заметила, что Тари внимательно смотрит на океан. В синих глазах девочки вспыхивали серебристые искорки. – Видала, как сверкнуло? – Мисс Лэрейси взволнованно посмотрела на воду и склонилась к ребенку.

– Сверкнуло? – Джозеф рукой прикрыл глаза от солнца и начал вглядываться в горизонт.

– Ну да, на это стоит поглядеть.

– На что? – спросил Джозеф, оглядывая залив и пытаясь определить, что же их так заинтересовало.

– Вашему брату такое нипочем не увидать, – гордо ответила старушка, выпрямляясь во весь свой крохотный рост. – Ежели ты и вправду из рыбнадзора.

– А вы откуда знаете, что я из рыбнадзора? – с улыбкой спросил он.

Мисс Лэрейси ткнула пальцем в машину:

– Эх, милый, у тебя ж наклейка на стекле.

– А-а.

– Такие, как ты, никогда ничего не видят. Тайны только рыбакам открываются, да тем, кто Богом отмечен. – Она хмыкнула и побрела по дороге, но вскоре остановилась и взглянула на сирень в руках. До чего букет хорош! Мисс Лэрейси кокетливо посмотрела на Джозефа.

– Спасибо за цветочки, сынок. – Она снова вернулась, решив дать важный совет.

– Пойдешь в лес, держи при себе коржик.

Тари удивленно кивнула. Мисс Лэрейси переложила букет в левую руку, а правой вытащила из недр обширного кармана лежалый коржик и протянула девочке. Тари, открыв рот, уставилась на «подарок». Мисс Лэрейси назидательно подняла морщинистый, весь в синих прожилках палец и заговорщицки прошептала:

– Господь благословил тебя. Ничего теперь не бойся.

– Спасибо большое! Чего-чего, а сухарь-то у нас всегда есть, – Джозефа распирало от смеха. Он сунул руки в карманы брюк и добавил: – Вы уж себе его оставьте, вдруг пригодится.

Мисс Лэрейси сунула коржик обратно в карман. Она что-то пробормотала, недовольно поглядела на Джозефа и совсем было собралась уходить, как вдруг снова заметила в изумленных глазах девочки серебристые отблески. Мисс Лэрейси наклонилась к уху Тари и горячо прошептала:

– Ты видишь искорки.

Тари неуверенно кивнула.

– Это рыба учится летать, доченька.

За восемь дней до этого

Донна Дровер нехотя поднималась на крыльцо рыбацкого дома, где жил ее сын Масс. Донна была в отчаянье. Солнечный свет блестел на темных корнях ее осветленных волос. В этом месяце ей неохота было делать прическу, хотя обычно Донна с удовольствием ходила в парикмахерскую. Химия уже совсем отросла. Из-за этого лицо казалось грубее, мешки под глазами стали заметнее. Донну душил кашель.

От жары ее подташнивало, кожа болела от солнца. Донна медлила перед дверью Масса, разглядывая желто-коричневые пятна, что недавно появились на почерневших от непогоды нижних досках. Скоро грибок расползется по всей поверхности, и тогда его уже ничем не закрасишь. Донна попыталась соскрести пятна носком кроссовки, но быстро перестала – все равно не сойдут, а Масс заметит, что она приехала. Донна знала, что ждет ее за дверью. Масс сидит в гостиной и свирепеет всякий раз, как отрывается от телевизора. Похоже, с каждым приездом Донны он все больше злится. Дней десять назад она предложила поехать в «Карибские грезы» и пропустить по паре пивка, ну, может еще сыграть в лото, но Масс отказался, заявив, что снаружи не осталось ничего такого, что могло бы его заинтересовать.

Донна посмотрела на полиэтиленовый пакет с продуктами для сына. Она взялась покупать ему еду, однако Массу, судя по всему, было наплевать. Материнская забота не вызывала у него ничего, кроме презрения. В прошлый раз сумки вообще остались нетронутыми. Масс даже молоко в холодильник не убрал. Это совсем ее расстроило, как будто скисшее молоко таило в себе какую-то угрозу.

Донна заставляла себя приезжать к сыну, отрывалась от любимых сериалов и ток-шоу. В последнее время она начала подозревать, что разница между ней и сумасшедшими тетками из телепередач не так уж и велика. Масс ей сын, а она избегает и даже боится его. Неужто она ему нисколечко не нужна? Донна оглянулась через плечо на бухту. Море было спокойным, ничто не нарушало его покой. Сколько же раз она выходила сюда рыбачить? Сколько раз слушала байки о подводных страшилищах, гигантских рыбах и чудом спасшихся рыбаках? Легенды. Предания. Рыба в море. Все это стало пустым звуком.

Черная машина пронеслась по направлению к центру городка. Интересно, кто это так спешит? Да ладно, наплевать. Донна отступила на шаг и заглянула в окно гостиной. Тюлевые занавески задернуты. Она сама сшила эти занавески много лет назад, и Масс даже помогал ей. Он был тогда таким милым мальчиком, таким добрым и заботливым. Масс всегда старался шуткой или улыбкой разрядить обстановку в доме – Донна с его отцом постоянно ругались. Она решительно повернула назад, быстро подошла к пикапу, влезла внутрь, бросила покупки на переднее сиденье и некоторое время тупо смотрела на пакет, прежде чем завести мотор. Потом взглянула в зеркало заднего вида, подождала, пока проедет грузовик ремонтной службы с электростанции, и выехала на дорогу.

Два дня назад Донна предложила Массу приготовить ему ужин, а он сердито отказался. Даже не взглянул на нее, просто пялился в телевизор. Глаза сына потеряли былую глубину, стали пустыми, каштановые пряди спутались, как от сильного ветра, на подбородке выросла жесткая щетина. Он перестал менять одежду, так и ходил в черных джинсах и синей рубашке. На любое обращение Масс яростно огрызался, а потом грустно вздыхал, словно извиняясь за свое поведение. А иногда в ужасе хватался за горло и пытался набрать в легкие воздуха.

Донна вырулила на нижнюю дорогу и подумала: «Если я еще раз вернусь сюда, он меня убьет». Она ехала мимо Г-образного бетонного причала. Повсюду валялись старые ковши для ловли крабов. Их ржавые остовы походили на гигантские абажуры.

У пристани качались две лодки, трое ребятишек забросили удочки в спокойное море и выуживали из воды собственную смерть. Почему смерть? Не смерть, а рыбу. Что за ерунда лезет в голову? Детишки ловили морского окуня, камбалу или ершей. А что они на самом деле вытащат из воды, какие твари скрываются под рыбьей чешуей? И зачем вообще ловить рыбу? Ее ж потом все равно придется выбросить. Чистой воды идиотизм. Откуда такая причуда – вытаскивать из моря живность?

В морской дали треугольные плавники акул-альбиносов выписывали круги по сверкающей синей воде. Почти у самого берега плеснул бирюзовый хвост. Чуть поодаль шевелил щупальцами гигантский кальмар. Донна не обращала на происходящее ни малейшего внимания. Это ж глупость. Бред. Фантазия. Ей хотелось выцарапать себе глаза.

Она ехала на восток, океан плескался слева, волны шелестели у самой нижней дороги, по правую руку тянулись дома и сараи. Небо окрасилось в закатные тона. Яркие краски играли в воде, таяли и перемешивались, желтый и оранжевый постепенно превращались в розовый и темно-фиолетовый, словно чудовищный синяк растекался по морю.

Донна равнодушно смотрела на игру света. Она помнила мир совсем другим, ярким и красочным, теперь все цвета поблекли, утратили определенность и превратились в оттенки серого. Еще один закат. Все потеряло смысл. Раньше Донна любила гулять на закате, любила смотреть на океан и восхищаться его необъятностью, невероятной мощью водного пространства.

Теперь мир стал плоским. Вечерние прогулки отошли в прошлое вместе с любовью к этим местам. У Донны не осталось ничего. Ничего. Она никому не нужна. Полоумный сын ее ненавидит. Работы нет. В Уимерли,
[1]когда-то теплом и приветливом, теперь пахнет горем и смертью.

Красная рыба шлепнулась на капот пикапа и соскользнула влево, Донна ударила по тормозам и чуть не влетела в лобовое стекло. «Черт!» – Она выпрямилась и посмотрела в зеркало заднего вида. Откуда-то спикировала чайка и подхватила добычу. Рыба, наверное, идет к берегу на нерест. Каждое лето миллионы рыб пытаются добраться до песка и отложить в нем икру. Значит, скоро приплывут и киты-рыбоеды.

Донна поехала дальше, проклиная все на свете. Нижняя дорога кончилась, асфальт сменился гравием, шоссе резко вильнуло влево, начался крутой подъем по Хрыч-лейн. В зеркале еще отражались океан и домишки Порт-де-Гибля на другой стороне бухты. Над водой висела россыпь серебристых звездочек, словно там запускали фейерверки. Звездочки взмывали к небу, на секунду зависали в воздухе и падали обратно.

Дом Донны стоял в середине Хрыч-лейн. Машина с визгом въехала на дорожку перед крыльцом. Задние колеса занесло, шины зашуршали по гравию, и Донна поняла, что всю дорогу гнала на дикой скорости. Если бы она не свернула, а проехала дальше по переулку, то оказалась бы у заброшенной церкви и старого кладбища. Там верхняя дорога резко сворачивала к западу и возвращалась обратно в город, с нее открывался чудесный вид на дома, бухту с причалами и огромный скалистый утес над тремя белыми корпусами рыбозавода.

Сердито бормоча под нос, ругая себя за беспечную езду и перебирая в уме прегрешения сына, Донна заглушила мотор, выскочила из пикапа и громко хлопнула дверцей. Ее внимание привлек сарай за домом. Почти бесцветный, черно-белый, по бокам склонились темные ели, вокруг бурно разрослась зеленая трава. Донна краем глаза заметила какое-то движение. В дверном проеме стояла девочка лет семи-восьми, по плечам рассыпались прямые рыжие волосы, мокрое платье облепило худое дрожащее тельце. Лицо у нее было бледным, почти зеленым, синие распухшие губы кривились в усмешке.

У Донны мороз по коже побежал от этого зрелища. Девчонка с виду очень напоминала дочь художницы, той, что жила совсем одна на верхней дороге и у которой дом обогревался солнцем. Дочь, Джессика, некоторое время назад пропала вместе с отцом. Донна знала, как зовут девочку, потому что звонила в полицию, когда десять дней назад в первый раз увидела ребенка у себя в сарае. Приехал новый полицейский, точно не из местных. Кожа у него была темная, а глаза карие, наверное индеец. Как же его звали? Что-то такое детективное… Дойль? Кристи? Ах да, Чейз! Точно, сержант Чейз. Снарядили поисковую группу, прочесали лес, но девочки так и не нашли. Донне было ужасно стыдно, ведь она зря обнадежила несчастную мать.

Когда Донна второй раз увидела Джессику, она снова позвонила в полицию. И снова все усилия найти девочку оказались напрасными. В третий раз ее тоже не нашли, Донне тогда очень не хотелось звонить в участок, но что поделаешь. В конце концов, она перестала пользоваться телефоном. Даже не отвечала на звонки. Голосов на том конце провода все равно было не узнать. Донна не могла представить себе лиц собеседников. Она их не знала. Донна боялась, что теряет рассудок, вешала трубку и виновато гадала, что же она сделала не так.

Ветер совсем стих. Донна прислушалась. Тишина. Дверь по-прежнему открыта, но девочка исчезла. Сейчас бы спичку! Сжечь бы сарай дотла. Все равно он доверху забит старой рухлядью, вещами, которые уже никогда не понадобятся, а только напоминают о прошлом, о давно умершем муже, о работе, которой тоже больше нет, о жизни… Нет, палить сарай – сумасшествие. Лучше разнести его в щепки, чтобы сердце билось чаще с каждым ударом топора. Удар. Лезвие входит в дерево. Топор застревает. Заклинило.

С порывом ветра долетел жутковатый детский шепоток: «Рыба в море».

В ушах зазвенело. Потом наступила тишина.

Донна не дышала. Паника ледяными когтями вцепилась в горло. «Ну вот и все. Умираю. Наконец-то умираю. Это смерть». Перед глазами поползли черные пятна. Донна зажмурилась и отдалась темноте, которой так долго боялась. Темнота была абсолютной, но все же пока недостижимой. Надо постараться вдохнуть, удержать кислород в обессилевших легких. Вдыхать не хотелось.

Выдыхать тоже.

Словно она уже умерла.

Донна сделала над собой усилие. Вдохнула, хотя позыва к этому не было. Подождала. Потом решила, что настало время выдыхать. Рефлексы не работали. – Господи! – вскрикнула Донна, по коже побежали мурашки. Руки и лоб вспотели, капли потекли по щекам. А вдруг это инфаркт? Вроде в груди не болит. Вообще нигде не болит. Вот только в голове звенит, и мысли путаются. Не упасть бы в обморок. Лишь теперь она вспомнила, что пора снова вдохнуть.

Не закрывая рта, Донна двинулась вперед, но сразу споткнулась. От ужаса подгибались ноги. Она тяжело оперлась о пластиковую облицовку дома. Донна посмотрела в небо, но его заслоняла Серая тарелка спутниковой антенны на фасаде.

В ушах раздавался тоненький голосок:



У папы не осталось дел.
Сидел и па воду глядел.
Сидел, глядел, не ждал беды.
Теперь глядит из-под воды.
[2]




На пороге сарая стояла девочка и держала в руках переливающуюся всеми цветами радуги морскую форель. Форель отчаянно трепыхалась. Донна некоторое время смотрела на ребенка, потом опустила голову. Кости превратились в желе, сердце выпрыгивало из груди, в ушах звенело. Больше всего на свете хотелось прилечь. «Если я войду в дом, то уже никогда оттуда не выйду», – решила она. Ноги совсем не держали, и Донна медленно села на мокрую от росы траву. Потом с глухим стоном откинулась на спину.

В мире все замерло, пространство стремительно сужалось, краски тускнели. Синий цвет быстро сменялся серым, солнечные лучи отдавали потемневшим серебром. Не в силах пошевелиться, Донна лежала на траве и дрожала всем телом. Над головой кружили три белые чайки. Нет, не чайки. Серокрылые рыбы высоко в стальном небе описывали широкие круги.

Оноре де Бальзак

День и вечер четверга

Доктор Джордж Томпсон, дородный мужчина шестидесяти одного года от роду с открытым детским лицом и копной седых волос, взволнованно выбрался из-за стола и поспешил навстречу Ллойду Фаулеру и его жене Барб, чтобы проводить их в кабинет для осмотра больных. Странно, что Ллойд явился именно сюда. Казалось бы, если у человека приступ удушья, ему надо срочно в больницу. Так ведь нет. Как второпях рассказала Барб, скорую Ллойд вызывать отказался. Едва удалось заманить его на прием к врачу. Фаулера пришлось пропустить без очереди, хотя в приемной было полно народу.

О литературных салонах и хвалебных словах

– Ну-с, давайте поглядим, мистер Фаулер, – сказал Томпсон. Пациент уселся на стол для осмотра, белая бумага под ним зашуршала. Врач вгляделся в красное лицо Ллойда, чем вызвал у пациента явное неудовольствие. Серые, широко расставленные глаза, седые волосы в носу и густые брови, которые не худо было бы хорошенько выщипать. Для своего возраста Ллойд был в отличной форме. Томпсон мог только позавидовать, его-то собственное здоровье оставляло желать лучшего.

– Вы ведь не курите, как я понимаю? – Томпсон даже согрел в руке стетоскоп, что обычно делал только для женщин. Но поскольку больной, похоже, не в себе, лучше его лишний раз не раздражать.

Не отрываясь от узора на ковре, мистер Фаулер помотал массивной головой.

– Рубашку расстегните, пожалуйста. В семье сердечники были?

Нелегкое испытание для гризетки — надеть свою первую кашемировую шаль; проситель, впервые приглашенный к столу министра, придет в величайшее замешательство, если он не гасконец и не любитель поесть; одно из жесточайших страданий, какое может вынести человек, — это быть представленным семейству своей суженой. Исчисление неловкостей, возможных в этих трех случаях жизни, затруднило бы даже искусного Шарля Дюпена[1]; все же можно надеяться избежать их, хотя бы потому, что ни одна светская женщина не была гризеткой и никто не обязан, несмотря на примеры, быть просителем или жениться. Но несчастье, которого мужчина из хорошего общества или женщина, следующая моде, избежать не могут, — это посещение салонного чтения. Берегитесь, тут вы вступаете на почву, где спотыкаются и самые ловкие. Вы, элегантнейший танцор Парижа, искуснейший всадник Булонского леса, скромнейший сотрапезник, всеми любимый собеседник, берегитесь! И вы, красавица, с небрежной грацией откинувшаяся в глубь коляски, вы, чей салон — образец хороших приемов, вы, имеющая терпение выслушивать глупца, внимательная к таланту, насмешкой отвечающая на любовное признание, холодная с человеком, волнующим вас, достаточно умная, чтобы достойно держать себя в любом обществе, берегитесь, если вас приглашают на какой-нибудь литературный вечер! Бойтесь, если речь идет о прозе; если же это стихи, трепещите!

– Нет, сэр, – безучастно ответил Ллойд и расстегнул три верхние пуговицы. Он был не из тех, кто волнуется по пустякам. Такие идут к врачу, только если рука болтается на ниточке, да и то быстро забывают о своем увечье. «Подумаешь, эка невидаль, ну послал Господь новое испытание, я и одной рукой управлюсь не хуже, чем двумя», – говорят они и берутся за дело с удвоенным рвением, чтобы своим упорством посрамить скептиков.

Ллойда Фаулера к врачу притащила жена. Барб была невысокой брюнеткой, черный пушок над верхней губой придавал ее резким чертам еще большую мужеподобность. Супруги только что вернулись с похорон Масса Дровера. Томпсон не знал, от чего умер сын Донны, как не знали этого и патологоанатомы. У парня подозревали депрессию, и поползли слухи, что он, похоже, свел счеты с жизнью, но вскрытие показало, что самоубийство здесь ни при чем. Саму Донну положили в больницу Порт-де-Гибля и подключили к кислородному аппарату. Так же, как и Ллойду Фаулеру, ей трудно было дышать. Но поставить диагноз не удалось, несмотря на тщательное обследование и многочисленные анализы. За тридцать восемь лет врачебной практики Томпсон ни разу не сталкивался с таким заболеванием. В больнице полагали, что между смертью Масса и состоянием Донны есть некая связь, однако, в чем она состоит, никто не знал. Научное объяснение обычно проливает бальзам на души близких, но никак не в случае с Массом Дровером. Ушел из жизни полный сил молодой человек, просто взял и перестал дышать.

В сущности, каждый человек, знающий, что у такой-то женщины не нужно справляться о ее муже, знающий, что есть банкиры, при которых не упоминают о банкротстве; человек, который, рассказывая анекдот о ныне здравствующей красавице, постарается не сказать: «Лет двадцать назад»; тот, кто догадается поговорить с уродливой женщиной о неизъяснимом очаровании ее личности; игрок, умеющий ссужать деньги и забывать их в кармане должника; фат, который клянется, что неспособен признаться, чей он любовник; робкий, молчаливый провинциал; злоречивый рассказчик, повествующий об ужасных поступках своих друзей лишь пяти лицам одновременно, — все эти люди отлично могут жить в обычном течении светской жизни и даже создать себе репутацию порядочности и умения достойно вести себя.

– Дышите, мистер Фаулер. Глубже, – доктор Томпсон водил стетоскопом по густой белой шерсти на груди пациента.

Мистер Фаулер с силой втянул ноздрями воздух и нахмурился.

– Так… выдохните. – Врач внимательно прислушался. – Еще разочек.

Он взглянул на жену больного. Миссис Фаулер нервно мяла в руках сумочку, готовая выслушать любой приговор врача.

Но как ничтожна и недостаточна оказывается эта малая наука, когда вы приближаетесь к литературному салону, поэтическому миру, золотому кругу, где часы летят по воле Муз! Да простит мне бог, но я думаю, что придворный монарха там показался бы мужланом. Жить жизнью литераторов, посещающих наши сборища, — это непостижимое искусство, работа каторжника, исполняемая с улыбкой на губах, муки и пытки с пением хвалы богу.

– Еще раз глубоко вдохните и задержите дыхание. – Он слушал, сам стараясь не дышать. Никаких хрипов. Легкие чистые, пульс ровный.

– Хорошо, теперь дышите.

Томпсон вынул из ушей стетоскоп и посмотрел на пациента. Мистер Фаулер сидел на столе – спина прямая, пальцы сжимают черную пластмассу, глаза уставились в рисунок скелета на противоположной стене.

Сколько наблюдений нужно сделать, сколько оттенков подметить, обойти подводных камней, и не для того, чтобы не показаться смешным, а чтобы оградить себя от проклятия гения! Ибо необходимо проникнуться мыслью, что здесь речь идет не о насмешке, наказывающей неловкость, не о всеобщем молчании, которое подчеркивает допущенное нарушение приличий, нет, вся ваша жизнь зависит от одного жеста, от одного слова, и смертельная ненависть будет карой за оплошность или холодность.

– Грудь болит?

– Нет, сэр.

– Руки, ноги?

Прежде всего вы входите в салон, где шумно беседуют мужчины с высокими лбами и женщины, которые кажутся забытыми на земле ангелами. Не обижайтесь, если ваше приветствие не будет замечено. Почитайте себя счастливым, если не натворили уже трех глупостей: первую — представившись хозяйке дома, следящей за порядком чтения; вторую — поздоровавшись со знакомой дамой, которая устремила на вас неподвижный взор, а вы при этом не сообразили, что она сейчас погружена в размышления, мечтает или что-то обдумывает; и третью — ответив «А? Что?» рассеянному поэту, который повторял свои стихи, шепча их вам на ухо.

– Нет, сэр.

– В легких жжение бывает при вдохе?

– Нет, сэр.

– Изжога мучает?

Садитесь, кружок образовался. Теперь из всех поз поскорее изберите наиболее для вас подходящую, ибо о том, чтобы сесть просто, без затей, нечего и думать. Вот господин оперся локтями на колени и закрыл лицо руками, боясь, как бы случайный взгляд или какой-нибудь заметный предмет не нарушил глубокого внимания к обещанному чтению; другой опустился в уютное кресло, полузакрыв глаза, готовый отдаться убаюкивающей сладостной гармонии волшебных стихов; красавица с высоким лбом и нетерпеливым взором устремила орлиный взгляд на поэтические уста, так хорошо говорящие о любви; молодой адепт, склонив голову, опустив ресницы и слегка согнувшись, изящно модулированными покачиваниями сопровождает ритм и развитие поэмы; совсем еще юный поклонник прячется позади всех, чтобы иметь право, поднявшись на носках, опереться о плечо соседа и показать только кончик своего носа, на котором написан весь пыл его внимания; друг поместился подле чтеца и жестом призывает к молчанию; соперник прислонился спиной к камину и щеголяет своим поражением; этот забился в угол, чтобы вообразить себе пение отдаленного голоса; тот, более смелый или, может быть, более возвышенный, оставшись без стула, сам того не заметив, оказался в середине круга и в конце концов сел на пол, как лакедемонянин; все эти люди знают свой мир. Но вы, еще не достигший зрелости в поэзии, хотя и считаете себя человеком опытным, вы не станете покушаться на эти превосходные позиции, а если увидите неопределенную группу безвестных людей или пустой стул, скрытый широкополой шляпой какого-нибудь синего чулка, спрячьте там свою неопытность.

– Ни в жизнь.

– Спите хорошо?

Фаулер кивнул и упрямо сжал губы.

Слушайте, слушайте, чтение начинается! Молчание пустыни, неподвижность ее пирамид встречают первый стих элегии, оды, размышления или дифирамба.

– Не бывало такого, что просыпаетесь ночью весь в поту, сердце колотится, и никак в себя не придете?

– Да нет же, господи! – Ллойд возмущенно посмотрел на Томпсона, словно тот окончательно повредился умом.


«Хотел бы знать я, что есть женщина...»


– Ему просто на улице вдруг нехорошо стало, – встряла Барб, от волнения она даже слегка подалась вперед. – Ну, продохнуть не мог. С ним такое и раньше случалось.

Фаулер бросил злобный взгляд на жену:

– Умолкни, женщина!

— Простите, простите, — прерывает полная молодая особа, надушенным платком заглушающая жестокий кашель, коему суждено пресечь ее дни, — название, сударь, название?

– Давно это началось?

– Почем я знаю, – раздраженно ответил Ллойд, щеки его пылали. – Вроде, в воскресенье на той неделе.

— Да, да, название? — повторяет общество.

– А сегодня четверг, – задумчиво сказал Томпсон. – Что ж, можете слезать.

Фаулер кивнул и перевел взгляд на кремовые жалюзи с таким видом, будто внимание врача его унижало.

И молчание воцаряется снова после легкого ропота, как ночь после сумерек.

– Да ерунда это, – проворчал он, слез со стола и застегнул рубашку. Ненадолго воцарилось молчание. Томпсон, искоса наблюдавший за пациентом, заметил, что Фаулер никак не может продышаться.

– Аллергия на что-нибудь есть? – спросил Томпсон.


«И возвращаясь летним вечером...
В девять часов... в девять часов с половиной... в день Воскресенья».


Он вернулся за стол и осторожно опустился в кресло, невольно состроив мучительную гримасу и прошипев «ч-черт». Колени сегодня болели сильнее обычного, сказывался застарелый артрит. За зиму доктор прибавил в весе, и это плохо отразилось на самочувствии. Надо бы перестать жевать по ночам пончики с повидлом и запивать их молоком. Жирные молочные соусы, сыр бри и гаварти с укропом входили в ежедневный рацион Томпсона.

– Нет у него аллергии, доктор.

— Удачная манера письма! Тут есть изящество! Новизна! Я понял. Я слушаю. Да, да.

Томпсон открыл медицинскую карту Ллойда и быстро пролистал ее. Ничего такого, что могло бы вызвать затруднение дыхания. Никакой астмы, хотя пробы лучше, конечно, взять. Однако одышка есть одышка. Скверный признак, предвестник серьезных осложнений.

– Сейчас все цветет, кругом пыльца. А эта дрянь не раз вызывает воспаление дыхательных путей. Глаза не слезятся?

– Нет, сэр, – ответил Ллойд.

Начинается элегия и вместе с ней сражение, ибо идет бой между декламирующим поэтом и восхваляющим слушателем. Стоит одному произнести двустишие, как второй бросает: «Прекрасно! О! О!..» А восхищенная улыбка близкого друга, который знает наизусть читаемую поэму и предвидит волнующий стих; за пять минут кроткая радость начинает проступать на его лице, она расцветает с каждым двустишием, растет, сияет и с долгожданным стихом разражается восклицаниями: «Ах! Браво! Восхитительно! Какое очарование! Это поэтическая удача! Шаг вперед! Открытие! Тш!.. Не мешайте. Он сам и его потрясающие стихи виноваты в том, что его перебивают! Да замолчите же!..»

Теперь он подпирал стену, руки его безвольно повисли. «Точно школьник в кабинете директора», – подумал Томпсон.

– Сердце у вас в порядке, легкие чистые. Возможно, дело в аллергии или начинающейся астме. А может, вообще ничего серьезного. – Томпсон нацарапал что-то на бланке. – Вот направление на общий анализ крови, мы с вами его давно не делали. Надо поглядеть. Может, это инфекция. Вирус какой-нибудь подцепили. Будь у вас боли в груди, я бы подозревал невроз. Вообще-то надо бы все-таки сходить к невропатологу. На всякий случай, чтоб ничего не упустить. – Он оторвал бланк и отложил в сторону. – Вот направление, сделаете пробы на аллергию и на астму. Я позвоню в больницу в Сент-Джонсе и договорюсь, чтобы вас принял врач. – Томпсон вырвал второй листок и протянул его миссис Фаулер. Ллойд косился на бумажки и изо всех сил старался делать вид, что их не замечает. – Зарядку делаете?

– Да он теперь от телевизора не отходит, – пожаловалась Барб и добавила шепотом: – С тех пор как нашего Бобби не стало…

Первыми прерывают чтение обычно наименее искусные хвалители. Пусть продолжится чтение, пусть восстановится глубокое молчание, в котором звучит слабый и нежный голос поэта. Вот слушатель, его полуоткрытый рот и вытянутая шея говорят о крайнем восхищении; у другого вырываются вполголоса неясные слова радости и удовлетворения; взор этой женщины так блуждает, что можно усомниться, в своем ли она уме; спинка стула, занятого другом, трещит от судорог охватившего его восторга; самый бесстрашный испускает по временам идиотский смех человека, пораженного и испуганного высшими тайнами, к которым он приобщился; этот вытаскивает платок и словно стыдится невольных слез; более стоический борется с волнением и пытается закалить свою душу, сопротивляясь власти поэта; другой не принадлежит больше земле; иные задыхаются; но вот наконец какой-нибудь стих вызывает извержение вулкана восторгов. Внезапно пылающая лава выходит из берегов, и душа слушателя, крепившаяся так долго, изливается в криках, кашле, рукоплесканиях, топоте, восторженных «Ах!» и «О!» всех тонов; и так до тех пор, пока близкий друг не успокаивает публику жестом, обещающим еще лучшее, и поэт, оправясь от смущения, вызванного таким триумфом, отважно возобновляет течение начатых строк.

Мистер Фаулер снова испепелил жену взглядом. Это уже чересчур, хватит унижаться. И Ллойд метнулся к выходу.

– Так что? – рявкнул он на пороге. – Прямо тут не окочурюсь?

Доктор Томпсон хмыкнул, его второй подбородок уперся в шею. Он откинулся в кресле и повертел в руках карандаш.

Жалкий слушатель, впервые допущенный к этой социальной мистерии, как будете вести себя вы? Рукоплескать? Кричать «браво»? Дерзкий критик! Вы пропали, если нанесете такое оскорбление. У вас есть только один способ выразить свою хвалу: изобразить то задыхающееся молчание, когда останавливаются слова в горле, ибо хочется сказать слишком много; если же вы представлены завсегдатаем салона, у вас есть еще одна возможность — подойти к нему со слезами признательности на глазах и, горячо пожав ему руку, проговорить:

– Уж и не знаю, мистер Фаулер, все под богом ходим.

– Надо думать. – Ллойд распахнул дверь и вывалился в приемную.

— Спасибо, друг мой, спасибо!..

Барб проводила его взглядом и потопталась в нерешительности. При муже она, очевидно, говорить боялась, поэтому сначала выглянула за дверь, через которую только что сбежал Фаулер.

– Что-то хотели добавить?

Это тонко, это заметно и не лишено изящества.

Убедившись, что на горизонте чисто, она повернулась к врачу и призналась:

– Характер у него совсем испортился.

– Что вы имеете в виду?

Отметим, однако, что мы дошли только до мимики восхищения, а разговорные формулы готовятся мастерами, как заключительная вспышка фейерверка. Прежде чем перейти к этому чудовищному взрыву страстных чувств, я еще должен поговорить с вами о перерывах драматических.

– Все время сердится.

– Стал раздражительным?

– Да, доктор, еще похуже.

Я знавал в свете одного молодого избранника, который, будучи одержим владевшим им семейным гением, вцепился в рукав одной из своих прекрасных соседок и в припадке энтузиазма вырвал из него целый лоскут; другой раз, повиснув на занавеси, он так долго топал ногами от восхищения, что под конец, ослабев от переживаний, увлек за собой и железный прут, и золоченый карниз, и красный шелк, и белый муслин, потащив заодно какую-то внимательную красавицу и любителя гротесков, причем не то набил им шишки на лбу и выколол глаза, не то выбил три зуба.

– Вы упомянули, что Бобби не стало. – Томпсон секунду помолчал из уважения к ее горю. Он положил локти на стол, как бы для пущей проникновенности. – Очень может быть, что проблемы с дыханием возникли из-за депрессии, на нервной почве. Он в быту сильно изменился? То, чем ему раньше нравилось заниматься, с удовольствием делает?

– Нет, ему теперь ничего не нравится. Другим стал совсем.

Случается иногда — в один из тех зловещих моментов, когда лучшие умы оказываются ниже своего назначения, что слишком молчаливое внимание кружка начинает походить на скуку, но нет поэта с мощной грудью, с сердцем, исполненным меда или желчи, у которого не было бы помощника, готового воодушевить собрание. Если нужно, он бросается из оконной ниши через стулья, через кресла и, остановившись посреди кружка, топает ногами, беснуется, произносит бессвязные слова, пока, овладев своим волнением, не поспешит укрыться в нише, где восторг его еще бурлит некоторое время, как затухающий пожар.

– Похоже на депрессию. Выпишу-ка я слабенький антидепрессант, только надо щитовидку проверить.

– Ллойд нипочем его пить не станет.

Однако тем временем чтение продолжается, и начинают возникать прерывающие его слова. К какому жанру, к какой эпохе относится стихотворение, которое вас опьянило? Быть может, девушки Гренады, серенады и променады поведали вам о тайниках Альгамбры, об усладе апельсиновых садов?

Томпсон нацарапал что-то в блокноте, вырвал рецепт и передал миссис Фаулер.

– Тогда для начала подавайте ему успокаивающее. Может, согласится. Как только станет лучше, сразу мне сообщите.

— О! Здесь нечто мавританское! — говорит тот.

Барб аккуратно собрала все рецепты и, тяжело вздохнув, спрятала в сумочку. Доктор проводил ее до двери.

– Если на поправку не пойдет, привозите обратно. – И, понизив голос, добавил: – Присматривайте за ним. – Томпсон подмигнул, надеясь ее приободрить.

— О! Это Африка! — восклицает этот.

– Конечно, доктор. Большое вам спасибо. – Миссис Фаулер слабо улыбнулась и первой вышла из кабинета. Она пересекла приемную, а Томпсон взял у медсестры карту следующего больного. Взглянув на имя, он нахмурился и крикнул в коридор:

– Эгги Слейд! – С трудом удержался, чтобы не добавить: «мисс ипохондрия нашего городка». – Проходите, Эгги, проходите. От чего сегодня умираем?

— И вместе с тем Испания! — прибавляет другой.

Барб отыскала мужа возле деревянной лесенки, что вела к стоянке. Стиснув зубы, он щурился на стальные бока машин. Яркое послеполуденное солнце било в глаза сотнями зайчиков. Ллойд резко обернулся.

– Эти… – процедил он. В последнее время, произнося слова, Ллойд забывал дышать. Лицо его покраснело, он раздраженно потянул носом воздух. На Барб он при этом не смотрел. – Эти в очереди думают, я больной. А я не больной.

— В этом стихе чувствуются минареты!

– Ну что ты, Ллойд, – попыталась успокоить мужа миссис Фаулер и положила руку ему на плечо. – Доктор сказал, ничего страшного.

Ллойд отвернулся, возмущенный ее легкомыслием, и начал спускаться по ступенькам. Да что ж такое! После каждого шага приходится делать вдох, будь он проклят! Глубокий вдох. Как здесь все опостылело! Эта земля, это море, эти безмозглые твари, которые в нем кишат. Как страшно задохнуться, потерять рассудок, потерять себя. Как все бессмысленно и ничтожно – пошлая жена, пошлый дом. Куда исчезли все краски, почему весь мир стал таким невыносимо серым?

— Это подлинная Гренада!



– Без меня в сарай не ходи, – крикнул Джозеф.

— Это подлинный Восток!

Сарай был двухэтажным, когда-то давно его покрасили ржаво-красной краской. Кое-где не хватало стекол, и дыры заткнули пластиком, чтобы не мокло барахло. Полное безветрие. За спиной у Тари кто-то прожужжал. Шмель, судя по звуку. Летает себе с цветка на цветок. На ветке, а может, в небе, чирикнула птичка. Узкая дверь сарая, тоже красная, приоткрыта. В центре нарисовано белое сердечко. Тари сунула блокнот под мышку и переступила стертый порог. Одной рукой взялась за стену, со стены чешуйками облезала краска. Тари задумчиво отколупнула кусочек и раскрошила в пальцах.

– Почему? – разочарованно спросила она отца.

– Я там еще не был. В полу гвозди могут торчать. Лучше помоги мне вещи в дом занести.

Даю святое, честное слово, при мне об Африке и Испании было сказано: «Это подлинный Восток!»

Тари снова посмотрела в полумрак сарая. Глаза постепенно привыкали, в глубине начали проступать смутные очертания предметов: высокий шкаф и, кажется, старый матрас. У самого входа – четыре автомобильные покрышки, их видно хорошо. Тари задержала дыхание и прислушалась, нет ли тут мышей или бездомной кошки. Тишина, только где-то на втором этаже капает вода. А это кто жужжит? Похоже на целый рой не то мух, не то шершней. Кто же это все-таки, мухи или шершни? А вдруг, правда, шершни? Тари отступила назад, и тут ей почудилось какое-то движение. У дальней стены сарая, закрываясь рукой от солнечного света, стояла девочка. Тари вздрогнула, выронила блокнот, и пока подбирала, девочка исчезла. Тари немного подождала, и девочка появилась снова. Наверное, это просто отражение в пыльном зеркале. Тари наклонилась, и девочка сделала то же самое. Тари потерла переносицу. К чему там нос чешется? Говорят, к гостям или к испугу.

Если же случится, что суровое средневековье, его ступени и пени, его жилища и кладбища, его трубадуры и амбразуры наполнят ваш слух рыцарскими рассказами: стрельчатая арка, архитектурная розетка, пилястр, камень, превращенный в кружево, — вот какими восторженными эпитетами разразятся колористы поэзии.

– Тари, будешь ты мне помогать или нет? – отец крякнул, взвалив на себя здоровенный тюк с вещами. – Кончай лодырничать.

Капли застучали медленнее, а потом и вовсе перестали. Жужжание тоже стихло. В нос ударил запах тухлой рыбы, настолько отвратительный, что Тари отвернулась и ойкнула. Она даже не заметила, отразило ли зеркало ее движение. Тошнота подкатила к горлу, захотелось сплюнуть, чтобы избавиться от мерзкого вкуса во рту. Тари языком провела по передним зубам.

— Эти стихи изящны, как колонна Парфенона.

– Пап, чем это воняет?

Джозеф, который стоял над большим чемоданом и локтем прижимал к себе подушку, выпрямился и принюхался.

— Эта элегия подобна статуе из паросского мрамора, найденной на берегу источника.

– Ничего не чувствую. Может, сиренью?

– Да нет, воняет, а не пахнет.

— Это теория, приносящая себя в жертву.

Отец пожал плечами.

– Тогда не знаю. – Он кое-как подхватил большую черную сумку, покрепче стиснул подушку и направился к дому. – Ну и жара, так и помереть недолго, – пропыхтел он. – По мне, уж лучше снег.

— Это амфора, собравшая мед Гиметской горы.

Тари заметила, что их машина стоит прямо на траве – подъезд к дому совсем зарос. Ей вообще нравилось все, что растет само по себе. Газон пестрел красными цветочками, у дороги цвела сирень. Ее аромат мешался с запахом нагретой травы, перебивая рыбную вонь. Вдали за холмами, за елями и кустами, за старыми рыбацкими хижинами сверкал синевой океан. От солнца зудела кожа. Тари почесала затылок – оказалось, волосы мокрые насквозь. Где же серебряные искорки на воде, которые показала старушка? «Рыба учится летать». Тари вспомнила, что когда-то уже рисовала летучих рыбок и полистала блокнот. Нет, похоже, рисунок остался в старом блокноте. Эта мисс Лэрейси так обрадовалась, когда узнала, что Тари рисует. Даже назвала ее картинки «искуйством». Славная бабушка.

Джозеф вышел из дома, громко отдуваясь. На лбу блестели капельки пота. Щурясь и утираясь, Джозеф склонился над чемоданом. Потом махнул рукой, и уселся на чемодан верхом.

Такие слова — для греческой поэзии; она несколько вышла из моды, но все же обладает довольно обширным хвалебным словарем.

– Тащи в дом, – сказал он, кивнув на пакет с едой. – У меня перерыв.

– Ты «Крокет» купил! Мое любимое печенье! Джозеф рассмеялся и потрепал Тари по голове.

– Как тебе домец? – Он пальцем показал через плечо. – Класс?

Но пока мы исступленно слушаем, часы бегут, и вот-вот зазвучат последние строфы; тут местный колорит исчезает, и возбуждение доходит до такой степени душевного расстройства, что отдельных замысловатых словечек становится недостаточно, нужно найти нечто завершающее всеобщую хвалу в крике или в образе.

– Супер. Мне ужасно нравится. – Тари вытянула из-за уха карандаш и начала рисовать дом.

– Давным-давно здесь жил рыбак. Он этот дом сюда и перевез. Из другого приморского городка.

– Перевез?

Поэт умолк... Общество поднимается... Что это? Где элегантные, сдержанные манеры парижских салонов? Куда девалась вежливость мужчин, выдержка женщин? Все внезапно смешалось; слушатели бросаются к чтецу, и протяжный крик восторга, слитый с рукоплесканиями и бешеным топотом, заполняет пораженный слух; а затем в общем бурном ропоте вспыхивают, как молнии во время грозы: «Восхитительно! Чудесно! Грандиозно! Непостижимо!» В один из вечеров я ловко подготовил: «СНОГСШИБАТЕЛЬНО!» Словечко было принято, но я свергнул его другим: «ОГЛУШИТЕЛЬНО!» Оно было лучше пущено и больше понравилось.

– Да, раньше все за собой домики таскали, как улитки. Знаешь, как?

– А зачем их вообще таскать?

– Правительство велело. Так удобнее, когда люди живут кучно. Меньше дорог делать приходится. А многие не захотели строить новые дома и привезли старые. Так ты знаешь, как они это делали?

Что же до вас, несчастные, к кому я обращаюсь, имейте в виду, что «ЧУДЕСНО» и «ГРАНДИОЗНО» — это наименьшее, чем вы обязаны элегии из пятнадцати стихов или оде из трех строф. Если же речь идет о драме: «Это возрожденный век! Это история в действии! Это исполин, изображенный во весь рост! Это встает прошлое! Это открывается будущее! Это мир! Это вселенная! Это бог!»

– На большущих грузовиках?

Отец рассмеялся:

– Нет, это ж было давно.

А теперь вы, кого мы поучаем поведению воспитанного человека, можете считать себя слегка понаторевшим в поэтической науке. Мы рассказали вам, как нужно представиться и вести себя в литературном салоне; но не надейтесь на что-нибудь иное, чем на роль заурядного слушателя, который в лучшем случае никому не будет досаждать. Будьте осмотрительны, то есть, если вы не обладаете талантом видеть, понимать, судить и действовать в течение пяти минут, придерживайтесь указанных нами слов.

– На лошадях?

– Нет. Ну, последняя попытка.

– По сто человек собирались?

Есть еще один способ, принадлежащий лишь высшим умам: неистовое восхваление под видом критики; для этого нужны такт и тонкость, которые даются только опытом; дерзость и сила исполнения, которыми природа наделяет лишь своих любимчиков.

– Не-а. Сплавляли по воде. – Джозеф встал и повернулся к бухте. – Сначала по воде, а уж потом волоком до места.

– Не может быть. Дома не плавают, – возразила Тари, но на всякий случай пририсовала к дому воду. Волны с барашками.

Главное — это последнее предупреждение, без которого все остальные бесполезны, — ради вас самих, ради вашей семьи, ради вашего и ее будущего никогда не входите во время чтения. На коленях мы даем вам этот совет. Несчастный молодой человек, несчастная женщина, вы прервали чтение! Молодой человек, никогда не просите руки прекрасной девушки; тридцать восемь анонимных писем разоблачат безумства дней вашей юности, ваши долги и первые любовные увлечения. Составьте политическое завещание, если хотите стать начальником канцелярии, депутатом или префектом. А вы, злополучная женщина, не смотрите на этого красивого воина, ни на изящного чиновника, ни на любезного судью: все они ваши любовники, если верить тысяче поэтических уст.

– Плавают, плавают. Люди строили огромные плоты из бревен и пустых бочек, канатами цепляли к своим лодкам и тянули за собой. – Джозеф извлек из чемодана картонную коробку с посудой. Коробка зазвенела. – Вот так они и перевозили свои хижины. Морские пилигримы. Здорово, правда?

– Да-а… – Тари сосредоточенно рисовала бочки. – А что такое «пилигримы»? – спросила она, втайне надеясь, что это слово тоже можно нарисовать и дополнить картинку с домом.

В общем, мы можем предложить лишь три вещи неудачнику, прервавшему чтение:

– Люди, которые перебираются с одного места на другое. Представляешь, как они свои дома любили? Все, перерыв окончен. Давай за работу.

– Я рисую.