Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Оноре де Бальзак

Мэтр Корнелиус

Графу Георгию Мнишку.
Какой-нибудь завистник, видя на этой странице блестящее сарматское имя, одно из самых старинных и знаменитых, мог бы заподозрить, что я пытаюсь, по примеру ювелиров, придать больше цены новой работе, вправив в нее старинную драгоценность, согласно прихоти нынешней моды; но вы, дорогой граф, как и еще кое-кто, знаете, что я стремлюсь воздать должное таланту, воспоминаниям и дружбе.
Это было в 1479 году, в день всех святых, когда в соборе города Тура вечерня шла к концу. Архиепископ Гелий Бурдэнский поднялся со своего места, чтобы самому благословить верующих. Проповедь была длинная, служба затянулась до ночи, и глубокая темнота воцарилась в некоторых частях этого прекрасного храма, две башни которого были тогда еще незакончены. Однако святым поставлено было немалое количество свеч в треугольных подсвечниках, предназначенных для этих благочестивых приношений, ни смысл, ни ценность которых еще достаточно не поняты. Были зажжены все светильники в алтарях и все канделябры на клиросе. Это множество огней, неравномерно расположенное среди чащи колонн и аркад, поддерживающих три нефа, едва освещало громадный собор, так как, сочетаясь с густыми тенями колонн, отбрасываемыми на переходы здания, огоньки своей неистощимо причудливой игрою еще более подчеркивали мрак, в котором скрывались своды с арками и боковые часовни, и без того темные, даже днем. Не менее живописное впечатление производила толпа. Некоторые лица так смутно белели в полутьме, что их можно было счесть за призраки, в то время как другие, освещенные рассеянными отблесками света, выделялись как главные персонажи на картине. Статуи казались живыми, а люди — окаменевшими. И тут и там в тени колонн блестели глаза. Казалось, камень бросал взоры, мрамор говорил, своды повторяли вздох, все здание было одушевлено. В жизни народа нет сцен более торжественных, моментов более величественных. Людским массам для поэтического творчества нужно движение, но в эти часы религиозных размышлений, когда богатство человеческой души приобщается величию небес, молчание полно непомерно высокого смысла, преклоненные колени выражают страх, сложенные ладони — надежду. Когда все устремляются душою к небесам, начинает действовать особая духовная сила, вполне объяснимая. Мистическая экзальтация верующих, собравшихся вместе, влияет на каждого из них, и даже самого немощного духом, вероятно, подхватывают волны этого океана любви и веры. Своей электрической силой молитва преодолевает таким образом само естество человеческое. Этим безотчетным единством стремлений у людей, вместе повергающихся ниц, вместе возносящихся к небесам, вероятно, и объясняется магическое влияние, которым обладают возгласы священников, мелодии органа, благовония кадил и пышность алтаря, голос толпы и молчаливая молитва. Вот почему мы не должны удивляться, что в средние века в церквах, после длительных экстазов, возникало столько любовных страстей, которые зачастую наставляли отнюдь не на путь святости, хотя женщин, как и во все времена, они приводили в конце концов к раскаянию. Религиозное чувство, несомненно, было тогда в родстве с любовью, — порождало ее или само порождалось ею. Любовь еще была религией, она еще отличалась своим особым, прекрасным фанатизмом, простодушной суеверностью, высокой самоотверженностью, созвучными с христианством. К тому же связь религии с любовью можно объяснить нравами того времени. Прежде всего общество встречалось только у алтарей. Только там были равны сеньоры и вассалы, мужчины и женщины. Влюбленные могли встречаться и вступать в общение друг с другом только там. Наконец, церковные торжества по тем временам заменяли зрелище; в церкви женщина живее испытывала душевное возбуждение, чем в настоящее время на балу или в Опере. Не сильные ли волнения приводят всех женщин к любви? Вмешиваясь в жизнь, проникая в каждый ее уголок, религия в равной мере становилась соучастницей как добродетелей, так и пороков. Она проникала в науку, в политику, в искусство красноречия, в преступления, на троны, в плоть и кровь больного и бедняка, — она была все. Такие полунаучные замечания, быть может, подкрепят достоверность этого этюда, хотя некоторыми своими деталями он мог бы встревожить утонченную мораль нашего века, как известно, застегнутого на все пуговицы.

В ту минуту, когда кончилось пение священников, когда последние аккорды органа смешались с переливами голосов могучего церковного хора, запевшего «Аминь», и последние отзвуки еще не заглохли под дальними сводами, когда собравшиеся в молчании ждали благостного слова прелата, один горожанин, торопясь домой или опасаясь за свой кошелек в сутолоке, неизбежной при выходе, потихоньку удалился, хотя и рисковал прослыть плохим католиком. Некий дворянин, притаившийся у одной из огромных колонн, окружавших клирос, и как бы укрытый ее тенью, поспешил занять место, покинутое осторожным горожанином. Пробравшись туда, он быстро уткнулся лицом в перья, украшавшие высокую серую шляпу, которую он держал в руках, и с видом сердечного сокрушения, способным растрогать любого инквизитора, преклонил на скамеечку колени. Внимательно взглянув на этого молодого человека, соседи, казалось, узнали его и, снова принимаясь за молитву, не удержались от жестов, в которых выразилась общая мысль — мысль язвительная, насмешливая, немое злословие. Две старухи покачали головами, обменявшись настороженными взглядами. Стул, которым завладел молодой человек, находился возле входа в часовню, устроенного между двух колонн и закрытого железной решеткой. В те времена церковный капитул за довольно большие деньги предоставлял праве некоторым владетельным семействам или даже богатым мещанам, не в пример прочим, слушать вместе со своей челядью церковную службу из боковых часовен, расположенных по обеим сторонам вдоль двух малых нефов. Такая продажа церковных мест практикуется и до сих пор. Какой-нибудь женщине предоставлялась в церкви часовня, словно ложа в нынешнем Итальянском театре. На съемщиках таких привилегированных мест лежала обязанность заботиться о благолепии своей часовни. Для каждого было вопросом самолюбия пороскошней украсить ее, а от этих тщеславных стараний церковь была не в накладе. В часовне, у самой решетки, рядом с местом, которое освободил мещанин, молодая дама преклонила колени на красную бархатную подушку с золотыми кистями. Серебряный позолоченный светильник, висевший под сводом часовни перед великолепно украшенным алтарем, бросал бледный свет на молитвенник, который она держала. Книга затрепетала в ее руках, когда молодой человек приблизился к решетке.

— Аминь!

После этого возгласа, произнесенного нежным, но срывающимся от волнения голосом, к счастью заглушенным громкими звуками общего песнопения, она быстро шепнула:

— Вы губите меня!

В этом восклицании прозвучала такая невинность, что перед нею должен был отступить порядочный человек, оно проникало в самую душу, но незнакомец, вероятно охваченный порывом страсти и не владея собою, остался на своем месте и, слегка подняв голову, заглянул в глубину часовни.

— Спит! — ответил он настолько приглушенным голосом, что этот ответ молодая женщина уловила, как эхо улавливает еле слышные звуки. Дама побледнела, на мгновение отвела глаза от веленевой страницы и украдкой посмотрела на старика, которого разглядывал юноша. Не содержалось ли уже в этой безмолвной игре взглядов некое ужасное сообщничество? Посмотрев на старика, она глубоко вздохнула, подняла свою прекрасную голову, украшенную на лбу драгоценным камнем, и устремила глаза на картину, изображавшую святую деву. Эго простое движение, эта поза и влажный взгляд говорили с неосторожной наивностью обо всей ее жизни: будь женщина порочной, она бы умела притворяться. Человек, причинявший столько страха обоим влюбленным, был горбатым, почти совершенно лысым старикашкой, свирепым с виду; на его груди, под широкой грязновато-белой бородой, подстриженной веером, сиял крест св. Михаила; грубые, сильные руки, поросшие седыми волосами, сложенные, должно быть, для молитвы, слегка разомкнулись во сне, которому старик неосторожно предался. Правая рука вот-вот готова была упасть на меч, стальная чашка которого в виде крупной раковины была украшена резьбою; он так пристроил свое оружие, что рукоять находилась у него под рукой; если бы рука, не дай бог, коснулась стали, старик безусловно тотчас же проснулся бы и бросил взгляд на свою жену. Язвительная складка его губ, его властно приподнятый острый подбородок свидетельствовали о злобном уме, о холодной и жестокой предусмотрительности, позволявшей ему все угадывать, потому что он умел все предполагать. Желтый лоб его был собран а складки, как у тех, кто привык ничему не верить, все взвешивать, определять смысл и точное значение человеческих поступков, подобно скрягам, бросающим червонцы на весы. У него было крепкое костистое сложение, он казался раздражительным и легко впадающим в гнев — короче говоря, точь-в-точь людоед из сказки! Итак, стоило этому страшному вельможе проснуться, молодую даму ждала бы неизбежная опасность. Ревнивый супруг уж распознал бы разницу между старым мещанином, который не вызывал у него никакого подозрения, и только что появившимся стройным юношей, придворным щеголем.

— Избави нас от лукавого! — промолвила она, намекая на свои опасения неумолимому молодому человеку.

Но он поднял голову и взглянул на нее. В глазах его блестели слезы, слезы любви и отчаяния. Видя это, дама вздрогнула — и погубила себя. Вероятно, оба они с давних пор противились и больше уже не могли противиться своей любви, возраставшей с каждым днем из-за непреодолимых препятствий, зревшей под влиянием страха, укреплявшейся силами юности. Эта женщина была не очень красива, но бледность ее лица выдавала тайные страдания, которые придавали ей какую-то заманчивую прелесть. К тому же она отличалась изящными формами и прекраснейшими в мире волосами. Ее стерег тигр в образе человека, так что одно слово или взгляд могли стоить ей жизни. Никогда еще любовь не была глубже затаена в двух сердцах и так упоительна для них обоих, но и никогда страсть не была так опасна. Легко было догадаться, что для этих двух существ воздух, звуки, отголосок шагов по плитам и самые безразличные для других мелочи были полны особого значения, которое они угадывали. Любовь превращала в их верную посредницу даже холодную руку старого священника, который их обычно исповедовал и оделял у алтаря облатками. Это была глубокая любовь, любовь, что запечатлевается в душе, как на теле шрам — на всю жизнь! Когда молодые люди обменялись взглядом, женщина, казалось, говорила своему возлюбленному: «Погибнем, но будем любить друг друга!» — а юноша, казалось, отвечал: «Мы будем любить друг друга и не погибнем!» Тогда кивком головы, полным тихой печали, она показала ему на дуэнью и двух пажей. Дуэнья спала. Пажи были молоды и вряд ли заботились о том, что хорошего или дурного могло случиться с их господином.

— Не пугайтесь при выходе и не сопротивляйтесь!

Едва успел дворянин произнести тихим голосом эти слова, как рука старого вельможи соскользнула на рукоять меча. Почувствовав холод металла, старик внезапно проснулся; его желтые глаза тотчас же впились в жену. Он сразу обрел ясность ума и отчетливость мыслей, словно и не спал вовсе, способность, довольно редкая даже у гениальных людей. Это был ревнивец. Но молодой кавалер, смотря на свою возлюбленную, в то же время следил и за мужем. Не успел старик уронить руку на меч, как юноша проворно вскочил и скрылся за колонной; затем он исчез, упорхнул как птица. Дама быстро опустила глаза и углубилась в книгу, стараясь казаться спокойной, но лицо ее вспыхнуло предательским румянцем, а сердце так и заколотилось. Старый вельможа услышал в гулкой часовне трепетный стук сердца, заметил румянец, разлившийся по щекам, лбу и векам его жены; он опасливо посмотрел вокруг и, не видя никакой подозрительной фигуры, спросил:

— О чем вы думаете, милочка?

— Мне плохо от запаха ладана, — ответила она.

— Чем же это он стал вдруг нехорош? — удивился вельможа.

Хитрый старик хотя и отпустил такое замечание, все же притворился, что верит этой уловке, однако в душе заподозрел какую-то тайную измену и решил еще усердней наблюдать за своим сокровищем.

Священник уже благословил верующих. Не дожидаясь конца возгласа: «Во веки веков», толпа, подобно потоку, устремилась к дверям церкви. По своему обыкновению, старый вельможа благоразумно выждал, пока уляжется суматоха, затем вышел из часовни, пропустив вперед дуэнью и младшего пажа, несшего большой фонарь; жену он вел под руку, а второму пажу приказал следовать позади. В тот момент, когда старик уже приблизился к боковой двери, которая вела в восточную часть монастырской усадьбы, куда он обыкновенно и выходил, людская волна отделилась от толпы, загородившей главный вход, и хлынула обратно к малому нефу, где находился вельможа со своими людьми, а повернуть назад к часовне он уже не мог — так было тесно. Мощный напор толпы выталкивал его с женою наружу. Муж постарался пройти первым и с силой тащил жену за руку. Но тут его вытеснили на улицу, и в то же мгновение жену оттер от него кто-то посторонний. Страшный горбун сразу понял, что попал в заранее подготовленную ловушку. Раскаиваясь, что так долго спал, он собрался с силой, вновь схватил свою жену одной рукой за рукав платья, а другой уцепился за дверь. Но любовный пыл одержал верх над бешеной ревностью. Молодой дворянин подхватил свою возлюбленную за талию и увлек ее так стремительно, с такою силой, порожденной отчаянием, что затканный золотом шелк, парча, пластинки китового уса с треском лопнули, а в руке мужа остался только рукав. Львиное рычание тотчас же покрыло крики толпы, а вслед затем все услышали, как вельможа страшным голосом заревел:

— Ко мне, Пуатье!.. К главному входу, люди графа де Сен-Валье! На помощь! Сюда!

Граф Эмар де Пуатье, владетель Сен-Валье, хотел было обнажить меч и расчистить себе дорогу, но увидел, что окружен и стиснут тремя-четырьмя десятками дворян, с которыми было опасно иметь дело. Многие из них, люди весьма знатные, отвечали ему шуточками, увлекая в проход монастыря. С быстротой молнии похититель умчал графиню в открытую часовню, где усадил ее на деревянную скамью позади исповедальни. При свечах, горевших перед изображением угодника, которому была посвящена часовня, они на миг молча встретились взглядом, схватившись за руки, изумленные своей смелостью. У графини не нашлось жестокого мужества упрекнуть молодого человека за удальство, которому они были обязаны этим моментом, счастливым и опасным.

— Согласны вы бежать со мной сейчас куда-нибудь в соседнюю страну? — быстро спросил ее дворянин. — У меня наготове пара английских лошадей, способных проскакать тридцать миль за один перегон.

— Ах! — кротко воскликнула она, — в каком уголке мира найдете вы убежище для дочери короля Людовика Одиннадцатого?

— Да, правда, — растерянно ответил молодой человек, не предусмотревший такого затруднения.

— Зачем вы похитили меня у мужа? — спросила она с каким-то ужасом.

— Увы! — ответил кавалер, — я не подумал о том душевном волнении, которое сейчас испытываю, находясь возле вас, слыша вашу речь. Я составил было два-три плана, а вот увидел вас лицом к лицу — и мне уж больше ничего, кажется, не нужно.

— Но ведь я погибла! — сказала графиня.

— Мы спасены! — воскликнул дворянин в слепом любовном восторге. Выслушайте меня хорошенько…

— Эта встреча будет стоить мне жизни, — продолжала она, давая волю слезам, которые навертывались ей на глаза. — Граф убьет меня, быть может, нынче же вечером! Но идите к королю, расскажите ему о мучениях, которые целых пять лет выносит его дочь. Он любил меня, когда я была еще малюткой; он называл меня «Мария благодатная, хотя и не благообразная», потому что я была некрасива. Ах! если бы он знал, какому человеку отдал меня, он пришел бы в ярость! Я не осмелилась жаловаться, щадя графа. Впрочем, как мог мой голос дойти до короля? Ведь даже духовник мой, и тот — шпион Сен-Валье. Вот почему, в надежде приобрести защитника, я согласилась на преступное похищение. Но могу ли я довериться… О! — воскликнула она вдруг, бледнея, — вот паж!

Бедная графиня сплела пальцы перед своим лицом, чтобы паж не разглядел ее за этой импровизированной вуалью.

— Не бойтесь, — сказал молодой дворянин, — он мною подкуплен. Вы можете обращаться к нему за помощью без опасений, он предан мне душой и телом. Когда граф явится за вами, паж предупредит нас о его приходе. Здесь, в исповедальне, — добавил он, понизив голос, — находится мой друг, каноник, который обещал спасти вас от неприятностей и взять под свое крылышко в этой часовне. Таким образом, все предусмотрено, чтобы обмануть Сен-Валье.

При этих словах слезы графини высохли, но все же грусть омрачала ее черты.

— Его не обманешь! — сказала она. — Нынче же вечером он все будет знать. Спасите меня от его мести! Поезжайте в Плесси, повидайтесь с королем, скажите ему, что… — Она замялась, но какое-то воспоминание придало ей решимости открыть тайну своей брачной жизни. — Ну так вот… скажите ему, что граф, желая подчинить меня своей воле, делает мне кровопускание из обеих рук и доводит меня до полного истощения… скажите, что он таскал меня за волосы… скажите, что я — узница; скажите, что…

Ее сердце переполнилось, рыдания перехватили горло, несколько слезинок скатилось из глаз, и, не помня себя от горя, она позволила юноше завладеть ее руками, и он целовал их, произнося бессвязные слова:

— Бедняжка, сегодня поговорить с королем невозможно! Хоть я и племянник командующего войсками арбалетчиков, но я не могу проникнуть нынче вечером в Плесси. Моя прекрасная дама, дорогая моя повелительница!.. Боже мой, сколько она выстрадала!.. Мария, позвольте мне сказать вам два слова, или мы погибли!

— Что делать?.. — произнесла она.

Графиня увидела на черной стене изображение Девы, на которое падал отблеск светильника, и воскликнула:

— Святая матерь божья, научи нас!

— Сегодня вечером, — продолжал молодой дворянин, — я буду у вас.

— А каким образом? — наивно спросила графиня.

Им угрожала такая опасность, что самые нежные слова казались лишенными любви.

— Сегодня вечером, — ответил дворянин, — я пойду к мэтру Корнелиусу, королевскому казначею, чтобы поступить к нему в ученики. Мне посчастливилось достать рекомендательное письмо к нему, и он мне не откажет. Он живет по соседству с вами. Находясь под крышей этого старого скряги, я при помощи шелковой лестницы уж найду дорогу в вашу комнату.

— О! если вы меня любите, не ходите к Корнелиусу, — промолвила она, остолбенев от страха.

— Ах! — воскликнул молодой человек, в порыве юношеской страсти изо всей силы прижимая ее к сердцу, — значит, вы меня любите!

— Да, — ответила она. — Не в вас ли моя надежда? Вы — дворянин, я вверяю вам свою честь! Впрочем, — продолжала она, глядя на него с достоинством, — я слишком несчастна, чтобы вы могли злоупотреблять моим доверием. Но к чему все это? Уходите, пусть лучше я умру, чем вам итти к Корнелиусу! Разве вы не знаете, что все его ученики…

— …были повешены, — смеясь, подхватил дворянин. — Уж не думаете ли вы, что меня прельщают его сокровища?

— О! не ходите туда. Вы сделаетесь там жертвой какого-нибудь колдовства…

— Я готов на все ради счастья быть вашим слугою, — ответил он, бросая на нее такой пламенный взгляд, что она потупила взор.

— А мой муж? — сказала она.

— Вот этим можно его усыпить, — ответил молодой человек, вынимая из-за пояса маленький флакон.

— Не навсегда? — с трепетом спросила графиня.

Дворянин всем своим видом выразил отвращение перед подобною мыслью.

— Я бы уже давно вызвал его на поединок, не будь он так стар, — добавил он. — Сохрани меня бог, чтобы я когда-либо избавил вас от него при помощи отравы!

— Простите, — сказала графиня краснея, — я жестоко наказана за свои прегрешения. В минуту отчаяния я хотела извести графа; я опасалась, не возникло ли и у вас такое желание. Велика моя скорбь, что я не могла еще исповедаться в этом дурном помысле, но я боялась, что ему все откроют и он станет мстить. Вам стыдно за меня, — вымолвила она, обиженная молчанием, которое хранил молодой человек, — я заслужила ваше порицание.

Она разбила флакон, с силой бросив его на пол.

— Не приходите, — воскликнула она, — у графа чуткий сон. Я должна возложить надежды только на небеса. Так я и сделаю!

Она хотела выйти.

— Ах! — воскликнул дворянин, — прикажите, я убью его. Сегодня вечером я буду у вас!

— Я поступила благоразумно, уничтожив это снадобье, — возразила она, и голос ее ослабел от счастливого сознания, что ее так пылко любят. — Боязнь разбудить моего мужа спасет нас от самих себя.

— Я ваш на всю жизнь, — сказал молодой человек, сжимая ей руку.

— Если король захочет, папа может расторгнуть мой брак. Тогда мы соединим нашу судьбу, — сказала она, бросив на него взгляд, полный восхитительных обещаний.

— Сюда идет сеньор! — воскликнул прибежавший паж.

Удивленный, что так быстро пролетело время и так поспешно явился граф, дворянин мгновенно сорвал у своей возлюбленной поцелуй, в котором она не могла ему отказать.

— До вечера! — бросил он ей на бегу.

Под покровом темноты влюбленный юноша добрался до главного входа, перебегая от колонны к колонне и следуя направлению длинных теней, отброшенных большими пилонами церкви.

Вдруг из исповедальни вышел старый каноник, остановился возле графини и тихо запер решетку, перед которой важно, напустив на себя свирепый вид, стал прогуливаться паж. Яркий свет возвестил о появлении графа. Сопровождаемый кое-кем из друзей и челядью, которая несла факелы, он подошел к часовне с обнаженным мечом в руке. Его угрюмые взоры, казалось, пронизывали густой мрак и шарили по самым темным углам собора.

— Господин мой, графиня здесь, — сказал паж, идя ему навстречу.

Граф де Сен-Валье застал свою жену коленнопреклоненной у подножия алтаря, где каноник, стоя, читал требник. При виде этого зрелища вельможа с силой потряс решетку, как бы давая исход своему бешенству.

— Зачем пришли вы во храм божий с обнаженным мечом в руке? — спросил каноник.

— Отец мой, это мой муж, — ответила графиня.

Священник достал из рукава ключ и открыл часовню. Граф не мог удержаться, чтобы не бросить взгляд вокруг исповедальни, даже вошел в нее, а затем, выйдя, стал прислушиваться к тишине собора.

— Милостивый государь, — сказала ему жена, — вы обязаны благодарностью этому почтенному канонику за то, что он укрыл меня здесь!

Господин де Сен-Валье побледнел от гнева; он не смел взглянуть на своих друзей, пришедших сюда с целью скорее посмеяться, нежели оказать ему помощь, и коротко ответил:

— Благодарю, отец мой; я найду возможность вознаградить вас.

Взяв жену под руку, граф, не дожидаясь, пока она закончит почтительный поклон канонику, подал знак своим людям и вышел из церкви, ни слова не сказав сопровождавшим его дворянам. В его молчании таилась ярость. Горя нетерпением вернуться домой, озабоченно изыскивая способ узнать всю правду, он пустился в путь по извилистым улицам, которые вели тогда от собора до главного входа в дом канцлера — прекрасный дворец, незадолго перед тем выстроенный хранителем печати Ювеналом Урсеном на месте старинного укрепления, в усадьбе, подаренной Карлом VII этому преданному слуге за его славные труды. В память того, что во дворце этом хранилась государственная печать, улица, на которой он был выстроен, стала называться улицей Хранилища Печати. Она соединяла старый Тур с пригородом Шатонеф, где находилось знаменитое аббатство св. Мартина, в котором столько королей перебывали простыми канониками. Уже за сто лет до того пригород присоединен был, после долгих споров, к городу. Многие дома, прилегающие к улице Хранилища Печати и образующие центр современного Тура, существовали уже тогда, но самые красивые дворцы, — а среди них дворец, составлявший собственность казначея Санкуэна и доныне существующий на улице Торговли, — принадлежали к общине Шатонефа. Здесь именно проходили факелоносцы г-на де Сен-Валье, направляясь к той части пригорода, что лежит у самой Луары; вельможа машинально следовал за своими людьми, время от времени бросая мрачный взор на свою жену и на пажа, чтобы уловить, не переглядываются ли они друг с другом, ибо это могло пролить некоторый свет на происшествие, приводившее старика в отчаяние. Наконец, граф достиг улицы Шелковицы, где находилось его жилище. Когда его свита вошла в дом и захлопнулась тяжелая дверь, глубокая тишина воцарилась на этой улице, где проживало тогда несколько вельмож, потому что новый квартал города прилегал к Плесси — обычному местопребыванию короля, куда придворные должны были являться по первому зову. Последний дом на улице был и самым последним домом на окраине города и принадлежал мэтру Корнелиусу Хугворсту, старому брабантскому негоцианту, которого король Людовик XI жаловал своим доверием в финансовых сделках, предпринимаемых, согласно хитрой королевской политике, за пределами королевства. Поселившись по соседству с жилищем мэтра Корнелиуса, граф де Сен-Валье рассчитывал, что здесь он беспрепятственно подчинит жену своей тиранической власти.

Достаточно познакомиться с местоположением графского особняка, чтобы понять, какие выгоды оно предоставляло ревнивцу. При доме, прозванном «дворец Пуатье», был сад, огражденный с севера стеною и рвом, которые служили укреплениями старинному пригороду Шатонефу, а вдоль рва проходил еще вал, незадолго до того воздвигнутый Людовиком XI между Туром и Плесси. С этой стороны вход в жилище охраняли собаки, с востока же оно отделялось от соседних домов большим двором, а с запада примыкало к дому мэтра Корнелиуса. Южным, главным фасадом «дворец Пуатье» был обращен на улицу. Изолированное с трех сторон жилище мнительного и хитрого вельможи могло подвергнуться вторжению только из казначейского дома, крыши и каменные желоба которого соприкасались с крышами и желобами «дворца Пуатье». Узкие окна, прорезанные в каменной стене главного фасада, были снабжены железными решетками; вход, сводчатый и низкий, как в наших старинных тюремных замках, был неприступен. У крыльца находилась каменная скамья, с которой садились верхом на лошадь. Рассматривая очертания жилищ, занимаемых мэтром Корнелиусом и графом де Пуатье, каждый почувствовал бы, что эти дома строились одним архитектором и были предназначены для тиранов. Оба зловещим своим видом напоминали небольшие крепости и могли бы долго выдерживать осаду разъяренной толпы. На углах они были защищены башенками, подобными тем, что любители древностей отмечают в некоторых городах, куда еще не проник разрушительный молот скупщика старых зданий. Узкие проемы придавали дверям и железным ставням удивительную силу сопротивления. Такие предосторожности объяснялись страхом перед мятежами и гражданскими войнами, столь частыми в те смутные времена.

Когда на колокольне в аббатстве св. Мартина пробило шесть часов, возлюбленный графини проходил мимо «дворца Пуатье» и, на мгновенье остановясь, услышал шум, доносившийся из нижнего этажа, — там ужинала графская челядь. Мимолетно взглянув на окна той комнаты, где, как ему казалось, должна была находиться его дама, он направился к двери соседнего дома. Всюду на своем пути молодой дворянин слышал, как в домах весело пировали горожане, воздавая честь празднику. Сквозь неплотно закрытые ставни проникали лучи света, трубы дымились, и из съестных лавок струился на улицу запах жаркого, приятно щекоча ноздри прохожим. По окончании церковной службы весь город предался веселью и наполнился гамом, который легче воспроизвести в воображении, чем описать пером. Но в обоих этих домах царила глубокая тишина, ибо то были обиталища двух страстей, чуждых всякой радости. Дальше простиралось безмолвие полей, а здесь, под сенью колокольни аббатства св. Мартина, эти два дома, тоже погруженные в молчание, отгороженные от других домов и стоявшие в самом конце улицы, где она делает резкий изгиб, были похожи на лепрозорий. Дом, расположенный напротив, находился под секвестром, потому что принадлежал государственным преступникам. Молодой человек, как это естественно в таком возрасте, был потрясен столь внезапным контрастом. Вот почему, уже готовый броситься в опаснейшее предприятие, он остановился в раздумье веред зданием, где жил мэтр Корнелиус, вспоминая все россказни, вызванные образом жизни этого человека и возбуждавшие странный ужас у графини. В ту эпоху не то что воин — даже влюбленный дрожал при одном слове магия. Тогда редко кто не верил в необычайные явления и без удивления внимал рассказам о всяких чудесах. Возлюбленный графини де Сен-Валье, одной из дочерей Людовика XI, прижитых им в Дофине от г-жи де Сассенаж, при всей своей смелости не мог не призадуматься, входя в дом, где обитала нечистая сила.

История мэтра Корнелиуса Хугворста вполне объяснит, почему г-н де Сен-Валье так спокойно полагался на его соседство, почему графине его имя внушало ужас, почему влюбленный юноша заколебался, входя в его дом. Но чтобы читателю XIX века было ясно, как события, по-видимому довольно обыкновенные, приобрели сверхъестественный смысл, и чтобы он мог понять страхи старых времен, необходимо прервать этот рассказ и бросить беглый взгляд на приключения мэтра Корнелиуса.

Корнелиус Хугворст, один из богатейших коммерсантов Гента, навлекши на себя неприязнь герцога Карла Бургундского, нашел убежище и покровительство при дворе Людовика XI. Король сообразил, как полезен ему стал бы человек, имеющий связи с главными домами Фландрии, Венеции и Леванта; вопреки своему обыкновению, Людовик XI обласкал мэтра Корнелиуса, даровал ему дворянство, принял его в число своих подданных. В свою очередь и монарх нравился фламандцу — правда, ровно настолько, насколько сам фламандец нравился монарху. Оба хитрые, недоверчивые и скупые, оба тонкие политики, одинаково образованные, оба стоящие выше своей эпохи, они чудесно понимали друг друга. Оба с одинаковой легкостью то забывали, то вспоминали — один свою совесть, другой благочестие. Они проявляли сходные вкусы, свойственные одному по натуре, воспринимаемые другим ради угождения, — словом, если можно верить завистливым речам Оливье ле Дэм и Тристана, король ходил в дом заимодавца развлекаться так, как имел обыкновение развлекаться Людовик XI. История позаботилась поведать нам о дурных наклонностях этого монарха, которому отнюдь не претил разврат. Старый брабантец, по-видимому, находил и утеху и выгоду в подчинении прихотливым вкусам своего венценосного клиента. Корнелиус жил в городе Туре уже девять лет, и в течение этих девяти лет у него в доме случалось немало необыкновенных происшествий, сделавших лихоимца предметом всеобщего отвращения. По прибытии в город, он затратил сразу значительные суммы денег, чтобы обеспечить своим сокровищам безопасность. Хитрые приспособления, секретно осуществленные для него городскими слесарями, странные меры предосторожности, которые он принимал, вводя этих слесарей в свое жилище таким способом, который дал бы ему уверенность, что они не станут потом болтать, — все это долго было предметом нескончаемых фантастических рассказов, восхищавших жителей Турени на вечерних посиделках. Чрезмерная предусмотрительность старика заставляла предполагать, что он владеет несметными богатствами Востока. Вот почему туренские сказочники (а ведь Турень — родина французской сказки) украшали комнаты фламандца чистым золотом и драгоценными каменьями, не преминув объяснить такое богатство договором со злыми духами. Мэтр Корнелиус некогда привез с собою двух лакеев-фламандцев, старую женщину и молодого ученика с нежным, приятным лицом; этот ученик служил ему секретарем, кассиром, приказчиком и курьером. В первый же год пребывания в Туре у Корнелиуса случилась значительная кража. Судебное следствие установило, что преступление могло быть совершено лишь лицом, проживающим в доме. Старый скряга посадил в тюрьму обоих своих лакеев и молодого приказчика. Юноша был слабого здоровья, он погиб под пыткой, все время уверяя в своей невиновности. Два лакея приняли на себя преступление, чтобы избежать мучений, но, когда судья стал допрашивать, где находятся украденные деньги, они хранили молчание. Их пытали, судили, приговорили к смерти и повесили. Идя на виселицу, они не переставая твердили о своей невиновности, как это делают, впрочем, все висельники. Город Тур долго толковал об этом странном деле. Преступники были фламандцами, — поэтому сочувствие, которое возбудили эти несчастные и молодой приказчик, быстро угасло. В то время войны и мятежи доставляли постоянные волнения, и вчерашняя драма бледнела перед драмою следующего дня. Больше опечаленный понесенной огромной потерей, чем смертью трех своих слуг, мэтр Корнелиус остался один со старой фламандкой, доводившейся ему сестрой. Он получил от короля милостивое разрешение пользоваться для своих частных дел государственными курьерами, поставил своих мулов у соседнего погонщика и стал жить с этих пор в самом строгом уединении — видался только с королем, а свои коммерческие дела вел с помощью евреев, сметливых и расчетливых, которые служили ему верно, желая добиться его всемогущего покровительства.

Спустя несколько времени после того происшествия сам король порекомендовал одного юношу-сироту, в котором принимал большое участие, своему старому ссудных дел мастеру. Людовик XI фамильярно называл Корнелиуса этим старинным именем, которое при Людовике Святом означало ростовщика, собирателя налогов, человека, наживавшегося на народе жестокими способами. Оно не только созвучно выражению судных дел мастер, сохранившемуся в нашем судейском языке для обозначения палача, производящего пытку, но и довольно близко к нему по смыслу. Бедный юноша старательно отдался делам заимодавца, угодил Корнелиусу и приобрел его доброе расположение. Однажды, в зимнюю ночь, были похищены бриллианты, которые английский король заложил Корнелиусу за сто тысяч экю. Подозрения пали на сироту. Людовик XI отнесся к нему тем более строго, что поручался за его честность. И вот несчастный был повешен после допроса, довольно поверхностно произведенного главным превотальным судьей. Никто больше не осмеливался итти к мэтру Корнелиусу учиться банковским операциям и ремеслу менялы. Лишь двое турских граждан, молодые люди, безупречно честные и стремившиеся нажить себе состояние, один за другим поступили к нему. С появлением их в доме ссудных дел мастера совпали значительные кражи. Обстоятельства дела и способ совершения этих преступлений ясно показывали, что воры были в тайном сговоре с жильцами дома. Обвинение вновь прибывших напрашивалось само собою. Становившийся все более подозрительным и мстительным, брабантец немедленно довел об этом случае до сведения Людовика XI, и король поручил ведение дела своему главному превотальному судье. По обоим процессам следствие проведено было быстро, а судоговорение — и того быстрее. Жители Тура, патриоты своего города, осуждали между собой Тристана за такую поспешность. Виновные или нет, но оба молодых человека прослыли жертвами, а Корнелиус — палачом. Семьи обоих казненных пользовались почетом, и к жалобам их прислушивались; постепенно, строя догадку за догадкой, эти семьи заставили поверить, что все те, кого казначей короля послал на виселицу, были ни в чем не повинны. Некоторые утверждали, что жестокий скряга подражал Людовику XI, пытаясь оградить себя от опасности страхом и виселицами; что никаких краж в его доме не было, что эти прискорбные казни являлись результатом холодного расчета: он хотел быть спокойным за свои сокровища. Первым следствием народной молвы было то, что все отстранились от мэтра Корнелиуса. Жители Тура стали относиться к нему, как к зачумленному. Его прозвали судных дел мастером, а его жилище — Дурным домом. Если бы и нашелся какой-нибудь приезжий смельчак, готовый поступить в этот дом на место, жители города, все как один, воспрепятствовали бы этому своими россказнями. Наиболее благожелательным для мэтра Корнелиуса было мнение, что он наделен некоей пагубной силой. Одним он внушал инстинктивный страх, другим — то глубокое почтение, какое питают к неограниченной власти или к деньгам. Для третьих он обладал привлекательностью тайны. Его образ жизни, его физиономия, благосклонность к нему короля — все это как бы подтверждало многочисленные слухи о нем. После смерти своего преследователя, герцога Бургундского, Корнелиус довольно часто уезжал из страны, а на время отсутствия банкира король поручал охрану его дома своей шотландской роте. Такая заботливость короля заставляла придворных предполагать, что старик отказал свои богатства Людовику XI. Ссудных дел мастер выходил из дому очень редко, но королевские придворные частенько его навещали — он довольно широко ссужал их деньгами, хоть, правда, порою бывал взбалмошен: в иные дни он не соглашался им дать ни гроша, а на следующий день давал огромные суммы, — разумеется, за большие проценты и под верное обеспечение. Впрочем, как хороший католик, он исправно посещал церковную службу, но приходил в собор св. Мартина всегда загодя, а так как он откупил себе там пожизненно особую внутреннюю часовню, то и в церкви, как и везде, был отделен от прочих христиан. В Туре долго в те времена существовала народная примета: «Прошел мимо Ссудной казны — значит беды суждены». Словами «Прошел мимо Ссудной казны» объяснялись внезапные болезни, безотчетная грусть, всяческие неудачи. Даже при дворе Корнелиусу приписывали то роковое влияние, которое итальянские, испанские и азиатские суеверия определили как «дурной глаз». Если бы не страшная власть Людовика XI, распростертая, как покров над Дурным домом на улице Шелковицы, малейшего повода было бы достаточно, чтобы народ разрушил его. А ведь первые шелковичные деревья были посажены в Туре именно Корнелиусом, и жители Тура тогда смотрели на него, как на доброго гения. Вот и рассчитывайте на любовь народа! Некоторые вельможи, встретившись с мэтром Корнелиусом вне Франции, были удивлены его хорошим расположением духа: в Туре он бывал всегда мрачен и задумчив, но тем не менее всегда возвращался в Тур. Необъяснимая сила влекла его в темный дом на улице Шелковицы. Подобно улитке, жизнь которой тесно связана с ее раковиной, он чувствовал себя хорошо, как сам признавался королю, только за изукрашенными каменными стенами своей крепко запертой маленькой Бастилии, хотя и знал, что в случае смерти Людовика XI это место станет для него опаснейшим на земле.

— Дьявол потешается над нашим кумом ссудных дел мастером, — сказал Людовик XI своему брадобрею за несколько дней до праздника всех святых. — Он опять жалуется, что его обокрали! Но теперь уж ему некого вешать, кроме разве самого себя. И этот старый бродяга приходил, чтобы спросить у меня, не унес ли я вчера по ошибке рубиновую цепь, которую он хотел мне продать! «Клянусь богом, я не ворую того, что могу и так взять», — сказал я ему.

— И он испугался? — спросил брадобрей.

— Скряги боятся только одной вещи, — ответил король. — Мой кум ссудных дел мастер прекрасно знает, что я не сдеру с него шкуру без причины, иначе я был бы несправедлив, а я всегда делал только то, что справедливо и необходимо.

— Однако этот мошенник с вас столько тянет, — возразил брадобрей.

— А ты хотел бы, чтобы я и вправду… — сказал король, бросая на брадобрея лукавый взгляд.

— Чорт возьми, государь, хорошо было бы заранее перехватить частицу из его наследства, а то ведь все оно достанется дьяволу!

— Довольно! — сказал король. — Не внушай мне дурных мыслей. Мой кум человек самый преданный из всех, кого я облагодетельствовал; быть может, потому, что он мне ничего не должен.

Итак, уже два года Корнелиус жил один со своей старой сестрой, которая слыла колдуньей. Портной, проживавший по соседству, утверждал, что частенько видел ее ночью на крыше в ожидании, когда наступит час лететь на шабаш. Это казалось тем более необычайным, что старый скряга запирал свою сестру в комнате, где окна были забраны железными решетками. Вечно обкрадываемый, постоянно опасаясь, как бы его не обманули, Корнелиус на старости лет возненавидел всех, за исключением короля, которого очень уважал. Он стал настоящим человеконенавистником, а страсть к золоту — отождествление своей собственной сущности с этим металлом — становилась, как у большинства скупцов, все более и более глубокой и с возрастом все усиливалась. Даже сестра возбуждала его подозрения, а ведь она была, пожалуй, еще скупей, чем брат, и превосходила его в изобретениях скряжничества. Вот почему в их существовании было что-то загадочное и таинственное. Старуха так редко брала хлеб у булочника, так мало бывала на рынке, что и наименее легковерные наблюдатели стали в конце концов приписывать этим двум странным существам знание какой-то тайны жизни. Люди, соприкасавшиеся с алхимией, говорили, что мэтр Корнелиус умеет делать золото. Ученые утверждали, что он нашел универсальное средство от всех болезней. Многие деревенские жители считали Корнелиуса, со слов горожан, существом сверхъестественным, и некоторые из любопытства приходили в город посмотреть с улицы на его жилище.

Усевшись на скамье дома, расположенного напротив Ссудной казны мэтра Корнелиуса, дворянин поочередно рассматривал дворец Пуатье и Дурной дом. Луна подчеркивала их выступы своим сиянием, выделяла темными и светлыми пятнами все углубления и выпуклости скульптурной отделки. Причудливая игра бледных лучей придавала обоим зданиям зловещий вид; казалось, сама природа поддалась суевериям, которые витали над этим жильем. Молодой человек вспомнил один за другим все рассказы, где Корнелиус изображался как существо, внушающее одновременно и любопытство и страх. Решив в пылу своей любви проникнуть в этот дом и не покидать его, пока не исполнит своих замыслов, он все же в последний момент заколебался перед решительным шагом, хотя и знал, что сделает его. Но кто в критические минуты своей жизни не прислушивался к предчувствиям и не колебался перед безднами будущего? Влюбленный и достойный любви молодой человек лишь опасался, как бы не умереть раньше, чем графиня увенчает его любовь. Эти тайные размышления были полны такого острого интереса, что юноша не чувствовал холодного ветра, хлеставшего по его ногам и по выступам домов. Входя в дом Корнелиуса, он должен был отказаться от своего имени, так же как оставил уже свою красивую дворянскую одежду. В случае какого-нибудь несчастья он не имел права ссылаться на преимущества своего рождения, надеяться на защиту друзей, иначе он безвозвратно погубит графиню де Сен-Валье. Если бы старый вельможа заподозрил, что к ней ночью может пробраться любовник, он был бы способен запереть ее в железную клетку и сжечь на медленном огне или же уморить, заточив в каком-либо замке. Оглядывая жалкую одежду, в которую он вырядился, дворянин стыдился самого себя. Подпоясанный черным кожаным поясом, в грубых башмаках, в коротких сермяжных штанах, сером шерстяном полукафтанье, он был похож на писца, какие бывали у самых бедных судебных приставов. Для дворянина XV века разыгрывать роль мещанина без гроша за душой и отказываться от преимуществ своего сословия — уже было равносильно смерти. Но взобраться на крышу дома, в котором плакала его возлюбленная, а затем спуститься по дымовой трубе или бежать по крыше от одной водосточной трубы к другой и влезть к возлюбленной в окно; рисковать своей жизнью, чтобы быть возле нее, перед жарким огнем камина, пока грозный муж храпит, крепко уснув на радость влюбленным; бросая вызов земле и небесам, обменяться самым смелым поцелуем; перекинуться словами, из которых каждое могло повлечь за собою смерть или, по меньшей мере, кровавую схватку, — все эти сладострастные образы, все романические опасности такого предприятия придали молодому человеку решимости. Пусть за все старания не ждала его какая-нибудь особенная награда, пусть даже он успел бы только поцеловать еще раз руку графини, — все же он, движимый рыцарским и пылким духом той эпохи, решился на смелый шаг. Кроме того, он не допускал мысли, что графиня может отказать ему в сладостных утехах любви среди стольких смертельных опасностей. Приключение казалось слишком рискованным, слишком трудным — как же было отступить от него?

Вдруг зазвонили все городские колокола, оповещая, что настало время гасить огни — согласно закону, уже потерявшему силу, но еще соблюдавшемуся в провинции, где все отменяется медленно. Хотя свет еще не был потушен, начальники квартальной стражи приказали протянуть уличные цепи. Многие двери были уже заперты; вдали раздавались шаги запоздавших горожан, идущих толпой со своими лакеями, вооруженными до зубов и несущими большие фонари; вскоре затем город, как бы связанный по рукам и ногам, казалось, уснул, и злоумышленники могли проникнуть в дома только с крыш. В те времена по крышам ходили ночью нередко. Улицы в провинции и даже в Париже были так узки, что воры прыгали с одного дома на другой. Если верить мемуарам той поры, король Карл IX в молодости долго развлекался этим опасным занятием. Боясь явиться к мэтру Корнелиусу слишком поздно, дворянин собирался уже покинуть свое место, чтобы постучать в его дверь, но вдруг, при взгляде на Дурной дом, он с изумлением заметил два существа, которых писатель того времени назвал бы нежитью. Он протер себе глаза, словно не доверяя своему зрению, и тысяча различных чувств пронеслась в его душе при виде того, что было перед ним. По обеим сторонам двери, в рамке, образованной перекладинами своего рода бойниц, виднелись какие-то две физиономии. Сначала он принял эти лица за причудливые маски, высеченные в камне, — так они были морщинисты, угловаты, безобразны, резки, неподвижны, такого они были темнобурого цвета, — но вечер был холодный и светила луна, поэтому он мог различить легкий белый пар дыхания, выходивший из двух лиловатых носов; постепенно он рассмотрел на обоих изможденных лицах, под тенью бровей, по два фаянсово-голубых глаза, горевших в темноте, как у волка, спрятавшегося в глубине листвы, которому чудится лай охотничьей своры. Беспокойный взгляд этих глаз был на него направлен так пристально, что, встретив его, свидетель столь странного зрелища почувствовал себя, как птица, над которой легавая делает стойку. Он ощутил в своей душе лихорадочное волнение, но быстро справился с ним: эти два лица, напряженных и недоверчивых, принадлежали, несомненно, Корнелиусу и его сестре. Тогда дворянин стал осматриваться, как бы разыскивая дом, указанный в записке, которую он вынул из своего кармана, чтобы свериться с ней при свете луны; затем он направился прямо к двери ссудных дел мастера и постучал в нее тремя ударами, отозвавшимися внутри дома так гулко и сильно, как в погребе. Слабый свет упал на крыльцо, и через маленькую, чрезвычайно крепкую решетку посетитель увидел чей-то блестящий глаз.

— Кто там?

— Друг Остерлинка из Брюгге, по его поручению.

— Что вам надобно?

— Войти.

— Ваше имя?

— Филипп Гульнуар.

— Есть у вас рекомендательные письма?

— Вот они.

— Просуньте их в щель ящика.

— Где он?

— Налево.

Филипп Гульнуар опустил письмо в щель железного ящика, прикрепленного под одной из бойниц.

«Чорт побери! — подумал он. — Сразу видно, что король прибыл в наши места, потому что здесь такие же порядки, какие он завел в Плесси». Он прождал на улице с четверть часа, а тогда услышал, как Корнелиус сказал своей сестре:

— Закрой капкан у двери.

У входа раздалось бряцанье цепей и грохот железа. Филипп услышал, как отодвигаются засовы и гремят замки; наконец, маленькая дверца, обитая железом, приоткрылась ровно настолько, чтобы в дом едва можно было пройти человеку, и то лишь худощавому. С риском порвать свою одежду, Филипп кое-как протиснулся в Дурной дом. Беззубая старая дева, у которой лицо было похоже на скрипичную деку, а брови — на ручки котла, нос же и крючковатый подбородок так близко сходились, что между ними не поместился бы и лесной орех, — старая дева со впалыми висками, бледная, худосочная, кожа да кости, молча повела мнимого чужестранца в залу на нижнем этаже, меж тем как Корнелиус осмотрительно держался позади.

— Садитесь там, — сказала она Филиппу, указывая ему скамью о трех ножках, стоявшую около большого, украшенного резьбою камина, в чистом очаге которого не было и следов огня. С другой стороны стоял стол орехового дерева, на витых ножках, а на нем лежало в тарелке яйцо и с десяток ломтиков хлеба, твердых и сухих, старательно нарезанных чьей-то скаредной рукой. Две скамейки, на одну из которых села старуха, были придвинуты к столу, из чего можно было понять, что приход Филиппа застал этих скряг за ужином. Корнелиус пошел притворить два железных ставня, чтобы закрыть, вероятно, те потайные окошечки, через которые они с сестрой так долго рассматривали, что творится на улице, и вернулся на свое место. Мнимый Филипп Гульнуар увидел тогда, как брат и сестра по очереди степенно обмакивали свои ломтики хлеба в яйцо, с той же точностью, с какою солдаты через равные промежутки времени погружают в артельный котел свою ложку, — причем яйцо расходовалось с большой осмотрительностью, чтобы его хватило на все ломтики. Этот процесс совершался в молчании. Во время еды Корнелиус с такой обстоятельностью и с таким вниманием разглядывал мнимого новичка, как будто взвешивал старинные золотые монеты. Филипп испытывал такое чувство, словно ледяной плащ окутал ему плечи; ему до смерти хотелось оглядеться вокруг, но, с тонкой расчетливостью, которой требуют любовные приключения, он остерегался бросить даже мимолетный взгляд на стены, понимая, что если Корнелиус перехватит этот взгляд, то не оставит любопытного юношу в своем доме. Итак, он довольствовался тем, что скромно устремлял глаза то на яйцо, то на старую деву, а иногда смотрел на своего будущего хозяина.

Казначей Людовика XI был похож на этого монарха и даже перенял от него некоторые жесты, как это бывает, когда люди живут вместе и чем-либо близки друг другу. Слегка поднимая густые брови, которые обычно почти закрывали его глаза, фламандец бросал ясный взгляд, проницательный и твердый, как у людей, живущих в молчании, привыкших к постоянной сосредоточенности. Тонкие губы, собранные оборочкой, придавали ему невероятно лукавый вид. В нижней части лица было что-то лисье; но высокий крутой лоб, изрезанный морщинами, казалось, свидетельствовал о больших достоинствах, о душевном благородстве, которое опыт отучил от взлетов, а жестокие уроки жизни, вероятно, заставили запрятаться в самые сокровенные тайники этого загадочного существа. То, конечно, не был простой скряга, и его страсть, должно быть, скрывала в себе глубокие наслаждения и никому не поверяемые мысли.

— По какому курсу ходят венецианские цехины? — внезапно спросил он своего будущего ученика.

— По три четверти в Брюгге, по одному в Генте.

— Какой фрахт на Шельде?

— Три су парижского чекана.

— Нет ли чего нового в Генте?

— Разорился брат Лиевена Герда.

— Вот как!

Издав это восклицание, старик прикрыл колени полой своей одежды — он был облечен в просторную судейскую мантию из черного бархата, спереди открытую, с пышными рукавами и без воротника. Одни лохмотья остались от роскошной переливчатой материи некогда великолепного костюма, сохранившегося от тех времен, когда мэтр Корнелиус был председателем трибунала по имущественным делам — должность, исполнение которой принесло ему вражду герцога Бургундского. Филипп не чувствовал холода, он вспотел под своей сермяжной сбруей, с дрожью в сердце ожидая новых вопросов. Благодаря своей хорошей памяти он твердо усвоил краткие наставления, данные ему накануне одним евреем, который был ему обязан жизнью, человеком, отлично знакомым с повадками и привычками Корнелиуса, и до сих пор этого было достаточно. Но дворянин, в пылу своих замыслов ни в чем прежде не сомневавшийся, уже начинал видеть все трудности смелой затеи. Торжественная серьезность и хладнокровие страшного фламандца подействовали на него. К тому же он чувствовал себя под замком и ясно понимал, что главный превотальный судья всегда готов предоставить виселицу в распоряжение мэтра Корнелиуса.

— Вы ужинали? — спросил казначей, но таким тоном, в котором звучало: «Не вздумайте ужинать!»

Несмотря на этот выразительный оттенок в голосе брата, старая дева встревожилась; она посмотрела на молодого человека, словно измеряя взглядом емкость его желудка, и, чтобы что-нибудь сказать, произнесла с притворной улыбкой:

— Ну, и черные же у вас волосы — чернее, чем хвост у чорта!

— Я поужинал, — ответил Корнелиусу дворянин.

— Ладно! Приходите ко мне завтра, — сказал скряга — Давно уже я привык обходиться без помощи ученика. Впрочем, утро вечера мудренее.

— Ах, клянусь святым Бавоном! Милостивый государь, я — фламандец, я никого здесь не знаю, уличные цепи уже натянуты, меня посадят в тюрьму. Но, разумеется, добавил он; спохватившись, что проявляет слишком большую настойчивость, — если вам угодно, я уйду.

Имя св. Бавона странно подействовало на старого фламандца.[1]

— Ну, ну! Клянусь святым Бавоном, вы ляжете здесь.

— Но… — сказала старая дева, приходя в беспокойство.

— Замолчи! — прикрикнул на сестру Корнелиус. — Остерлинк в своем письме ручается за этого молодого человека, — шепнул он ей на ухо. Ведь у нас хранятся сто тысяч ливров, принадлежащие Остерлинку! Это — хорошая порука.

— А если он украдет у тебя баварские драгоценности? Право, он больше похож на вора, чем на ученика!

— Ш-ш! — сказал старик, настораживаясь.

Оба скряги стали прислушиваться. Мгновение спустя после этого «ш-ш» вдали, по ту сторону городских рвов, еле-еле послышались шаги нескольких человек.

— Это дозор из Плесси, — сказала сестра.

— Ну-ка, дай мне ключ от комнаты учеников, — промолвил Корнелиус.

Старая дева протянула руку, чтобы взять светильник.

— Не собираешься ли ты оставить нас одних без света? — воскликнул Корнелиус многозначительным тоном. — Дожила до таких лет, а не помнишь, где ключ лежит. Разве уж так трудно его нащупать?

Старуха поняла смысл, скрытый в его словах, и вышла. Провожая взглядом это странное создание, когда оно направлялось к двери, Филипп Гульнуар заодно, украдкой от своего учителя, оглядел и залу. Стены были обшиты понизу дубовой панелью, а выше обиты желтой кожей, украшенной черными арабесками; но особенно бросился ему в глаза фитильный пистолет.

Это страшное новое оружие находилось возле Корнелиуса.

— Как рассчитываете вы добывать себе средства к жизни? — спросил ссудных дел мастер.

— Денег у меня мало, — ответил Гульнуар, — но я кое-что смыслю в извлечении доходов. Если только вы пожелаете уделять мне по одному су с каждой марки, которую я дам вам заработать, я буду доволен.

— Одно су… одно су… — повторил скряга. — Многовато!

При этих словах вошла сивилла.

— Пойдемте, — сказал Корнелиус Филиппу.

Они вышли в прихожую и стали подниматься по каменной винтовой лестнице, круглая клетка которой находилась в высокой башенке по соседству с залой. На втором этаже молодой человек остановился.

— Да нет же! — сказал Корнелиус. — Эта обитель не для вас — здесь увеселяется король.

Архитектор устроил помещение для ученика под остроконечной крышей башенки, над самой лестницей; это была небольшая круглая комната, холодная, с голыми каменными стенами. Башня занимала середину фасада, обращенного во двор, узкий и мрачный, подобно всем дворам в провинции. В глубине, сквозь решетчатые аркады, виднелся довольно неприглядный сад, где росли только шелковичные деревья, за которыми, вероятно, ухаживал сам Корнелиус. Все это дворянин рассмотрел — благо луна сияла ярко — сквозь узкие окна, освещавшие лестницу. Жалкая кровать, рассохшийся сундук и скамья, на которой стояла кружка, составляли всю меблировку его конуры. Дневной свет проникал в нее только через небольшие четырехугольные отверстия, расположенные, вероятно, вдоль наружного валика башни в виде украшений, характерных для этого изящного архитектурного стиля.

— Вот ваше жилище; оно просто, надежно, в нем имеется все, что необходимо для ночлега. Спокойной ночи! Не покидайте его так, как прежние жильцы.

Бросив на своего ученика последний взгляд, таивший тысячу мыслей, Корнелиус запер дверь на двойной оборот ключа и ушел, унося с собою ключ и оставляя дворянина в самом глупом положении, — так чувствовал бы себя литейщик, разбив опоку и обнаружив в ней вместо колокола только пустоту. Сидя один, без света на этом чердаке, откуда четверо его предшественников вышли только затем, чтобы их вздернули на виселицу, дворянин сам себе показался красным зверем, попавшим в ловушку. Он вскочил на скамейку и выпрямился во весь рост, чтобы дотянуться до отверстий вверху стены, откуда проникал слабый свет. Он увидел Луару, красивые холмы Сен-Сира и погруженный в сумрак чудесный дворец Плесси, где в двух-трех окнах сверкали огоньки; вдали простирались милые деревни Турени и серебристая гладь реки. Трепетный свет луны придавал малейшим подробностям этой красивой картины необычайную прелесть: витражи окон, водяные струи, коньки домовых крыш — все сверкало, как драгоценные каменья. Душа молодого вельможи невольно предалась сладостной грусти.

«Не есть ли это последнее „прости“?» — подумал он.

Оставаясь у своего оконца, он уже заранее упивался всеми ужасами, которые сулило его приключение, и всего боялся, как узник, не утративший еще последнего луча надежды. С каждым новым препятствием образ его возлюбленной становился все прекраснее. Она была для него не просто женщиной, но некиим сверхъестественным существом, которое он неясно различал сквозь пламя желания. Слабый крик, раздавшийся, как ему показалось во дворце Пуатье, вернул его к действительности. Усаживаясь на тощую постель, чтобы поразмыслить о своем деле, он услышал на лестнице легкое поскрипывание и, напрягая слух, уловил слова старухи: «Он ложится!» Благодаря случайному свойству здания, не предусмотренному архитектором, малейший звук отзывался в комнате ученика, так что мнимый Гульнуар не упустил ни одного движения скряги и его сестры, шпионивших за ним. Он разделся, лег, притворился спящим и, пока его хозяева стояли на лестнице и подслушивали, не терял времени, изыскивая средства пробраться из своей темницы в особняк Пуатье. Часов в десять вечера Корнелиус с сестрою, уверенные, что ученик спит, удалились к себе. Дворянин внимательно следил по глухим и отдаленным звукам за передвижением фламандца и его сестры и, казалось ему, понял, как расположены их комнаты: они должны были занимать весь третий этаж. По обыкновению той эпохи, окна верхнего этажа выступали из ската крыши и были украшены тимпанами богатой резной работы. Крыша окаймлялась своеобразной балюстрадой, скрывавшей кровельные желоба, предназначенные для дождевой воды, которая по трубам, заканчивавшимся внизу пастями крокодила, стекала на улицу. Дворянин, изучивший всю нужную ему топографию так же старательно, как это сделал бы кот, рассчитывал, что из башни можно попасть на крышу, а затем пробраться в комнату графини по желобам и водосточной трубе, — он лишь не предусмотрел, что оконца в его башенке слишком малы и в них невозможно пролезть. Убедившись в этом, он решил вылезть на крышу через окно, которое имелось над верхней площадкой лестницы. Но для выполнения этого смелого проекта надо было выйти из комнаты, а Корнелиус взял ключ с собой. Молодой дворянин, отправляясь в Дурной дом, на всякий случай захватил с собою кинжал — такой, которым в те времена на смертельных поединках наносился «удар милосердия», если противник умолял прикончить его. Лезвие у этого страшного оружия с одной стороны было острое, как бритва, а с другой зазубренное, как пила, но зазубрины шли в направлении, обратном тому, по которому кинжал входит в тело. Дворянин имел в виду воспользоваться этим кинжалом, чтобы выпилить из двери замок. К счастью для него, замочная коробка была укреплена в двери изнутри четырьмя большими винтами. При помощи кинжала юноша, правда с большим трудом, отвинтил замок своей темницы, а все четыре винта аккуратно положил на сундук. К полуночи он уже был на свободе и, сняв башмаки, сошел вниз, чтобы ознакомиться с местом действия. Он немало был удивлен, когда, открыв настежь дверь, увидел какой-то коридор, с несколькими комнатами по обеим сторонам, а в конце коридора обнаружил окно, выходившее на стык, образованный крышей дворца Пуатье и крышей Дурного дома. Как велика была его радость, можно лучше всего судить по тому, что он тотчас же дал Святой Деве обет заказать в ее честь обедню в Эскриньольской церкви, знаменитой церкви города Тура. Обследовав высокие и широкие дымовые трубы дворца Пуатье, он пошел за своим кинжалом; но вдруг задрожал от страха, увидев, что лестницу озарил свет и, словно призрак, в конце коридора возник сам Корнелиус, в мантии, со светильником в руке, устремивший в коридор широко открытые глаза.

«Если распахнуть окно и прыгнуть на крышу, то он услышит меня», — подумал дворянин.

А страшный Корнелиус все приближался, как приближается к преступнику смертный час. В такой крайности, движимый любовью, Гульнуар обнаружил полное присутствие духа: он бросился в амбразуру одной из дверей и прижался в углу, поджидая скрягу. Когда Корнелиус, держа перед собой светильник, достаточно приблизился к дворянину, тот дунул и погасил светильник; Корнелиус что-то пробормотал, выругался по-голландски, но повернул назад. Тогда дворянин побежал к себе в каморку, взял там свое оружие, возвратился к спасительному окну, тихо открыл его и выпрыгнул на крышу. Очутившись под открытым небом, на свободе, он почувствовал внезапную слабость — так он был счастлив; быть может, чрезмерная возбужденность, вызванная только что испытанным страхом, или смелость его затеи были причиной его волнения; победа часто таит в себе такие же опасности, как и сама битва. Он примостился у кровельного желоба, вздрагивая от радости и задаваясь вопросом: «По какой трубе надо спускаться к ней?»

Он окинул взглядом каждую трубу. Любовь сделала его догадливым — и он стал ощупывать трубы, чтобы узнать, которая из них была еще тепла от недавней топки. Определив это, смелый дворянин воткнул кинжал между двух камней, зацепил за него свою веревочную лестницу, бросил другой конец ее в отверстие трубы и отважно стал спускаться к своей возлюбленной, положившись на крепость доброго клинка. Он не знал, спит ли Сен-Валье, или же бодрствует, но твердо решил сжать графиню в своих объятиях, пускай бы даже это стоило жизни и ему и графу. Он тихо опустил ноги на теплую золу, еще тише наклонился и увидел графиню, сидевшую в кресле. Озаренная светильником, бледная от счастья, трепеща от страха, женщина указала ему пальцем на Сен-Валье, который лежал на кровати в десяти шагах от кресла. Уж поверьте, что их жгучий поцелуй был беззвучен и отозвался только в их сердцах!..

На следующий день, около девяти часов утра, в тот момент, когда Людовик, прослушав обедню, выходил из своей часовни, он увидел перед собой мэтра Корнелиуса.

— Доброй удачи, куманек! — бросил ему на ходу король, нахлобучивая свою шапку.

— Государь, я охотно дал бы тысячу экю золотом, чтобы получить от вас аудиенцию хотя бы на минутку, ведь я теперь знаю, кто украл рубиновую цепь и все драгоценности…

— Ну, ну! посмотрим, — сказал король, выходя во двор Плесси в сопровождении казначея, врача Куактье, Оливье ле Дэма и капитана своей шотландской гвардии. — Расскажи. Стало быть, еще кого-нибудь собираешься повесить? Эй, Тристан!

Главный превотальный судья, прогуливавшийся по двору, подошел медленными шагами, подобно верной собаке, которая знает себе цену. Группа остановилась под деревом. Король сел на скамейку, а придворные стали перед ним полукругом.

— Ваше величество, один человек, выдавший себя за фламандца, так хитро меня провел…

— Ну, уж значит, он из хитрых хитрый, — промолвил Людовик XI, качая головой.

— О да! — ответил казначей. — Он, пожалуй, и вас бы сумел обойти. Как мог я заподозрить его, раз он был рекомендован мне в ученики Остерлинком, который доверил мне сто тысяч ливров? И вот теперь я готов побиться об заклад, что подпись еврея подделана. Короче говоря, государь, сегодня утром я обнаружил пропажу драгоценностей, которые были так прекрасны, что и вы ими не могли налюбоваться. Они у меня похищены, государь! Похитить драгоценности курфюрста Баварского! Бродяги ничего не уважают. Они у вас украдут ваше королевство, если вы не позаботитесь об его охране. Я тотчас поспешил в комнату, где находился этот ученик, по части воровства достойный звания мастера. На этот раз у нас не будет недостатка в уликах. Он отвинтил замочную коробку, но когда возвратился, то не мог найти всех винтов, так как луна уже не светила! К счастью, я, войдя в комнату, почувствовал один винт под ногой. Бродяга спал, он утомился. Представьте себе, господа, что он спустился в мой кабинет через дымовую трубу. Завтра — нет, нынче же вечером! — я велю заделать ее решеткой. У воров всегда получишь какой-нибудь урок. Он запасся шелковой лестницей, а его одежда сразу выдает, что он лазил по крышам и через трубу. Он рассчитывал остаться у меня, разорить меня, наглец! Где схоронил он драгоценности? Крестьяне видели рано утром, как он возвращался по крышам. У него были сообщники, ожидавшие его на плотине, которую вы построили. Ах, государь! воры должны быть вам благодарны за то, что они могут сюда подъехать на лодке и — хлоп! — увезти добычу, не оставляя следов! Но теперь главарь их в наших руках, дерзкий мошенник, который смелостью мог бы поспорить с любым дворянином. Ах! Виселица ждет его не дождется, а если дать ему чуть-чуть испробовать пытку, мы узнаем все. Разве не требуют этого заботы о славе вашего государства? Не должно бы у нас вовсе быть воров при таком великом короле!

Король давно уже не слушал его. Он погрузился в мрачные размышления, как это с ним столь часто случалось в последние дни его жизни. Воцарилось глубокое молчание.

— Это касается тебя, кум, — сказал он, наконец, Тристану, — расследуй дело.

Он встал, отошел на несколько шагов от скамьи, и придворные оставили его одного. Тут он заметил, что Корнелиус сел на мула и собирается уехать вместе с главным превотальным судьей.

— А тысяча экю? — сказал ему король.

— Ах, государь, вы — слишком великий король! Нет такой суммы денег, какая могла бы оплатить ваше правосудие!

Людовик XI улыбнулся. Придворные позавидовали той свободе в речах и тем вольностям, которыми пользовался старый казначей, быстро скрывшийся в аллее шелковичных деревьев, соединяющей Тур и Плесси.

Изнуренный усталостью, дворянин действительно спал глубочайшим сном. Когда он вернулся из своей любовной экспедиции, то смелости и пыла, с какими он устремлялся к опасным наслаждениям, он уже не чувствовал при мысли о необходимости оберегать себя от опасностей, неясных или только воображаемых, в которые уже, быть может, и не верил. Поэтому он не стал чистить свою испачканную одежду и уничтожать следы своих успешных уловок, отложив все до следующего дня. Это было большой ошибкой, и ей, как нарочно, способствовали все обстоятельства. В самом деле, пока он справлял праздник своей любви, луна успела зайти, и теперь он, потеряв терпение, не разыскал всех винтов проклятой замочной коробки Затем, проявляя небрежность, свойственную человеку, преисполненному радости или охваченному непреодолимой дремотой, он положился на счастливый случай, столь благосклонный к нему до тех пор. Как он ни внушал себе, что должен проснуться на рассвете, но происшествия дня и волнения ночи помешали ему сдержать слово, данное самому себе. Счастье забывчиво. Не таким уже страшным показался Корнелиус молодому дворянину, когда тот укладывался на свою жесткую постель, с которой столько несчастных отправлялось на виселицу, — и эта беспечность его погубила. Пока королевский казначей не возвратился из Плесси-ле-Тур в сопровождении главного судьи и его страшных стрелков, мнимого Гульнуара стерегла старая дева, которая уселась на ступеньках винтовой лестницы, не смущаясь холодом, и вязала чулки для Корнелиуса.

Молодой дворянин все еще был во власти тайных наслаждений этой упоительной ночи, не зная о несчастье, которое приближалось к нему вскачь. Он видел сны. Его сонные грезы, как это случается в молодости, были такими яркими, что он не знал, где начинались сновидения и кончалась действительность. Во сне он снова сидел на подушке у ног графини, его голова лежала на коленях, от которых исходило ласковое тепло, и он слушал рассказ о преследованиях и мучениях, которым тиран-граф подвергал свою жену; его растрогал рассказ графини, бывшей одною из внебрачных дочерей Людовика XI- и притом самой любимой; юноша обещал пойти на следующий день все открыть этому грозному отцу; они убеждали друг друга, что все устроится как нельзя лучше, что брак будет расторгнут, муж посажен в тюрьму, — а между тем муж мог проснуться при малейшем шуме, и его меч угрожал им смертью. Теперь, в сонных грезах, огонь светильника, пламя очей, цвета ковров и тканей были ярче; ощутимее исходил аромат от ночной одежды, сильнее напоен любовью был воздух, все вокруг больше дышало знойною негой, чем это было в действительности. И Мария сновидений гораздо менее, чем настоящая Мария, была способна устоять перед томными взглядами, кроткими мольбами, колдовскою нежностью расспросов и искусным молчанием, перед сладострастной настойчивостью и перед собственным ложным великодушием, которое придает такую пламенность первым мгновениям страсти, возбуждает в душах новое опьянение при каждом новом, все более сильном порыве любви. Соблюдая положения любовной казуистики тех времен, Мария де Сен-Валье предоставила своему возлюбленному лишь ограниченные права. Она охотно позволяла целовать ее ножки, ручки, платье, шею; она не отвергала его любви, соглашалась на то, чтобы любовник посвятил ей свои заботы и всю свою жизнь, позволяла ему умереть за нее, она предавалась страсти, которую еще больше разжигали строгие, доходившие порой до жестокости, запреты подобного полуцеломудрия; но сама она оставалась неподатливой, решив одарить любовника высшей милостью лишь в награду за свое освобождение. В те времена, чтобы расторгнуть брак, нужно было ехать в Рим, склонить на свою сторону нескольких кардиналов и предстать пред лицом его святейшества папы, заручившись благорасположением короля. Мария хотела добиться свободы для своего чувства, чтобы принести ее в дар любимому человеку. Почти все женщины тех времен обладали достаточно сильной властью над сердцем мужчины, чтобы воцариться там и внушить такую страсть, которая подчинила бы себе всю его жизнь. Но во Франции дамы пользовались вообще таким почетом, чувствовали себя такими владычицами, были полны такой красивой гордости, что там мужчины больше принадлежали своим возлюбленным, чем те принадлежали им; часто за любовь к женщине платили своею кровью и, чтобы принадлежать ей, подвергались множеству опасностей. Но Мария сновидений, более снисходительная, чем подлинная Мария, и тронутая самоотвержением своего возлюбленного, плохо защищалась от бурной любви красивого дворянина. Какой же из двух Марий нужно было верить? Быть может, той, что явилась мнимому ученику во сне? Быть может, дама, которую он видел во дворце Пуатье, прикрыла свое настоящее лицо маской добродетели? Вопрос щекотлив, для дам будет лучше, если мы оставим его нерешенным.

В тот миг, когда Мария сновидений готова была, казалось, позабыть свое высокое достоинство и снизойти к любовнику, тот почувствовал, что его схватила чья-то железная рука, и услышал ехидный голос главного превотального судьи:

— Ну, благочестивый паломник, отдохнули от своих ночных странствий? Не пора ли вставать?

Филипп увидел черное лицо Тристана, узнал его язвительную улыбку; а дальше, на ступеньках лестницы, он заметил Корнелиуса, его сестру и, позади, стражников превотального суда. При этом зрелище, при виде этих дьявольских лиц, дышавших или ненавистью, или тем мрачным любопытством, с которым взирают на свою жертву палачи, — Филипп Гульнуар сел и протер себе глаза.

— Клянусь богом! — воскликнул он, выхватив из-под подушки кинжал, сейчас как нельзя более кстати побаловаться ножами!

— Ого! Сразу видно дворянина, — заметил Тристан. — Предо мною, кажется, Жорж д\'Эстутвиль, племянник командующего войсками арбалетчиков?

Услышав из уст Тристана свое настоящее имя, молодой д\'Эстутвиль меньше испугался за себя, чем за свою несчастную возлюбленную, которая могла подвергнуться опасности, если бы он был опознан. Чтобы устранить всякое подозрение, он воскликнул:

— Не сдамся, клянусь дьяволом! На помощь, мои бродяги!

Испустив в отчаянии этот крик, молодой придворный сделал огромный прыжок и с кинжалом в руке оказался на площадке лестницы. Но подручные превотального судьи привычны были к подобным столкновениям. Когда Жорж д\'Эстутвиль достиг ступенек, они ловко схватили его, не обращая внимания на то, что одному из стражников он нанес сильный удар кинжалом, правда, только скользнувшим по кольчуге; затем они его обезоружили, связали ему руки и повергли на постель пред взоры своего начальника, застывшего в раздумье.

Тристан молча посмотрел на руки пленника, почесал бороду и сказал Корнелиусу, показывая на них:

— У него руки совсем не такие, как у бродяги или ученика. Должно быть, из знатных.

— Во всяком случае ворует он знатно! — воскликнул с горечью ссудных дел мастер… — Любезный Тристан, дворянин это или мужик, но он разорил меня, мошенник! Мне не терпится увидеть, как подогреют ему все четыре лапки или обуют в ваши красивые сапожки. Нет сомнения, что он — начальник целого легиона зримых и незримых дьяволов, которые знают все мои тайны, открывают мои замки, грабят и изводят меня. Они очень богаты, куманек! Ах! на этот раз мы завладеем их сокровищами, так как по всему видно, что этот молодчик настоящий Крез. Я получу обратно свои милые рубины и немалую сумму денег; у нашего достойного короля будут теперь экю в изобилии…

— О! наши тайники крепче ваших! — сказал Жорж улыбаясь.

— А, проклятый вор! Он сознается! — воскликнул скряга.

Превотальный судья был занят исследованием одежды Жоржа д\'Эстутвиля и осмотром замка.

— Это ты отвинтил замок?

Жорж молчал.

— Ну что ж, молчи, если хочешь. Скоро ты исповедуешься в пыточной исповедальне, — промолвил Тристан.

— Хорошо сказано! — воскликнул Корнелиус.

— Уведите его, — сказал судья.

Жорж д\'Эстутвиль попросил разрешения одеться. По знаку своего начальника, стражники проворно его одели, — так кормилица сменяет пеленки младенцу, пользуясь моментом, когда он спокоен.

Огромная толпа запрудила улицу Шелковицы. Ропот народа все увеличивался, — казалось, вот-вот вспыхнет бунт. Известие о краже разнеслось по городу еще с утра. Об ученике шла молва, что он красив и молод, и он привлекал к себе всеобщие симпатии, что еще подогревало давнишнюю ненависть к Корнелиусу; и вот сыновья почтенных матерей, молодые женщины в красивых башмаках, со свежими лицами, которые не стыдно было показать людям, желали взглянуть на жертву. Когда показался Жорж, выведенный стражем, и тот, садясь верхом на лошадь, старательно намотал себе на запястье конец толстого кожаного ремня, державшего пленника на привязи и крепко связывавшего ему руки, поднялся невообразимый шум. Для того ли, чтобы увидеть Филиппа Гульнуара или чтобы его освободить, задние оттеснили передних к пикету кавалерии, расположенному перед Дурным домом. В эту минуту Корнелиус при содействии своей сестры запер дверь и закрыл ставни с поспешностью, которую вызывает панический страх. Тристан, не привыкший уважать людей, так как народ в ту эпоху не достиг еще верховной власти, — ничуть не опасался бунта.

— Оттесните их, оттесните! — сказал он своим людям.

При этих словах своего начальника лучники пустили лошадей вскачь к нижнему концу улицы. Двое-трое зевак были подмяты копытами, нескольких других так сильно прижали к стенам, что чуть не задавили, и толпа благоразумно решила разойтись по домам.

— Дорогу королевскому суду! — кричал Тристан. — Что вам здесь надо? Хотите, чтобы вас перевешали? Идите, друзья мои, восвояси, ваше жаркое подгорает! Эй, сестрица! У вашего мужа штаны в дырках, возьмитесь-ка за иголку!

Хотя эти речи показывали, что превотальный судья был в хорошем расположении духа, все же и самые рьяные бежали от него прочь, как от зачумленного. Когда толпа схлынула, Жорж д\'Эстутвиль был поражен, увидев в одном из окон дворца Пуатье свою дорогую Марию весело смеющейся вместе с графом… Она издевалась над своим бедным любовником, столь преданным ей, идущим ради нее на смерть! А быть может, она забавлялась, глядя на то, как стрелки своим оружием сбивают с людей шапки. Надо самому быть юношей двадцати трех лет, полным роскошных иллюзий, надо беззаветно довериться женской любви и самому любить всеми силами своего существа, с наслаждением рисковать своей жизнью ради поцелуя и увидеть, что тебя предали, — только тогда можно понять, сколько бешенства, ненависти и отчаяния ощутил в сердце Жорж д\'Эстутвиль, когда увидел, как смеется его возлюбленная, уронившая на него холодный, равнодушный взгляд. Она, видимо, смотрела в окно уже давно, потому что облокотилась на подушку; она так удобно устроилась, и старик муж казался довольным. Он также смеялся, проклятый горбун! Несколько слезинок скатилось из глаз молодого человека; и когда Мария де Сен-Валье увидела, что он заплакал, она отпрянула от окна. Тут слезы молодого человека высохли: по шапочке с черными и красными перьями он узнал рядом с нею пажа, который был ему предан. Граф не заметил появления пажа, так как тот, соблюдая осторожность, подошел на цыпочках. Он что-то шепнул Марии на ухо, и она опять села у окна. На миг ей удалось ускользнуть от вечного шпионства своего тирана, и она бросила Жоржу взгляд, в котором светилось и лукавство женщины, умеющей обмануть своего Аргуса, и огонь любви, и радость надежды. Если бы она прокричала ему: «Положись на меня!» — и то эти слова не выразили бы столько, сколько сказал ее взгляд, в котором отразилась тысяча мыслей, сверкнули все жестокие страхи, наслаждения и опасности их любви. Спустившись с небес в горнило мучений, молодой дворянин теперь снова вознесся к небесам. Вот почему он, легкий и довольный, весело шел на пытки, находя, что все предстоящие ему муки ничтожны перед радостями его любви. Когда Тристан покидал улицу Шелковицы, его люди остановились, завидев офицера шотландской гвардии, который мчался во весь опор.

— Что случилось? — спросил судья.

— Вас это не касается, — пренебрежительно ответил офицер. — Король послал меня за графом и графиней Сен-Валье, он приглашает их на обед.

Едва главный судья достиг плотины Плесси, как граф со своей женою, оба верхами, она — на белом муле, он — на коне, сопровождаемые двумя пажами, присоединились к лучникам, чтобы вместе с ними въехать в Плесси-ле-Тур. Все подвигались довольно медленно. Жорж шел пешком между двумя гвардейцами, из которых один все время держал его на ремне. Тристан и граф с женою, естественно, были впереди, преступник же следовал за ними. Молодой паж, приблизившись к лучникам, расспрашивал их, а порой говорил и с пленником, так что мог улучить мгновение и шепнуть ему:

— Я перепрыгнул через стену нашего сада и доставил в Плесси письмо к королю от графини. Она чуть не умерла, узнав, что вас обвиняют в краже… Мужайтесь! Она поговорит о вас…

Графиня уже почерпнула в своей любви силу и хитрость. Когда она смеялась у окна, в ее позе и улыбке сказался весь тот героизм, на который способны женщины в решительные моменты своей жизни.

Вопреки странной фантазии автора «Квентина Дорварда»,[2] поместившего королевский дворец Плесси-ле-Тур на возвышенности, надлежит оставить его там, где он был в ту эпоху, — на месте, защищенном с двух сторон Шером и Луарой, а далее — каналом Святой Анны, названным так Людовиком XI в честь своей любимой дочери, госпожи Божэ. Соединяя две реки между Туром и Плесси, этот канал одновременно представлял собою и надежное ограждение для замка и важный для торговли водный путь. Со стороны Брегемона, широкой и плодородной равнины, парк был защищен рвом, следы которого еще и доныне говорят об огромной его ширине и глубине. В эпоху, когда могущество артиллерии было только в зародыше, расположение Плесси, с давних пор выбранного Людовиком XI для своего местопребывания, могло считаться неприступным. В самом замке, построенном из кирпича и камня, не было ничего замечательного, но он был окружен прекрасными тенистыми деревьями, а из его окон, через просеки парка Plexitium, открывались виды, самые живописные в мире. Не было поблизости ни одного дома, и, не зная соперников, в самом центре небольшой равнины высился одинокий замок, где король был под охраной четырех водных преград. Если верить преданию, Людовик XI занимал западное крыло и из своей комнаты мог наблюдать и течение Луары, и, по ту сторону ее, красивую долину, орошаемую рекой Шуазиль, и часть холмов Сен-Сира; затем, из окон, выходивших во двор, он охватывал взором и въезд в свою крепость, и плотину, при помощи которой он устроил сообщение между своим любимым жилищем и городом Туром. Недоверчивый характер этого монарха дает основание верить подобным догадкам. Впрочем, если бы при постройке своего дворца Людовик XI осуществил в его архитектуре такую же роскошь, как впоследствии Франциск I у себя в Шамборе, то Турень навсегда осталась бы местопребыванием французских королей. Достаточно увидеть, как восхитительно расположен замок, какие открываются оттуда волшебные картины, — и вы убедитесь, что нет лучшего места для королевского жилища.

Людовику XI шел тогда пятьдесят седьмой год, ему оставалось жить лишь около трех лет; болезнь подтачивала его, и он уже чувствовал приближение смерти. Освободившись от своих врагов, готовясь присоединить к Франции все владения герцогов Бургундии при помощи брака между дофином и бургундской престолонаследницей Маргаритой, умело подготовленного Дескердом, командующим королевскими войсками во Фландрии; утвердив повсюду свою власть, обдумывая полезнейшие улучшения, король понимал, что жизнь его уходит и что ему остаются только тяготы его возраста. Его обманывали все, даже его любимцы, поэтому с годами природная недоверчивость еще возросла в нем. Он хотел жить, и это проявлялось в нем как эгоизм короля, стремящегося увековечить себя силами своего народа — но и для того, чтобы выполнить свои широкие планы, ему нужно было продлить свою жизнь. Все те изменения в монархическом строе, которые впоследствии осуществил здравый смысл публицистов и гений революции, уже приходили на ум Людовику XI. Введение единого налога, равенство подданных перед законом (тогда закон отождествлялся с государем) — все это было предметом его смелых начинаний. Накануне дня всех святых он вызвал к себе самых опытных из золотых дел мастеров, дабы установить во Франции единство мер и весов, как он уже установил единство власти. И вот, воспарив, как орел, своей необъятной мыслью над всем королевством, Людовик XI в то же время стал проявлять не только подозрительность, свойственную многим коронованным особам, но и странности, присущие выдающимся людям. Еще никогда до тех пор эта великая личность не была отмечена таким поэтическим своеобразием. Неслыханное сочетание противоположностей! Большая власть — в хилом теле; ум, недоверчивый к земным вещам, — и верующий в религиозные обряды; человек, ведущий борьбу с двумя силами, превосходящими его собственные, — с настоящим и будущим: с будущим, в котором он боялся мучений, что и побуждало его делать столько пожертвований в церкви; с настоящим, или с утратой самой жизни, из-за чего он покорно повиновался врачу Куактье. Этот король, сокрушивший все, сам был сокрушен угрызениями совести, а еще более — своей болезнью, постигшей его в пору могущества, среди тех поэтических вымыслов, которые создаются вокруг угрюмых владык-самодержцев. Это был исполинский, всегда великолепный поединок между человеком, воплотившим в себе самые высокие человеческие силы, и самой природой.

Вернувшись с короткой прогулки, в ожидании, когда для него наступит время обеда, — а в те времена обедали в двенадцатом часу дня, — Людовик сидел в своей спальне, у камина, в кресле с вышитой обивкой. Оливье ле Дам и врач Куактье стояли в амбразуре окна и лишь молча переглядывались, чтобы не потревожить сон своего господина. Слышно было только, как по первой зале прогуливались два камергера: владетель Монтрезора и Жан Дюфу — владетель Монбазона. Эти турские вельможи поглядывали на капитана шотландской гвардии, вероятно, по своему обыкновению, заснувшего в кресле. Король, казалось, дремал. Его голова свесилась на грудь, шапка сдвинулась на лоб, почти целиком закрывая глаза. Сидя в такой позе на своем высоком кресле, увенчанном королевской короной, он как бы весь ушел в себя, подобно человеку, заснувшему среди каких-то размышлений.

В этот момент Тристан со своей свитой всходил на мост святой Анны, находившийся в двухстах шагах от ворот Плесси, на канале.

— Кто это? — спросил король.

Двое придворных удивленно переглянулись.

— Ему что-то снится, — чуть слышно сказал Куактье.

— Праведный боже! — промолвил Людовик XI. — Вы считаете меня полоумным, что ли? Да ведь по мосту идут люди! Правда, я сижу возле камина, и здесь мне слышнее, чем вам. Это — действие закона природы, которым можно бы воспользоваться…

— Что за человек! — сказал ле Дэм.

Людовик XI встал, подошел к тому окну, откуда он мог видеть город; тогда он узнал главного судью и сказал:

— Ага! Вот мой кум со своим вором… да там и моя миленькая Мария де Сен-Валье. А я и позабыл обо всем. Оливье, — обратился он к брадобрею, — пойди скажи господину Монбазону, чтобы он приказал подать нам к столу доброго бургэйльского; да присмотри, чтобы повар не забыл подать морскую миногу; графиня очень любит и то и другое. Можно мне есть миногу? — несколько погодя добавил он, бросая беспокойный взор на Куактье.

Вместо ответа врач принялся исследовать лицо своего господина. Вдвоем они представляли собою настоящую картину. Благодаря романистам и историкам у нас прославились коричневое камлотовое полукафтанье и штаны из той же материи, которые носил Людовик XI. Его шапка, украшенная свинцовыми медалями, и орденская цепь св. Михаила не менее знамениты; но ни один писатель, ни один художник не изобразил лица этого ужасного монарха в последние годы его жизни — болезненного, землистого лица, все черты которого выражали горькую хитрость, холодную иронию. У Людовика XI был лоб великого человека, изрезанный морщинами и говоривший о высоких думах, а в его щеках и губах чувствовалось что-то заурядное, обыденное. По некоторым чертам физиономии можно было его принять за старого развратника-виноградаря или за скупого торгаша; но сквозь это неясное сходство и сквозь дряхлость умирающего старика ясно проступали черты человека власти и действия, короля. Его светложелтые глаза казались угасшими, но в них таилась искра храбрости и гнева, и при малейшем столкновении они могли извергнуть испепеляющее пламя. Врач был толстый горожанин, с цветущим, остроносым, алчным лицом, он одет был в черное и напускал на себя значительный вид. Обрамлением для этих двух особ служила спальня, отделанная ореховым деревом и обтянутая узорчатыми фландрскими тканями; потолок ее, с резными балками, уже почернел от копоти. Кровать и вся мебель, инкрустированные оловянными арабесками, может быть, показались бы сейчас более ценными, чем они действительно были в те времена, когда стало создаваться столько великолепных произведений искусства.

— Морская минога вам не годится, — ответил «физик».

Это название, незадолго до того введенное вместо слова «лекарь», теперь осталось за врачами лишь в Англии, а тогда давалось медикам повсюду.

— Так что же я буду есть? — покорно спросил король.

— Утку-чернявку с солью. Иначе у вас образуется столько желчи при движении, что вы, пожалуй, рискуете умереть в день всех усопших.

— Нынче?! — воскликнул объятый страхом король.

— Эх, ваше величество, успокойтесь, — сказал Куактье, — ведь с вами здесь я. Избегайте волнений и постарайтесь развлечься.

— Ах! В этом трудном мастерстве когда-то преуспевала моя дочь.

В это время Эмбер де Бастарне, владетель Монтрезора и Бридоре, тихо постучал в дверь королевской спальни. С разрешения короля он вошел и доложил о прибытии графа и графини де Сен-Валье. Людовик XI подал знак. Появилась Мария в сопровождении своего старого супруга, который пропустил ее вперед.

— Здравствуйте, дети мои, — сказал король.

— Государь, — тихо предупредила дама, целуя его, — я хотела бы поговорить с вами по секрету.

Людовик XI не подал вида, что слышал. Он повернулся к дверям и крикнул глухим голосом:

— Эй, Дюфу!

Дюфу, владетель Монбазона и сверх того виночерпий французского короля, поспешно явился.

— Сходи к дворецкому, надо подать мне к обеду чернявку; затем пойди к госпоже де Божэ и скажи ей, что нынче я желаю обедать один. — Знаете ли вы, сударыня, ведь вы совершенно пренебрегаете мною, — притворяясь немного рассерженным, продолжал король, — вот уже скоро три года, как я вас не видел! Ну, идите же сюда, милочка, — добавил он, садясь и протягивая к ней руки. — Вы очень похудели! Э, как же вы допускаете, чтобы она худела? — резко обратился Людовик XI к г-ну Пуатье.

Ревнивец бросил на свою жену такой испуганный взгляд, что ей стало почти жаль его.

— Это все от счастья, ваше величество, — ответил он.

— А! Вы слишком любите друг друга, — сказал король, сидя в кресле и поставив дочь перед собою. — Ну, я вижу, что был прав, называя тебя «Мария благодатная». Куактье, оставьте нас. Так чего вы желаете от меня? — сказал он дочери, когда врач вышел. — Уж если вы прислали ко мне вашего…

В этот опасный миг Мария смело закрыла королю рот своей рукою и шепнула ему на ухо:

— Я всегда считала, что вы проницательны и умеете молчать…

— Сен-Валье, — смеясь, сказал король, — я думаю, что Бридоре хочет о чем-то побеседовать с тобой.

Граф вышел, но он сделал движение плечом, хорошо знакомое его жене, которая угадала мысль ревнивого чудовища и решила предупредить его злые намерения.

— Скажи, дитя мое, как ты меня находишь? Что, очень я изменился?

— Государь, вы хотите знать истинную правду или хотите, чтобы я вас обманула?

— Нет, — тихо отвечал он, — мне надо знать, как далеко зашла моя болезнь.

— Тогда я скажу, у вас нынче плохой вид. Но чтобы моя правдивость не повредила успеху моего дела…

— Какого дела? — спросил король, нахмурившись и проводя рукой по своему лбу.

— Так слушайте, государь, — ответила она. — Молодой человек, который по вашему приказу схвачен в доме вашего казначея Корнелиуса и находится сейчас в распоряжении вашего превотального судьи, не виновен в краже драгоценностей герцога Баварского.

— Откуда ты это знаешь? — промолвил король.

Мария опустила голову и покраснела.

— Можно и не спрашивать, не таится ли тут любовь! — сказал Людовик XI, приподняв голову дочери и потрепав ее по подбородку. — Если ты, девочка, не будешь исповедоваться каждое утро, ты попадешь в ад.

— Можете ли вы оказать мне услугу, не стараясь проникнуть в мои тайные помыслы?

— А какое же удовольствие я тогда получу? — воскликнул король, видя в этом деле повод для развлечения.

— Ах! неужели вам хочется получить удовольствие ценою моих огорчений?

— О, плутовка, разве на меня нельзя положиться?

— Если так, государь, отпустите этого дворянина на свободу!

— А! это — дворянин! — воскликнул король. — Значит, он — не ученик?

— Кто бы он ни был, он безусловно невиновен, — ответила она.

— Я смотрю иначе, — холодно сказал король. — Я большой ревнитель правосудия в моем королевстве и должен наказывать злоумышленников…

— Ну, полноте, не принимайте такого озабоченного вида и подарите мне жизнь этого юноши!

— А что, если это лишит тебя благоразумия?

— Государь, — сказала она, — я благоразумна и добродетельна. Вы насмехаетесь…

— Что ж, — сказал Людовик XI, — так как я ничего не понимаю в этом деле, предоставим Тристану выяснить его…

Мария де Сассенаж побледнела и, собрав все свои силы, воскликнула:

— Государь, уверяю вас, что вы будете горько сожалеть об этом: обвиняемый ничего не крал. Если вы обещаете мне его помиловать, я все вам открою, даже рискуя быть наказанной вами.

— Ого! Это становится серьезным! — промолвил король, сдвигая свою шапку набок. — Говори, дочь моя!

— Так слушайте, — продолжала она тихим голосом, приблизив губы к уху отца, — этот дворянин всю ночь провел у меня.

— Он прекрасно мог и побывать у тебя и обокрасть Корнелиуса. Это двойной грабеж…

— Государь, в моих жилах течет ваша кровь, и я не такова, чтобы любить бродягу. Этот дворянин — племянник командующего вашими арбалетчиками.

— Ладно! — сказал король. — Тебе трудно дается исповедь.

Но тут он вдруг оттолкнул от себя трепещущую дочь и подбежал на носках, совершенно бесшумно, к двери своей спальни. Когда он говорил с графиней, на полу у дверей, куда проникал свет из другой залы, он заметил тень, отброшенную ногами какого-то любопытного. Он внезапно открыл дверь, окованную железом, и застиг за подслушиванием графа де Сен-Валье.

— Праведный боже! — воскликнул король, — это дерзость, заслуживающая топора.

— Ваше величество, — гордо возразил Сен-Валье, — я предпочитаю удар топора по затылку супружескому украшению на лоб!

— Вы можете получить то и другое, — сказал Людовик XI, — никто из вас, господа, не избавлен от этих двух несчастий. Удалитесь в другую залу! Конингэм, — продолжал король, обращаясь к начальнику своей гвардии, — вы спали? Где же господин де Бридоре? И вы позволяете так приближаться ко мне! О господи, последний турский горожанин окружен большими заботами, чем я…

Поворчав таким образом, Людовик XI вернулся к себе в спальню, тщательно задернув за собой ковровую портьеру, образующую внутри комнаты как бы вторую дверь, предназначенную заглушать не столько свист северного ветра, сколько звук королевских слов.

— Итак, дочь моя, — продолжал король, испытывая удовольствие играть с дочерью, как кошка с мышью, — вчера Жорж д\'Эстутвиль вкушал с тобою утехи любви?

— О! нет, государь!

— Нет? Ах, клянусь святым Карпиопом, он заслуживает смерти! Неужели этому негодяю дочь моя показалась недостаточно хороша!

— О, не в том дело! — воскликнула она. — Уверяю вас, что он целовал мне ноги и руки с таким пылом, который растрогал бы самую добродетельную женщину. Он любит меня честно, у него добрые намерения.

— Ты, стало быть, принимаешь меня за святого Людовика, думая, что я поверю такой чепухе? Молодой малый, да еще такой видный, стал бы рисковать жизнью, чтобы поцеловать твои башмаки или рукава! Рассказывай другим!

— О! уверяю вас, государь! Но он приходил еще и по иному поводу…

При этих словах Мария почувствовала, что рискует жизнью своего мужа, так как Людовик XI тотчас же с живостью спросил:

— А по какому?

Это происшествие бесконечно забавляло его. И, разумеется, он никак не ожидал услышать те странные признания, на которые в конце концов решилась его дочь, предварительно выпросив прощение своему мужу.