Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Оноре де Бальзак

Мнимая любовница

Посвящается графине Кларе Маффеи
Одна из самых богатых наследниц Сен-Жерменского предместья, девица дю Рувр, единственная дочь маркиза дю Рувра, в сентябре 1835 года сочеталась браком с графом Адамом Мечеславом Лагинским, молодым польским эмигрантом. Да будет мне дозволено писать фамилии так, как они произносятся, — это избавит читателя от созерцания укреплений из согласных, которые славянские языки воздвигают вокруг гласных, вероятно, боясь, как бы те ввиду своей малочисленности не потерялись. Маркиз дю Рувр почти полностью растратил одно из самых крупных дворянских состояний, которое в свое время дало ему возможность жениться на девице де Ронкероль. Итак, со стороны матери дядей Клемантины дю Рувр был маркиз де Ронкероль, а тетей — г-жа де Серизи. А со стороны отца она имела счастье называть своим дядей большого чудака — шевалье дю Рувра, младшего в семье, холостяка, разбогатевшего на продаже земель и домов. Маркиз де Ронкероль потерял обоих своих детей во время эпидемии холеры. Единственный сын г-жи де Серизи, молодой военный, подававший блестящие надежды, погиб в Африке во время битвы при Макте. В наши дни богатым семьям грозит опасность либо обречь своих детей на бедность, ежели их много, либо, ежели их всего один или двое, примириться с прекращением рода, — таково неожиданное последствие Гражданского кодекса, о чем не подумал Наполеон. Итак, несмотря на безумные траты маркиза де Ронкероля, который содержал Флорину, одну из самых очаровательных парижских актрис, Клемантина сделалась богатой наследницей. Маркиз де Ронкероль, чрезвычайно искусный дипломат на службе у новой династии, его сестра г-жа де Серизи и шевалье дю Рувр решили, дабы их состояние не попало в руки маркиза дю Рувра, осчастливить племянницу, которой они обещали каждый по десять тысяч ренты со дня ее вступления в брак.

Нечего и говорить, что молодой поляк, хотя он и был эмигрантом, ровно ничего не стоил французскому правительству. Граф Адам принадлежал к одной из наиболее древних и славных польских фамилий, связанной родственными узами с Сапегами, Радзивиллами, Ржевусскнми, Чарторыйскими, Лещинскими, Яблонскими, Любомирскими — словом, со всей сарматской знатью, а также с большинством немецких владетельных домов. Но Франция в царствование Луи-Филиппа не отличалась особым знанием геральдики, и знатность происхождения не могла служить рекомендацией для пришедшей в то время к власти буржуазии. К тому же, в 1833 году, когда Адам стал появляться на Итальянском бульваре, у Фраскати, в Жокей-клубе, он вел рассеянную жизнь молодого человека, разочаровавшегося в политике, зато вновь обретшего вкус к беспутству и наслаждениям. Его принимали за студента. В ту эпоху следствием позорной правительственной реакции явилось унижение польской нации, которую республиканцы чаяли возвысить. Странная борьба «Движения» против «Сопротивления» — два слова, которые через тридцать лет никто не поймет, превратила в забаву то, к чему должно было отнестись с уважением; побежденный народ, которому Франция оказала гостеприимство, в пользу которого устраивали праздники, в пользу которого по подписке пели и танцевали — словом, народ, который в ту пору, когда Европа ополчилась на Францию в 1796 году, предоставил Франции шесть тысяч солдат, и каких солдат! Не делайте отсюда вывода, что я осуждаю императора Николая и оправдываю Польшу или наоборот. Прежде всего глупо заниматься политическими рассуждениями в повести, цель которой позабавить или заинтересовать. Кроме того, Россия и Польша были в равной мере правы: первая стремилась к единству государства, вторая — к былой свободе. Скажем мимоходом, что Польша могла завоевать Россию не оружием, а мирным путем, повлияв на нее своим бытом и нравами, подобно китайцам, которые в конце концов окитаили татар и, надо надеяться, когда-нибудь окитаят англичан. Польша должна была ополячить Россию. Понятовский попробовал это сделать в наименее спокойной области империи; но этот дворянин, ставший государем, не был понят своими подданными, должно быть, потому, что и сам себя не понимал. Как не возненавидеть несчастных людей, которые послужили поводом для ужасной лжи как раз тогда, когда весь Париж вышел на улицу, требуя оказать помощь Польше? Поляков сочли приверженцами республиканской партии, закрыв глаза на то, что Польша — республика аристократическая. С этой минуты буржуазия с презрением отвернулась от поляков, которых перед тем превозносила до небес. Стоит только подуть ветру восстания, и парижане, какой бы ни был в это время режим, легко переходят от одной крайности к другой. Только такими зигзагами парижского общественного мнения можно объяснить то, что в 1835 году народ, считающий себя самым умным и учтивым на свете, живущий в центре просвещения, в городе, где Процветают искусства и литература, превратил в презрительную кличку слово «поляк». Увы, существует два типа поляков-эмигрантов — поляки-республиканцы, сыны Лелевеля, и поляки-аристократы, которые принадлежат к партии, возглавляемой Чарторыйским. Эти два типа поляков так же враждебны друг другу, как вода и огонь. Но разве они в этом виноваты? К какой бы нации ни принадлежали эмигранты, в какой бы стране они ни нашли приют, такая вражда в их среде неизбежна. Родину и ненависть уносят в сердце своем. Два французских священника, эмигрировавшие в Брюссель, питали друг к другу лютую ненависть; когда одного из них спросили о ее причине, он ответил, указав на своего собрата по несчастью: «Он янсенист». Изгнанник Данте охотно бы заколол противника белых. Вот где надо искать причину нападок французских радикалов на князя Адама Чарторыйского, достойного всяческого уважения, а также неприязни к некоторой части польской эмиграции со стороны Цезарей от торговли и Александров от промыслов. Итак, в 1834 году все парижские острословы изощрялись в шутках по адресу Адама Мечеслава Лагинского. «Хоть он и поляк, а симпатичный», — говорил Растиньяк. «Все поляки корчат из себя вельмож, — говорил Максим де Трай. — Но Лагинский по крайней мере платит карточные долги; я начинаю верить, что у него были поместья». Не в обиду изгнанникам будь сказано, но легкомыслие, беспечность, непостоянство сарматской натуры давали повод парижанам злословить насчет поляков, хотя в подобных же обстоятельствах парижане вели бы себя ничуть не лучше. Французская аристократия, которая во время революции встретила такой радушный прием со стороны польской аристократии, не отплатила тем же полякам, вынужденным эмигрировать в 1832 году. Не побоимся сказать, что Сен-Жерменское предместье в этом смысле и по сию пору в долгу перед Польшей. Кто такой граф Адам, богат ли он, беден или, может быть, просто авантюрист? Этот вопрос долго оставался неразрешенным. Дипломатические салоны, точно соблюдая инструкции, подражали молчанию императора Николая, для которого в то время каждый поляк-эмигрант перестал существовать среди живых. Тюильри и большая часть тех, для кого слово, сказанное там, закон, доказали, что обладают отвратительным свойством, в политике именуемым мудростью. Там не приняли некоего русского князя на том основании, что он якобы заслужил немилость императора Николая, хотя, будучи в эмиграции, вместе с ним курил сигары. Знатные поляки, которых из осторожности не признавали ни двор, ни дипломатический корпус, жили в библейском одиночестве — так сказать, super flumina Babylonis,[1] или же посещали нейтральные салоны, где терпимы ко всяким политическим убеждениям. В таком изобилующем увеселениями городе, как Париж, где развлекаются на любой ступени общественной лестницы, для поляков, ветреных от природы, было слишком много соблазнов. Кроме того, не скроем, наружность и поведение Адама не вызывали симпатии. Существует два типа поляков, как существует два типа англичанок. Если англичанка не очень хороша собой, она ужасно безобразна; граф Адам принадлежал к этой последней категории. Нездоровый цвет лица, маленькая голова, словно зажатая в тиски, короткий нос, бесцветные волосы, рыжие усы и борода придавали ему сходство с козой, к тому же еще он был худ и мал ростом, а его грязновато-желтые глаза глядели как-то вкось, тем взглядом, который обессмертил своими стихами Вергилий. Как сумел он сочетать с такой неблагодарной внешностью изысканность манер и тона? Объясняется это, во-первых, тем, что он был вылощен, как денди, а во-вторых, тем, что воспитала его мать, урожденная Радзивилл. Храбрость его граничила с беззаветной удалью, зато ум проявлялся только в ходячих и недолговечных остротах, присущих парижской болтовне. Но среди модных львов не так-то легко встретить молодого человека тонкого ума. В наши дни светские люди слишком много говорят о лошадях, доходах, налогах, депутатах, и поэтому французская болтовня осталась прежней болтовней. Для развития ума требуется досуг и неравенство положения. Возможно, что в Петербурге или Вене ведут более умные разговоры» Людям, равным по положению, незачем проявлять свой изысканный ум, они прямо выкладывают друг другу все как есть. Итак, парижские острословы не хотели признавать вельможу в ветрогоне, который смахивал на студента, перескакивал с предмета на предмет в разговоре, жил в вечной погоне за удовольствиями, тем более яростной, что недавно избежал большой опасности; покинув страну, где его семья была известна, он закусил удила и решил, что может, не рискуя обесчестить свой род, вести разгульный образ жизни. В один прекрасный день 1834 года Адам купил на улице Пепиньер особняк. Через полгода после этой покупки он вел такой же образ жизни, как самые богатые парижане. И вот, когда Лагинского начали принимать всерьез, он встретил в Итальянской опере Клемантину и влюбился в нее. Свадьба состоялась год спустя. Сигнал к лестным отзывам исходил из салона г-жи д\'Эспар. Матери дочек на выданье слишком поздно узнали, что уже в девятисотом году Лагинские принадлежали к знатнейшим неверным семьям. Из предусмотрительности, не свидетельствующей о патриотизме, мать молодого графа заложила во время восстания свои поместья за огромную сумму, которую ей ссудили два еврейских банкирских дома, и поместила деньги во французские бумаги. У графа Адама Лагинского было восемьдесят тысяч франков ренты. Теперь уже не удивлялись тому, что г-жа де Серизи, старый дипломат Ронкероль и шевалье дю Рувр столь неосторожно, как говорили в некоторых гостиных, уступили безумной страсти своей племянницы. Как всегда, из одной крайности кинулись в другую: зимой 1836 года граф Адам был в большой моде, а Клемантина Лагинская слыла одной из цариц Парижа. Сейчас г-жа де Лагинская принадлежит к той очаровательной и далекой от всяких выскочек, буржуа и творцов новой политики плеяде молодых дам, которую украшают такие жемчужины современного Парижа, как г-жа д\'Эсторад, г-жа де Портандюэр, Мари де Ванденес, г-жа дю Геник и г-жа де Мофриньез.

Это предисловие было необходимо, чтобы обрисовать среду, где разыгралась одна из тех возвышенных человеческих Драм, не столь уж редких, как это полагают хулители современности; они порождены страданием и муками и, подобно прекрасным жемчужинам, спрятаны под грубым покровом, затеряны глубоко на дне, скрыты изменчивой волной моря, именуемого светом, веком, Парижем, Лондоном или Петербургом, как вам будет угодно!

Ежели когда и была доказана истина, что архитектура является выразительницей нравов, то уж, конечно, после восстания 1830 года в царствование Орлеанского дома. Во Франции уже не осталось прежних крупных состояний, и поэтому все время сносятся величественные особняки наших отцов и на их месте вырастают какие-то фаланстеры, где июльский пэр Франции проживает на четвертом этаже, над разбогатевшим лекарем. Стиль соблюдается весьма условно. В произведениях искусства нет единства, ибо теперь нет ни двора, ни знати и некому задавать тон. Архитектура со своей стороны придумала всякие экономичные способы замены подлинного и прочного и в то же время проявила много изобретательности и остроумия в планировке. Предложите зодчему уголок в саду снесенного старого особняка, и он построит вам Лувр, изобилующий всяческими украшениями; он найдет место для двора, конюшен и, ежели вы захотите, для сада; в доме он наделает множество комнат и внутренних лестниц, он сумеет создать иллюзию, и вы поверите, что вам тут действительно привольно и удобно; наконец, он налепит там столько квартир, что герцогская семья разместится в помещении не больше прачечной председателя суда. Особняк графини Лагинской на улице Пепиньер — произведение современной архитектуры такого рода — расположен между садом и двором. Во дворе с правой стороны находятся службы, которым с левой соответствуют конюшня и каретный сарай. Швейцарская помещается между двумя изящными воротами. Главная прелесть дома — примыкающий к будуару очаровательный зимний сад в первом этаже, отведенном под парадные комнаты. Некий изгнанный из Англии филантроп создал эту прелестную архитектурную безделушку, устроил оранжерею, разбил сад, покрыл лаком двери, выложил плитками службы, обвил зеленью окна и создал мечту, подобную — разумеется, в совершенно ином масштабе — дворцу Георга IV в Брейтоне. Трудолюбивый, искусный и ловкий парижский мастеровой сделал лепные карнизы над окнами и дверьми. Плафоны скопировали либо с средневековых, либо с венецианских образцов, а фасад щедро украсили мраморными барельефами. Скульптура над дверями и каминами принадлежит Эльшоету и Клагману. Шиннер мастерски расписал плафоны. Чудесная лестница, белая, как рука красавицы, затмевает лестницу в ротшильдовском особняке. По причине неспокойного времени эта безумная затея обошлась только в сто десять тысяч франков. Для англичанина — сущие пустяки. Все это великолепие, казавшееся королевским тем людям, которые никогда не видели настоящих королевских дворцов, умещалось в бывшем саду при особняке некоего поставщика на армию, одного из крезов революции, разорившегося после биржевого переворота и умершего в Брюсселе. Англичанин умер в Париже от Парижа, потому что для многих людей Париж равносилен болезни, а иногда и нескольким болезням. Его вдова, принадлежавшая к секте методистов, питала отвращение к изящному домику набоба: сей филантроп торговал опиумом. Добродетельная вдова распорядилась продать позорящий ее дом в тот период, когда из-за частых мятежей при всем желании трудно было рассчитывать на спокойствие. Граф Адам воспользовался случаем; как это ему удалось, выяснится в дальнейшем, ибо он был отнюдь не делец, а истый вельможа.

Позади дома, построенного из камня с прожилками, расстилается бархатная зелень английского газона, осененного изящной купой экзотических деревьев, на фоне которых вырисовывается китайская беседка с безмолвными колокольчиками и неподвижными золочеными шариками. Оранжерея с фантастическими сооружениями маскирует южную каменную стену, стена напротив скрыта ползучими растениями, образующими портик с помощью мачт, выкрашенных в зеленый цвет и соединенных перекладинами. Лужайка, цветы, усыпанные песком дорожки, игрушечная роща, воздушные, обвитые зеленью арки умещаются на двадцати пяти квадратных першах, которые стоят теперь четыреста тысяч франков, что составляет стоимость настоящего леса. Среди этой тишины, созданной в сердце Парижа, щебечут птицы: дрозды, соловьи, снегири, славки и множество воробьев. Зимний сад напоминает огромную жардиньерку, воздух напоен благоуханием, и зимой там так же тепло, как в солнечный летний день. Калорифер, при помощи которого создается любой климат — тропиков, Китая или Италии, — искусно замаскирован. Трубы, по которым проходит горячая вода, пар или нагретый воздух, обложены землей и предстают перед взором в виде гирлянд из живых цветов. Графинин будуар кажется огромным. Парижская фея, именуемая архитектурой, творит чудеса: несмотря на ограниченное пространство, все представляется большим. Художник, которому граф Адам поручил заново отделать особняк, вложил все свое искусство в будуар молодой графини. Согрешить в нем невозможно: он сплошь заставлен всякими очаровательными безделушками. Амуру негде примоститься, так тесно тут от всякой китайщины, куда ни посмотришь — рабочие столики с оригинальными фигурками, резанными из слоновой кости, над созданием которых потрудилось всю жизнь не одно китайское семейство; чаши из дымчатого топаза на филигранных подставках; мозаики, которые хотелось бы иметь каждому; голландские пейзажи кисти Шиннера; ангелы во вкусе Стейнбока, который и свои-то замыслы не всегда выполняет сам; статуэтки работы гениев, которых преследуют заимодавцы (вот истинное объяснение арабских мифов!); великолепные наброски наших лучших художников; передние резные стенки ларей, вставленные в виде панелей и перемежающиеся с индийским шелком, затканным фантастическими рисунками; портьеры, золотистым потоком ниспадающие с карнизов черного дуба, на которых вырезана охота; столики, стульчики, достойные г-жи де Помпадур; персидский ковер и еще много разных разностей, и для вящего очарования все собранное здесь богатство тонет в мягком свете, который струится сквозь двойные кружевные занавески. О любви графини к верховой езде свидетельствует хлыст с резной ручкой работы мадемуазель де Фово, который лежит на столике среди разных антикварных безделушек. Вот каким был будуар в 1837 году — выставкой товаров, развлечением для глаз, словно беспокойному и беспокоящему обществу грозила скука. Куда делся уют, обстановка, навевающая грезы, дающая покой? Куда? Никто не был уверен в завтрашнем дне и пользовался жизнью с беспечной расточительностью человека, тратящего не им нажитое добро.

Однажды утром Клемантина полулежала в задумчивой позе на одной из тех чудесных кушеток, расстаться с которыми так трудно, ибо сама форма их располагает к мягкой лени и приятному far niente.[2] Через открытую дверь из зимнего сада доносился аромат тропических растений. Графиня смотрела на Адама, курившего изящный кальян, — в своем будуаре она не разрешила бы курить ничего иного. Портьеры, подхваченные красивыми шнурами, были раздвинуты, и взору открывались два великолепных зала — один белый с позолотой, похожий на зал особняка Форбэн-Жансон, другой в стиле ренессанс. Столовая, с которой в Париже могла бы поспорить только столовая барона Нусингена, была расположена в конце небольшой галереи, отделанной в средневековом стиле. Со стороны двора в галерею вела большая передняя, в зеркальных дверях которой отражалась красавица-лестница.

Граф и графиня только что кончили завтракать, на голубом небе не видно было ни облачка, апрель был на исходе. Их счастливый брак насчитывал уже два года, и всего два дня, как Клемантина обнаружила, что в доме есть что-то, похожее на секрет, на тайну. Поляки, к чести их будь сказано, обычно не могут устоять перед женами, они чувствуют к ним такую нежность, что в Польше находятся у них под башмаком; и хотя польки прекрасные жены, парижанки еще быстрей, чем они, одерживают верх над поляками. И граф Адам, которого Клемантина забросала вопросами, не прибег к невинной хитрости и не потребовал выкупа за секрет. Когда имеешь дело с женщинами, надо извлекать пользу из секрета; они вам за это всегда благодарны, так же как мошенник воздает дань уважения честному человеку, которого он не сумел надуть. Граф был храбр, но не красноречив, поэтому он только попросил дать ему срок докурить свой кальян, полный душистого табака.

— С дороги ты писал только Пазу, при всяком затруднении ты говорил: «Паз это уладит!» — сказала графиня. — Приехали домой, и что же — у всех на устах:

«Капитан!» Я хочу покататься?.. Капитан! Надо уплатить по счету?.. Капитан! У моей лошади неудобная рысь — и тут опять капитан Паз! Прямо как в домино — я только и знаю, что пас да пас! И у нас, я все время слышу: Паз, Паз, — а что это за Паз, не знаю, где этот Паз? Подать сюда нашего Паза.

— Разве ты чем-нибудь недовольна? — спросил граф, отрываясь от мундштука своего кальяна.

— Слишком довольна, но при том образе жизни, какой ведем мы, давно бы уже пора разориться, даже получая двести тысяч дохода, а мы получаем сто десять, — сказала Клемантина. Она дернула за прелестную, вышитую гладью сонетку. Тотчас же появился лакей, одетый не хуже министра.

— Передайте капитану Пазу, что я хочу его видеть.

— Если вы думаете что-нибудь выяснить таким путем… — улыбаясь, заметил граф Адам.

Небесполезно будет сказать, что Адам и Клемантина, поженившись в декабре 1835 года, провели зиму в Париже, а затем в 1836 году путешествовали по Италии, Швейцарии и Германии. Воротившись в Париж в ноябре, графиня этой зимой впервые принимала у себя и за это время заметила присутствие в доме невидимого фактотума, капитана Паза, фамилия которого произносится так, как она написана.

— Ваше сиятельство, господин Паз просят извинить их, им сейчас никак нельзя, они в конюшне и не одеты; как только граф Паз переоденутся, они не заставят себя ждать, — доложил лакей.

— Что он там делает?

— Они показывают, как чистить лошадь вашего сиятельства; Константен не угодил им, — ответил лакей.

Графиня посмотрела на слугу; он был серьезен и не улыбался той фамильярной улыбкой, с которой подчиненные обычно говорят о вышестоящих, если те находятся на одном с ними положении.

— Ах так, он чистил Кору.

— Прикажете, ваше сиятельство, оседлать лошадь? — осведомился лакей и ушел, не дождавшись ответа.

— Он поляк? — спросила графиня мужа, утвердительно кивнувшего в ответ.

Клемантина Лагинская молча смотрела на Адама. Она вытянула ноги на подушке, повернула голову, всей своей позой напоминая птичку, которая, сидя в гнездышке, прислушивается к шумам леса, — самый пресыщенный человек не устоял бы перед ее очарованием. Казалось, она сошла с гравюры — хрупкая блондинка с длинными английскими буклями, в затканном цветами шелковом пеньюаре восточного покроя, пышные складки которого не вполне скрывали прелестные формы и тонкую талию. Яркая ткань скрещивалась на груди, оставляя открытой шею, белизна которой оттенялась богатой гипюровой отделкой. В глазах, осененных черными ресницами, и в полуоткрытом очаровательном ротике читалось любопытство. Красиво очерченный выпуклый лоб говорил о характерных чертах парижанки — своевольной, насмешливой, умной и в то же время не подвластной обычным вульгарным соблазнам. Она свесила с подлокотников нежные, почти прозрачные руки с сужающимися и чуть загнутыми на концах пальцами; в розовых миндалевидных ногтях отражался свет. Адам улыбался, любуясь женой, его забавляло ее нетерпение. Он еще не пресытился супружеским счастьем, и взор его был по-прежнему пламенным. Эта маленькая хрупкая женщина сумела взять верх в семейной жизни, ибо сдержанно отвечала на восторги Адама. Во взглядах, которые она украдкой бросала на мужа, возможно, уже сквозило осознанное превосходство парижанки над этим бледным, тщедушным и рыжим поляком.

— А вот и Паз, — сказал граф, услышав шаги в галерее.

Графиня увидела рослого статного красавца с мягким выражением лица, свойственным сильным людям, изведавшим горе. Паз поспешил переодеться в так называемую венгерку — сюртук в талию, отделанный брандебурами. Пышные, плохо приглаженные черные волосы обрамляли его квадратный широкий лоб, словно изваянный из мрамора. В руке, которая напоминала руку Геркулеса на статуе, где он изображен с ребенком, Паз держал фуражку. На пышущем здоровьем и силой лице выделялся большой римский нос, который напомнил Клемантине красавцев-транстеверинцев. Черный шелковый галстук еще сильнее подчеркивал военный облик этой тайны пяти футов семи дюймов ростом с угольно-черными, пламенными, как у итальянцев, глазами. Широкие панталоны, из-под которых видны были только носки ботинок, свидетельствовали о пристрастии Паза к польской моде. Поистине женщина, романтически настроенная, почувствовала бы всю гротескность резкого контраста между капитаном и графом, между щуплым поляком с худым лицом и красавцем-военным, между царедворцем и солдатом.

— Здравствуй, Адам, — запросто поздоровался он с графом.

Затем отвесил учтивый поклон Клемантине и осведомился, чем может быть ей полезен.

— Так, значит, вы друг Лагинского? — спросила она.

— До гробовой доски, — ответил Паз, которому граф ласково улыбнулся, в последний раз выпуская кольца ароматного дыма.

— В таком случае почему же вы не обедаете с нами? Почему не поехали с нами в Италию и Швейцарию? Почему прячетесь, не давая возможности поблагодарить вас за те услуги, что вы постоянно нам оказываете? — сказала графиня, правда, с живостью, но без всякого тепла в голосе.

Действительно, она догадывалась, что Паз добровольно принял на себя обязанности слуги. В то время подобная мысль вызывала некоторое презрение к такой социальной амфибии, к человеку, одновременно являющемуся и секретарем, и управляющим, не совсем управляющим и не совсем секретарем, обычно это бывал либо бедный родственник, либо друг, которого стесняются.

— Дело в том, графиня, что меня не за что благодарить, — ответил он довольно непринужденно. — Я друг Адама и почитаю для себя за удовольствие блюсти его интересы.

— А стоять ты, верно, тоже почитаешь для себя за удовольствие, — заметил граф Адам. Паз сел в кресло возле двери.

— Я вспоминаю, что видела вас в день моей свадьбы и несколько раз во дворе, — сказала графиня. — Но зачем вы ставите себя в положение подчиненного, раз вы друг Адама?

— Мнение парижан мне безразлично, — ответил он. — Я живу для себя или, если угодно, для вас обоих.

— Но мнение света о друге моего мужа не может быть мне безразлично…

— О, сударыня, свет легко удовлетворить, сказав: он чудак! Скажите же это. Вы не собираетесь на прогулку? — спросил он после минутного молчания.

— Хотите прокатиться в лес? — ответила графиня.

— Охотно.

Паз поклонился и вышел.

— Какой чудесный человек! Он прост, как дитя, — заметил Адам.

— А теперь расскажите мне, почему вы такие друзья, — попросила Клемантина, — Паз, душенька, принадлежит к столь же древнему и именитому дворянству, как и мы. Их семью постигло несчастье, и один из Паззи бежал с небольшими средствами из Флоренции в Польшу, где он осел и стал основателем рода Пазов, который затем был пожалован графским титулом. Их род отличился в благословенные дни нашей республиканской монархии и разбогател. Отводок от дерева, срубленного в Италии, дал могучие ростки, и теперь фамилия графов Паз насчитывает несколько ветвей. Я не удивлю тебя, сказав, что есть Пазы богатые и Пазы бедные. Наш Паз принадлежит к бедным Пазам. Он сирота, единственное его достояние сабля. Когда началось восстание, Паз служил в полку великого князя Константина. Он тотчас же вступил в польскую партию и дрался как поляк, как патриот, как человек, которому нечего терять: три основания, чтобы хорошо драться. В последнем сражении он бросился на русскую батарею, думая, что увлек за собой своих солдат, и был взят в плен. Я это видел. Такая отвага воодушевила меня. «За мной, на выручку капитана!» — крикнул я своим кавалеристам. Мы, как хищники, налетаем на батарею, и я с шестью солдатами освобождаю Паза. Нас было двадцать, а осталось восемь вместе с Пазом. Когда Варшаву предали, нам пришлось спасаться от русских. По странной случайности мы с Пазом оказались в одно и то же время в одном и том же месте по ту сторону Вислы. Я был свидетелем, как беднягу Паза арестовали пруссаки, ставшие в ту пору охотничьими псами русских. Человек, которого ты вытащил из вод Стикса, тебе дорог. Я не мог остаться равнодушным, когда Паза постигла новая опасность, и, желая помочь ему, пошел за ним в плен. Двое могут спастись там, где один погибнет. Во внимание к моему имени и родственным связям с теми, от кого зависела наша судьба — ведь мы были тогда в руках пруссаков, — на мой побег закрыли глаза. Дорогого мне капитана Паза я выдал за рядового, сказал, что он принадлежит к моей дворне, и нам дали возможность добраться до Данцига. Мы сели на голландский корабль, который шел в Лондон, куда через два месяца и прибыли. Там меня ждала мать, заболевшая в Англии. Паз и я ходили за ней до самой ее смерти, которую ускорила неудача предпринятого нами восстания. Мы покинули Лондон, и я увез Паза во Францию. Пережитые вместе превратности судьбы сроднили нас. Двадцати двух лет я очутился в Париже, имея шестьдесят с чем-то тысяч годового дохода, не считая остатков суммы, вырученной матерью от продажи фамильных бриллиантов и картин; я решил, прежде чем начать рассеянный образ жизни, обеспечить Паза. Не раз я видел печаль во взгляде капитана, а иногда в глазах его сверкали слезы. У меня были случаи оценить благородство, чистоту, великодушие его души. Может быть, его мучило, что он в неоплатном долгу перед человеком на шесть лет моложе его. Я был легкомыслен и беспечен, как и всякий в моем возрасте, я мог проиграться дотла, запутаться в сетях, расставленных парижанками, в один прекрасный день мы могли расстаться с Пазом. Хоть я и давал себе слово удовлетворять все его нужды, я предвидел всякие случайности и боялся, что позабуду или не смогу выплачивать Пазу его пенсию. Словом, ангел мой, я хотел избавить его от неприятной, стеснительной, унизительной необходимости обращаться ко мне с просьбами денег или тщетно искать в минуту отчаяния своего друга. Итак, однажды утром, после завтрака, когда мы курили трубки, протянув ноги к камину, я, краснея, осторожно, со всякими оговорками, ибо видел, что он с беспокойством смотрит на меня, вручил ему обязательство, обеспечивающее предъявителю две тысячи четыреста франков ренты…

Клемантина встала, подошла к мужу, села к нему на колени, обвила руками его шею и поцеловала в лоб со словами:

— Сокровище мое, как ты благороден! А что сказал Паз?

— Тадеуш побледнел и ничего не сказал… — ответил граф.

— А-а, его звать Тадеуш?

— Да, Тадеуш сложил чек и вернул его мне со словами: «Я думал, Адам, что мы друзья до гробовой доски и никогда не расстанемся; значит, я тебе надоел?» — «А, ты так меня понял, — сказал я, — хорошо, не будем больше подымать этот вопрос. Если разорюсь я, разоришься и ты». — «Твое состояние не позволяет тебе жить так, как подобает одному из Лагинских; разве тебе не нужен друг, который занялся бы твоими делами, был бы тебе отцом, братом, верным человеком?» Ни взор, ни голос Паза, дружочек мой, когда он произносил эти слова, не выдавали волнения, но за его спокойствием скрывалась любовь матери, признательность араба, преданность пуделя, дружба дикаря, готового, не произнося громких слов, пойти на любую жертву. Я обнял его, как обнимаем друг друга мы, поляки, и поцеловал в губы. «Итак, до гробовой доски! Все, что принадлежит мне, — твое, распоряжайся как хочешь!» Этот особняк купил мне он и, можно сказать, за бесценок. Он продал мои бумаги, когда они поднялись, и снова купил их, когда они упали в цене, и вырученными деньгами заплатил за эту хижину. Он знает толк в лошадях и так хорошо умеет купить и продать их, что моя конюшня досталась мне почти даром, а лошади у меня прекрасные, выезды одни из лучших в Париже. Наши люди — честные польские солдаты — наняты им, они пойдут за нас в огонь и воду. Я мог прокутить все состояние, а Паз так разумно и аккуратно ведет наше хозяйство, что возместил кое-какие мои незначительные проигрыши, пустяки, грехи молодости. Мой Тадеуш хитер, как два генуэзца, жаден до прибыли, как польский еврей, экономен, как образцовая хозяйка. Мне так и не удалось уговорить его жить, как жил я, пока был холост. Иногда даже надо было применять дружеское насилие, чтобы убедить его пойти в театр, если я шел туда один, или принять участие в обедах, которыми я угощал в кабачке веселую компанию. Светскую жизнь он не любит.

— А что же он любит? — спросила Клемантина.

— Он любит Польшу и оплакивает ее. Единственно, на что он тратился, это на поддержку кое-кого из наших неимущих изгнанников, которым посылал деньги, чаще от моего, чем от своего имени.

— Знаешь, я начинаю чувствовать к нему любовь, это такой хороший человек! Он, мне кажется, незлобив, как все действительно большие люди.

— Красивые вещи, что ты здесь видишь, приобретены Тадеушем на распродажах или по случаю, — продолжал Адам, в похвалах которого сквозила благородная уверенность в друге. — Он любого торговца за пояс заткнет. Если ты увидишь, что он стоит во дворе и потирает руки, знай, он выменял хорошую лошадь на лучшую. Вся его жизнь во мне, для него радость, что я элегантно одет, что у меня шикарный выезд. Без шума, без громких слов выполняет он добровольно взятые на себя обязанности. Как-то я проиграл двадцать тысяч франков в вист. «Что скажет Тадеуш?» — думал я, возвращаясь домой. Тадеуш вручил мне их, но при этом глубоко вздохнул. Этот вздох оказался сильней увещеваний, к которым прибегают в подобных случаях дядюшки, жены или матери. «Тебе жалко этих денег?» — спросил я. — «Ах, не из-за нас с тобой; нет, я просто подумал, что на эти деньги целый год могли бы прожить двадцать бедных Пазов». Ты понимаешь, род Паззи не уступает роду Лагинских. Поэтому я никогда не считал подчиненным моего дорогого Тадеуша. Я старался не уступать ему в благородстве. Я ни разу не вышел из дома и не возвратился, не повидав Тадеуша, все равно как если бы он был мне отцом. Все, что принадлежит мне, — принадлежит и ему. Словом, Тадеуш уверен, что и сейчас я не испугаюсь никакой опасности, чтобы спасти его, как это уже было два раза.

— Ты много на себя берешь, мой друг, — заметила графиня. — Самоотверженный поступок — это вспышка. Самоотвержение понятно на войне, но не в Париже.

— В таком случае для Тадеуша я всегда на войне, — ответил Адам. — Мы оба резки, у нас есть недостатки, но каждый хорошо знает сердце другого, и это еще крепче спаяло нас дружбой. Можно спасти жизнь человеку и убить его потом, если он окажется плохим товарищем; но наша дружба неразрывна: мы непрестанно делимся всеми впечатлениями, и в этом смысле дружба дает, может быть, больше, чем любовь.

Красивая ручка зажала рот графу таким быстрым движением, что жест этот можно было принять за пощечину.

— Ну да, ангел мой. Дружбе незнакомо банкротство чувства и несостоятельность наслаждения, — сказал он. — Сначала любовь дает больше, чем у нее есть, а затем она дает меньше, чем получает.

— Обоюдно, — улыбнулась в ответ Клемантина.

— Да, — согласился Адам. — А дружба может только расти. Не надувай губок, мой ангел: нас связывает не только любовь, но и дружба; во всяком случае, я надеюсь, что в нашем счастливом браке соединились оба эти чувства.

— Я объясню тебе, почему вы так дружны, — сказала Клемантина. — Столь разный, как у вас, образ жизни обусловлен вашими вкусами, а не положением, выбран по собственному желанию, а не принудительно. Знаешь, насколько можно судить о капитане по твоему рассказу и по мимолетному знакомству, я думаю, что тут нижестоящий в иных случаях может превзойти вышестоящего.

— О, Тадеуш действительно превосходит меня, — простодушно ответил Адам. — Все мои преимущества перед ним — чистая случайность.

За такое благородное признание жена вознаградила его поцелуем.

— Поразительное искусство, с которым он скрывает свои чувства, огромное превосходство, — продолжал граф. — Я сказал ему: «Ты скрытный человек, у тебя богатый душевный мир, и ты замыкаешься в нем». Он имеет право называться графом Пазом, а для Парижа — он просто капитан Паз.

— Словом, флорентинец средних веков возродился через три сотни лет, — сказала графиня. — В нем есть что-то от Данте и от Микеланджело.

— Знаешь, ты права: в душе он поэт, — ответил Адам, — Итак, я, оказывается, замужем за двумя поляками, — сказала графиня, сопроводив свои слова очаровательным жестом, которому могла бы позавидовать талантливая актриса.

— Милая моя детка! — воскликнул Адам, привлекая к себе Клемантину. — Я был бы искренне огорчен, если бы мой друг тебе не понравился: мы оба этого боялись, хотя он и был в восторге, что я женюсь. Он будет безмерно счастлив, если ты ему скажешь, что ты его любишь… Разумеется, как старого друга.

— Я пойду переоденусь, погода прекрасная. Мы поедем на прогулку втроем, — сказала Клемантина, позвонив своей горничной.

Капитан Тадеуш вел такой замкнутый образ жизни, что весь парижский бомонд заинтересовался, с кем это катается Клемантина в Булонском лесу, когда она появилась там в сопровождении Тадеуша и мужа. Во время прогулки графиня потребовала, чтобы Тадеуш обедал с ними. Он подчинился желанию неограниченной властительницы и принарядился к обеду. Воротясь с прогулки, Клемантина оделась с большим кокетством, так что произвела впечатление даже на Адама, когда вошла в гостиную, где ее ждали оба друга.

— Граф Паз, мы вместе поедем в Оперу, — заявила она.

Это было сказано тем тоном, который в устах женщины означает: если вы откажетесь, мы поссоримся.

— Охотно, сударыня, — ответил капитан. — Но поскольку у меня нет графского состояния, зовите меня просто капитан.

— В таком случае, капитан, вашу руку, — сказала она, беря его под руку и уводя в столовую с той восхитительной непринужденностью, которая так умиляет влюбленных.

Графиня посадила капитана рядом с собой, а он держал себя за столом, как бедный лейтенант на обеде у богатого генерала. Он слушал Клемантину с той почтительностью, с которой внимают словам начальника, не возражал ей и ждал, чтобы к нему обратились с вопросом, раньше чем высказать свое мнение. В результате графиня, кокетство которой не могло преодолеть его ледяной серьезности и дипломатической почтительности, сочла его просто глупым. Напрасно Адам старался его подбодрить: «Чего ты так дичишься, Тадеуш. Можно подумать, что ты у чужих! Ты, верно, побился об заклад, что разочаруешь Клемантину!» Но Тадеуш так и не стал разговорчивее и оживленнее. Когда господа за десертом остались одни, капитан признался, что ведет образ жизни прямо противоположный тому, к которому привыкли люди светские: он ложится спать в восемь часов и встает чуть свет; итак, он сослался на сильное желание спать, которым и объяснил свое поведение.

— Приглашая вас в Оперу, я думала, что театр развлечет вас; но вольному воля, капитан, — сказала Клемантина, задетая за живое.

— Я пойду, — ответил Тадеуш.

— Дюпре поет Вильгельма Телля, — подхватил Адам. — Но, может быть, ты предпочитаешь Варьете? Капитан улыбнулся и позвонил. Вошел лакей.

— Скажите Константепу, чтобы он заложил большую карету, — приказал он. — В двухместной нам будет тесно, — прибавил он, взглянув на графа.

— Француз позабыл бы об этом, — сказала, улыбнувшись, Клемантина.

— Да, но мы, флорентийцы, пересаженные на север, — заметил Тадеуш, сопроводив свои слова такой тонкой улыбкой и таким взглядом, что в его поведении за столом при всем желании нельзя было не усмотреть преднамеренности.

Контраст между этой фразой, вырвавшейся у Паза по неосторожности, правда, вполне понятной, и поведением его за столом был слишком разителен. Клемантина украдкой посмотрела на капитана тем взглядом, который у женщин означает обычно удивление и в то же время интерес. За кофе, который они трое пили в гостиной, воцарилось молчание, смущавшее Адама, потому что он не понимал его причины. Клемантина не кокетничала больше с Тадеушем. И он тоже снова стал официально учтив и молчал и по дороге в театр, и в ложе, где притворился, что дремлет.

— Теперь вы убедились, сударыня, что я очень скучный собеседник, — сказал он во время балетного номера в последнем действии «Вильгельма Телля». — Не был ли я прав, когда не хотел, как говорится, выходить из своего амплуа.

— Знаете, капитан, вы не болтун и не шарлатан — какой же вы поляк?

— Предоставьте мне заботу о ваших развлечениях, деньгах и доме, я только на это и годен.

— Замолчи, лицемер! — улыбаясь, сказал граф Адам. — Дорогая моя, Тадеуш благороден и образован. Если бы он захотел, он мог бы блистать в гостиных. Не верь ему, Клемантина, он из скромности на себя наговаривает.

— Прощайте, графиня, в доказательство хорошего отношения я воспользуюсь вашим экипажем, так как хочу поскорее лечь спать, и пришлю его обратно за вами.

Клемантина молча кивнула головой, и капитан вышел.

— Ну и медведь! — сказала она мужу. — Ты куда любезней!

Адам незаметно пожал жене руку. — Бедный мой Тадеуш, он старается казаться нелюдимым, а другой мужчина на его месте всячески пытался бы перещеголять меня в любезности.

— Знаешь, я не уверена, нет ли тут расчета, — сказала она, — многие женщины были бы заинтригованы его поведением.

Полчаса спустя Лагинские подъехали к дому. Болеслав, выездной лакей, крикнул, чтобы им открыли, кучер свернул к воротам и ждал, когда они распахнутся. Клемантина спросила мужа:

— А где живет капитан?

— Видишь, вон там, — ответил граф, показав на небольшую изящную надстройку, в виде аттика, с одним окном на улицу, по обе стороны ворот. — Он поселился над каретным сараем.

— А кто живет с другой стороны?

— Пока никто, — ответил Адам. — Другое помещение над конюшней предназначено для наших детей и их гувернера.

— Он еще не лег, — заметила графиня, увидев свет в окне у Тадеуша, когда карета въехала под портик с колоннами, скопированный с Тюильри и заменивший обычную цинковую маркизу, покрашенную под тик.

Капитан, в шлафроке, смотрел, держа в руке трубку, на Клемантину, входившую в вестибюль. Сегодня для него был не легкий день. И вот почему: когда Адам повел его в Итальянскую оперу, чтобы показать мадемуазель дю Рувр, Тадеуш с первого же взгляда почувствовал, как у него затрепетало сердце, затем, когда он снова увидел ее в мэрии и в церкви святого Фомы Аквинского, он узнал в ней ту женщину, которая в каждом мужчине зажигает необычную любовь; ведь даже Дон-Жуан предпочитал одну из числа mille e tre.[3] Поэтому капитан особенно настоятельно советовал Адаму традиционное свадебное путешествие. В течение всего времени, пока Клемантина отсутствовала, он был почти спокоен, но когда супруги вернулись, страдания его возобновились. Вот какие думы одолевали его, пока он курил свою трубку вишневого дерева длиною в шесть футов — подарок Адама: «Никому, кроме меня и бога, который вознаградит меня за мое безмолвное страдание, не должно быть известно, как сильно я ее люблю! Но как сделать, чтобы она не полюбила и не возненавидела меня?» И он без конца размышлял над этой задачей любовной стратегии. Не следует думать, что Тадеуш только страдал, не зная радостей. Святая ложь, к которой он прибегнул сегодня, была для него источником душевной отрады. После возвращения Клемантины и Адама он чувствовал неизъяснимое удовлетворение, с каждым днем все больше убеждаясь, как он им необходим, ибо не будь у них такого преданного друга, они наверняка разорились бы. Какое состояние может выдержать расточительность парижской жизни? Клемантина выросла в доме отца, промотавшего крупное наследство, и не умела вести хозяйство, а теперь даже самые богатые и знатные дамы принуждены во все входить сами. Кто теперь может себе позволить держать управляющего? Сын польского вельможи, попавшего, подобно многим, в лапы к евреям и не сумевшего как должно распорядиться остатками одного из самых крупных состояний в Польше, где есть огромные состояния, Адам по самой своей натуре был не способен обуздывать прихоти как свои, так и женины. Будь он один, он, вероятно, разорился бы еще до женитьбы. Тадеуш удержал его от игры на бирже, разве этим уже не все сказано? Итак, Тадеуш, почувствовав, что полюбил Клемантину, не мог оставить дом и поехать путешествовать, чтобы забыть свою страсть. Признательность — вот причина того, что он остался тут, ибо только он был тем человеком, который мог управлять делами этой беспечной супружеской четы. Он надеялся, что отсутствие Адама и Клемантины принесет ему успокоение, но за путешествие графиня еще похорошела. Как и все замужние парижанки, она стала свободнее в обращении; от нее исходило очарование молодости и неподдающееся определению обаяние счастливой и независимой женщины, довольной своим браком с таким рыцарски галантным и влюбленным человеком, как Адам. Знать, что ты потрудился над их благосостоянием, видеть Клемантину, похожую на еще не раскрывшийся бутон, когда она возвращается с бала или утром едет в Булонский лес, встречать ее на бульварах в элегантном экипаже — вот что давало Тадеушу блаженную негу, которой он упивался в тайне сердца; однако, судя по его лицу, никто не мог бы этого предположить. Не удивительно, что графиня по возвращении из Италии в течение полугода не видела капитана. Он всячески избегал ее, но старался делать это незаметно. Бескорыстная любовь похожа на любовь божественную. Для безмолвного и незаметного самопожертвования надо обладать глубиной чувств, душой, в которой живет гордость отца и бога, любовь ради любви, как для иезуитов существует власть ради власти; такая душа, созданная по образцу таинственных начал мира, в своем божественном самопожертвовании не расточает себя понапрасну. Разве Следствие не есть Природа? А Природа — волшебница, она принадлежит человеку, поэту, художнику, влюбленному; но разве Причина для людей с особенно возвышенной душой и для исполинов мысли не выше Природы? Причина — это бог. В такой сфере причин живут Ньютоны, Лапласы, Кеплеры, Декарты, Мальбранши, Спинозы, Бюффоны, подлинные поэты и христианские отшельники второго века, святая Тереза Испанская и мистики, пребывающие в божественном экстазе. Во всяком человеческом чувстве можно найти аналогичные моменты, когда дух оставляет Следствие ради Причины, и Тадеуш достиг той высоты духа, где на все начинаешь смотреть другими глазами. Упиваясь радостью создателя, Тадеуш переживал в любви величайшее духовное наслаждение. «Нет, она не вполне обманута на мой счет, — раздумывал он, следя за дымом своей трубки. — Если она рассердится, она может раз и навсегда поссорить меня с Адамом; а вдруг она начнет кокетничать, чтоб раззадорить меня, что тогда делать?» Тадеуш сам на себя рассердился за такое фривольное предположение, совсем не вязавшееся с его скромной натурой, с его, можно сказать, германской застенчивостью. Он лег спать с той мыслью, что надо выждать и не принимать пока никаких решений. Утром Клемантина отлично позавтракала без Тадеуша, даже не заметив, что он ослушался ее приказания. Этот день был ее журфиксом, который обычно обставлялся с царской роскошью. Она не заметила отсутствия капитана, на котором лежали все хлопоты, связанные с приемом гостей. «Так! Со стороны графини это было просто капризом или любопытством», — подумал капитан, когда около двух часов ночи услышал шум отъезжавших экипажей. И он зажил прежней жизнью, на мгновение нарушенной вышеописанным происшествием. Клемантина, поглощенная суетой парижской жизни, казалось, забыла о Пазе. Ведь следует помнить, что не так-то легко царить в столь непостоянном городе, как Париж. Тут необходимо вести тонкую игру, во время которой ставится на карту не только состояние. Зима для женщины, которая сейчас в моде, то же, что поход для военных эпохи Империи. Туалет или прическа, цель которых затмить соперниц, — настоящее произведение искусства! Хрупкая, нежная женщина с девяти часов вечера до двух, а то и до трех часов ночи не снимает твердой сверкающей брони из цветов и бриллиантов, шелка и стали. Она соблюдает диету, дабы являть взорам тонкую талию; она утоляет мучащий ее на вечерах голод вредным для здоровья чаем, сладостями, мороженым, от которого становится еще жарче, или кусочком сдобного пирожного. Желудку приходится подчиняться велениям кокетства. Просыпается светская дама очень поздно. Вся жизнь ее находится в противоречии с законами природы, а природа безжалостна. Не успев встать, модная львица уже озабочена утренним туалетом, уже думает о вечернем. Ведь ей надо принимать гостей, самой делать визиты, ездить на прогулку в лес, верхом или в экипаже. Ей постоянно надо изучать свои улыбки, изощрять ум в искусстве комплиментов, дабы они не были плоскими или вычурными. А это удается не всякой. Чему же удивляться, если здоровая молодая женщина после трех лет светской жизни увядает и блекнет! Могут ли за полгода, проведенные в деревне, излечиться раны, нанесенные зимой? В наше время только и слышишь о гастритах, о непонятных болях, впрочем, незнакомых женщинам, занятым своим хозяйством. Прежде дама выезжала в свет только иногда, теперь она всегда на людях. Клемантина была вовлечена в борьбу; о ней начали говорить, и, озабоченная войной со своими соперницами, она почти не находила времени для любимого мужа. Где уж тут помнить о Тадеуше! Однако месяц спустя, в мае, за несколько дней до отъезда в поместье Ронкеролей в Бургундии, возвращаясь из Булонского леса, она заметила в боковой аллее на Елисейских полях элегантно одетого Тадеуша, который с восхищением смотрел на свою красавицу-графиню, на коляску, запряженную рысаками, на нарядные ливреи, словом, на дорогую ему любимую чету.

— Смотри, вон капитан, — сказала она мужу.

— Как он счастлив! — ответил Адам. — Для него величайшая радость, что у нас шикарный выезд, что все нам завидуют. Ты только сейчас его заметила, а ведь он бывает здесь чуть ли не ежедневно.

— О чем он думает? — спросила Клемантина.

— Сейчас он думает, что за зиму истрачено много денег и что мы наведем экономию в имении твоего старого дяди, маркиза Ронкероля, — ответил Адам.

Когда коляска поравнялась с Тадеушом, графиня велела остановиться и усадила капитана рядом с собой. Он покраснел до корней волос.

— От меня пахнет табаком, я только что курил.

— От Адама тоже пахнет табаком, — не задумываясь, возразила она.

— Да, но то Адам, — ответил капитан.

— А чем Тадеуш хуже Адама? — сказала она, улыбнувшись.

Очарованный ее божественной улыбкой, капитан позабыл о своем героическом решении; он посмотрел на Клемантину, и в глазах его отразилось пламя его Души, но смягченное ангельским выражением признательности — чувством, которым он жил. Графиня скрестила руки под шалью, задумчиво откинулась на подушки, смяв перья на своей прелестной шляпке, и стала смотреть на прохожих. Клемантина была тронута благородством и самоотверженностью его души, вдруг озарившейся для нее, как при вспышке молнии. В конце концов какими достоинствами отличается Адам? Ведь храбрость и великодушие такие естественные чувства! А вот капитан!.. Тадеуш, кажется, во многом превосходит Адама. Такие роковые мысли охватили графиню, когда она отдала себе отчет, как отличается Тадеуш с его прекрасной, цельной натурой от Адама, тщедушие которого свидетельствовало о неизбежном вырождении аристократических семей, не понимающих, какое безумие родниться между собой. Если кто и узнал ее мысли, так только дьявол, ибо Клемантина до самого дома просидела молча с устремленным вдаль задумчивым взглядом.

— Вы обедаете с нами, попробуйте только ослушаться, и я рассержусь, — сказала она. — Вы для меня тоже Тадеуш, как и для Адама. Я знаю, чем вы обязаны ему, но я также знаю, чем мы обязаны вам. За два, правда благородных, но вполне естественных порыва вы проявляете великодушие ежечасно и ежедневно. Сегодня у нас обедают мои родные: отец, дядя де Ронкероль и тетя де Серизи, переоденьтесь к столу, — сказала она, выходя из коляски и опираясь на предложенную капитаном руку.

Тадеуш поднялся к себе, чтобы переодеться, счастливый, но с трепетом в сердце. Он спустился в последнюю минуту и за обедом опять изображал из себя солдата, годного только на роль управляющего. Но на этот раз Клемантина не попалась на удочку Тадеуша, взгляд которого многое разъяснил ей. Ронкероль, самый искусный после Талейрана посланник, так верно служивший де Марсе во время его короткого управления, был осведомлен племянницей, кто такой граф Паз, который держался как скромный управляющий своего друга Мечеслава.

— Как же это так случилось, что я впервые вижу графа Паза? — спросил маркиз де Ронкероль.

— О, он нелюдим да к тому же еще и скрытник, — ответила Клемантина, взглядом прося Паза держаться свободнее.

Увы, рискуя умалить достоинства Паза, надо признаться, что при всем своем превосходстве над Адамом, он все же не был человеком выдающегося ума. Своим превосходством он был обязан несчастью. В Варшаве, в дни одиночества и нищеты, он много читал, приобретал знания, сравнивал, размышлял, но он не обладал даром творчества, которое делает человека большим, а приобрести этот дар вряд ли можно. У Тадеуша было большое сердце — и только, но зато какое сердце! Однако в сфере чувств он был скорее человеком действия, чем мысли, свою мысль он таил про себя. И эта мысль терзала его душу. А кроме того, что такое мысль, не выраженная словами? Услышав отзыв Клемантины о капитане, маркиз де Ронкероль с сестрой многозначительно переглянулись, указав друг другу глазами на племянницу, графа Адама и Паза. Такие молниеносные сценки возможны только в Италии или Париже. Только в этих двух местах, да еще при дворах, взгляды могут сказать очень много. Только при безграничном раболепстве или безграничной свободе можно передать взглядом всю силу души, сделать его столь же понятным, как речь, выразить в нем целую поэму или драму. От Адама, маркиза де Рувра и графини ускользнуло то, что заключалось во взоре таких блестящих наблюдателей, как старая кокетка и старый дипломат. Но Тадеуш в своей собачьей преданности понял, что предвещал этот взгляд. Все это, заметьте, было делом нескольких секунд. Описать бурю, которая поднялась в душе капитана, в немногих словах нельзя, а многословие сейчас не в чести. «Как! тетка и дядя уже предполагают, что она может меня полюбить, — думал он. — Теперь мое счастье зависит от меня самого. Да, но как же Адам!..» Идеальная любовь и желание, столь же сильные, как чувство благодарности и дружбы, вступили в борьбу, и на мгновение любовь взяла верх. Бедный, преданно влюбленный капитан не устоял! Он стал остроумным, ему захотелось понравиться, по просьбе старого дипломата он в общих чертах рассказал о польском восстании. И во время десерта увидел, что Клемантина ловит каждое его слово, принимает его за героя, позабыв, что Адам пожертвовал третью своего огромного состояния, а затем подвергся всем превратностям жизни в изгнании. В девять часов, после кофе, г-жа де Серизи попрощалась с племянницей, поцеловала ее в лоб и увела с собой не посмевшего протестовать Адама, покинув маркизов дю Рувр и де Ронкероль, которые тоже ушли минут десять спустя. Паз и Клемантина остались вдвоем.

— Я удаляюсь, сударыня, — сказал Тадеуш, — вы, верно, тоже собираетесь в Оперу.

— Нет, я не любительница танцев, а сегодня дают препротивный балет «Восстание в серале», — ответила она.

Минуту они молчали.

— Два года тому назад Адам не уехал бы в театр без меня, — сказала она, не глядя на Паза.

— Он безумно вас любит… — заметил Тадеуш.

— Ах, именно потому, что он безумно меня любит сегодня, он может разлюбить меня завтра! — воскликнула графиня.

— Парижанки непостижимы. Когда их любят безумно, они хотят, чтобы их любили разумно; а когда их любят разумно, они упрекают нас, что мы не умеем любить, — сказал капитан.

— И они правы, Тадеуш, — с улыбкой заметила она. — Я отлично знаю Адама и не сержусь на него: он человек ветреный, а главное, он большой барин, он всегда будет доволен, что я его жена, и никогда ни в чем мне не откажет, но…

— Разве есть браки, в которых не было бы «но»? — мягко возразил Тадеуш, стараясь дать другое направление мыслям графини.

Даже самому бескорыстному мужчине пришла бы в голову следующая мысль, от которой чуть не лишился рассудка влюбленный Тадеуш: «Я дурак, если не скажу ей, что я ее люблю!» Оба молчали, боясь выдать свои мысли. Графиня украдкой взглядывала на Паза, а Паз тоже украдкой следил за ней в зеркало. Удобно усевшись в глубоком кресле, он сложил руки на животе, как плотно покушавший человек, и стал быстро вертеть большими пальцами, тупо на них уставившись.

— Скажите же мне что-нибудь хорошее об Адаме! — воскликнула Клемантина. — Скажите мне, что он не ветреник, вы же его знаете!

Это был крик души.

«Вот теперь наступила та минута, когда можно воздвигнуть между нами непреодолимую преграду», — решил бедняга Паз, обдумывая героическую ложь.

— Что-нибудь хорошее? — переспросил он. — Я его слишком люблю, вы мне все равно не поверите. Я не способен сказать о нем что-нибудь плохое. Итак, сударыня, мое положение между вами обоими весьма затруднительно.

Клемантина опустила голову и посмотрела на кончики лакированных ботинок Паза.

— Вы, северяне, храбры только физически, а решения свои вы не доводите до конца, — сказала она, надув губки.

— Как, вы собираетесь коротать в одиночестве сегодняшний вечер, сударыня? — спросил Паз с самым невинным видом.

— А разве вы не составите мне компании?

— Простите, но я должен вас покинуть…

— Как? Вы куда-нибудь собираетесь?

— В цирк, сегодня открытие цирка на Елисейских полях, я не могу не быть…

— А почему? — спросила Клемантина, бросив на него почти сердитый взгляд.

— Вы требуете, чтобы я открыл вам тайну моего сердца, доверил то, что я скрываю даже от Адама, который думает, что я люблю только Польшу?

— Ах, вот как, у нашего благородного капитана есть тайна?

— Мне стыдно в ней признаться, но вы поймете и утешите меня.

— У вас есть тайна, в которой стыдно признаться?

— Да, я, граф Паз, безумно влюблен в девицу, которая разъезжает по всей Франции с семейством Бутор, содержателей цирка, вроде цирка Франкони, но их труппа подвизается только на ярмарках. При моем содействии их ангажировал директор Олимпийского цирка.

— Она хороша собой? — спросила графиня.

— Для меня хороша, — грустно ответил он. — Малага — под этим именем она выступает — сильная, ловкая, стройная девушка. Почему я предпочитаю ее всем дамам общества?.. По правде сказать, сам не пойму. Когда я вижу ее — эту ожившую греческую статую — в белой тунике с золотой каймой, в шелковом трико и потертых атласных балетных туфельках, когда я вижу ее схваченные голубой лентой черные волосы, рассыпавшиеся по обнаженным смуглым плечам, когда я вижу, как она с флажками в обеих руках под звуки военного оркестра на всем скаку прыгает через обруч, разрывая бумагу, а затем опять грациозно опускается на спину лошади, когда ей рукоплещут не клакеры, а весь зал, — да, при виде этого сердце мое трепещет.

— Больше, чем при виде красивой дамы на бале? — спросила Клемантина с вызывающим удивлением.

— Да, — ответил Паз сдавленным голосом. — Что может быть прекраснее женщины, которая с восхитительной ловкостью и непередаваемой грацией непрестанно преодолевает опасность. Да, сударыня, Чинти и Малибран, Гризи и Тальони, Паста и Эслер, все бывшие и теперешние царицы сцены кажутся мне недостойными развязать ремень на сандалиях Малаги, — она на всем скаку прыгает с седла и снова вскакивает на него, она соскальзывает под брюхо лошади с левого бока и появляется с правого, она, словно белый блуждающий огонек, порхает вокруг самого горячего скакуна, она может стоять на цыпочках на одной ноге и при том же аллюре сразу опуститься на спину своего коня; мало того, она скачет на неоседланной лошади и при этом вяжет чулок, разбивает яйца и приготовляет яичницу, вызывая восхищение народа, подлинного народа, поселян и солдат! При параде всей труппы эта очаровательная Коломбина жонглировала раньше стулом, который держала на кончике своего прелестного греческого носика. Малага, сударыня, воплощенная ловкость. Она сильна, как Геркулес, и может ударом своего маленького кулачка или изящной ножки свалить трех-четырех мужчин. Словом, она богиня гимнастики.

— Должно быть, она глупа…

— О, она забавна, как героиня «Певерила Пика»! Беспечна, как цыганка, она болтает все, что взбредет ей в голову, будущее заботит ее не больше, чем вас те деньги, которые вы даете нищему, а иногда Малага неожиданно говорит золотые слова. Ее ничем не убедить, что старый дипломат — красивый юноша, даже за миллион не изменит она своего мнения. Мужчине ее любовь льстит. Она пышет здоровьем, ее зубы — это тридцать две жемчужины редкого блеска в оправе из коралла. Ее рот, который она сама называет рылом, свеж и вкусен, как у телки, если воспользоваться выражением Шекспира. Я тоскую по ее губам! Она ценит красивых, сильных мужчин, Адольфов, Огюстов, Александров, фигляров, шутов. Ее учитель, отвратительный старик, жестоко бил ее, и только после нещадных побоев она стала гибкой, грациозной, смелой!

— Вы опьянели от Малаги! — заметила графиня.

— Она значится Малагой только на афишах, — отпарировал Паз обиженным тоном. — Она живет на улице Сен-Аазар, в скромной квартирке на четвертом этаже, как принцесса, в бархате и шелку. Она живет двойной жизнью: жизнью ярмарочной акробатки и жизнью красивой женщины.

— А она вас любит?

— Она меня любит… вам это покажется смешным… только за то, что я поляк! Она представляет себе поляков по гравюре, которая изображает Понятовского, бросающимся в Эльстер, ибо для всей Франции Эльстер — мощный поток, поглотивший Понятовского, тогда как на самом деле в нем не так-то легко утонуть… И при всем том я очень несчастен, сударыня…

Душевная мука, выразившаяся на лице Тадеуша, тронула Клемантину.

— Все вы, мужчины, любите то, что необычно!

— А вы разве не любите? — заметил Тадеуш.

— Я отлично знаю Адама и уверена, что он забыл бы меня ради какой-нибудь акробатки вроде вашей Малаги. А где вы ее увидели?

— В Сен-Клу, в сентябре прошлого года, в праздничный день. Она стояла под парусиновым навесом в углу подмостков, на которых происходит парад труппы. Ее товарищи, все в польских костюмах, играли кто во что горазд. Она стояла молча и показалась мне грустной. О чем могла грустить девушка в двадцать лет? Вот это меня и тронуло.

Графиня сидела в очаровательной задумчивой позе.

— Бедный, бедный Тадеуш! — воскликнула она и с простотой, отличающей истинно светскую даму, прибавила не без тонкой улыбки:

— Ступайте, ступайте в цирк!

Тадеуш взял ее руку, поцеловал, уронив на нее горячую слезу, и вышел. Выдумав несуществующую страсть к цирковой наезднице, он должен был придать ей некоторое правдоподобие. Правдой в его рассказе было только то, что на ярмарке в Сен-Клу его внимание на минуту привлекла Малага, знаменитая наездница из семьи Бутор, имя которой бросилось ему в глаза сегодня утром на цирковой афише. Клоун, которому монета в сто су развязала язык, сообщил капитану, что наездница — подкидыш, а может быть, даже украдена в детстве. Тадеуш пошел в цирк и увидел Малагу. За десять франков конюх, который в цирке приблизительно то же, что костюмерша в театре, рассказал ему, что Малагу зовут Маргаритой Тюрке, что она живет на улице Фоссе-дю-Тампль на шестом этаже.

На следующий день Тадеуш со смертельным отчаянием в сердце пошел в предместье Тампль и спросил мадемуазель Тюрке, летом дублировавшую самую знаменитую наездницу в цирке, а зимой работавшую фигуранткой в бульварном театре.

— Малага! — крикнула консьержка, бегом помчавшись в мансарду, — вас какой-то красивый господин спрашивает! Он сейчас разговаривает с Шапюзо, а тот его нарочно задерживает, чтобы дать мне время вас предупредить.

— Спасибо, мадам Шапюзо; но что он обо мне подумает, я как раз глажу платья!

— Тоже мне, да кто влюблен, тому все в его предмете нравится.

— Это англичанин? Они любят лошадей.

— Нет, мне сдается, что он испанец.

— Тем хуже! Говорят, что испанцы народ безденежный… Побудьте со мной, мадам Шапюзо, а то еще подумает, что до меня никому дела нет…

— Кого вам, господин, угодно? — обратилась консьержка к Тадеушу, открывая дверь.

— Мадемуазель Тюрке.

— Дочка, — позвала консьержка, напыжась, — тут вас господин требует.

Капитан задел головой за веревку, на которой сушилось белье, и уронил шляпу.

— Что вам угодно, сударь? — спросила Малага, подбирая его шляпу.

— Я видел вас, мадемуазель, в цирке, вы напомни ли мне покойную дочь, и в память моей Элоизы, на которую вы поразительно похожи, я хочу сделать что-нибудь для вас, конечно, если вы не возражаете.

— Ну как можно! Да вы, ваше превосходительство, присели бы! — всполошилась мадам Шапюзо. — Где еще сыщется такой добрый кавалер!

— Я не кавалер, голубушка, — возразил Паз. — Я несчастный отец и хочу обмануть свое сердце таким неожиданным сходством.

— Значит, я буду вам вместо дочери? — весьма тонко заметила Малага, даже не подозревая, сколько правды в этом предположении.

— Да, — сказал Тадеуш. — Я буду изредка навещать вас и, чтобы иллюзия была полной, найму вам прекрасную квартиру с хорошей обстановкой.

— У меня будет обстановка? — спросила Малага, поглядев на консьержку.

— И прислуга и все, что нужно, — продолжал Паз. Малага исподтишка поглядела на незнакомца.

— Кто вы по национальности, сударь?

— Я поляк.

— В таком случае я согласна, — сказала она. Капитан ушел, пообещав вернуться.

— Ну и дела! — воскликнула Маргарита Тюрке, поглядев на мадам Шапюзо. — Знать бы, что у него на уме, чего ради он меня задобрить хочет? Ладно, рискну.

Через месяц после этого странного свидания хорошенькая наездница переехала в квартиру, прекрасно обставленную тем же декоратором, что работал на графа Адама, — ведь в намерения Паза входило, чтобы его безумная страсть обсуждалась в особняке Лагинских. Малаге, которой то, что произошло, казалось сказкой из «Тысячи и одной ночи», прислуживали супруги Шапюзо, исполнявшие одновременно роль наперсников. И чета Шапюзо и Маргарита Тюрке ждали, чем все это кончится; но прошло три месяца, и ни Малага, ни мадам Шапюзо не нашли разгадки странной причуде польского графа. Паз приходил раз в неделю и проводил часок в гостиной, так ни разу не заглянув ни в будуар, ни в спальню Маргариты, хотя его всячески туда заманивали и наездница и супруги Шапюзо. Граф расспрашивал о всякой ерунде, заполнявшей жизнь акробатки, и, уходя, каждый раз оставлял на камине две сорокафранковые монеты.

— У него очень скучающий вид, — вздыхала мадам Шапюзо.

— Да, этот человек холоден, как лед, — соглашалась Малага.

— Что там ни говори, а он очень добрый, — замечал Шапюзо, радуясь на свою ливрею синего эльбефовского сукна, в которой он походил на служителя при канцелярии министра.

Периодические подарки Паза составляли ежемесячный доход в триста двадцать франков. Эта прибавка к скудному заработку Маргариты Тюрке в цирке давала ей возможность вести жизнь роскошную по сравнению с ее прежним нищенским существованием. Между артистами цирка ходили странные рассказы о счастье, выпавшем на долю Малаги. Те шесть тысяч, которые бережливый капитан платил за ее квартиру, превратились в ее хвастливых рассказах в шестьдесят тысяч. Если послушать клоунов и фигурантов, Малага ела на серебре. К тому же в цирк она являлась в прелестных салопах, в турецких шалях, в очаровательных шарфах. Словом, поляк был идеалом мужчины: не придира, не ревнивец, ничем не стесняет ее свободы.

— Везет же некоторым женщинам! — сетовала соперница Малаги. — Даром, что треть сбора по крайней мере делаю я, а вот не привалит же мне такое счастье!

Малага носила хорошенькие шляпки, иногда фигуряла (прекрасное выражение из словаря девиц) на прогулках в Булонском лесу, где на нее начала обращать внимание золотая молодежь. Наконец о ней заговорили в мире женщин с сомнительной репутацией, где стали распускать всякие сплетни насчет ее неожиданного счастья. Рассказывали, что она сомнамбула, а поляк — магнетизер, ищущий философский камень. Кое-какие гораздо более злостные предположения задели Малагу за живое и разожгли в ней любопытство не менее сильное, чем у Психеи; со слезами на глазах пересказала она все эти сплетни Пазу.

— Когда я зла на женщину, я не клевещу на нее, не рассказываю, что ее магнетизирую, чтобы найти в ней камни; я говорю, что она кособокая, и доказываю это. Зачем вы так осрамили меня? — сказала она в заключение.

Паз хранил жестокое молчание. Мадам Шапюзо в конце концов разузнала фамилию и титул Тадеуша; затея она получила в особняке Лагинских и более точные сведения: Паз — холостяк, никто не слышал, чтобы у него умерла дочь ни в Польше, ни во Франции. Теперь на Малагу напал страх. — Деточка, — сказала тетка Шапюзо, — этот изверг… Человек, который довольствуется тем, что с притворной улыбкой — исподтишка, не говоря ни слова, спокойно смотрит на такую красавицу, как Малага, в глазах супругов Шапюзо был, конечно, извергом.

— …этот изверг приучает вас к себе, чтобы склонить либо к беззаконию, либо к преступлению. Еще попадете, боже упаси, на скамью подсудимых или засадят вас — выговорить и то страшно — в исправительную тюрьму да в газетах еще пропечатают… Знаете, что бы я на вашем месте сделала? Я бы на вашем месте для верности предупредила полицию.

Малаге лезли в голову самые невероятные мысли, и вот однажды, когда Паз, как обычно, положил на камин несколько золотых монет, она взяла деньги и швырнула их на пол со словами:

— Мне ворованных денег не надобно!

Капитан отдал деньги супругам Шапюзо, ушел и больше не вернулся. Клемантина проводила как раз лето в бургундском поместье дяди, маркиза де Ронкероля. Отсутствие Тадеуша, которого актеры привыкли видеть в цирке, вызвало много толков среди труппы. Благородное поведение Малаги одни считали глупостью, другие хитростью. Даже самым дошлым женщинам поведение поляка представлялось необъяснимым. За неделю он получил тридцать семь писем от женщин легкого поведения. К счастью для Тадеуша, его непонятное воздержание не возбудило любопытства бомонда и обсуждалось на все лады только в полусвете.

Два месяца спустя красотка-наездница, залезшая по уши в долги, отправила графу Пазу следующее письмо, которое денди в свое время возвели в шедевр эпистолярного стиля.


«Пожалейте меня, мой друг, если только я смею вас так называть после того, что произошло и что вы так превратно поняли! Я отказываюсь от моих слов, показавшихся вам тогда оскорбительными. Приходите по-прежнему, если уж мне выпало счастье доставлять вам удовольствие своим обществом. Вернитесь, не то я впаду в отчаяние. Я уже нуждаюсь, вы и представить себе не можете, сколько всяких неприятностей влечет за собой нищета. Вчера я за весь день только и съела, что селедку в два су да хлебец в одно су. Неужели такой завтрак пристал для вашей возлюбленной? Супруги Шапюзо, казавшиеся столь преданными, покинули меня! Ваше отсутствие помогло мне узнать цену людской привязанности… Собака не покидает хозяина, кормившего ее, а Шапюзо ушли от меня. Судебный исполнитель не внял моим мольбам и описал все за долги домовладельцу, у которого нет сердца, и ювелиру, который не согласился подождать и десять дней; потеряв ваше доверие, я потеряла и кредит. Какое ужасное положение для женщины, которой не в чем себя упрекнуть, разве только в том, что она любит веселье! Друг мой, я снесла в ссудную казну все мало-мальски ценное. У меня не осталось ничего, кроме памяти о вас, а уже наступает холодная пора. Зимой у меня не бывает „разовых“, потому что в театрах на бульваре ставят только пантомимы, где я почти не занята, разве только на выходах, а какое же это положение для женщины? Как могли вы не понять благородства моих побуждений? Ведь только одним способом можем мы выразить свою благодарность. Казалось, вас так радует мое благоденствие, как же можете вы покинуть меня в нужде? Вы мой единственный друг на земле, простите меня за то, что раньше чем опять зарабатывать себе на хлеб, странствуя по ярмаркам с цирком Бутор, я захотела узнать, навсегда ли я вас потеряла. Если случится, что я подумаю о вас в ту минуту, когда прыгаю в обруч, я могу сломать ногу, потому что собьюсь с ритма! При всем том остаюсь,
Преданная вам до гроба Маргарита Тюрке».


— За такое письмо стоило заплатить десять тысяч франков! — смеясь, воскликнул Тадеуш.

На следующий день вернулась Клемантина, и капитану она показалась еще красивее, еще привлекательнее, чем прежде. За обедом графиня проявила полное равнодушие к Тадеушу, который под тем предлогом, что ему нужен совет Адама, словно нечаянно оставил у него письмо Малаги, и после его ухода в гостиной между супругами произошла следующая сцена.

— Бедняга Тадеуш! — сказал Адам жене, убедившись, что Паз ушел. — Какое несчастье для такого благородного человека стать игрушкой в руках какой-то комедиантки! Он все потеряет, опустится, через некоторое время его нельзя будет узнать. Вот, дружочек, прочтите, — сказал граф, протягивая жене письмо Малаги.

Клемантина прочитала пропахшее табаком письмо и отбросила его с отвращением.

— Как бы он ни был ослеплен, все же он, верно, что-то заметил. Должно быть. Малага наставила ему рога, — сказал Адам.

— И он вернется к ней! Он простит! — воскликнула Клемантина. — Вы, мужчины, снисходительны только к этим ужасным женщинам!

— Им так нужна наша снисходительность, — сказал Адам.

— Тадеуш правильно делал… оставаясь в своем углу, — заметила она.

— О мой ангел, вы слишком строги, — сказал граф, который с превеликим удовольствием унизил друга в глазах жены, однако смерти грешника он не желал.

Тадеуш, хорошо знавший Адама, просил его никому не выдавать его тайны: по его словам, он только потому открылся другу, что хотел оправдать свою расточительность и попросить Адама дать ему тысячу экю для Малаги.

— Он человек гордый, — сказал Адам.

— В чем же его гордость?

— Истратить на нее только десять тысяч франков и позволить докучать себе таким письмом, а потом отнести ей деньги на уплату долгов, ей-богу, для поляка это…

— Но он, чего доброго, разорит тебя, — сказала Клемантина кислым тоном, который у парижанок свидетельствует об их кошачьей подозрительности.

— О, я его знаю, ради нас он пожертвует Малагой, — ответил Адам.

— Увидим, — сказала графиня.

— Если бы это было необходимо для его блага, я бы, не задумываясь, потребовал, чтобы он с ней расстался. Константен говорил, что, пока длилась их связь, Паз, до того никогда не пивший, возвращался порой домой весьма навеселе…. Если он начнет пить, я буду страдать за Тадеуша, как за родного сына.

— Я не хочу больше слышать о нем, — воскликнула графиня, на лице которой снова выразилось отвращение.

Два дня спустя капитан по обращению графини, по звуку ее голоса, по глазам заметил, что несдержанность Адама возымела свое печальное действие. Презрение вырыло пропасть между ним и этой очаровательной женщиной. И с этой минуты он загрустил, его преследовала следующая мысль: «Ты сам сделал себя недостойным ее!» Жизнь стала ему тягостна, яркий солнечный день померк. И все же, несмотря на охватившую его меланхолию, у него бывали минуты радости: он мог, не рискуя быть замеченным, восхищенным взором следить за графиней, которая не обращала теперь на него никакого внимания, на вечерах он молча любовался ею из укромного уголка, не спускал с нее глаз, ловил всякий ее жест, всякий звук ее голоса, когда она пела. Словом, он жил прекрасной жизнью, сам чистил лошадь, на которой катается она, всей душой был предан дому Лагинских, сберегая их деньги и свято блюдя их интересы. Эти тихие радости были погребены в тайниках его сердца, подобно радостям матери, сердца которой не знает ее дитя; ибо, не проникнув в тайники сердца, его не узнаешь! Разве любовь Тадеуша не была прекраснее целомудренной любви Петрарки к Лауре, ведь Петрарка был все же вознагражден за свою любовь славой и торжеством вдохновленной этой любовью поэзии? Разве в чувстве, которое испытал, умирая, д\'Ассас, не заключена целая жизнь? Паз каждый день испытывал это чувство, не умирая, зато и не претендуя на бессмертие. Но, должно быть, в любви есть какие-то особые свойства, потому что, невзирая на все эти тайные наслаждения, Тадеуш страдал. Католическая религия так возвысила любовь, что, можно сказать, неразрывно спаяла с ней уважение и благородство. Любовь возможна только при тех возвышенных качествах, которыми гордится человек, очень редко внушает любовь тот, кого презирают, и Тадеуш умирал от ран, которые нанес себе добровольно. Услышать от Клемантины, что она могла бы его полюбить, и умереть.. — . Несчастный влюбленный счел бы, что жил не напрасно. Он предпочел бы мучиться прежними муками, чем жить рядом с ней, отдавать все свои силы на служение ей и не быть понятым, оцененным по заслугам. Словом, он ждал награды за свою добродетель. Он побледнел, исхудал, заболел, снедаемый лихорадкой, и в январе слег в постель и пролежал целый месяц, не обращаясь за советом к врачу. Граф Адам был очень обеспокоен состоянием бедного Тадеуша. Графиня же имела жестокость сказать в тесном кругу: «Оставьте его в покое, разве вы не видите, что он терзается олимпийскими воспоминаниями?» Эти слова придали Тадеушу мужество отчаяния, он встал с постели, начал выходить, попробовал развлечься и снова обрел силы. В начале февраля Адам проиграл довольно крупную сумму в Жокей-клубе и, боясь рассердить жену, попросил Тадеуша сказать, что тот израсходовал эти деньги на Малагу.

— Ничего нет удивительного, что эта актриска стоила тебе двадцать тысяч франков! Это касается только меня, а вот если графиня узнает, что я их проиграл, она потеряет ко мне уважение, будет бояться за будущее.

— Еще и это! — воскликнул Тадеуш, глубоко вздохнув.

— Ах, Тадеуш, этой услугой ты отплатишь мне за все, хотя я и так уже твой должник.

— Адам, у тебя будут дети, брось играть, — сказал капитан.

— Малага обошлась нам еще в двадцать тысяч франков! — воскликнула несколько дней спустя графиня, узнав о щедрости Адама по отношению к Тадеушу. — Да те десять тысяч, что раньше, всего тридцать тысяч! Полторы тысячи франков ренты, — ведь это же стоимость моей ложи в Итальянской опере, для многих это целое состояние. О, вы, поляки, непостижимы Ты даже не сердишься? — спросила она, срывая цветы в своем прекрасном зимнем саду.

— Бедняга Паз…

— Бедняга Паз, бедняга Паз, — прервала она. — На что он нам нужен? Я сама буду вести хозяйство. Выплачивай ему сто луи, от которых он отказался, и пусть как хочет, так и устраивается со своим Олимпийским цирком.

— Он нам очень полезен, я уверен, что за год он сэкономил нам больше сорока тысяч франков. Он, мой ангел, внес на наше имя сто тысяч франков в банкирскую контору Ротшильда, а другой управляющий украл бы их…

Клемантина смягчилась, но с Тадеушем она была все так же холодна. Несколько дней спустя она пригласила Паза к себе в будуар, в тот самый, где год тому назад невольно сравнила его с Адамом; на этот раз она осталась с ним наедине, не видя в этом ни малейшей опасности.

— Дорогой капитан, — сказала она с той ни к чему не обязывающей фамильярностью, с которой обращаются к подчиненным, — ежели ваша любовь к Адаму такова, как вы говорите, вы сделаете то, о чем он вас никогда не попроси г, но чего я, его жена, требую…

— Вы имеете в виду Малагу? — спросил Тадеуш с глубокой иронией.

— Да, — подтвердила она. — Если вы хотите до конца ваших дней прожить с нами, если вы хотите, чтобы мы остались друзьями, расстаньтесь с ней. Как можете вы, старый солдат…

— Мне всего тридцать пять лет, и у меня нет ни одного седого волоса.

— Но вид у вас такой, словно они есть, а это то же самое, — возразила она. — Как может столь расчетливый, столь благовоспитанный человек…

Ужаснее всего было то, что эти слова были сказаны с явным намерением пробудить в его душе благородные чувства, которые она считала угасшими.

— Столь благовоспитанный человек и вдруг попасться, как мальчишка! — продолжала она после чуть заметной паузы, вызванной невольным жестом Тадеуша. — Вы создали Малаге известность… Ну так вот, мой дядя захотел ее повидать и повидал. Мой дядя не единственный, Малага очень любезно принимает всех этих господ… Я верила в благородство вашей души… Как вам не стыдно! Неужели эту потерю нельзя будет заменить?

— Сударыня, я не побоялся бы никакой жертвы, только бы вновь приобрести ваше уважение; но расстаться с Малагой — это не жертва…

— Будь я мужчиной, я на вашем месте так бы и сказала. Ну, а если я сочту это большой жертвой, вам придется смириться.

Паз ушел, боясь, что наделает глупостей, он чувствовал себя во власти безумных мыслей. Он вышел на улицу легко одетый, несмотря на дурную погоду, но даже воздух не мог охладить его пылающих щек и чела: «Я верила в благородство вашей души!» Эти слова звучали в его ушах. «А всего год тому назад в глазах Клемантины я один выиграл бой с русскими», — мысленно повторял он. Он хотел уехать от Лагинских, поступить в спаги, найти смерть в Африке; но его остановило ужасное опасение: «Что станется с ними без меня? Они разорятся. Бедная графиня! Быть вынужденной существовать на тридцать тысяч ренты, не для такой жизни она создана! Что делать, — решил он, — раз она потеряна для меня, надо взять себя в руки и завершить свое дело».

Всем известно, что с 1830 года в Париже вошел в большую моду карнавал; он стал европейским; оживление и шутовство, царящие на нем, носят совсем иной характер, чем на блаженной памяти венецианском карнавале. Может быть, парижане, ввиду того, что состояния чрезвычайно уменьшились, придумали эти общественные увеселения, ведь создали же они себе из клубов дешевые гостиные без хозяйки дома и без светской учтивости. Так или иначе, в ту пору март месяц был богат балами, на которых танцы, смешные выходки, грубое веселье, безумие, причудливые маски и шутки, сдобренные парижским остроумием, приняли чудовищные размеры. Это увлечение нашло свой Пандемоний на улице Сент-Оноре, а своего Наполеона в Мюзаре, человечке, специально созданном для того, чтобы управлять оркестром, столь же могучим, как беспорядочная толпа, и для того, чтобы дирижировать галопом, этим бесовским хороводом, прославившимся после общего галопа в опере «Густав», где он обрел и свою форму и поэзию. Не может ли этот мощный финал служить символом эпохи, где вот уже полвека все сменяется с той же быстротой, как в сновидении? И вот — серьезный капитан Паз, хранивший в сердце своем божественный и чистый образ, пригласил Малагу, царицу карнавальных балов, в залу Мюзар, ибо узнал, что графиня и две другие молодые дамы, любопытствуя взглянуть на занятное зрелище таких феноменальных маскарадов, приедут туда, тщательно замаскированные и в сопровождении мужей. Итак, в четверг на масленице 1838 года в четыре часа утра графиня в черном домино сидела на скамье амфитеатра в этом вавилонском зале, где теперь Валентине дает концерты; и тут она увидела, как мимо нее промчались в галопе Тадеуш, одетый Робер-Макером, в паре с подскакивающей выше других, мелькающей, словно блуждающий огонек, наездницей в костюме дикарки, с перьями на голове, как лошадь во время коронации.

— Ах, вы, поляки, люди бесхарактерные, — сказала Клемантина мужу. — Казалось, Тадеушу можно верить. Он дал мне слово, не зная, что я приеду сюда и увижу все, не будучи узнанной.

Несколько дней спустя Паз обедал у нее. После обеда Адам оставил их одних, и Клемантина стала строго выговаривать Тадеушу, чтобы дать ему понять всю нежелательность его пребывания в их доме.

— Да, сударыня, вы правы, я ничтожный человек, — скромно согласился Тадеуш, — я не сдержал слова. Но что поделаешь? Я решил расстаться с Малагой по окончании карнавала… Впрочем, я буду откровенен: эта женщина имеет надо мной такую власть, что…

— Женщина, которую полиция выставляет из зала Мюзар… и за какие танцы!

— Согласен, я достоин осуждения, я покину ваш дом; но вы знаете Адама, если я передам вам бразды правления, вам придется проявить большую энергию. Пусть я опорочил себя страстью к Малаге, но я предан вашим интересам, я слежу за прислугой и вхожу во все мелочи. Разрешите же мне покинуть вас только после того, как я увижу, что вы можете заменить меня и вести дом. Вы уже три года замужем, и вам нечего бояться тех глупостей, которые делают во время медового месяца. Теперь даже самые знатные парижанки отлично умеют управлять имуществом и вести дела… Ну так вот, как только я буду уверен не столько в вашем умении, сколько в вашей твердости, я покину Париж.

— Вот теперь я слышу варшавского Тадеуша, а не Тадеуша циркового, — сказала она. — Возвратитесь к нам излечившимся.

— Излечившимся?.. Нет, — сказал капитан, опустив глаза и смотря на очаровательные Клемантинины ножки. — Вы не знаете, графиня, какой у этой женщины пикантный и оригинальный ум. — И чувствуя, что мужество покидает его, он прибавил:

— Светским жеманницам далеко до Малаги, очаровывающей своей непосредственностью молодого животного…

— Видите ли, я не хотела бы, чтобы во мне было что-то от животного, — сказала графиня, метнув на него взгляд разъяренной гадюки.

Начиная с этого дня граф Паз ввел Клемантину во все дела, сделался ее учителем, посвятил в трудности управления имуществом, разъяснил истинную цену вещей и дал совет, какие меры принять, дабы прислуга не очень ее обворовывала. Графиня может положиться на Константена и сделать его мажордомом: Константен был выучеником Тадеуша. В мае месяце Паз счел, что теперь графиня вполне подготовлена и может сама управлять своим имуществом, ибо Клемантина была женщиной способной, с правильным взглядом на вещи, прирожденной хозяйкой дома.

Но в этом новом положении, которое Тадеуш подготовил столь естественным путем, произошла роковая для него перемена, и его страданиям не суждено было стать столь сладостными, как он предполагал. Несчастный влюбленный не принял в расчет случай, по воле которого опасно занемог Адам, и Тадеуш не уехал, а остался сиделкой при своем друге. Преданность капитана не знала границ. Женщина, которая захотела бы проявить проницательность, увидела бы в героизме капитана своего рода епитимью, налагаемую на себя людьми благородной души, чтобы подавить дурные мысли, в которых они не вольны; но женщины видят все или не видят ничего, смотря по настроению: для них единственный источник познания — любовь.

Полтора месяца Паз не спал ночей, ухаживая за Адамом, и не вспоминал о Малаге по той простой причине, что он и вообще-то не вспоминал о ней. Видя, что Адам при смерти, Клемантина созвала на консилиум лучших врачей.

— Он может выкарабкаться, только если справится сам организм, — сказал один из наиболее знающих врачей. — Его поправка зависит от тех, кто ходит за ним, надо не упустить минуты и помочь природе. Жизнь графа в руках его сиделок.

Тадеуш сообщил приговор врачей Клемантине, которая сидела в китайской беседке как для того, чтобы отдохнуть, так и для того, чтобы не стеснять врачей и освободить им поле действия. Идя по усыпанной песком дорожке, ведшей от будуара к пригорку, на котором стояла китайская беседка, влюбленный капитан чувствовал себя на дне одной из тех бездн, которые описаны Данте Алигьери. Несчастный не предвидел, что может стать мужем Клемантины, и добровольно вывалялся в грязи. Он предстал перед графиней, подавленный горем, с отчаянием во взоре.

— Он умер?.. — вымолвила Клемантина.

— Они приговорили его к смерти; во всяком случае, по их словам, остается положиться на организм. Не ходите, они еще там. Бьяншон хочет сам перебинтовать его.

— Бедный Адам! Я боюсь, не огорчала ли я его, — сказала она.

— На этот счет можете не волноваться, вы дали ему большое счастье и были к нему снисходительны, — успокоил ее Тадеуш.

— Это непоправимая утрата.

— Но, дорогая, предположим, что граф умрет, ведь вы не заблуждались на его счет?

— Я не была ослеплена любовью, но я любила его, как жене надлежит любить мужа.

— Значит, вы должны не так сожалеть о нем, как если бы потеряли такого мужа, которым вы, женщины, гордитесь, которого боготворите, в котором вся ваша жизнь! Вы можете быть откровенны с таким другом, как я… Я буду его оплакивать!.. Задолго до вашего брака я уже любил Адама, как собственное дитя, я посвятил ему свою жизнь. Мир потеряет для меня всякий интерес. Но для двадцатичетырехлетней вдовы жизнь еще полна очарования.

— Ах, вы отлично знаете, что я никого не люблю, — возразила она с резкостью, объясняемой горем.

— Вы не понимаете еще, что значит любить, — сказал Тадеуш.

— Ну, если говорить о замужестве, я достаточно рассудительна и предпочитаю такого ветреника, как мой бедный Адам, человеку более высокого ума. Вот скоро уже месяц, как мы задаем себе вопрос: выживет ли он? Эти мысли подготовили меня, так же как и вас, к возможной утрате. С вами я могу быть откровенна. Ну, так я охотно отдала бы несколько лет жизни, только бы сохранить жизнь Адаму. В Париже независимой женщине так легко обмануться и поверить в любовь разорившегося или расточительного мужчины. Я молила господа бога сохранить мне моего мужа, такого ласкового, такого добродушного, ненадоедливого и начинавшего меня побаиваться.

— Вы искренни, и за это я люблю вас еще больше, — сказал Тадеуш, целуя руку Клемантине, которая не отняла своей. — В такую минуту особенно отрадно, если женщина не лицемерит. С вами можно рассуждать. Давайте взглянем в лицо будущему. Предположим, что бог не внемлет нашим молитвам, я ведь тоже от всей души взываю к нему: «Сохрани мне моего друга!» Да, бессонные ночи не ослабили моих глаз, и если понадобится еще месяц ходить за Адамом днем и ночью, вы, сударыня, будете спать, а я дежурить у его постели. Я вырву его у смерти, если, как они говорят, его может спасти уход. Но предположим, что вопреки нашим с вами заботам граф умрет. Если бы вас любил, мало того, обожал человек благородной души, достойный вас…

— Возможно, что я и мечтала быть любимой, но я не встретила…

— Если вас обманули…

Решив, что им руководит не любовь, а корысть, Клемантина пристально посмотрела на Тадеуша, смерила его презрительным взглядом с головы до пят и уничтожила двумя словами: «Бедная Малага!» — произнесенными с той интонацией, которую умеют найти светские дамы, желая выразить свое пренебрежение. Она встала и, гордо подняв голову, пошла к себе в будуар, а оттуда в спальню к Адаму, даже не оглянувшись на поверженного в прах Тадеуша.

Час спустя Паз вернулся к больному и продолжал ухаживать за ним, хотя ему и был нанесен смертельный удар. После этой роковой минуты он стал молчалив; он вступил в упорное, вызывающее восхищение врачей единоборство с болезнью. В любой час дня и ночи глаза его горели, как две лампы. Он не проявлял ни малейшей обиды на Клемантину и выслушивал от нее слова благодарности, никак не отзываясь на них; казалось, он оглох. В душе он решил: «Она будет обязана мне жизнью Адама!» — и эти слова начертал огненными письменами в спальне больного. После двухнедельных неусыпных забот о муже Клемантина вынуждена была отдохнуть, она падала от усталости. Паз был неутомим. Наконец в конце августа Бьяншон, домашний врач Лагинских, обещал Клемантине, что ее муж выживет.

— Я, сударыня, тут ни при чем. Не будь у него такого друга, нам бы его не спасти, — сказал он.

На следующий день после ужасной сцены, разыгравшейся в китайской беседке, маркиз де Ронкероль пришел навестить племянника, так как уезжал с секретным поручением в Россию, и Паз, потрясенный тем, что произошло накануне, шепнул несколько слов дипломату. И вот, в тот день, когда граф Адам в первый раз после выздоровления поехал прокатиться с супругой и коляска как раз отъезжала от крыльца, во двор вошел жандарм и спросил графа Паза. Тадеуш, сидевший на передней скамейке, обернулся, взял письмо с печатью министерства иностранных дел и положил его в карман своего сюртука так поспешно, что Клемантина и Адам воздержались от вопросов. Людям светским нельзя отказать в понимании бессловесного языка. Однако, когда они были у заставы Майо, Адам, воспользовавшись привилегией выздоравливающего, все прихоти которого удовлетворяются, сказал Тадеушу:

— Когда два брата любят друг друга так, как мы с тобой, не может быть и речи о назойливости; ты знаешь содержание депеши, скажи мне, я сгораю от любопытства.

Клемантина бросила на Тадеуша сердитый взгляд и сказала мужу:

— Вот уже два месяца» как он на меня дуется, я ни за что де стала бы настаивать.