Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Карабина усадила Комбабуса по левую руку от себя, герцога д\'Эрувиля — по правую. Сидализа села рядом с бразильцем, Бисиу устроился по другую сторону прекрасной нормандки. Малага заняла место рядом с герцогом.

В семь часов приступили к устрицам. В восемь, между двумя блюдами, пили замороженный пунш. Всем известно меню таких пиршеств. В девять часов языки у всех развязались, как обычно развязываются языки у сотрапезников после сорока двух бутылок различных вин, рассчитанных на четырнадцать персон. Поданы были фрукты, ужасные апрельские фрукты. Дурманящая обстановка кутежа опьяняла одну только нормандку, напевавшую какую-то веселую песенку. Никому, кроме этой девушки, хмель не бросился в голову: тут пировали записные кутилы и непременные их спутницы — парижские лоретки высокого полета.

Мысль обострилась, глаза блестели, и, хотя взгляд их был вполне осмыслен, с уст срывались насмешки, нескромные намеки, сыпались анекдоты. Разговор, который до той поры вертелся вокруг скачек, лошадей, биржевых катастроф, сплетен о львах разных мастей и их сравнительных достоинствах, громких скандальных историях, уже грозил перейти в тот интимный шепот, после которого общество разбивается на воркующие парочки.

Но именно в этот момент, под действием нежных взглядов, которые Карабина расточала одновременно Леону де Лора, Бисиу, ла Пальферину и дю Тийе, за столом заговорили о любви.

— Порядочные врачи никогда не говорят о болезнях, истинные аристократы не говорят о своих предках, выдающиеся таланты никогда не говорят о своих творениях, — сказала Жозефа, — к чему же нам говорить о нашем ремесле?.. Я отменила представление в Опере для того, чтобы поехать сюда, и, уж конечно, не имею ни малейшего желания и тут еще работать! Перестаньте же ломаться, дорогие подруги!

— Тебе говорят о настоящей любви, милочка! — сказала Малага. — О любви, из-за которой погибают, из-за которой губят отца и мать, продают жен и детей и доходят до... долговой тюрьмы...

— Ну, куда ни шло! Говорите! — отвечала певица. — Я по этой части не мастак!

«Не мастак!..» Слово это, перешедшее из жаргона парижских уличных мальчишек в словарь лоретки, звучит в ее устах как целая поэма, особенно если оно сопровождается шаловливыми гримасками и нежными взглядами.

— Неужели я не люблю вас, Жозефа? — прошептал герцог.

— Вы, может быть, и любите меня по-настоящему, — отвечала тоже шепотом певица, — но я-то не люблю вас той любовью, о которой идет речь, той любовью, когда ничто на свете не мило, если возле нас нет любимого. Вы мне приятны, полезны, но не необходимы!.. И если вы бросите меня завтра, я найду себе трех герцогов вместо одного...

— Разве в Париже существует любовь? — сказал Леон де Лора. — Тут не хватает времени составить себе состояние, так как же можно говорить об истинной любви, в которой человек растворяется весь, как сахар в воде? Надобно быть богачом, чтобы позволить себе любить, потому что любовь поглощает всего человека. Примером тому может служить присутствующий среди нас и всем нам приятный бразильский барон. Я уже давно сказал: «Всякая крайность туга на ухо!» Истинно влюбленный напоминает евнуха, потому что для него не существует на свете женщин. Он загадочен, он похож на отшельника в пустыне! Поглядите на нашего милейшего бразильца!

Внимание всего стола обратилось на барона Анри Монтеса де Монтеханос, который смутился, почувствовав себя средоточием стольких любопытных взглядов.

— Он жует тут целый час, как некий бык, не чувствуя, что рядом с ним сидит... не скажу — самая красивая, но самая свеженькая из всех парижанок.

— Тут все свежее, даже рыба; заведение этим славится, — сказала Карабина.

Барон Монтес де Монтеханос внимательно посмотрел на пейзажиста и любезно сказал:

— Весьма признателен! Пью за ваше здоровье! — Поклонившись Леону де Лора, он поднял бокал, наполненный портвейном, и залпом его осушил.

— Вы, стало быть, любите? — спросила Карабина соседа, истолковав его тост по-своему.

Бразильский барон опять наполнил бокал, поклонился Карабине и повторил свой тост.

— За здоровье мадам! — сказала тогда лоретка таким уморительным тоном, что пейзажист, дю Тийе и Бисиу так и прыснули.

Бразилец был серьезен, как бронзовое изваяние. Хладнокровие его взбесило Карабину. Она отлично знала, что Монтес любит г-жу Марнеф, но не ожидала встретить столь суровую верность, столь упорное молчание. Ведь так же как о женщине судят по манере ее любовника держать себя, так и о мужчине принято судить по нравам его возлюбленной. Гордый любовью Валери и своей любовью к ней, барон глядел на этих заслуженных волокит с насмешливой улыбкой; кстати сказать, винные пары не повредили свежести его лица, а глаза, излучавшие блеск темного золота, надежно хранили тайны души.

«Ну и женщина! Как она, однако, запечатала его сердце!» — подумала Карабина.

— Помилуйте, да это какая-то скала! — сказал вполголоса Бисиу, который видел во всем происходящем только повод к шуткам и совершенно не подозревал, как важно было для Карабины сокрушить эту крепость.

Покуда по правую руку Карабины велись как будто весьма легкомысленные речи, по левую ее руку продолжался спор о любви, завязавшийся между герцогом д\'Эрувилем, Лусто, Жозефой, Женни Кадин и Массолем. В чем тайна постоянства любви, в горячке ли страсти, в упрямстве или сердечной привязанности, вот вопрос, который занимал всех. Жозефа, наскучив отвлеченными рассуждениями, пожелала оживить разговор.

— Что говорить о том, в чем вы ничего ровно не смыслите? Неужели хоть один из вас любил женщину, и женщину недостойную его, любил настолько, что промотал на нее все свое состояние и состояние своих детей, продал свое будущее, осквернил прошлое, чуть ли не попал на каторгу, обокрав казну, погубил дядю, уморил брата и, в довершение всего, позволил надеть себе на глаза повязку и даже не подумал, что ее надевают, желая скрыть от него пропасть, куда его столкнут, чтобы позабавиться на прощанье. У дю Тийе в груди денежный ящик, у Леона де Лора — остроумие; Бисиу сам себя поднял бы на смех, если бы полюбил кого-нибудь больше собственной своей особы. У Массоля вместо сердца министерский портфель, у Лусто там полная пустота, раз он не сумел удержать свою мадам де Бодрэ; герцог д\'Эрувиль так богат, что не разорится никогда, а значит, никогда не сможет доказать свою любовь, а Вовине и прочие не в счет: ростовщики не принадлежат к человеческой породе. Короче, вы никогда не любили, как не любила ни я, ни Женни, ни Карабина!.. Что касается меня, я только раз в жизни встретила такое чудо, о котором говорила. Это был, — сказала она, обращаясь к Женни Кадин, — наш бедный барон Юло!.. Я как раз собиралась начать поиски его, дать объявление, как о пропавшем пуделе... Мне нужно его отыскать.

«Вот тебе на! — сказала про себя Карабина, выразительно посмотрев на Жозефу. — Уж не нашлось ли у мадам Нуррисон двух картин Рафаэля? Жозефа играет мне в руку...»

— Бедняга! — сказал Вовине. — Какой он был представительный, сколько в нем было блеска! Что за осанка! Какие манеры! Он был похож на Франциска Первого. Настоящий вулкан! А какая изворотливость! С какой гениальной находчивостью он добывал деньги! Так или этак, а деньги он, несомненно, и теперь находит, — должно быть, извлекает их из стен, возведенных на костях у городской заставы, в каком-нибудь предместье, где он, вероятно, скрывается...

— И все это, — сказал Бисиу, — ради какой-то госпожи Марнеф! Вот бестия!

— Она выходит замуж за моего приятеля Кревеля! — сказал дю Тийе.

— И без ума от моего друга Стейнбока! — прибавил Леон де Лора.

Три эти фразы поразили Монтеса в самое сердце, как три пистолетных выстрела. Он побледнел как полотно и тяжело поднялся с места.

— Канальи! — сказал он. — Как вы смеете произносить имя порядочной женщины среди этих погибших созданий. Да еще обращать его в мишень для вашего зубоскальства!..

Взрыв рукоплесканий и крики «браво!» прервали его на полуслове. Бисиу, Леон де Лора, Вовине, дю Тийе, Массоль подали знак. Все заговорили наперебой.

— Да здравствует император! — провозгласил Бисиу.

— Венец ему на голову! — вскричал Вовине.

— Предоставим брюзжать Медору[105], и да здравствует Бразилия! — крикнул Лусто.

— Э-ге-ге, краснокожий барон!.. Да ты влюбился в нашу Валери? — сказал Леон де Лора. — У тебя губа не дура!

— Сказано не по-парламентски, зато правильно!.. — заметил Массоль.

— Те-те-те, дорогой мой клиент! Я твой опекун, твой банкир! Как бы твоя наивность не наделала мне хлопот...

— Да объясните мне хоть вы. Ведь вы один тут человек серьезный... — сказал бразилец, обращаясь к дю Тийе.

— Приношу благодарность от имени всей компании! — воскликнул Бисиу, отвешивая поклон.

— Объясните мне толком... — повторил Монтес, пропустив мимо ушей шутку Бисиу.

— За чем же дело стало? — ответил дю Тийе. — Честь имею доложить тебе, что я приглашен на свадьбу Кревеля.

— О Комбабус! Выступай же в защиту госпожи Марнеф! — сказала Жозефа, торжественно подымаясь. Она с трагическим видом подошла к Монтесу, дружески похлопала его по лбу, посмотрела на него с минуту, как бы не находя слов, чтобы выразить свое восхищение, и покачала головой.

— Юло первый образец любви несмотря ни на что, а вот и второй, — сказала она. — Но, в сущности, он не в счет, ведь он дитя тропиков!

В ту минуту, когда Жозефа слегка похлопала бразильца по лбу, Монтес упал на стул, и взгляд его обратился к дю Тийе.

— Если я служу игрушкой вашего парижского балагурства, — сказал он, — если вы только хотели вырвать у меня тайну моей... — И он обвел сидящих за столом огненным взглядом, в котором пламенело солнце Бразилии. — Прошу вас, скажите, что вы шутите, — продолжал он умоляющим, почти ребяческим тоном, — но не клевещите на женщину, которую я люблю...

— Экая оказия! — отвечала Карабина, наклоняясь к самому его уху. — А что, если вас обманывали самым гнусным образом, если вами играли? А что, если через час, в моем доме, я дам вам доказательства измены Валери?.. Что вы тогда станете делать?..

— Не могу на это ответить вам тут, среди всех этих Яго... — сказал бразильский барон.

Карабине послышался шелест кредиток.

— Тс! Тс! молчите... — сказала она, улыбаясь. — Не делайте себя посмешищем остроумнейших парижан. Приходите ко мне, побеседуем...

Монтес был подавлен.

— Доказательства!.. — с трудом произнес он. — Подумайте, что вы говорите!..

— Доказательств ты получишь сколько хочешь, — отвечала Карабина, — но если у тебя в голове помутилось от одного только подозрения, я опасаюсь за твой рассудок...

— Ну и упрям же этот бразилец! Упрямее покойного короля Голландии. Послушайте, Лусто, Бисиу, Массоль, эй, вы! Разве вы не получили приглашения пожаловать послезавтра к госпоже Марнеф? — спросил Леон де Лора.

— Ja[106], — отвечал дю Тийе. — Имею честь повторить вам, барон, что если у вас было намерение вступить в законный брак с госпожой Марнеф, то знайте — ваш проект забаллотирован увесистым черным шаром, — попросту говоря, Кревелем! Друг мой, ведь старинный мой приятель Кревель имеет восемьдесят тысяч франков годового дохода! Вероятно, вы не можете противопоставить такой цифры, иначе вас, несомненно, предпочли бы...

Монтес слушал с какой-то странной, застывшей улыбкой. На всех это произвело сильное впечатление. Вошедший в эту минуту лакей сказал на ухо Карабине, что в гостиной ее ожидает родственница и хочет с ней поговорить. Карабина встала из-за стола и, выйдя в соседнюю комнату, увидела там госпожу Нуррисон в черной кружевной вуали.

— Ну, как обстоит дело? Пожаловать к тебе, дочь моя? Клюнуло?

— Да, мамаша, пистолет уже заряжен, того и гляди, выстрелит, — отвечала Карабина.

Часом позже Монтес, Сидализа и Карабина, вернувшись из «Роше де Канкаль», входили в маленькую гостиную Карабины на улице Сен-Жорж. Лоретка сразу же заметила г-жу Нуррисон, сидевшую в кресле у камина.

— А, вот и вы, дорогая тетушка! — сказала она.

— Да, дочь моя, я самая! Как видишь, пришла сама за получкой. Ты бы, глядишь, и забыла про меня, хоть и доброе у тебя сердце, а завтра мне платить по векселям. Мы, торговки подержанным платьем, вечно в нужде. Кого это ты притащила с собой?.. Господин-то, как видно, не в духе...

Страшная г-жа Нуррисон, преобразившаяся до неузнаваемости в добродушную старушку, приподнялась, чтобы поцеловать Карабину, ту самую Карабину, которую в числе двадцати других девушек она пустила по ужасной стезе порока.

— Вот настоящий Отелло, но он отнюдь не жертва заблуждения! Честь имею представить: барон Монтес де Монтеханос...

— Э... да я знаю господина барона! Наслышана о нем! Вас прозвали Комбабусом, потому что вы любите только одну женщину, а в Париже ведь это все равно что не любить ни одной. А кто она? Случайно не госпожа ли Марнеф, сожительница Кревеля?.. Слушайте, мой дорогой, благословляйте судьбу заместо того, чтобы ее клясть... Бабенка эта — настоящая дрянь. Я-то знаю ее штучки!..

— Но ты не знаешь бразильцев! — сказала Карабина, которой г-жа Нуррисон успела, целуя ее, всунуть в руку записку. — Это такие молодцы, что готовы лезть на рожон из-за любви!.. Чем сильнее их мучит ревность, тем больше подавай им причин для ревности. Господин барон, изволишь видеть, только и твердит об убийстве, а убить не убьет, потому что любит. Короче, я привела его сюда, чтобы он мог убедиться в своем несчастье. Сейчас я ему представлю доказательства, которые я получила от этого хвастунишки Стейнбока.

Монтес был словно в угаре, он слушал, как если бы речь шла не о нем. Пока Карабина снимала с себя бархатную накидку, она успела прочесть факсимиле следующей записки:


«Мой котенок! Он обедает сегодня у Попино и приедет за мной в Оперу к одиннадцати часам. Я выеду в половине шестого и рассчитываю встретиться с тобой в нашем райском уголке; вели принести туда обед из Мэзон д\'Ор. Оденься так, чтобы прямо оттуда поехать со мной в Оперу. В нашем распоряжении будет четыре часа. Верни мне записочку, не потому, что твоя Валери не доверяет тебе, — я готова отдать тебе жизнь, состояние и честь, — но я боюсь какой-нибудь случайности».


— Ну-ка, барон, получай, вот тебе посланьице, отправленное нынче утром графу Стейнбоку. Читай адрес! Оригинал уже сожжен.

Монтес повертел в руках записку, узнал почерк, и вдруг его осенила здравая мысль — верное свидетельство, что в голове у него был полный сумбур.

— Послушай-ка! Зачем вам понадобилось терзать мне сердце? Ведь вы, должно быть, дорого заплатили за право задержать эту записку у себя, чтобы успеть ее литографировать? — сказал он, пристально глядя на Карабину.

— Дуралей! — сказала Карабина, поняв по знаку г-жи Нуррисон, что настало время действовать. — Неужто не видишь? Бедняжка Сидализа... почти ребенок, ведь ей всего шестнадцать лет, она сохнет по тебе; не пьет, не ест, убивается, а ты даже невзначай не взглянешь на нее!..

Сидализа поднесла платочек к глазам, делая вид, что плачет.

— Не глядите, что она с виду такая тихоня, — продолжала Карабина. — Девчонка просто рвет и мечет, что ее любимого водит за нос какая-то негодяйка. Она прямо-таки готова убить Валери...

— Ну, — сказал бразилец, — это уж мое дело!

— Убить!.. Ты? — сказала Нуррисон. — Э, милок, у нас этого уже больше не водится.

— О, я чужестранец! — возразил Монтес. — Я из таких краев, где плюют на ваши законы, и если вы дадите мне доказательства...

— Ну а записка-то! Разве это не доказательство?..

— Нет, — сказал бразилец. — Я не верю почерку, я хочу видеть...

— Ах, видеть!.. — повторила Карабина, которая отлично поняла мимику своей «тетушки». — Не торопись, все увидишь как на ладони, мой милый тигр, но с одним условием...

— Каким?

— Погляди-ка на Сидализу!

По знаку г-жи Нуррисон Сидализа бросила нежный взгляд на бразильца.

— Будешь ее любить? Устроишь ее судьбу? — спросила Карабина. — Для такой красотки не жаль особняка и экипажа! Было бы чудовищно заставлять ее ходить пешком. И у нее... долги... Сколько ты должна? — спросила Карабина, ущипнув за руку Сидализу.

— Она стоит хорошей цены, — сказала Нуррисон. — Нашелся бы только покупатель!

— Слушайте! — вскричал Монтес, обратив наконец внимание на эту жемчужину женской красоты. — Дадите вы мне увидеть Валери?

— И графа Стейнбока в придачу! — сказала г-жа Нуррисон.

Старуха уже минут десять наблюдала за бразильцем; она увидела, что избранное ею орудие убийства приведено в полную готовность; а главное, она поняла, что в своем ослеплении барон не заметит, кто направляет его руку, и приступила к делу.

— Сидализа, бесценный мой бразилец, приходится мне племянницей, и, значит, дело меня немножко касается. Вся эта кутерьма займет минут десять, потому что хозяйка меблированных комнат, где живет граф Стейнбок, — моя подруга. Вот там-то сейчас и распивает кофеек твоя Валери. Нечего сказать, хорош кофеек! Но она называет это кофеем... Так что давай сговоримся. Бразилия! Люблю я Бразилию! Знойная страна! Какова же будет судьба моей племянницы?

— Старый страус! — сказал Монтес, заметив перья на шляпе Нуррисон. — Ты не дала мне договорить. Если ты мне покажешь... покажешь Валери вместе с этим художником...

— Покажет, да еще в гнездышке, где ты и сам, поди, не прочь побывать с нею! — сказала Карабина.

— Тогда я возьму с собой нормандку и увезу ее...

— Куда? — спросила Карабина.

— В Бразилию! — отвечал барон. — Женюсь на ней. Дядя оставил мне десять квадратных миль непродажной земли. Вот почему я еще владею этой плантацией. Там у меня сто слуг-негров, одни только негры, негритянки и негритята, купленные еще моим дядей...

— Племянник торговца неграми! — сказала Карабина, состроив гримаску. — Тут надо прежде подумать! Сидализа, дитя мое, ты негрофилка?

— Э, полно зубоскалить, Карабина, — сказала Нуррисон. — Черт возьми! Мы с бароном говорим о деле.

— Если я снова заведу себе француженку, я хочу обладать ею безраздельно, — продолжал бразилец. — Предупреждаю вас, мадмуазель: я монарх, но монарх не конституционный, — я царь! Я купил всех моих подданных, и никто из них не выйдет за пределы моего царства, ибо оно находится в ста милях от всякого жилья. Со стороны материка — одни дикари, а от берега оно отделено пустыней, необозримой, как вся ваша Франция...

— Предпочитаю мансарду, да здесь! — сказала Карабина.

— Так и я думал, — продолжал бразилец, — потому-то я и продал все мои земли и все, чем владел в Рио-де-Жанейро, лишь бы вернуться к госпоже Марнеф.

— Такие путешествия даром не делаются! — сказала г-жа Нуррисон. — Вас можно полюбить ради вас самих, тем более что вы писаный красавец!.. О-о! Он действительно очень красив, — обратилась она к Карабине.

— Очень красив! Краше почтальона из Лонжюмо[107], — отвечала лоретка.

Сидализа взяла бразильца за руку; но он возможно вежливее постарался высвободить руку.

— Я вернулся, чтобы увезти госпожу Марнеф, — сказал бразилец, следуя ходу своих мыслей. — А знаете ли вы, почему я три года не возвращался?

— Нет, дикарь, — сказала Карабина.

— Да потому только, что Валери постоянно высказывала желание жить со мной вдвоем, в пустыне!..

— Ну, это уже не дикарь! — воскликнула Карабина, покатываясь со смеху. — Он, оказывается, из племени цивилизованных простофиль.

— Она так много говорила мне об этом, — продолжал барон, не обращая внимания на насмешки лореток, — что я за три года выстроил прелестную усадьбу посреди моих обширных владений, и вот теперь вернулся во Францию за Валери. И в ту ночь, когда я ее вновь увидел...

— Увидел? Прилично сказано! — вскричала Карабина. — Запомним это выражение!

— ...она стала просить меня не спешить с отъездом, подождать, пока умрет этот презренный Марнеф. И я на это согласился и тут же простил ей ухаживания Юло. Не знаю, был ли это дьявол, нарядившийся в ее юбки, но с той поры эта женщина удовлетворяла всем моим прихотям, всем моим требованиям. Скажу прямо: ни на одну минуту она не подала мне повода для подозрений!

— Вот так здорово! — сказала Карабина г-же Нуррисон.

Госпожа Нуррисон закивала головой в знак согласия.

— Я так люблю эту женщину, — говорил Монтес, проливая слезы, — и так верил ей! Нынче за столом я едва удержался, чтобы не надавать пощечин всем этим людям...

— Я очень хорошо это заметила! — сказала Карабина.

— Если я обманут, если Валери выходит замуж, а в эту минуту обнимается со Стейнбоком, она заслуживает тысячу смертей, и я убью ее, раздавлю, как муху...

— А жандармы, милок? — спросила г-жа Нуррисон, с тихонькой старушечьей усмешкой, от которой бросало в дрожь.

— А полицейский пристав, а судьи, а суд присяжных и весь тарарам?.. — воскликнула Карабина.

— Вы хвастун, дорогой мой, — сказала г-жа Нуррисон, желая узнать, какую месть готовит бразилец.

— Я ее убью! — холодно повторил бразилец. — Недаром вы назвали меня дикарем... Уж не думаете ли вы, что я буду подражать в глупости вашим соотечественникам и побегу в аптеку покупать яд?.. По дороге к вам я обдумал способ мести на тот случай, если вы окажетесь правы, обвиняя Валери. Один из моих негров носит в себе самый верный из животных ядов, ужасную болезнь, которая стоит любого растительного яда и излечивается только в Бразилии. Я заставлю Сидализу заразиться ею, а она передаст заразу мне. А когда смерть проникнет в жилы Кревеля и его жены, я буду уже за Азорскими островами с вашей племянницей, которую я вылечу и возьму себе в жены. У нас, дикарей, свои приемы!.. Сидализа, — сказал он, глядя на нормандку, — как раз тот зверек, который мне нужен. Как велик у нее долг?..

— Сто тысяч франков! — сказала Сидализа.

— Она говорит мало, но толково, — шепнула Карабина г-же Нуррисон.

— Я схожу с ума! — вскричал глухим голосом бразилец, падая на козетку. — Я умру! Но я хочу видеть своими глазами, потому что этого быть не может! Литографированная записка!.. Кто мне поручится, что это не подделка?.. Барон Юло любил Валери!.. — сказал он, вспоминая слова Жозефы. — Но раз она жива, значит, он не любил ее! Я не отдам ее живой никому, если она не хочет принадлежать одному мне!..

На Монтеса было страшно смотреть, но еще страшнее было слушать его! Он рычал, бился, ломал все, что попадало ему под руку, палисандровое дерево раскалывалось от его удара, как стекло.

— Он все переломает! — сказала Карабина, взглянув на старуху Нуррисон. — Миленький, — добавила она, похлопывая бразильца по спине. — Неистовый Роланд[108] очень хорош в поэме, но в комнате оно выходит и прозаично и дорого!

— Сын мой, — заговорила Нуррисон, вставая и подходя к совсем обессилившему бразильцу. — Мы с тобой одним миром мазаны. Когда любишь вот так, когда врежешься насмерть, жизнью готов заплатить за любовь. Тот, кто уходит, сокрушает все, вот у нас как! Крушить так крушить! Ты заслужил мое уважение, восхищаюсь тобой, во всем с тобой соглашаюсь. Особенно приглянулось мне твое средство, того и гляди, стану негрофилкой! Но ведь ты любишь! Ты не устоишь!..

— Я?.. Да если она действительно негодяйка, то я...

— Послушай, что ты так много болтаешь? — продолжала Нуррисон, бросив свое шутовство. — Раз мужчина хочет мстить и хвалится, что ему, как дикарю, все позволено, он ведет себя иначе. Если хочешь, чтоб тебе показали твою пассию в ее райском уголке, придется тебе взять Сидализу под ручку и разыграть комедию, — как будто ты попал со своей милочкой, по ошибке горничной, не в ту дверь. Только смотри, чтоб без скандала! Если хочешь отомстить, надо слукавить, притвориться, что ты в отчаянии и будто опять готов поддаться чарам своей любовницы. Ну как, согласен? — сказала г-жа Нуррисон, видя, что бразилец захвачен врасплох столь тонкой махинацией.

— Ладно, страус, — отвечал он. — Ладно!.. Я все понял...

— Прощай, моя душечка! — сказала г-жа Нуррисон Карабине.

Она мигнула Сидализе, чтобы та шла с Монтесом, а сама осталась с Карабиной.

— Теперь, милочка, я опасаюсь только одного, как бы он ее не задушил! Тогда мне плохо придется, ведь наши дела должны делаться втихую. Сдается мне, что ты заработала своего Рафаэля, но, говорят, это Миньяр[109]. Будь покойна, это гораздо лучше. Мне сказали, что полотна Рафаэля все почернели, а эта картина так же мила, как какой-нибудь Жироде[110].

— Мне важно перещеголять Жозефу! А там будь хоть Миньяр, хоть Рафаэль! — воскликнула Карабина. — Ну и жемчуга же были на этой мошеннице... просто черту душу продашь!

Сидализа, Монтес и г-жа Нуррисон сели в фиакр, стоявший у подъезда Карабины. Г-жа Нуррисон шепотом назвала кучеру адрес дома на Итальянском бульваре, до которого было рукой подать: с улицы Сен-Жорж можно было туда доехать в семь-восемь минут, но г-жа Нуррисон приказала ехать в объезд, через улицу Лепелетье, и притом потише, чтобы можно было разглядеть стоявшие у театра экипажи.

— Бразилец! — сказала Нуррисон. — Узнаешь слуг и карету твоего ангела?

Бразилец указал, на экипаж Валери, мимо которого они как раз проезжали.

— Она приказала слугам быть тут к десяти часам, а сама поехала на свиданье с Стейнбоком в фиакре; она у него обедала и через полчаса явится в Оперу. Хорошо сработано! — сказала г-жа Нуррисон. — Вот тебе и объяснение, почему могла она так долго тебя надувать.

Бразилец ничего не ответил. Превратившись в тигра, он вновь обрел свое невозмутимое хладнокровие, так восхищавшее всех в начале обеда. Словом, он был спокоен, как банкрот на другой день после объявления его несостоятельным.

У ворот рокового дома дожидалась запряженная парой наемная карета, из тех, что называются «Главной компанией» по имени предприятия.

— Посиди-ка в своей коробке, — сказала Монтесу г-жа Нуррисон. — Сюда не входят, как в кофейню. За вами придут.

Райский уголок г-жи Марнеф и Стейнбока ничуть не походил на домик Кревеля, недавно проданный им графу Максиму де Трай («приют любви» стал уже не нужен). Этот райский уголок — в раю, доступном для многих, — состоял из одной комнаты в пятом этаже, с выходом на лестницу со стороны Итальянского бульвара. В каждом этаже на лестничной площадке было по комнате, служившей раньше кухней для каждой квартиры. Но с тех пор как дом превратился в своего рода гостиницу, где сдавали за огромные деньги комнаты для тайных свиданий, главная съемщица, подлинная г-жа Нуррисон, торговавшая платьем на улице Нев-Сен-Марк, здраво рассудила, что и кухни приобретут огромную ценность, если сделать из них нечто вроде отдельных кабинетов, как в ресторанах. Эти комнаты с толстыми внутренними стенами окнами выходили на улицу, а крепкая наружная дверь запиралась на двойной запор. Таким образом, тут можно было, обедая, обсуждать важные тайны, не рискуя, что вас услышат. Для большей верности окна закрывались ставнями, снаружи решетчатыми, а изнутри — сплошными. Эти комнаты, имевшие такие удобства, ходили по триста франков в месяц. Весь дом, полный райских уголков и тайн, снимала за двадцать четыре тысячи франков в год г-жа Нуррисон-первая, получавшая на нем годового дохода тысяч двадцать, не считая того, что она платила своей домоправительнице (г-же Нуррисон-второй), ибо сама она не управляла своим домом.

Райский уголок, нанятый графом Стейнбоком, был обит персидской тканью. Холодный, грубый пол из красных плиток, натертых воском, застлан был мягким пушистым ковром. Обстановка состояла из двух красивых стульев и кровати в алькове, в настоящий момент наполовину заслоненной столом с остатками тонкого обеда; две бутылки с длинными горлышками и бутылка шампанского в ведерке с растаявшим льдом служили вехами на полях Бахуса, возделанных Венерой. Тут стояли также, несомненно присланные Валери, отличное низкое кресло, придвинутое к горевшему камину, и прелестный комод розового дерева, с зеркалом в изящной раме стиля Помпадур. Висячая лампа бросала неяркий свет, но полумрак рассеивали огни свечей, зажженных на столе и на камине.

Этот набросок даст представление urbi et ori[111] о том, как измельчала обстановка любовных свиданий в Париже к сороковым годам XIX века. Увы! как далеко мы ушли от той беззаконной любви, символическим изображением которой три тысячи лет назад являлись сети, раскинутые Вулканом[112].

В то время, как Сидализа и барон поднимались по лестнице, Валери, стоя перед камином, в котором жарко пылали дрова, обучала Венцеслава искусству зашнуровывать корсет. В такую минуту женщина не слишком полная, не слишком худая, какою и была стройная, изящная Валери, являет собой очаровательную картину. Розоватая кожа необычайно теплых тонов способна зажечь взгляд самых равнодушных глаз. Линии полуобнаженного тела четко обрисовываются под ярким шелком нижней юбки и канифасом корсета, женщина становится особенно желанной, как все, с чем приходится расставаться. Счастливое, улыбающееся личико, отраженное в зеркале, нетерпеливо постукивающая ножка, прелестная рука, поправляющая выбившийся локон наспех сделанной прически, глаза, преисполненные благодарности, и, наконец, пламень наслаждения, озаряющий, подобно закатному солнечному лучу, малейшую черточку лица, — все делает этот час незабвенным! Поистине всякий, оглянувшись в прошлое и вспомнив грехи своей молодости, воскресит в памяти пленительные их подробности и, может быть, поймет, если не извинит, разных Юло и Кревелей. Женщины так хорошо сознают свою власть в такие минуты, что всегда тут найдут, если можно так выразиться, зацепку для нового свиданья.

— Ну что ж ты! Два года учишься и все еще не умеешь шнуровать корсет! Право, ты уж чересчур поляк! Смотри, скоро десять часов, Венце...сла...ав! — смеясь, говорила Валери.

В эту самую минуту коварная горничная ловко просунула в дверь лезвие ножа, и крючок, на котором зиждилась безопасность Адама и Евы, соскочил с петли. Дверь распахнулась, — а так как обитатели этого Эдема были застигнуты врасплох, — взору предстала прелестная жанровая картинка, какие столь часто выставляются в Салоне, с легкой руки Гаварни[113].

— Сюда, сударыня! — сказала горничная.

И Сидализа с Монтесом вошли в комнату.

— Но тут есть кто-то! Извините, сударыня, — воскликнула испуганная нормандка.

— Как! Да это Валери! — крикнул Монтес, с силой захлопнув за собой дверь.

Госпожа Марнеф, слишком взволнованная, чтобы притворяться, упала в низкое кресло, стоявшее у камина. Две слезы скатились из ее глаз и тотчас же высохли. Она взглянула на Монтеса, увидела нормандку и расхохоталась деланным смехом. Достоинство оскорбленной женщины взяло верх над смущением, вызванным откровенностью ее туалета; она подошла к Монтесу, посмотрела на него с невыразимой гордостью, и глаза ее блеснули, как клинок кинжала.

— Вот оно что! — сказала она, становясь перед бразильцем и указывая на Сидализу. — Вот какова изнанка вашей верности! И это вы, всегда столь щедрый на обещания? Ведь слушая вас, даже тот, кто не признает любви, поверил бы в нее!.. И это вы, ради которого я не отступала ни перед чем, даже перед преступлением!.. Вы правы, сударь! Где же мне соперничать с молоденькой девчонкой, да еще такой красавицей!.. Я знаю, что вы мне скажете, — прибавила она, указывая на Венцеслава, беспорядок в одежде которого служил слишком явной уликой, чтобы отрицать вину. — Но это касается только меня. Если бы я еще могла любить вас после вашей низкой измены, — да, низкой! потому что вы шпионили за мной, вы купили каждую ступеньку этой лестницы, и хозяйку дома, и служанку, и, возможно, Регину... Ах, как это красиво! Если бы у меня осталась хоть капля привязанности к человеку столь подлому, я бы заставила его выслушать мои доводы, и он полюбил бы меня вдвое сильнее!.. Но я порываю с вами, сударь! Оставайтесь со своими подозрениями... Когда-нибудь вас будет мучить за них совесть... Венцеслав, мое платье!

Она взяла платье и, надев его, оглядела себя в зеркало, затем преспокойно закончила свой туалет, не обращая внимания на бразильца, словно она была одна в комнате.

— Венцеслав, вы готовы? Идите вперед.

Краешком глаза она следила за Монтесом, который был ей виден в зеркало. Бледность его она сочла признаком той слабости, которая предает во власть женского очарования даже самых сильных мужчин; она подошла к нему так близко, что он мог вдохнуть опасный аромат духов любимой женщины, опьяняющий любовника, и, почувствовав, что он взволнован, взяла его за руку и посмотрела на него с укором.

— Я позволяю вам пойти и рассказать господину Кревелю о вашем открытии. Он не поверит вам. Поэтому я и имею право выйти за него замуж: через день он будет моим мужем... И я сделаю его счастливым человеком!.. Прощайте! Постарайтесь меня забыть...

— Ах, Валери! — воскликнул Анри Монтес, сжимая ее в объятиях. — Это невозможно!.. Уедем в Бразилию!

Валери посмотрела на барона и поняла, что он опять ее покорный раб.

— Ах, если бы ты по-прежнему любил меня, Анри! Через два года я была бы твоей женой. Но твое лицо так угрюмо!..

— Клянусь тебе, что меня напоили, что мнимые друзья навязали мне эту женщину и что все это чистая случайность! — сказал Монтес.

— Я могу, стало быть, простить тебя? — сказала она, улыбаясь.

— А ты все-таки выходишь замуж? — спросил барон, терзаясь ревностью.

— Но ведь подумай только! Восемьдесят тысяч франков дохода! — воскликнула она с полукомическим восторгом. — И Кревель так меня любит, что умрет от любви!

— А-а! Понимаю!.. — сказал бразилец.

— Ну что ж! Через несколько дней мы с тобой поговорим, — сказала Валери.

И она вышла торжествующая.

«Сомнений нет! — подумал Монтес, стряхнув с себя оцепенение. — Эта женщина намерена пылкостью своих ласк сжить со свету старого болвана, как раньше рассчитывала отделаться от Марнефа! Мне суждено быть орудием божественного правосудия!»

Спустя два дня собутыльники дю Тийе, разбиравшие по косточкам г-жу Марнеф, собрались у нее за столом: за час перед тем она облеклась в новую оболочку, переменив свое имя на славное имя супруги парижского мэра. Злоязычие друзей — одно из самых заурядных явлений парижской жизни. Валери имела удовольствие видеть в церкви бразильского барона, которого Кревель, сделавшись законным супругом, пригласил из бахвальства. Присутствие Монтеса за завтраком никого не удивило. Все эти остроумцы давно уже свыклись с низкими уступками в угоду страсти, со сделками во имя наслаждения. Меланхоличное настроение Стейнбока, который уже начинал презирать своего бывшего ангела, сочли проявлением деликатности. Поляк, по мнению гостей, хотел показать, что все кончено между ним и Валери. Лизбета пришла поздравить свою дорогую г-жу Кревель, извинившись, что не может присутствовать на завтраке, так как Аделина больна.

— Не беспокойся, — сказала она, прощаясь с Валери. — Ты будешь у них бывать и сама увидишь их в своем доме. Стоило мне сказать три слова: двести тысяч франков, и баронесса чуть не умерла! О, ты их всех теперь держишь в руках. Но что это за история? Ты мне не расскажешь?..

Прошел месяц после свадьбы Валери, и она уже успела раз десять поссориться со Стейнбоком, который требовал от нее объяснений относительно Анри Монтеса, припоминал каждое слово, сказанное ею во время сцены в «райском уголке», и не только осыпал ее оскорблениями, но и так зорко следил за ней, что она вздохнуть не могла свободно, преследуемая ревностью Стейнбока и нежностями Кревеля. Не имея подле себя Лизбеты, своей незаменимой советчицы, Валери однажды грубо попрекнула Венцеслава деньгами, которые он взял у нее взаймы. Гордость заговорила в Стейнбоке, и он больше не появлялся в доме Кревеля. Валери достигла своей цели: она хотела удалить на время Венцеслава, чтобы развязать себе руки. Она ждала, когда Кревель уедет за город, к графу Попино, при содействии которого он надеялся добиться представления своей жены ко двору; в отсутствие мужа она решила посвятить весь день бразильскому барону и привести ему столь веские доводы, что он полюбил бы ее еще сильнее.

В тот день утром Регина, решившая, что ее преступление против хозяйки очень велико, раз за него заплатили такую огромную сумму, пробовала предупредить свою госпожу, в которой, естественно, она была больше заинтересована, чем в посторонних людях; но поскольку ей пригрозили в случае болтливости объявить ее сумасшедшей и отправить в Сальпетриер[114], то она приступила к объяснению весьма осторожно.

— Вы, сударыня, так счастливы теперь, — говорила она, — почему бы вам не отделаться от этого бразильца?.. Я что-то не доверяю ему.

— Ты права, Регина, — отвечала Валери, — я с ним порву.

— Ах, сударыня, я очень буду рада. Боюсь я этого черномазого!

— Какая ты глупая! Не за меня, а за него надо бояться, когда он со мной.

В это время вошла Лизбета.

— Дорогая моя, милая моя козочка! Как давно мы с тобой не видались! — сказала Валери. — Я так несчастна... Кревель наводит на меня скуку смертную, Венцеслав больше ко мне не приходит, мы с ним в ссоре.

— Знаю, — отвечала Лизбета, — я из-за него-то и пришла. Викторен встретил его вчера на улице Валуа, около пяти часов вечера: Венцеслав входил в дешевенький ресторан, где обед обходится в двадцать пять су. Натощак человек куда сговорчивее, и Викторен привел его на улицу Людовика... Гортензия, увидав своего Венцеслава, такого исхудавшего, несчастного, дурно одетого, первая протянула ему руку... Вот до чего, мол, довели тебя твои измены!

— Господин Монтес, сударыня! — шепнул лакей на ухо Валери.

— Уходи, Лизбета. Я тебе потом все объясню!..

Но, как мы увидим, Валери уже не пришлось ничего и никому объяснять.

К концу мая месяца пенсия барона Юло окончательно была выкуплена благодаря взносам, которыми Викторен постепенно покрывал долг отца барону Нусингену. Всякому известно, что пенсия выплачивается раз в полугодие по представлении свидетельства, что пенсионер жив; а так как местожительство барона Юло было неизвестно, то пенсионные ассигновки, опротестованные в пользу Вовине, вносились в депозит казначейства. Вовине подписал разрешение о снятии запрещения, и теперь необходимо было разыскать самого пенсионера, чтобы получить накопившуюся сумму. Баронесса, которую лечил Бьяншон, поправлялась. Добросердечная Жозефа способствовала полному выздоровлению Аделины: она послала баронессе письмо, орфография которого выдавала сотрудничество герцога д\'Эрувиля. Вот что написала актриса после сорокадневных усердных поисков:


«Баронесса!

Господин Юло два месяца тому назад жил на улице Бернардинцев с Элоди Шарден, штопальщицей кружев, которая отбила его у мадмуазель Бижу. Но он исчез оттуда, бросив все свои вещи и никого не предупредив. Куда он уехал — неизвестно. Но я не отчаиваюсь и направила в поиски за ним одного человека, который, кажется, уже встретил его на бульваре Бурдон.
Бедная еврейка сдержит обещание, данное христианке. Пусть ангел помолится за демона! Возможно, это случается иногда и на небесах.
С глубоким уважением ваша покорная слуга
Жозефа Мирах».


Адвокат Юло д\'Эрви, ничего не слыша больше об ужасной г-же Нуррисон и зная, что тесть женился, а зять вернулся в семью, не испытывал никаких неудобств от существования новой тещи и, не беспокоясь теперь о здоровье матери, которое улучшалось с каждым днем, занялся своими политическими и судебными делами, отдавшись бурному течению парижской жизни. Однажды, в самом конце сессии, он, готовясь к докладу, решил провести всю ночь за работой. Было около девяти часов вечера, когда он вошел в кабинет и, ожидая, пока лакей принесет свечи с колпачком, задумался об отце. Он досадовал на себя за то, что предоставил певице заниматься поисками барона, и решил завтра же обратиться к помощи Шапюзо, как вдруг в окне показалась благородная старческая голова с желтоватой лысиной на темени, в венчике седых волос.

— Прикажите, ваша милость, допустить к вам бедного пустынника, собирающего подаяние на восстановление святой обители.

Видение обрело голос, и адвокат, сразу же вспомнив пророчество ужасной старухи, содрогнулся.

— Впустите этого старика, — приказал он лакею.

— Да он, сударь, еще принесет какую-нибудь заразу в кабинет, — отвечал слуга. — Ведь он не менял своей рыжей рясы с самой Сирии. На нем даже рубахи нет...

— Впустите сюда старика, — повторил адвокат.

Старик вошел. Викторен недоверчиво оглядел этого «странствующего пустынника» и увидел, что перед ним чистейший образец неаполитанского монаха, в рясе, которая сродни рубищу лаццарони, в сандалиях, представляющих собою кожаные отрепья, как сам монах — человеческие отрепья. Все было вполне реально, о наваждении не могло быть речи, и адвокат упрекнул себя за то, что чуть было не поверил в колдовство г-жи Нуррисон.

— Что вам от меня нужно?

— То, что сочтете нужным мне дать.

Викторен взял из кучки серебра монету в пять франков и протянул ее незнакомцу.

— В счет пятидесяти тысяч франков — маловато, — сказал нищенствующий монах.

Эта фраза рассеяла все сомнения Викторена.

— А небо сдержало свои обещания? — спросил он, нахмурив брови.

— Сомнение — великий грех, сын мой! — возразил отшельник. — Если вам угодно заплатить после похорон, это ваше право. Я приду еще раз через неделю.

— После похорон! — воскликнул адвокат, вставая.

— Дело сделано, — сказал старик, уходя. — А смерть в Париже не заставляет себя ждать!

Когда Юло, подняв опущенную голову, хотел ответить, старик уже исчез.

«Ничего не понимаю, — думал адвокат. — Но через неделю я у него потребую разыскать отца, если к тому времени нам самим не удастся его найти. И где только госпожа Нуррисон (так, кажется, ее имя) берет подобных лицедеев?»

На следующий день доктор Бьяншон позволил баронессе сойти в сад; он осмотрел также и Лизбету, которая уже целый месяц сидела дома из-за упорного бронхита. Ученый, не решавшийся сделать окончательное заключение о состоянии здоровья Лизбеты, пока не установит всех симптомов ее болезни, вышел вместе с баронессой в сад, чтобы понаблюдать, какое действие окажет на ее нервную дрожь свежий воздух после двухмесячного пребывания в комнате. Излечение этого невроза очень занимало пытливый ум Бьяншона. Видя, что знаменитый врач сел на скамью в намерении уделить им несколько минут, баронесса и ее дети сочли долгом вежливости развлечь его разговором.

— Вы очень заняты, и такими печальными делами! — сказала баронесса. — Я знаю по своему опыту, как тяжело каждодневно сталкиваться с нищетой и физическими страданьями.

— Сударыня, — отвечал врач, — мне хорошо известно, какие сцены вам приходится наблюдать, занимаясь делами благотворительности; но со временем вы привыкнете ко всему, как и мы привыкаем. Таков социальный закон. Ни духовник, ни судья, ни адвокат не могли бы заниматься своим делом, если бы профессиональная привычка не укрощала в них сердце человеческое. Разве можно было бы жить, не обладай мы этой удивительной способностью? Разве солдат во время войны не наблюдает сцены еще более страшные, нежели те, что мы видим? А между тем все военные, побывавшие в боях, добрые люди. Мы находим удовлетворение, вылечив больного, так же как вы радуетесь, когда вам удается спасти семью от ужасов голода, порока, нищеты, вернуть ее к труду, к общественной жизни. Но чем может утешиться судья, полицейский пристав, адвокат, вынужденные всю свою жизнь разбираться в самых гнусных происках корыстолюбия, этого социального уродства, которому знакомо чувство досады при неудаче, но совершенно чуждо чувство раскаяния? Половина общества проводит жизнь в пристальном наблюдении за другой половиной. У меня есть давнишний приятель, адвокат, теперь уже ушедший на покой; он говорил мне, что в последние пятнадцать лет нотариусы и адвокаты так же не доверяют своим клиентам, как и противной стороне. Ваш сын, сударыня, — адвокат. Не было ли в его практике случая, когда он был обманут своим подзащитным?

— Не раз бывало! — сказал, улыбаясь, Викторен.

— В чем же причина этого зла? — спросила баронесса.

— В упадке веры, — отвечал врач, — и в горячке стяжательства, а она не что иное, как закоренелый эгоизм. В прежнее время деньги не играли такой решающей роли; существовало и нечто другое, чему даже отдавалось преимущество перед презренным металлом. Ценилось благородство происхождения, талант, заслуги перед государством. Но в наши дни закон сделал деньги мерилом всего, принял их за основу политической правоспособности! Некоторые должностные лица за неимением имущественного ценза лишены права баллотироваться на выборах; Жан-Жак Руссо был бы лишен этого права! Наследственное право, предусматривающее раздел имущества, вынуждает каждого уже с двадцатилетнего возраста становиться на собственные ноги. А между необходимостью составить себе состояние и растлевающими финансовыми махинациями нет никаких преград, ибо религиозное чувство иссякло во Франции, несмотря на похвальные усилия тех, кто пытается восстановить влияние католичества. Вот что говорят люди, которые, подобно мне, изучают физиологию общества.

— Не много же радости доставляет вам это изучение! — сказала Гортензия.

— Настоящий врач, — отвечал Бьяншон, — одержим страстью к науке. Он живет этим чувством столько же, сколько и сознанием своей социальной полезности. Видите ли, в настоящее время я испытываю радость, так сказать, научного характера, и найдется много поверхностных людей, которые сочтут меня бессердечным человеком. Завтра я делаю доклад в Медицинской академии, посвященный одной находке в области медицины. Я наблюдаю сейчас совершенно исчезнувшую болезнь — болезнь смертельную, против которой мы бессильны в нашем умеренном климате, ибо она излечивается только в Индии... Болезнь эта свирепствовала в средние века. Что может быть прекраснее той борьбы, которую ведет врач с подобным недугом? Вот уже десять дней я только и думаю что о своих больных, их у меня двое — жена и муж! Не родственники ли они вам? Ведь вы, сударыня, кажется, дочь господина Кревеля? — сказал он, обращаясь к Селестине.

— Как! Неужели ваш больной — мой отец?.. — воскликнула Селестина. — Он живет на улице Барбе-де-Жуи.

— Вот именно, — отвечал Бьяншон.

— И болезнь смертельная? — испуганно спросил его Викторен.

— Я еду к отцу! — воскликнула Селестина, вскочив со скамейки.

— Решительно запрещаю вам это, сударыня, — твердо сказал Бьяншон. — Болезнь заразительная.

— Ведь вы же бываете там, доктор, — возразила молодая женщина. — А разве долг дочери не выше обязанностей врача?

— Сударыня, врач знает, как предохранить себя от заражения, а ваша безрассудная самоотверженность доказывает, что вы не способны, подобно мне, соблюдать меры предосторожности.

Селестина встала и пошла в комнаты переодеться для поездки.

— Доктор, — обратился к Бьяншону Викторен, — есть ли надежда спасти супругов Кревель?

— Надеюсь, но сам не верю этому, — отвечал Бьяншон. — Случай необъяснимый для меня... Эта болезнь свойственна неграм и американским племенам, кожная система которых несколько иная, чем у белой расы. А я не могу установить никакой связи между неграми, краснокожими, метисами и супругами Кревель. Если эта болезнь — находка для врачей, то для всех прочих она гибельна. Бедная женщина, как говорят, такая красавица, жестоко наказана за свою греховную красоту, ибо сейчас она страшно обезображена, даже на человека уже не похожа!.. Зубы и волосы выпали, у нее вид прокаженной, она сама на себя наводит ужас; страшно глядеть на ее руки, распухшие, покрытые гнойниками; ногти отваливаются и остаются в ранах, когда она их расчесывает; ее конечности разлагаются, и язвы разъедает гнойная сукровица.

— Но в чем причина подобного разрушения? — спросил адвокат.

— О! причина заключается в распаде крови, который протекает с ужасающей быстротой. Я надеюсь воздействовать на кровь и уже дал ее исследовать; сейчас я зайду к себе и узнаю результаты анализа, сделанного моим другом, профессором Дювалем, известным химиком; затем я думаю прибегнуть к одному из тех сильных средств, которыми мы пользуемся иногда в борьбе со смертью.

— Вот он, перст божий! — сказала глубоко взволнованная баронесса. — Хотя эта женщина причинила мне столько зла, что в минуты отчаянья я призывала на нее небесную кару, все же я молю бога, чтобы ваше лечение, доктор, увенчалось успехом.

У Юло-сына от страшных мыслей кружилась голова; взгляд его останавливался то на матери, то на враче, ему казалось, что они угадывают его тайну. Он смотрел на себя как на убийцу. Гортензия находила, что суд божий справедлив. Селестина пришла просить мужа сопровождать ее.

— Если вы все же идете туда, сударыня, прошу вас, как и вашего супруга, не подходить близко к постели больных, вот и все меры предосторожности. Только не вздумайте целовать умирающего! Итак, господин Юло, сопутствуйте вашей супруге и следите за тем, чтобы она не нарушала моего предписания.

Аделина и Гортензия, оставшись вдвоем, пошли навестить Лизбету. Ненависть Гортензии к Валери была так велика, что не могла не прорваться наружу.

— Бетта! Мы с матушкой отомщены! — воскликнула она. — Ядовитая тварь сама себя ужалила: она разлагается заживо!

— Гортензия, — сказала баронесса, — ты плохая христианка. Тебе нужно было бы просить бога, чтобы он внушил раскаяние этой несчастной.

— Что вы сказали? — вскричала Бетта, приподнимаясь с кресел. — Вы говорите о Валери?

— Да, — отвечала Аделина, — она приговорена, она гибнет от такой ужасной болезни, что от одного ее описания мороз по коже подирает.

У Бетты застучали зубы, выступил холодный пот, и по силе ее потрясения можно было судить, как велика ее привязанность к Валери.

— Я иду туда! — сказала она.

— Но ведь доктор запретил тебе выходить.

— Все равно я пойду!.. Бедный Кревель! Каково-то ему теперь, ведь он так любил жену...

— Он тоже умирает, — сказала графиня Стейнбок. — Да, все наши враги в руках дьявола...

— В руках божьих, дочь моя!..

Лизбета оделась, схватила свою знаменитую желтую кашемировую шаль, черный бархатный капор, зашнуровала ботинки и, не слушая увещаний Аделины и Гортензии, убежала, словно ее гнала какая-то властная сила. Прибыв на улицу Барбе спустя несколько минут после супругов Юло, Лизбета застала там семерых врачей, вызванных Бьяншоном для ознакомления с редким заболеванием; вскоре пришел и сам Бьяншон. Врачи, стоя в гостиной, обсуждали загадочное заболевание; то один из них, то другой входил либо в комнату Валери, либо в комнату Кревеля понаблюдать признаки болезни и всякий раз возвращался с новым заключением, вынесенным из беглого осмотра больных.

Светила науки расходились в суждениях. Один из них настаивал на отравлении, утверждая, что тут дело идет о специфической мести и что данный случай не имеет никакого отношения к болезни, свирепствовавшей в средние века. Трое других предполагали поражение лимфатических сосудов и слизистой оболочки. Остальные врачи придерживались мнения Бьяншона, утверждавшего, что причина болезни — заражение крови, вызванное неизвестным болезнетворным началом. Бьяншон принес с собою результаты анализа крови, сделанного профессором Дювалем.

От решения этой медицинской проблемы зависели и способы лечения, впрочем, чисто эмпирические и не дававшие никакой надежды.

Лизбета бросилась было к постели, на которой умирала Валери, но сразу остановилась в нескольких шагах от нее, увидев у изголовья своей подруги священника из церкви святого Фомы Аквинского и сестру милосердия. Религия прозрела душу, взывавшую о спасении, в этом уже распадающемся теле, в котором из пяти чувств сохранилось лишь зрение. Сестра милосердия, единственный человек, взявший на себя уход за Валери, держалась на расстоянии. Так католическая церковь, это божественное установление, неизменно стремящееся склонить свою паству к смирению, исцелить болезни души и плоти, напутствовала умирающую грешницу на смрадном ее гноище и расточала ей свою бесконечную благость и неистощимые сокровища своего милосердия.

Испуганные слуги отказывались входить в господскую спальню; они думали только о себе и находили, что их хозяева наказаны справедливо. Смрад был так силен, что, несмотря на раскрытые окна и самые крепкие духи, никто не мог оставаться долго в комнате Валери. Одна религия не покинула ее на смертном одре. Как могла женщина такого недюжинного ума, как Валери, не задуматься, во имя чего оставались здесь эти два представителя церкви? И умирающая вняла голосу священника. Раскаяние все сильнее охватывало эту порочную душу, по мере того как лютый недуг разрушал ее прекрасную телесную оболочку. Хрупкая Валери оказала гораздо меньшее сопротивление болезни, нежели Кревель, и она должна была умереть первая, как и заболела первой.

— Если бы я сама не была больна, я бы давно пришла ухаживать за тобой, — сказала наконец Лизбета, уловив потухший взгляд подруги. — Вот уже две или три недели я не выхожу из комнаты; но, узнав о твоем состоянии от доктора, я сейчас же прибежала.

— Бедная Лизбета, я вижу, ты все еще любишь меня! — сказала Валери. — Слушай! Мне осталось не больше двух-трех дней думать, ведь я уже не могу сказать «жить». Ты видишь, у меня нет больше тела, я всего лишь ком грязи... Мне не позволяют взглянуть на себя в зеркало... Что ж, это воздаяние по заслугам. Ах, я хотела бы получить прощение, искупить все зло, которое я совершила.

— Ну, уж если ты так заговорила, ты и вправду умерла! — сказала Лизбета.

— Не мешайте этой женщине каяться, не рассеивайте христианское направление ее мыслей, — остановил Лизбету священник.

«Ничего от нее не осталось! — думала потрясенная Лизбета. — Я не узнаю ни ее глаз, ни ее рта! Ни одной черточки не сохранилось! И умом она тронулась! О, как это страшно!..»

— Ты не знаешь, — продолжала Валери, — что такое смерть, что такое эти неотвязные думы о том, что нас ждет наутро после нашего последнего дня. Что ждет нас в могиле? Тело сгложут черви, а что будет с душой?.. Ах, Лизбета, я предчувствую, что есть иная жизнь!.. И меня охватывает ужас, который заглушает боль моего разлагающегося тела... А я еще когда-то говорила Кревелю, насмехаясь над святой женщиной, что высшее возмездие принимает все виды несчастья... И что же? Я оказалась пророчицей!.. Не шути с тем, что священно, Лизбета! Если ты меня любишь, последуй моему примеру: покайся!

— Я? — воскликнула дочь Лотарингии. — В природе я повсюду видела мщение: насекомые гибнут, удовлетворяя потребность мстить, когда на них нападают! А эти господа, — прибавила она, указывая на священника, — разве не говорят нам «Мне отмщение и аз воздам»? И что отмщение это длится вечно!..

Священник кротко поглядел на Лизбету и сказал:

— Вы атеистка, сударыня.

— Ты только посмотри, что со мной сталось, — сказала ей Валери.

— Да откуда же у тебя эта зараза? — спросила старая дева, с недоверчивостью, присущей крестьянке.

— О, я получила от Анри записку, которая не оставляет никакого сомнения в моей участи... Он убил меня. Умереть в то время, когда я хотела начать честную жизнь, и, умирая, вызывать у всех отвращение!.. Лизбета, оставь всякую мысль о мести! Будь добра к этой семье. В завещании я отказала ей все, чем закон позволяет мне распорядиться. Уходи, моя родная, хотя ты единственное существо, которое не отворачивается от меня с ужасом. Умоляю тебя, уходи, оставь меня... Времени мне отпущено так мало... я хочу посвятить его богу... Предаю себя в руки господни...

«Она заговаривается», — подумала Лизбета, уходя из комнаты.

Даже самое сильное чувство, какое мы только знаем, — чувство женской дружбы, — не имеет героической стойкости церкви. Лизбета, задыхаясь от зловония, поспешила уйти. Врачи все еще продолжали свой спор. Однако мнение Бьяншона взяло верх, и теперь обсуждалось, какие методы лечения применить, хотя бы в качестве опыта.

— Во всяком случае, вскрытие будет весьма поучительным, — говорил один из оппонентов, — тем более что мы располагаем двумя объектами для сравнения.

Лизбета вернулась обратно в спальню вслед за Бьяншоном, который подошел к постели больной, как будто не замечая зловония, исходившего от нее.

— Сударыня, — сказал он, — мы попробуем на вас одно могущественное средство, которое может вас спасти...

— Если вы спасете меня, буду ли я красива, как прежде? — спросила она.

— Может быть, — отвечал ученый.

— Вашим «может быть» все сказано! — вскричала Валери. — Значит, я буду, как те женщины, которых спасли из огня! Оставьте меня церкви! Теперь я никому не нужна, кроме бога! Я постараюсь примириться с ним, и это будет моим последним кокетством! Да, теперь придется мне обработать господа бога!

— Вот это словечко, достойное моей бедной Валери, теперь я узнаю ее! — сказала Лизбета и заплакала.

Она прошла в комнату Кревеля, где встретила Викторена и его жену, сидевших в трех шагах от постели зачумленного.

— Лизбета, — сказал он, — от меня скрывают, в каком состоянии моя жена. Ты только что ее видела. Как она себя чувствует?

— Ей лучше, она говорит, что спасется! — отвечала Лизбета, позволяя себе эту игру слов для успокоения Кревеля.

— Ах как хорошо! — сказал мэр. — А я уж боялся, не во мне ли причина этой болезни... Нельзя безнаказанно быть так долго коммивояжером по торговле парфюмерными товарами. Меня мучает совесть. Если я потеряю Валери, на что мне жизнь? Убей меня бог! Дети мои, я обожаю эту женщину!

Кревель попытался приподняться, сесть на постели.

— О папа! — воскликнула Селестина. — Если вы выздоровеете, клянусь — я приму мачеху!

— Бедненькая Селестина! — сказал Кревель. — Подойди, я тебя поцелую!

Викторен удержал жену, пытавшуюся броситься к отцу.