Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Ну что ж, хорошо, – Элизабет включила передачу, – думаю, вот в этом-то между нами и отличие.

31

Приехав домой к родителям, Элизабет застала их за выпалыванием сорняков на клумбе возле крыльца.

– Детка! – мать заметила ее первой и поднялась. – Вот сюрприз так сюрприз!

– Ма!

Отец натянуто поднялся.

– Папа.

Он стянул рабочие перчатки и стряхнул прилипшую к коленям грязь.

– Оставляю вас обеих пообщаться.

– Вообще-то это тебя тоже касается. Это насчет Харрисона Спиви.

Брови священника сошлись вместе, но в лице его было больше тревоги, чем гнева. Разговоры про Харрисона были крайне редким явлением. Обычно эту тему старались всячески обходить, предпочитая держать свои суждения при себе, лелеять собственные раны и притворяться.

– Я не хочу обсуждать своих прихожан у них за спиной, если это только им не на пользу. Ты это знаешь.

Ну сколько раз Элизабет все это доводилось слышать – духовное единение и взаимная мера, утлый плот дней на ладони руки Господней?

– Насчет чего, детка? – Беспокойство матери было трудно не заметить.

Но у Элизабет не было времени для подробных объяснений.

– Насчет детства. Я помню, были какие-то разговоры про Харрисона Спиви и Эллисон Уилсон… Вроде как у них что-то было.

– Эллисон Уилсон? Да какое отношение?..

– Они встречались? – прямо спросила Элизабет. – Была какая-то ссора?

– Они никогда в этом смысле не встречались, дорогая. И это едва ли была ссора. Он пригласил ее на встречу выпускников, насколько я помню…

– А она над ним посмеялась, – припомнила Элизабет. – Сказала, что он просто помешался на церкви, что он ханжа и маменькин сынок. Ребята в школе всегда над ним потешались.

– Он был довольно одержим ею, бедный мальчик…

– А как насчет меня?

– Прости?

– «Одержимость» – довольно специфическое и сильное слово. – Элизабет еще раз представила себе фото, обнаруженное под церковью: истрепанный образ самой себя в роли семнадцатилетней девчонки, белокожей, тоскующей и худенькой, как беспризорница. – После того, как все это было сказано и сделано – после того, как папа нашел меня на крыльце, после больницы, молитв и взаимных обвинений, – стала бы ты использовать это самое слово, чтобы описать его чувства ко мне? Он изнасиловал меня, в конце-то концов! Повалил на землю. Натолкал мне в рот сосновых иголок…

– Элизабет! Милая…

– Не прикасайся ко мне! – Элизабет отшатнулась, и рука матери быстро отдернулась. – Просто ответь на вопрос.

– Ты вся дрожишь.

Но Элизабет было уже не сбить. Темные колеса продолжали крутиться: она просто чувствовала их.

– Он работал в церкви. На церковном участке. В зданиях. Ты открыла ему свой дом. Ты молилась за него. Ты знала его. Он тогда про меня говорил? Говорит про меня сейчас?

– Расскажи мне, к чему весь этот разговор.

– Не могу.

– Тогда не думаю, что мы сможем тебе помочь. Мы трудились изо всех сил, это ты понимаешь? Чтобы простить грехи юности, чтобы построить будущее… Харрисон уже не тот мальчишка, которого ты помнишь. Он сделал так много добра…

– И слышать ничего такого не хочу! – Элизабет просто не смогла удержаться от вспышки. Даже теперь ее чувства к родителям оставались сложными – обида и любовь, гнев и сожаление. Как эти вещи могут так долго уживаться друг с другом?

Отец заговорил, будто все понял:

– Мой выбор заключался вовсе не в том, что ты думаешь, Элизабет. Не Харрисона я избрал поставить над тобою, но любовь над ненавистью, надежду над отчаянием – это те уроки, которые я давал тебе с самого твоего рождения: не отторгать трудного пути, смиренно принимать необходимость трудного выбора и трудную любовь, каяться и жить надеждой на искупление. Именно такого я хотел и для тебя, и для него. Неужели ты не способна этого понять? Неужели ты не видишь?

– Способна, естественно, но не тебе было делать подобный выбор! Прощать или нет – это было мое дело! Твое заключалось несколько в другом, и ты этого не сделал. Ты не защитил меня. Ты не слушал.

– Зато не отринул своих родных, свою церковь…

– Вообще-то отринул. Еще как отринул!

– Видать, таково наказание Господне, – произнес отец. – Смотреть, как твоя собственная дочь растет в горечи и ненависти, вконец очерствев сердцем…

– Не хочу об этом разговаривать!

– Ты никогда не хотела. Тебе даже просто смотреть на меня противно.

– Ма? Можно говорить с тобой с глазу на глаз?

– Детка…

– Вон там. Подальше от него.

Элизабет двинулась прочь от отца, нашла место в тени, где смогла повернуться спиной к нему и не смотреть на жарящее солнце.

Мать тронула ее за плечо.

– Не думай, что ему так уж легко, Элизабет. Он сложный человек, и он глубоко скорбит. Мы оба скорбим, но это трудный мир, где на каждом шагу приходится делать трудный выбор. Он в чем-то прав.

– Не надо придумывать для него оправдания! – Элизабет остановила мать взмахом руки. – Просто скажи мне, есть ли у Харрисона Спиви ферма или еще какая-нибудь коммерческая недвижимость. Охотничий домик, может быть. В общем, что-то, что не так просто найти.

– Только дом в Кембридже[47], и совершенно не роскошный.

Элизабет посмотрела на церковный шпиль, на белую краску и золотой крест – такого дешевого вида, будто он был оклеен конфетной фольгой.

– Он был одержим мною?

– Он до сих пор молится за тебя, здесь и у себя дома. Молится вместе с твоим отцом.

Элизабет показалось, что в прохладной тени ее коснулись чьи-то холодные пальцы.

– Можешь еще что-нибудь сказать?

– Только что он сделал ужасную ошибку, детка, и что он ищет прощения всем своим сердцем. Это как раз то, что делает и тебя по-своему правой, и твоего отца по-своему. Вот в этом-то весь и ужас.

* * *

После этого Элизабет осталась одна. У нее была версия, но версия, настолько крепко связанная с ее собственным прошлым, что ей трудно было сохранять объективность. Харрисон очень тесно связан с той церковью, с ней самой, с ее родителями. Он вполне мог по-прежнему проявлять склонность к насилию, быть столь же одержимым ею.

Все жертвы были похожи на нее.

Был ли Рэндольф прав насчет этого? Она не знала. Может, некоторые из них – да. Элизабет знала точно одно: Ченнинг пропала, а часики продолжают тикать. Арест. Смерть. Вот они, совсем рядом, вращаются вокруг, сужают круги. А если какой-то голос и взывал к осторожности, то только из каких-то самых глубоких уголков ее сознания. Слишком много лет все шло к этому, после стольких бессонных ночей и похороненных обид. В голове всплывало слово «Провидение», и все-таки даже оно звучало угрожающе. Дело не в ней самой, повторяла она себе, главное сейчас – найти девушку.

Тогда почему же этот голос взывал откуда-то совсем издалека? Еле слышно шептал на подъездной дорожке, тонул в яростном шуме ее собственной крови в ушах… Она была на крыльце дома Спиви, но это с равным успехом могло происходить возле карьера или церкви, или на заднем сиденье отцовской машины, когда парень провел ей пальцем по руке, словно придавая храбрости поднять взгляд или сказать что-нибудь про то, что он сделал. Элизабет все это чувствовала, пыталась загнать поглубже, перенаправить. Никто не должен пострадать; никто не должен умереть.

Но, черт побери, она чувствовала это!

Это чувство побудило ее войти в дверь без стука – через кухню прямо в гостиную. Пистолет оставался в кобуре, но рукоятка успела нагреться в руке. Элизабет увидела жену и детей на заднем дворе – что хорошо, поскольку в ее планах было лишь заставить этого человека говорить. Бросила взгляд влево – увидела обеденный стол, фотографии в рамках, клюшки для гольфа в углу. Нормальность этой картины не дала угаснуть огню возмущения. Может убийца убивать, а потом спокойно играть в гольф?

Ответ она ощутила кожей – опять услышала эхо того опасливого голоса, но тут же отключилась от него. Когда Элизабет, бесшумно переставляя ноги по пышному ковру, свернула в коридор в глубине дома, спереди донесся какой-то шум. Она нашла его за столом, усыпанным бумагами, – расплывшегося, рыхлого мужчину с карандашом в одной руке и пальцами другой на старомодном калькуляторе, который трещал и пощелкивал. Зрелище было настолько заурядным, что Элизабет вновь на миг осознала опасность того, что делает. Но когда он поднял взгляд, то у него оказались те же самые глаза и губы, те же самые руки, что так быстро и ловко обращались с сосновыми иголками, пуговицами и трещащей по швам тканью.

– Привет, Харрисон.

Заметив пистолет, он первым делом бросил взгляд за окно, на своих детей.

– Элизабет? Что ты тут делаешь?

Она шагнула в комнату, наблюдая за его лицом и глазами, его руками на письменном столе. За спиной у него на стене висело с две дюжины фотографий: Харрисон на церемониях закладки всяких зданий, с золотой лопатой в руке, Харрисон с группой каких-то женщин, он же с мужчинами в деловых костюмах… Все довольные и счастливые, все радостно улыбаются.

– Где она?

– Кто?

– Не делай из меня дуру, Харрисон!

– Я не понимаю, что происходит, Лиз. – Он развел руками. – Не знаю, зачем ты заявилась сюда с пистолетом, и совершенно не представляю, о чем ты говоришь. Пожалуйста, не трогай моих детей.

Элизабет подступила ближе – эмоции налетели, словно ветер, когда она вспомнила, как ускользнула из дому, чтобы раздвинуть ноги в подпольном абортарии в трейлерном парке и позволить извращенцу, называющему себя врачом, засунуть холодную сталь ей в матку. Вот что сделал ей Харрисон Спиви! Вот что она знала о детях!

– Где она?

– Ты все время повторяешь «она», но я не понимаю, о ком ты.

– Я представила вас тогда друг другу на тротуаре. Ченнинг Шоур. Я познакомила вас, и теперь она пропала.

– Что? Кто?

– Они и Эллисон Уилсон нашли тоже. Под церковью. Убитую.

– Да какое, во имя Господа, это ко мне-то имеет отношение? – Вид у него был искренне ошарашенный, но психопаты такое умеют. Притворяться. Уводить в сторону. Целую жизнь могут построить на лжи, держит которую лишь некий темный, невидимый остальным центр.

Элизабет хотела увидеть этот центр.

– Короче, вот как мы сейчас поступим. По-тихому выходим. Твои во дворе, они нас даже не увидят. Найдем какое-нибудь спокойное местечко, только мы вдвоем, и кое-что обсудим. На что это обсуждение будет похоже, зависит только от тебя.

– Не собираюсь я никуда идти!

– Встать!

– А может, мы все-таки поступим по-другому. – Он откинулся в кресле, и эта спокойная сила удивила ее. Спиви словно бы вдруг принял окончательное решение, не выказывая и следа того страха, который она наблюдала в те редкие минуты, когда являлась к нему в офис или якобы случайно сталкивалась с ним на улице. – Ты ведь и впрямь совсем меня не знаешь, Лиз? Не знаешь, что я сделал в своей жизни? Как пытался загладить вину?

Он мотнул головой на стену у себя за спиной.

– Видишь хотя бы то, что сейчас прямо у тебя перед носом?

Элизабет скользнула взглядом по фотографиям, только теперь понимая, насколько при кажущейся разнице они все похожи, подмечая упущенные детали.

– Шесть клиник. В шести разных городах. Десять лет работы. Пятьдесят центов с каждого заработанного доллара, и это только начало.

Элизабет смотрела на фото строек и готовых зданий, на Харрисона с его золотой лопатой и улыбающихся женщин. Ее уверенность явно поколебалась.

– А это…

– Клиники для женщин, подвергнувшихся насилию. – Он закончил мысль, когда она не договорила. – Избитых жен. Проституток. Жертв изнасилований. Я не знаю, почему ты считаешь, что я похитил эту девушку, но я даю слово, что не делал этого. У меня жена и дочери. Они – это вся моя жизнь, Лиз. Я и твою сделал бы другой, если б мог. Я бы все вернул обратно.

Убежденность Элизабет окончательно сломалась; ничего подобного она никак не ожидала.

– Раз уж об этом зашла речь…

– Эй, па! – Из коридора в кабинет шагнула маленькая девочка. Три или четыре годика, с чудесным голоском, без всякого страха перед вооруженными незнакомками.

– Иди сюда, чудо ты мое! – Девочка прыгнула отцу на колени, а волна головокружения чуть не сбила Элизабет с ног. Харрисон обнял ребенка за плечи, хлопнул в ладоши и показал двумя сомкнутыми пальцами. – Угадай, кто это.

Девчушка залезла на колени отца с ногами.

– Это та женщина, за которую мы молимся каждое воскресенье. Та самая, чьего прощения мы каждый божий день просим у Господа.

– Ты рассказал детям?!

– Только что папа как-то сделал одну плохую вещь и теперь очень об этом сожалеет. – Он крепче обнял девчушку. – Скажи-ка детективу Блэк, как тебя зовут.

– Элизабет.

– Мы назвали ее в твою честь.

– Но ты каждый раз убегал от меня, когда я встречала тебя на улице! Ты едва мне отвечал!

– Потому что ты пугала меня, – ответил Харрисон. – И потому что мне было очень стыдно.

Элизабет уставилась на девочку. Комната по-прежнему кружилась.

– Почему ты дал этому чудесному ребенку мое имя?

– Потому что есть вещи, которые никогда не следует забывать. – Спиви пригладил взъерошенные волосы девочки. – Особенно если мы хотим себе лучшей жизни.

* * *

Он всеми силами старался держаться подальше от оживленных улиц. Но все равно опасался, что кто-то может узнать машину, его лицо в машине. Он в жизни не видел такого количества копов. Они были буквально повсюду. Местные патрули. Помощники шерифа. Полиция штата. Заполонили все улицы и дорожные развязки. Поговаривали о дорожных кордонах, и это заставляло его нервничать. Если они обыщут машину, то найдут рулоны строительного скотча, электрошокер и пластиковые хомуты.

А он не сможет это объяснить.

Ну как такое объяснишь?

Заехав на бензоколонку, выбросил скотч и пластиковые стяжки. Шокер оставил, поскольку есть вещи, которые всегда должны быть под рукой. Холстина и шелковые шнуры припрятаны в надежном месте. Тем не менее, когда мимо, полыхая красными и синими мигалками, пронеслась вереница патрульных автомобилей, сполз на сиденье пониже. Обстановка накалялась, и он буквально кожей это чувствовал – приближение чего-то гибельного и неотвратимого. Имелся, конечно, шанс удачно всего этого избежать и продолжить, но он уже устал убивать и хранить секреты. Больно долго уж все это продолжалось. Гнет накапливается, расстается с жизнью очередная женщина, а потом – месяцы тоскливой безысходной депрессии…

Он ведь не был рожден для того, чтобы стать убийцей.

Глядя, как под стихающий вой сирен огни мигалок тают вдали, он опять выпрямился на сиденье, и в этот момент из магазинчика бензоколонки вышел какой-то молодой отец с ребенком месяцев шести на руках. Задержался возле его машины. При виде того, как тот целует сынишку, подумалось: вот такой и должна быть жизнь. Но теперь все далеко не так просто и однозначно, так что он просто вырулил обратно на дорогу и лишь раз бросил взгляд в зеркало заднего вида – отец уже оторвался от сына, и оба, похоже, вовсю улыбались.

Отец.

Сын.

Он влился в общий транспортный поток, пока еще не сгорающий от нетерпения, но вполне готовый.

До силосной башни оставалось ровно семь миль.

* * *

При виде тех же самых копов на перекрестке Элизабет уже привычно ощутила укол страха. Однако думала при этом совсем о другом.

«Могло это быть всего лишь спектаклем?»

Она уже десятый раз задавала себе этот вопрос и приходила к одному и тому же ответу.

«Пожалуй, что нет».

«У него дочки, жена».

– О боже.

Руки до сих пор тряслись. Она собиралась похитить этого человека у его детей, отвезти куда-нибудь в лес, сломать его. И это не были какие-то досужие рассуждения или мрачные фантазии. Она была в каких-то секундах от того, чтобы сделать это. Наручники. Автомобиль. Какое-нибудь глухое место.

Элизабет мельком перехватила взгляд своих собственных глаз в зеркале заднего вида – припухших, затравленных. Но Ченнинг по-прежнему где-то пропадала, и это тоже было реальностью. Что ей еще оставалось, кроме как не пойти по такому пути?

Остановившись на светофоре, Элизабет внимательно посмотрела на копов на контрольно-пропускном пункте.

А что, если никаких путей вообще не осталось?

Что, если она уже проиграла?

Гидеон получил пулю, Ченнинг пропала. Плакса то ли жив, то ли нет – она точно не знала.

И еще оставался Эдриен.

Перед полицейским постом Элизабет свернула, направившись к дому глухими второстепенными улочками. Надо выяснить, побывали ли там копы, да и вдруг Ченнинг – каким-то чудом – вернулась туда. Оставалась от силы пара минут езды, когда в кармане завибрировал телефон.

– Алло?

– Это правда?

– Эдриен? Ты где?

– Это правда, что под церковью нашли мою жену?

Элизабет заметила еще один черно-белый автомобиль с мигалками. Они тут были повсюду.

– Не вздумай ехать туда!

– Кто-то ее убил.

– Я знаю. Сочувствую.

– За что, Лиз? У нас не все было ладно под конец, но у нее была добрая душа, и она осталась одна лишь из-за меня. Я не могу просто сидеть тут сиднем.

– Полиция тебя ищет.

– Тебя тоже, – отозвался он. – Твоя физиономия во всех новостях. Они связали тебя с убитым охранником. Говорят, что ты – пособник убийцы.

Элизабет погрузилась в молчание. Она не думала, что это действительно произойдет. Никак такого не ожидала. Только не от Дайера. Только не так скоро.

– Держись от меня подальше, – произнесла она наконец. – Держись подальше от этих мест!

Отключилась, прежде чем Эдриен успел хоть как-то возразить, и тут же свернула на последнем перекрестке перед своим микрорайоном. Оставив машину в квартале от своего дома, сквозь шеренгу деревьев подобралась к нему с тыла и потихоньку проскользнула внутрь. Сразу поняла, что в доме никого, но все равно проверила. Каждую комнату. Каждую дверь. Память автоответчика переполнена, но ни одного сообщения от Ченнинг.

«Что же делать?»

Копы могли быть уже в какой-то миле, гнать на всех парах. Если ее найдут, ей светят арест, суд и тюрьма. А значит, надо двигать отсюда, да поскорее. С этой мыслью Элизабет по-быстрому собрала наличные, кое-какую одежду и оружие. Запихала все в большую сумку, действуя все быстрее, поскольку быстрота отвлекала от горькой правды: податься ей все равно некуда, и нет ни единого шанса отыскать то, что единственно имело для нее значение.

«Ченнинг…»

Эта мысль стрелой поразила ее в самое сердце, и она почувствовала себя так, словно стрела была настоящей: внезапная боль вынудила ее опуститься на стул в кухне, безвольно свесив руки – глаза широко раскрыты, но на самом деле ничего не видят. Ченнинг пропала, и нет ни единого шанса найти ее.

А через две минуты к крыльцу подкатил автомобиль.

Это была не Ченнинг.

* * *

Все иллюзии Бекетта рассеялись, как дым, когда по всем каналам связи разлетелась розыскная ориентировка на Лиз с требованием ее немедленного ареста. До сих пор он был уверен, что все так или иначе образуется. Они поймают убийцу, а Лиз спокойно вернется домой. Начальник тюрьмы каким-то образом сам сольется с горизонта. Не говоря уже о той убитой паре в мотеле или о том, что фактически из-за него их и убили. Это было слишком серьезно, и он уже не знал, куда деваться от чувства вины.

Но откуда ему было знать, что Лиз соврет?

Да ниоткуда, естественно.

Тем не менее, та пара мертва. И это по-прежнему на нем.

– Не видел Дайера? – Он схватил за рукав первого попавшегося копа – рядового в форме, спешащего куда-то, как и он сам, по переполненному коридору. Полиция штата. БРШ. Выглядело все так, будто кто-то разворошил муравейник. Все злы, полны мрачной решимости. Серийный убийца. Убийца тюремного охранника. Люди ощущали то же самое, что и Бекетт, – ускорение свободного падения.

– Дайер уехал, – ответил парень в форме. – Минут тридцать как, вроде.

– Куда?

– Без понятия.

Отпустив его, Бекетт уже в третий раз заглянул в кабинет Дайера. Нужно срочно отозвать ордер, прежде чем Лиз не пострадала! Но кабинет был пуст. Мобильник не отвечал. Бекетт попробовал набрать Лиз, но она тоже не ответила. Злится; не доверяет.

Блин, ее вполне можно понять!

– Я на мобильном, – бросил он одному из операторов на коммутаторе. – Передайте Дайеру, чтобы обязательно перезвонил, когда объявится.

Сдернув со стула пиджак, влез в него и направился к выходу, к скопищу телевизионщиков, копов и полыханию красно-синих мигалок. Войско смыкало против него ряды. Гнет старых проблем. Старые грехи. Сердце подпирала одна отчаянная нужда, и это не имело никакого отношения к работе.

Спустившись по ступенькам, он быстрым шагом подошел по тротуару к машине. После поездки через весь город вылез из нее возле парикмахерского салона в двух кварталах от торгового центра. От входа пахну́ло какими-то химикалиями, лосьонами и жженым волосом. Бекетт кивнул администраторше за стойкой, прошел мимо зеркальных кабинок и долгих взглядов и отыскал свою жену, глубоко погрузившую обе руки в чью-то пышную шевелюру размером с баскетбольный мяч.

– Можно с тобой поговорить?

– Привет, дорогой. Все нормально?

– Я только на секундочку.

Она похлопала женщину в кресле по плечу.

– Я мигом, сладенькая.

Бекетт провел жену в тихое местечко рядом с задней стеной.

– Что стряслось?

– Просто подумал про тебя и про девочек. Захотелось услышать твой голос.

Она пытливо заглянула ему в глаза, что-то почувствовала.

– Ты вообще как?

– Да всё один к одному… Дело. Кое-что другое. Даже не знал, когда мы сможем поговорить.

– Мог бы просто позвонить, дурачок.

– Наверное. Но вот это по телефону не сделаешь.

Он поцеловал ее, и она слегка отпрянула – несколько ошарашенная, но отнюдь не недовольная.

– Красота! – Бросила взгляд на переполненный зал и пригладила волосы. – Надо бы тебе почаще сюда заглядывать!

Бекетт провел ей рукой по щеке, оставив при себе застрявшую где-то в самой глубине мысль, что поцелуй – это на случай, если он вообще никогда не вернется. Одарил ее улыбкой, говорящей, что он не переставал любить ее с того самого момента, как они встретились, что принимал ее такой, какая она есть, со всеми ее ошибками, и что он и сам далеко не безгрешен. Выразил все эти мысли одной-единственной улыбкой, а потом наклонил ее назад и поцеловал еще раз. Означало ли это «прощай навсегда»? Он этого еще не знал, но хотел, чтобы она почувствовала это на всякий случай. Так что поцеловал ее так, как не целовал уже лет десять. Долго не отрывался от ее губ, а когда уходил, половина дам в салоне лишь восхищенно присвистывали.

* * *

Автомобилем у крыльца оказался черный «Экспедишн» с государственными номерами. Секунду тот стоял, молчаливый и недвижимый; потом дверцы распахнулись, и из него выбрались четверо мужчин. Двоих из них Элизабет знала, так что убедилась, что пистолет заткнут сзади за пояс, прежде чем шагнуть на крыльцо.

– Ближе можно не подходить!

Начальник тюрьмы остановился в пятнадцати футах от нижней ступеньки. У того, что справа от него, была здорово разбита физиономия, и он заметно прихрамывал. Стэнфорд Оливет. Она сразу его узнала. Другие хоть и одеты в цивильное, но наверняка тоже охранники. Джекс и Вудс, предположила она, оба при оружии.

Оноре де Бальзак

Герцогиня де Ланже

– Детектив Блэк! – начальник раскинул руки. – Простите, что беспокою при столь непростых обстоятельствах…

(История тринадцати — 2)

– Это вы про какие обстоятельства?

Посвящается Францу Листу
– Я в курсе, что вы друзья с тем адвокатом, а также с Эдриеном Уоллом. – Он выпятил губу и пожал плечами. – А еще я знаю, что имеется ордер на ваш арест, равно как и на арест Эдриена.

Элизабет почувствовала спиной перила, не убирая руку от спрятанного за спиной пистолета. Теперь-то она знала начальника тюрьмы – что он собой представляет.

– Я не знаю, где Эдриен.

* * *

– В самом деле?

– Насколько я понимаю, вы ведь из-за этого явились.

В испанском городке, на одном из островов Средиземного моря, стоит монастырь Босоногих кармелиток, где суровый устав ордена, основанного святой Терезой, и весь распорядок, введенный этой замечательной женщиной, сохранились в своей первоначальной строгости. Сколь это ни странно, но это действительно так. В то время как почти все религиозные обители на Пиренейском полуострове и на материке были потрясены до основания или разрушены бурями Французской революции и наполеоновских войн, на этом острове, находящемся под защитой английского флота, монастырь со своими мирными обитателями уберегся от волнений смутного времени и от конфискаций. Всевозможные бури, бушевавшие в первые пятнадцать лет девятнадцатого века, неизменно разбивались об эту неприступную скалу, расположенную неподалеку от берегов Андалузии. Если имя императора, гремевшее повсюду, и донеслось до островка, то вряд ли благочестивые девы, преклонявшие колена в стенах монастыря, способны были понять фантастическое великолепие его триумфов и ослепительное величие его судьбы, подобной метеору. Нерушимая суровость монастырской жизни прославила эту обитель во всем католическом мире. Привлеченные строгой чистотой устава, туда стекались из отдаленных мест Европы скорбящие женщины, которые, порвав земные узы, возжаждали этого медленного самоубийства в лоне Божьем. И в самом деле, не было монастыря, более способствующего тому полному отрешению от мирских соблазнов, какого требует монашеское житие. А ведь на континенте существует немало обителей, великолепно расположенных в соответствии с их назначением. Одни скрыты в глубине уединенных долин, другие гнездятся на скалистых вершинах или висят над краем пропасти. Повсюду человек стремился к поэзии бесконечности, к торжественному ужасу безмолвия, повсюду он хотел быть ближе к Богу; он искал его на горных высотах, на дне пропастей, на крутых обрывах — и находил его повсюду. Но нигде, кроме этого полуевропейского-полуафриканского утеса, не могло так согласно сочетаться столько разнородных условий, помогающих возвыситься душою, успокоить мучительные волнения, смягчить порывы страстей, предать глубокому забвению все житейские заботы. Монастырь был построен на краю острова, на самой вершине скалы, часть которой, под действием какого-то геологического переворота, однажды откололась и обрушилась со стороны моря, обнажив острые края каменных напластований, чуть подточенных морем на уровне воды, но совершенно неприступных. Самые подступы к скале защищены длинной грядой подводных камней, меж которых играют сверкающие волны Средиземного моря. Только с моря можно увидеть четыре корпуса квадратного сооружения, форма которого, высота, расположение дверей и окон в точности предписаны были монастырскими правилами. Со стороны города церковь совершенно закрывает собою массивные строения монастыря, с крышей из каменных плиток, прекрасно защищающей от порывов ветра, проливных дождей и солнечного зноя. Церковь, воздвигнутая щедротами одного испанского рода, высится над домами. Смелое изящество ее фасада придает красоту и значительность этому приморскому городку. Не являет ли собою зрелище всего земного величия этот город, тесно сомкнувший кровли домов, расположенных вокруг живописной гавани почти правильным амфитеатром, над которым высится великолепный портал с готическим триглифом, с легкими башенками и звонницами, с вырезными шпилями? Ведь это образ религии, господствующей над жизнью, неустанно указующей людям и цель их земного бытия и средства к ее достижению, — притом поистине испанский образ! Представьте себе эту картину над простором Средиземного моря, под палящим солнцем; прибавьте несколько пальм и буйные заросли низкорослых деревьев, сплетающихся своей трепещущей зеленой листвою с недвижными каменными листьями архитектурного орнамента; вообразите бахрому белой пены на рифах, оттеняющей сапфировую синеву воды; полюбуйтесь на галереи, на усаженные цветами высокие домовые террасы, куда жители выходят подышать вечерней прохладой между вершинами деревьев, разросшихся у домов, в маленьких садиках; взгляните на гавань, где стоит на причале несколько парусников; прислушайтесь, наконец, в безмятежной тишине вечереющего дня, к музыке органа, к церковному пению, к чудесному перезвону колоколов, разносящемуся над морским простором. Повсюду звуки и тишина, а чаще всего — ни звука, полная тишина.

Начальник тюрьмы подступил ближе, поглядывая на нее из-под темных ресниц.

Внутри церковь разделялась на три нефа, таинственных и тёмных. Опасаясь ярости ветров, архитектор, вероятно, не решился возвести при наружных стенах боковые полуарки — почти повсеместное украшение соборов, — под которыми обычно помещают капеллы; поэтому стены боковых приделов, служащие опорой кораблю здания, не пропускали дневного света. Толстые глухие стены, казавшиеся снаружи глыбами серого камня, поддерживались на равном расстоянии массивными контрфорсами. Главный неф и маленькие боковые галереи освещались единственным круглым окном с цветными стёклами, изумительно искусно вправленным в каменную резьбу портала, выгодное расположение которого потребовало роскоши кружевного орнамента и скульптурных украшений, свойственных архитектурному стилю, неправильно называемому готическим. Большая часть помещения во всех трех нефах была отведена для горожан, приходивших сюда слушать церковную службу. За решёткой, отделявшей клирос, висел тёмный сборчатый занавес, едва раздвинутый посредине — так, чтобы можно было видеть только алтарь и священника. Решётка через равные промежутки была разделена колоннами, на которых был утверждён настил для органа. В соответствии с убранством храма с внешней стороны это пространство окаймлялось деревянными резными столбиками галереи, поддерживаемой колоннами главного нефа. Даже если бы какой-нибудь любопытный и дерзнул забраться на эту узенькую галерею, ему не удалось бы рассмотреть на клиросе ничего, кроме однообразного ряда цветных стрельчатых окон в форме вытянутого восьмиугольника, расположенных полукругом над главным алтарём.

– А вы знали, что Уильям Престон был шафером у меня на свадьбе, восемнадцать лет назад? Нет, ну конечно же, нет! Откуда? А про то, что я – крестный его детей? Они близнецы, кстати, и теперь, естественно, безотцовщина. Я, конечно, люблю их, как своих собственных, но это не одно и то же, так ведь?

Во время похода французов в Испанию, предпринятого для восстановления власти короля Фердинанда VII, уже после того, как был взят Кадис, один французский генерал, прибывший на остров, чтобы привести его жителей к признанию королевского правительства, задержался там на несколько дней с целью осмотреть монастырь и нашёл способ туда проникнуть. Разумеется, это было весьма щекотливое предприятие. Но человека больших страстей, чья жизнь являлась, можно сказать, чередой воплощённых поэм, человека, который всегда сам переживал романы, вместо того чтобы их писать, — словом, человека действия, — должна была прельстить эта, казалось бы, невыполнимая с виду задача. Добиться, чтобы перед ним растворились ворота женского монастыря? Едва ли архиепископ или даже сам папа разрешил бы это. Употребить хитрость или силу? Это значило бы в случае разоблачения лишиться звания и навсегда испортить свою военную карьеру, не достигнув притом цели. Герцог Ангулемский находился ещё в Испании, и если другие проступки главнокомандующий мог бы простить своему любимцу, то уж за этот он покарал бы беспощадно. Генерал сам добивался поездки на остров, стремясь удовлетворить своё любопытство в одном тайном вопросе, хотя такое предприятие было как нельзя более безнадёжным. На эту последнюю попытку он решился для очистки совести: обитель кармелиток была единственным монастырём Испании, где до сих пор он не произвёл ещё розысков. Во время переправы на остров, длившейся не более часа, в его душе возникло радостное предчувствие. А позднее, пускай он видел только стены монастыря, пускай не мог уловить взглядом даже платья какой-нибудь монахини, мелькнувшего вдалеке, и слышал только пение литургии, все же у этих стен, в этих песнопениях ему мерещились едва уловимые приметы, которые подкрепляли его слабую надежду. Как ни смутны были эти странные, необъяснимые подозрения, но никогда ещё страсть не овладевала человеком с такою силой, с какой любопытство овладело генералом. Впрочем, для сердца не существует ничтожных происшествий — оно возвеличивает все; для него на чашки одних и тех же весов падает и четырнадцатилетняя империя и женская перчатка, и почти всегда перчатка перевешивает империю. Ну вот, таковы были голые факты. Чувства, крывшиеся за ними, получат объяснение позднее.

Элизабет ничего не ответила.

Через час после того, как генерал высадился на острове, королевская власть была там восстановлена. Несколько испанцев, приверженцев конституции, бежавших сюда в ночь после взятия Кадиса, отплыли на корабле, который генерал разрешил им зафрахтовать, чтобы эмигрировать в Лондон. Дело обошлось без какого-либо сопротивления и ропота. Эта маленькая островная реставрация не могла не закончиться торжественным богослужением, на котором должны были присутствовать оба отряда, высадившиеся на острове. Незнакомый ещё с суровым уставом затворничества Босоногих кармелиток, генерал надеялся в самой церкви разузнать что-нибудь об удалившихся от света монахинях, одна из которых была ему милее жизни и дороже чести. Однако вначале его постигло жестокое разочарование. Мессу действительно отслужили с большой пышностью В честь торжества была раздёрнута завеса, обычно скрывающая клирос, и взору предстали во всем великолепии богатая роспись и несколько рак, сверкающих драгоценными каменьями, блеск которых затмевал золотые и серебряные ex-voto[1], принесённые в дар моряками порта и во множестве повешенные на колоннах главного придела Но монахини скрывались на возвышении, где стоял орган. Однако, несмотря на первую неудачу, во время благодарственного молебствия генерал испытал самое сильное внутреннее потрясение, которое когда-либо заставляло биться человеческое сердце. Одна из монахинь своей игрой на органе вызвала во всех живое воодушевление, и никто из военных не пожалел, что присутствует на мессе. Даже солдаты слушали с удовольствием, а офицеры приходили в восторг. Только генерал оставался холоден и спокоен с виду. Чувства, вызванные в нем мелодиями пьесы в исполнении монахини, принадлежали к тем немногим сокровенным переживаниям, перед которыми слово бессильно и язык немеет и которых, подобно идеям смерти, Бога, вечности, можно лишь слегка коснуться человеческим разумением. По странной случайности исполнялись органные произведения школы Россини, композитора, который искуснее всех умел передать в музыке людские страсти и своими творениями заслужит когда-нибудь мировую славу, — так они многочисленны и многообразны. Из партитур, созданных этим несравненным гением, монахине, казалось, лучше всего был знаком «Моисей в Египте», вероятно потому, что дух церковной музыки нашёл там наивысшее выражение. Можно было подумать, что прославленный на всю Европу композитор и безвестная органистка слились в едином творческом вдохновении. Такое мнение высказали два офицера, истые dilettanti[2], которым в Испании, вероятно, сильно недоставало театра Фавар. Наконец в «Те Deum»[3] музыка вдруг приняла такой характер, в котором безошибочно угадывалась французская душа Победа христианнейшего короля вызывала, по-видимому, глубокую, живую радость в сердце монахини Несомненно, она была француженкой. И вот любовь к родине прорвалась и засверкала, как сноп лучей, в темах органной фуги, куда исполнительница включила мелодии, дышащие чисто парижским изяществом, переплетая их с мотивами самых прекрасных из наших национальных песен. Никогда руки испанки не вложили бы столько огня в это чудесное приветствие победоносному французскому оружию, — музыкантша окончательно выдала своё происхождение.

– Так что скажите мне, детектив… – Он сделал еще шажок. – Был ли мой любимый друг еще жив, когда вы оставили его валяться избитым всего в крови на той сельской дороге?

—  Повсюду Франция! — воскликнул один из солдат.

– По-моему, вам пора уходить.

Во время исполнения «Те Deum» генерал вышел из церкви, он был не в силах оставаться там. Слушая органистку, он угадал в ней страстно любимую женщину, которая заживо похоронила себя в лоне церкви и так старательно укрылась от света, что до той поры, несмотря на долгие и упорные розыски людей, обладавших большим могуществом и выдающимся умом, её никак не удавалось найти.

Зародившееся у генерала подозрение превратилось почти в уверенность, когда он услышал смутный отголосок прелестной печальной мелодии французского романса «Река Тахо», прелюдию которого когда-то в парижском будуаре играла ему см о возлюбленная, — а теперь этой мелодией монахиня вплела в торжество победы свою тоску по родине. Какое ужасное потрясение! Надеяться на возвращение утраченной возлюбленной и вдруг, найдя её, убедиться, что она утрачена навеки; таясь, угадать её присутствие, и все это — после пяти лет неразделённой, а потому ещё более неистовой страсти, лишь возраставшей от бесплодных попыток утолить её.

– Коронер утверждает, что Уильям вдохнул четыре своих зуба, не говоря уже о пинте своей собственной крови. Я пытался представить, каково это – утонуть в крови, дорожной щебенке и зубах. Врачи говорят, что он мог бы выжить, если б его доставили в больницу в одно время с адвокатом. Мне очень не по себе при мысли, что для его спасения не хватило каких-то считаных минут, так что дайте-ка я спрошу у вас прямо и откровенно. Это было ваше решение – бросить его умирать такой страшной смертью?

Кому не случалось хоть раз в жизни, разыскивая какую-нибудь любимую вещицу, перевернуть все вверх дном, разбросать бумаги, обшарить весь дом, с нетерпением рыться в памяти и наконец, после одного-двух дней тщетных поисков, найти её с невыразимой радостью; то надеяться, то отчаиваться, мучиться и тратить душевные силы ради ничтожной безделицы, необходимой вам и любимой до страсти! Так вот, растяните это неистовое безумие на пять лет, поставьте женщину, любовь, сердце на место безделушки, перенесите эту страсть в самые возвышенные области чувства и затем вообразите человека горячего, смелого, с львиным сердцем и львиной гривой, одного из тех, кто с первого взгляда внушает почтительный страх Тогда, может быть, вам станет понятно, почему генерал внезапно ушёл с молебствия, едва лишь прелюдия песенки, которую он с наслаждением слушал в былое время в позолоченных покоях, прозвучала под сводами приморского храма. Он спустился по крутой улице, ведущей от церкви, и остановился только там, где торжественные звуки органа не долетали до его слуха.

Он был в семи футах от крыльца, теперь уже в пяти.

Французский генерал неспособен был думать ни о чем, кроме любви, сжигавшей его сердце вулканическим пламенем, и лишь когда прихожане-испанцы стали толпами спускаться по улице, он понял, что месса кончилась. Почувствовав, что его поведение и взволнованный вид могли показаться странными, он вернулся на своё место во главе процессии и объяснил алькальду и губернатору города, что внезапное недомогание заставило его выйти на свежий воздух. Потом ему пришло в голову, что он может воспользоваться этим случайным предлогом, чтобы остаться на острове. Притворно сетуя на все возраставшее нездоровье, он отказался присутствовать на парадном обеде, который устроили городские власти в честь французских офицеров; он улёгся в постель и продиктовал рапорт на имя начальника штаба о том, что ввиду болезни принуждён временно передать полковнику командование отрядами. При помощи этой простой, но удобной уловки он получил возможность целиком посвятить себя осуществлению своих планов. Прикидываясь заядлым католиком и монархистом, он справился о часах церковной службы и выказал необычайное рвение к религиозной обрядности, зная, что в Испании благочестием никого не удивишь.

– Или этот выбор принадлежал Эдриену Уоллу?

На другой же день, пока его солдаты готовились к отплытию на материк, генерал направился в монастырь к вечерне и не застал там никого. Несмотря на свою набожность, все горожане устремились в порт поглазеть на посадку войск. Радуясь, что он один, француз прохаживался по пустой церкви, усиленно оглашая звоном шпор гулкие своды. Он нарочно кашлял, стучал сапогами, громко говорил сам с собой, чтобы подать весть монахиням, и в особенности музыкантше, что не все французы эвакуировались — один из них остался. Был ли услышан и понят его своеобразный призыв? Генералу показалось, что это так.

При исполнении «Magnificat»[4] орган как бы посылал ему ответ в вибрациях воздуха. Душа монахини летела к нему на крыльях песни, колыхаясь на звенящих волнах. Музыка загремела мощными аккордами, горячим дыханием согревая храм. Ликующие песнопения торжественной литургии римской церкви, призванные выражать восторг души перед величием вечного Бога, превратились в излияния сердца, почти испуганного своим счастьем, взволнованного величием бренной, земной любви, которая все ещё была жива и пришла тревожить покой могилы, где хоронят себя женщины, чтобы возродиться Христовыми невестами.

В руке у Элизабет возник пистолет.

Орган, без сомнения, является самым великим, самым дерзновенно могучим, самым великолепным инструментом, когда-либо созданным человеческим гением. Это целый оркестр, который под искусными руками может все осуществить, все выразить. Это своего рода пьедестал, с которого душа взлетает в мировое пространство, если в своём парении стремится изобразить жизнь, набросать множество картин, преодолеть бесконечность, отделяющую небо от земли. Чем больше вслушивается поэт в величавые гармонии органа, тем яснее он понимает, что только этот стоголосый земной хор может заполнить расстояние между коленопреклонённой паствой и Богом, скрытым за ослепительным сиянием святилища, что это единственный толмач, который в силах передать небесам людские молитвы в их неиссякаемом многообразии, все бесчисленные виды земной печали, все оттенки созерцания и экстаза, бурные порывы раскаяния и все прихотливые фантазии верований. Поистине мелодии, созданные гением церковной музыки, приобретают под этими высокими сводами небывалое величие, облекаются мощью и красотой. Полумрак, глубокая тишина, песнопения, чередующиеся с громами органа, как бы заволакивают все дымкой, сквозь которую просвечивает лучезарный лик божества. И вот здесь, перед вечным престолом ревнивого и карающего Бога, эти священные сокровища были, казалось, брошены, словно крупица ладана, на хрупкий алтарь любви. Действительно, ликованию, звучавшему в игре монахини, недоставало величия и строгости, подобающих торжественному стилю «Magnificat»; богатство и изящество вариаций, разнообразие ритмов, введённых органисткой, выдавали чисто земную радость. Её музыкальные темы напоминали рулады певицы в любовной арии; напевы порхали и щебетали, словно птички весной. Порою она вдруг уносилась мыслью в прошлое, и звуки то резвились, то плакали. Порою в беспорядочных переменчивых ритмах выражалось волнение женщины, радующейся возвращению возлюбленного. Затем, после фуг, переливающихся упоительным счастьем, и чудесных приветствий, вызванных этой фантастической встречей, музыкантша, раскрывая в звуках всю душу, обратилась к самой себе. Переходя из мажора в минор, она поведала слушателю о нынешней своей жизни. Она рассказала ему о своей неизбывной печали, описала тяжёлую болезнь, которая медленно её подтачивала. День за днём отрекаясь от земных чувств, ночь за ночью отгоняя мирские помыслы, она постепенно испепелила своё сердце. После нескольких нежных модуляций музыка, меняя оттенки, приобрела окраску глубокой грусти. Затем гулкие отзывы сводов низверглись потоками скорби, и наконец высокие ноты перешли в созвучия ангельских голосов, как бы возвещая возлюбленному, потерянному навек, но не забытому, что соединение двух душ совершится только в небесах: трогательная надежда! Зазвучал «Amen»[5]. Здесь уже не слышалось ни радости, ни слез, ни скорби, ни сожалений. «Amen» возвращал к Богу; последние аккорды были суровы, торжественны, грозны. Музыкантша словно закрылась траурным крепом, и когда отзвучал рокот гудящих басов, приводивший слушателей в содрогание, она как будто снова опустилась в могилу, которую покидала на краткий миг. Вот постепенно замерли последние трепетные звуки, и церковь, недавно ещё сиявшая огнями, словно погрузилась в глубокую тьму.

– Четверо против одного, детектив.

Захваченный могучим гением музыки, офицер уносился душою вслед за ним, куда бы тот ни устремлялся в своём полёте. Он постигал во всей широте образы, которыми изобиловала эта пламенная симфония, он прозревал в аккордах глубокий смысл. Для него, как и для сестры-монахини, в этой поэме заключалось будущее, настоящее и прошедшее. Для нежных и поэтичных душ, для скорбных, израненных сердец музыка, даже светская, является не чем иным, как текстом, который каждый толкует по-своему. Если необходимо быть по натуре поэтом, чтобы стать музыкантом, то не нужны ли поэзия и любовь, чтобы слушать и понимать великие музыкальные произведения? Не являются ли религия, любовь и музыка тройственным выражением одного и того же чувства — стремления выйти за пределы своей личности, потребности, обуревающей всякую благородную душу? Каждый из этих трех видов поэзии ведёт к Богу, в котором находят разрешение все земные чувства. Вот почему эта святая троица человечества причастна бесконечному величию Творца, которого мы неизменно окружаем в своём представлении пламенами любви, золотыми систрами музыки, светом и гармонией. Не в нем ли начало и конец наших творений?

Голос его звучал тихо и мягко, но Элизабет заметила, что Джекс с Вудсом тоже успели приблизиться. Им был нужен Эдриен, и они твердо вознамерились заполучить его. Для того, чтобы отомстить за смерть Престона или получить шанс закончить начатое в тюрьме – она не знала, да и ей было на это плевать. Внутри нее уже пустило корни дикое презрение. Из начальника так и перли высокомерное самодовольство и гниль – из этой словно приклеенной улыбочки.

Француз угадал, что монахиня прибегла к музыке, чтобы излить избыток чувств и страстей, раздиравших её в этой пустыне, на скале, окружённой морем. Что это было — любовь, принесённая в жертву Богу, или любовь, восторжествовавшая над Богом? Трудно разрешить этот вопрос. Только в одном генерал не мог сомневаться — женщина, умершая для света, пламенела такой же страстью, какая сжигала его самого. Когда кончилась вечерня, он возвратился в дом алькальда, где его поместили. Весь во власти бурной радости, он думал только о том, что после долгих ожиданий, после мучительных поисков его надежды оправдались: она любила его по-прежнему. В сердце её любовь возрастала от одиночества, подобно тому, как в его сердце любовь возрастала от беспрестанного преодоления преград, которые воздвигла эта женщина между ним и собой. Долгое время он пребывал в восторженном состоянии. Затем его охватило непреодолимое желание увидеть любимую женщину, вступить за неё в спор с Богом и похитить её у Бога — дерзновенный замысел, прельстивший этого отважного человека. Пообедав, он удалился в спальню, чтобы избежать расспросов, чтобы остаться одному и обдумать все без помехи; до самого рассвета предавался он глубоким размышлениям, а утром отправился к обедне. Он вошёл в храм и занял место у решётки, касаясь лбом складок занавеса; ему хотелось разодрать завесу, но он был не один: алькальд из любезности сопровождал его, и малейшая неосторожность могла все погубить, могла разрушить его возрождённые надежды. Загудел орган, но клавишей касались чьи-то чужие руки; вчерашней музыкантши больше не было слышно. Генералу все вокруг показалось тусклым, померкшим. Может быть, его возлюбленная изнемогла от тех же волнений, которые едва не сломили даже его, сильного мужчину? Может быть, она так глубоко поняла и разделила чувства верной и желанной любви, что полумёртвая слегла в своей монашеской келье? Множество предположений подобного рода теснилось в голове француза, как вдруг совсем рядом услышал он серебристый голос обожаемой женщины — он узнал его чистый тембр! Этот голос, слегка дрожащий и неуверенный, трогательный и целомудренно-робкий, как у юной девушки, выделялся из многоголосого хора, точно сопрано примадонны в оперном финале. Он производил такое же впечатление, как золотая или серебряная нить, вплетённая в тёмную ткань. Значит, это действительно была она! Как истая парижанка, она осталась кокеткой, хоть и сменила светские наряды на грубое покрывало и жёсткую одежду кармелитки. Накануне, вознося хвалы Создателю, она возвестила свою любовь; сегодня она как бы говорила возлюбленному: «Да, это я, я здесь, я люблю по-прежнему, но между мной и твоей любовью — нерушимая преграда. Ты услышишь мой голос, ты почувствуешь прикосновение моей души, но я навеки укрылась под прочным саваном этого клироса, и никакая сила не вырвет меня оттуда. Ты не увидишь меня никогда».

– Эдриен рассказал мне, что вы с ним делали.

— Да, это она! — прошептал генерал, поднимая голову, которую сжимал обеими руками, так как не мог совладать с бурным волнением, поднявшимся в его сердце, когда под арками зазвенел знакомый голос, сопровождаемый рокотом волн. Снаружи бушевала буря, в святилище храма царил покой. Пленительный голос расточал ласкающие звуки, проливая целительный бальзам на его опалённое страстью сердце, наполняя воздух благоуханием, которое хотелось вдыхать всей грудью, чтобы впивать вместе с ним излияния души, исходившей любовью в словах молитвы.

Подойдя к своему гостю, когда монахиня пела при возношении даров, алькальд застал его в слезах и увёл к себе. Поражённый такой набожностью во французском офицере, алькальд пригласил к ужину монастырского духовника и сообщил об этом генералу, которому ничем не мог доставить большей радости. Во время ужина генерал оказывал исповеднику всяческое внимание, и эта отнюдь не бескорыстная почтительность ещё укрепила то высокое мнение, какое составили испанцы о его благочестии. Он с серьёзным видом подробно расспрашивал о количестве монахинь, о доходах и владениях монастыря, как бы из уважения к собеседнику касаясь в разговоре тех предметов, которые должны были наиболее занимать старого священника. Потом он осведомился об образе жизни благочестивых дев. Разрешено ли им выходить? Можно ли их видеть?

– Заключенный Уолл страдает бредовыми расстройствами. Это документально зафиксировано.

— Наши правила суровы, сеньор, — отвечал почтённый духовник. — Если женщина не имеет права войти в обитель святого Бруно без особого на то соизволения его святейшества папы, то не меньшие строгости существуют и здесь. Ни один мужчина не смеет проникнуть в обитель Босоногих кармелиток, если только он не духовное лицо, причисленное самим архиепископом к этому монастырю в качестве священнослужителя. Монахиням запрещено выходить. Однако великая святая мать Терез? часто покидала свою келью. Только визитатор или матери-настоятельницы могут, с согласия архиепископа, дозволить монахине увидеться с посторонним, например в случае болезни. Мы являемся главой духовного ордена, и, следовательно, у нас в монастыре есть мать-настоятельница. Среди наших инокинь имеются чужестранки, в том числе одна француженка, сестра Тереза, регентша нашей капеллы.

— Вот как! — сказал генерал с притворным удивлением. — Должно быть, её обрадовала победа оружия Бурбонского дома.

– А как насчет Фэрклота Джонса? Восемьдесят девять лет, совершенно безобидный старик… У него тоже бредовое расстройство?

— Я сообщил им, по какому поводу было молебствие, ведь монахини все же не совсем избавились от любопытства.

— Вероятно, у сестры Терезы остался кто-нибудь во Франции, может быть, она хотела бы передать поручение, спросить о новостях…

– Адвокат несущественен.

— Не думаю, она бы обратилась ко мне.

— В качестве соотечественника я бы очень желал её видеть, — сказал генерал. — Если это возможно, если настоятельница согласится, если…

– Что?!

— Даже через решётку, даже в присутствии достопочтенной матери свидания не разрешаются никому. Но в честь восстановителя христианского трона и освободителя святой церкви мы можем сделать исключение и обойти устав, несмотря на непреклонную строгость святой матери, — ответил исповедник, подмигнув — Я поговорю об этом.

— Какого возраста сестра Тереза? — допытывался влюблённый, не смея спросить у священника, красива ли монахиня.

– Не играет никакой роли, – сказал начальник тюрьмы. – Не имеет никакого значения или ценности.

— У неё нет больше возраста, — отвечал старик с простотой, заставившей генерала содрогнуться.

Рука Элизабет крепче перехватила рукоять пистолета – никакого смятения как не бывало. Внутри не горело ничего, кроме внезапной ярости, и это было справедливо. Он сказал «четверо против одного», но сам не был вооружен, а Оливет больше походил на инвалида. Таким образом, непосредственную угрозу представляли собой только Джекс с Вудсом, а при таком раскладе можно держать оборону хоть до самого вечера. Ствол у нее в руке, оба на линии огня. Начальник по-прежнему лыбится, поскольку думает, что она коп, так что и вести себя будет соответственно. Но хрена с два! Сейчас она прежде всего друг Эдриена и Фэрклота, женщина, доведенная до ручки и готовая без всяких сомнений пролить кровь.

На следующее утро, перед сиестой, духовник явился сообщить французу, что мать-настоятельница и сестра Тереза согласились принять его перед вечерней за решёткой приёмной залы. После сиесты, в течение которой генерал под палящим солнцем бродил по гавани, не зная, как убить время, священник зашёл за ним и проводил его в монастырь; он повёл его по галерее вдоль кладбища, где фонтаны, зеленые деревья и множество арок создавали прохладу, гармонирующую с тишиной этого пустынного места. Дойдя до конца галереи, священник ввёл своего спутника в приёмную залу, разделённую пополам решёткой с тёмным занавесом. В отведённой для посетителей части помещения, где духовник оставил генерала, тянулась вдоль стены деревянная скамья; возле решётки стояло несколько стульев, тоже деревянных. Потолок был из каменного дуба, с выступающими балками, без всяких украшений. Дневной свет проникал в залу через два окна, расположенных на половине монахинь, и его тусклые лучи, слабо отражённые тёмным деревом потолка, едва освещали большое чёрное распятие, изображение святой Терезы и образ Богоматери, которыми были украшены серые стены приёмной. Бурные чувства генерала смягчились и приняли оттенок меланхолии. Спокойствие этой скромной комнаты передалось и ему. От прохладных стен на него повеяло величавым бесстрастием могилы. Не напоминало ли о могиле это вечное безмолвие, глубокая тишина, размышления о бесконечности? Безмятежный покой и созерцательный дух монастыря витали в воздухе, сквозили в сочетании света и тени, царили во всем, и торжественные слова мир во Господе, нигде не начертанные, но возникающие в воображении, проникали поневоле в самую неверующую душу. Назначение мужских монастырей понять трудно. Мужчина создан для деятельности, для трудовой жизни, от которой он уклоняется, затворяясь в келье. Но сколько мужественной силы и трогательной слабости сокрыто в женских обителях! Множество причин может побудить мужчину постричься в монастырь, он бросается туда, как в омут. Но женщину влечёт в заточение одно-единственное чувство: она не изменяет своей природе, она обручается с небесным супругом. Вы вправе спросить у монаха: «Почему ты не боролся?» Но, решаясь стать затворницей, не вступает ли женщина в мужественную борьбу? Генерал чувствовал, что и эта безмолвная приёмная и весь затерянный в море монастырь полны только им и дышат им одним. Любовь редко достигает величия; но разве не величественна была эта любовь, хранящая верность и в лоне Божием, превзошедшая все, на что смел бы надеяться мужчина в девятнадцатом веке, при современных нравах? Понимание такой беспредельно великой любви было доступно душе генерала, — именно такой человек, как он, был способен забыть политику, почести, Испанию, Париж, все на свете и возвыситься до этой грандиозной развязки. Поистине, что может быть трагичнее? Что сравнится с чувствами двух влюблённых, которые встретились на гранитной скале, окружённой морем, но разъединены неодолимой преградой идеи! Представьте себе мужчину, который вопрошает себя: «Восторжествую ли я над Богом в её сердце?»

– Мне нужен человек, который убил моего друга.

Лёгкий шорох заставил генерала вздрогнуть; тёмный занавес раздвинулся; при тусклом свете он увидел женщину, стоявшую за решёткой, лицо её было закрыто ниспадающими складками длинного покрывала; согласно монастырским правилам, она была в одеянии того блекло-коричневого цвета, который в народе так и называется кармелитским. Босые ноги её тоже были закрыты, и генерал не мог видеть их ужасающей худобы; однако, глядя на монахиню, окутанную уродливыми складками грубой рясы, он угадал, что слезы, молитвы, страдания и одиночество уже иссушили её.

Какая-то женщина, вероятно настоятельница, придерживала занавес ледяною рукой; обернувшись к неизбежной свидетельнице их беседы, генерал встретился взглядом с проницательными чёрными глазами монахини, почти столетней старухи, — глазами до странности зоркими и молодыми на бледном лице, изборождённом множеством морщин.

Он произнес это угрожающим тоном, но Элизабет проигнорировала тон. Первым надо будет снять того, что справа – ему уже явно не терпится, да и перевод огня справа налево справедливо считается наиболее эффективным и выгодным. Второго положит за секунду до того, как его ствол выскочит из кобуры, а потом – очередь Оливета и начальника. Все, что сейчас нужно, – это лишь повод.

— Герцогиня, — прерывающимся от волнения голосом спросил он у монахини, которая стояла потупившись, — ваша спутница понимает по-французски?

— Здесь нет герцогини, — отвечала она. — Перед вами сестра Тереза. Женщина, которую вы назвали моей спутницей, — здешняя настоятельница, моя мать во Господе.

– В последний раз, детектив. Где Эдриен Уолл?

Её полные смирения слова, слетевшие с уст, когда-то столь легкомысленных и насмешливых, произнесённые голосом, который он слышал в былое время среди блеска и роскоши, окружавших в Париже эту женщину, царицу моды, поразили генерала, как удар грома.

— Святая мать говорит только по-латыни и по-испански, — добавила она.

– Вы пытали его.

— Я не знаю ни того, ни другого языка. Передайте ей мои извинения, дорогая Антуанетта.

Услыхав своё имя, с такой нежностью произнесённое человеком, некогда столь суровым к ней, монахиня пришла в сильное волнение, о чем можно было догадаться по лёгкому трепету покрывала, на которое падал яркий свет.

– Я это категорически отрицаю.

— Брат мой, — проговорила она, просовывая руку под покрывало, вероятно, чтобы утереть слезы, — меня зовут сестрой Терезой…

Затем она обратилась к настоятельнице по-испански; генерал, который знал испанский язык достаточно, чтобы понимать, а может быть, и говорить на нем, отлично разобрал её слова:

– Вы вырезали свои инициалы у него на спине.

— Матушка, кавальеро свидетельствует вам почтение и просит извинить, что не может лично приветствовать вас: он не говорит ни по-латыни, ни по-испански.

– Похоже, это будет трудненько доказать.

Старуха медленно наклонила голову; её лицо приняло выражение ангельской кротости и вместе с тем гордости от сознания своей власти и достоинства.

— Ты знаешь этого кавальеро? — спросила настоятельница, бросив на неё пытливый взгляд.

Он явно отвлекал ее, все с той же улыбочкой. Но она продолжала хорошенько присматривать за Джексом и Вудсом. Пусть только дернутся…

— Да, матушка.

— Дочь моя, возвратись в келью! — сказала настоятельница повелительным тоном.

«Ну прошу тебя, Господи!..»

Генерал быстро отступил в тень занавеса, чтобы скрыть бурное волнение, отразившееся на его лице, но и в полумраке ему мерещился пронизывающий взгляд игуменьи. Ему внушала ужас эта женщина, от которой зависело мимолётное хрупкое счастье, достигнутое с таким трудом, — и суровый воин, ни разу в жизни не дрогнувший перед тройным рядом пушек, трепетал от страха. Герцогиня направилась к двери, но вдруг обернулась.

— Матушка, — промолвила она невероятно спокойным голосом, — этот француз один из моих братьев.

«Дай мне лишь повод…»

— Тогда останься, дочь моя, — сказала старуха после некоторого раздумья.

– Тут у вас всё в порядке?

В восхитительной иезуитской уловке сестры Терезы было столько любви, столько сожаления о прошлом, что при всей своей выдержке генерал едва нашёл силы перенести такую острую радость после угрожавшей ему опасности. Как же высоко надо было ценить каждое слово, движение, взгляд при этом кратком свидании, где любовь должна была утаиться от рысьих глаз, от когтей тигра! Сестра Тереза опять подошла к решётке.