Пер Валё, Май Шёвалль
Как только пробило полночь, он перестал размышлять. До полуночи он что-то писал, и теперь шариковая ручка лежала перед ним на газете, параллельно крайней правой вертикали кроссворда. Он сидел на шатком деревянном стуле за низким столом в убогой чердачной каморке, сидел прямо и совсем неподвижно. Над его головой висел бледно-желтый абажур с длинной бахромой. Ткань выцвела от старости, лампочка светила тускло и неровно.
В доме было тихо, но тишина была неполной, ибо под его крышей дышали три человека, да и снаружи доносился какой-то непонятный звук, прерывистый, едва слышный. То ли рокот машин на дальних дорогах, то ли гул моря. Звук исходил от миллиона людей. От большого города, забывшегося тревожным сном.
Человек был одет в бежевую лыжную куртку и серые лыжные брюки, черную водолазку машинной вязки и коричневые лыжные ботинки. У него были длинные, но ухоженные усы, чуть светлее, чем гладкие, зачесанные назад волосы с косым пробором. Лицо было узкое, профиль чистый, черты тонкие, под застывшей маской гневного обвинения и непоколебимого упрямства пряталось выражение почти детское — мягкое, неуверенное, просительное и немного себе на уме.
Взгляд светло-голубых глаз казался твердым, но пустым.
В общем, человек этот походил на маленького мальчика, который внезапно стал глубоким стариком.
Битый час он сидел неподвижно, положив руки на колени и устремив невидящий взгляд в одну точку на вылинявших цветастых обоях.
Затем он встал, пересек комнату, открыл дверцу шкафа, запустил туда левую руку и снял что-то с полочки для шляп. Длинный предмет, завернутый в белое кухонное полотенце с красной каймой.
Это был штык от карабина.
Человек взял штык и, прежде чем спрятать в ножны, отливающие голубизной стали, бережно отер желтую солярку.
Хотя человек был высокого роста и довольно плотный, он все делал легко и проворно, быстрыми, рассчитанными движениями, и руки у него казались такими же твердыми, как и взгляд.
Он расстегнул ремень и продернул его через кожаную петлю ножен. Затем он застегнул молнию на куртке, надел перчатки, твидовую кепку и вышел из дома.
Ступеньки застонали под его тяжестью, но самих шагов не было слышно.
Дом был маленький, дряхлый и стоял на вершине холма, над шоссе. Ночь выдалась прохладная, звездная.
Человек в твидовой кепке обогнул дом и с уверенностью лунатика вышел на подъездную дорогу.
Он открыл левую переднюю дверцу своего черного «фольксвагена», сел за руль и поправил штык, прижатый к правому бедру.
Включил зажигание, дальний свет, задним ходом вывел машину на шоссе и поехал к северу.
Маленькая черная машина неслась сквозь ночь уверенно и неумолимо — так небесное тело в состоянии невесомости рассекает мировое пространство. Вдоль дороги плотной стеной шли строения, и город, накрытый световым колпаком, мчался навстречу; большой, холодный и пустынный город, в котором не осталось ничего, кроме голых резких граней из металла, стекла и бетона.
Даже в центральных районах города не было об эту пору ни людей, ни движения. Все замерло, если не считать нескольких ночных такси, двух карет «скорой помощи» да полицейской машины, окрашенной в черный цвет, с белыми крыльями. Машина быстро пронеслась мимо с характерным воющим звуком.
На светофорах красный свет сменялся желтым, желтый зеленым, зеленый желтым, желтый красным — с никому не нужной механической монотонностью.
Черный «фольксваген» строго соблюдал правила движения, ни разу не превысил скорость, сбавлял газ на поворотах, останавливался при красном свете.
Теперь он ехал по Васагатан, мимо недавно отстроенного отеля «Шератон» и Центрального вокзала, потом свернул налево у Северного вокзала и продолжил свой путь по Торсгатан — все время к северу.
На площади стояло увешанное лампочками дерево; пятьсот девяносто первый ждал на остановке. Над площадью Святого Эрика висел молодой месяц, и синие неоновые стрелки часов на здании издательства «Боньерс» показывали точное время. Без двадцати два.
В эту минуту человеку за рулем «фольксвагена» сровнялось тридцать шесть лет.
Он повернул к востоку, по Оденгатан, мимо пустого Ваза-парка, где высились десятки тысяч деревьев и холодные, белые, режущие глаз фонари освещали тесное сплетение голых ветвей.
Черная машина повернула вправо, на Далагатан, проехала сто двадцать пять метров в южном направлении, затормозила и остановилась.
Человек в лыжной куртке и твидовой кепке с нарочитой небрежностью поставил машину двумя колесами на тротуар перед стоматологическим институтом Истмена.
Он вылез в ночную тьму и захлопнул дверцу машины.
Было 3 апреля 1971 года, суббота.
С начала суток прошел всего один час и сорок минут, стало быть, еще и не могло произойти ничего существенного.
II
Без четверти два действие морфия прекратилось.
Последний укол сделали около десяти, следовательно, его хватило на неполных четыре часа.
Боль возвращалась не сразу, сперва она возникла в левом подреберье, через несколько минут в правом. Потом начало отдавать в спину, и, наконец, она толчками разошлась по всему телу, пронзительная, упорная боль — казалось, будто стая оголодавших коршунов разрывает внутренности.
Он лежал на спине на высокой и узкой железной кровати и глядел в белый потолок, где слабые отсветы ночника и уличных фонарей вычерчивали четкий и застывший узор, недоступный человеческому разумению, но такой же холодный и враждебный, как и вся комната.
Потолок был не гладкий, а сводчатый; из-за двух неглубоких сводов он казался еще выше, а комната и без того была высокой, целых четыре метра, и старомодной, как все в этом здании. Кровать стояла посреди комнаты, на каменном полу, кроме нее, здесь находились только два предмета: тумбочка и деревянный стул с прямой спинкой.
Шторы были сдвинуты неплотно, окно приоткрыто. Сквозь неширокую щель — в пять сантиметров — струился свежий и прохладный воздух, воздух весенней ночи, но одновременно больной с мучительным раздражением ощущал гнилостный запах от цветов на тумбочке и от собственного, истерзанного страданием тела.
Он не спал, он просто лежал не двигаясь и думал о том, что действие укола скоро прекратится.
Примерно час назад он слышал, как ночная сестра прошла мимо его двойных дверей, стуча деревянными башмаками. С тех пор он не слышал ни звука, кроме своего тяжелого дыхания да затрудненной, аритмичной пульсации во всем теле, но это были не настоящие звуки, а скорее детища фантазии, естественные спутники страха перед болью, которая — он знал — скоро вернется, и безумного страха смерти.
Больной всегда был суровым человеком и не прощал другим ни слабостей, ни ошибок. Он, разумеется, и мысли не допускал, что сам способен пасть духом, загнить физически или духовно.
А теперь он испытывал страх, мучился от боли, казался себе беспомощным и слабым. За недели, проведенные в больнице, все чувства его обострились, он стал неестественно восприимчив к физической боли, теперь он боялся даже обычных инъекций, боялся даже ежедневного анализа крови из вены. Кроме того, он страшился темноты, не переносил одиночества и приучился улавливать те звуки, которые раньше проходили мимо его ушей.
От исследования — врачи, как в насмешку, называли это расследованием1 — он терял в весе, и состояние его все ухудшалось. Но чем дальше заходила болезнь, тем сильней становился страх смерти и, наконец, сорвав с него защитные оболочки, завладел всеми его помыслами, оставил его в состоянии полной духовной обнаженности и беспредельного, почти непристойного эгоизма.
Что-то зашуршало в саду под окном. Верно какое-нибудь животное шуршит голыми ветками роз. Полевка или еж, а может, просто кошка. Хотя ежи, кажется, не проснулись еще от зимней спячки.
«Да, да, скорей всего это какое-нибудь животное», — подумал он и, не в силах дальше терпеть боль, протянул свободную, левую руку к электрическому звонку, который висел очень удобно, как раз на расстоянии вытянутой руки, захлестнув петлю вокруг спинки кровати.
Но когда его пальцы коснулись холодного железа, рука непроизвольно дрогнула, он промахнулся, петля соскользнула вниз, и выключатель упал на пол с резким стуком.
Этот звук помог ему собраться с мыслями.
Сумей он дотянуться до звонка и нажать белую кнопку, над его дверью вспыхнула бы красная сигнальная лампочка, и вскоре из дежурной комнаты, громыхая деревянными башмаками, явилась бы ночная сестра.
Но поскольку он при всех своих страхах был не лишен еще суетного тщеславия, ему подумалось, что неудача со звонком, пожалуй, к лучшему.
Сестра вошла бы в палату, зажгла бы верхний свет, взглянула бы вопросительно на него, раздавленного болезнью и страданием.
Некоторое время он лежал неподвижно и чувствовал, как боль то отходит, то снова накатывает судорожными рывками, будто взбунтовавшийся экспресс, ведомый безумным машинистом…
Потом у него возникла новая потребность, потребность помочиться.
Утку можно было достать рукой, она лежала в желтой пластмассовой корзине для мусора за тумбочкой. Но он не желал пользоваться уткой. Если надо, он может и встать. Кто-то из врачей даже говорил, что ему полезно двигаться.
Он решил встать, открыть обе двери и добраться до уборной, расположенной как раз в середине коридора. Это будет небольшим развлечением, практической задачей, которая хоть ненадолго направит его мысли по другому руслу.
Он откинул одеяло и простыню, перешел из лежачего положения в сидячее и просидел несколько секунд на краю кровати, не доставая ногами до пола. За это время он оправил на себе белую ночную рубашку и услышал, как от его движений пластмассовая подстилка трется-шуршит о матрас.
Затем он осторожно спустил ноги и почувствовал прикосновение холодного пола к покрытым испариной ступням. Затем он попытался выпрямиться — не без успеха, хотя широкие полосы пластыря резали пах и бедра. С него все еще не сняли давящую повязку из пенопласта, наложенную вчера на область паха после аортографии.[1]
Шлепанцы стояли под тумбочкой, он сунул в них ноги и неуверенно, ощупью пошел к дверям. Первая дверь открывалась в комнату, вторая в коридор, он открыл обе и пошел по слабо освещенному коридору к уборной.
Там он помочился, вымыл руки холодной водой, а на обратном пути задержался в коридоре, прислушиваясь. По коридору разносился приглушенный звук транзистора, принадлежавшего сестре. Ему опять стало нехорошо, опять накатил страх, и тогда он надумал зайти к сестре и попросить, чтобы ему дали какие-нибудь обезболивающие таблетки. Большого проку от этих таблеток не будет, но все-таки сестре придется открыть шкафчик с медикаментами, достать банку, потом налить ему соку, во всяком случае, он хоть кого-то заставит собой заняться.
До комнаты сестер было метров двадцать, и дорога заняла немало времени. Шел он медленно, волоча ноги, и влажная от пота ночная рубашка шлепала его по икрам.
У сестер горел свет, но там никого не было. Только транзистор пел сам для себя между двумя недопитыми чашками кофе.
Ясное дело, и сестра, и нянечка заняты в какой-нибудь палате.
Все поплыло перед его глазами, и он навалился на дверной косяк. Через несколько минут стало чуть легче, и он медленно побрел по полутемному коридору к себе в палату.
Двери были приоткрыты — так он их и оставил. Он аккуратно затворил двери за собой, дошел до кровати, скинул шлепанцы, лег на спину, зябко вздрогнув, натянул до подбородка простыню и одеяло. Он лежал тихо, с широко открытыми глазами и чувствовал, как мчится, мчится по телу обезумевший экспресс.
Что-то изменилось в комнате. Сместился узор на потолке.
Это он заметил почти сразу.
Интересно, почему тени и отсветы приняли иное положение?
Он обвел взглядом голые стены, повернул голову направо и поглядел на окно.
Когда он уходил, окно было открыто. Это он помнил точно.
Теперь оно было закрыто.
Безумный страх охватил его, и он протянул руку к звонку, но звонка на месте не оказалось. Он забыл поднять провод и выключатель с пола.
Он стиснул пальцами железную перекладину кровати, то место, где полагалось быть звонку, и опять поглядел на окно.
Плотные шторы по-прежнему не сходились сантиметров на пять, но висели они не так, как прежде. И само окно было закрыто.
Не побывал ли в комнате кто-нибудь из персонала?
Маловероятно.
Пот выступил у него из всех пор, чувствительная кожа ощутила прикосновение липкой и холодной рубашки.
Раздираемый страхом, не в силах отвести глаз от окна, он начал приподниматься.
Шторы висели совершенно неподвижно, но он не сомневался, что за ними кто-то прячется.
Кто? — подумал он.
Кто?
И собрал остатки здравого смысла: должно быть, это галлюцинация.
Теперь больной стоял возле кровати на каменном полу и трясся всем телом. Он сделал два неуверенных шажка к окну. Остановился, втянул голову в плечи, губы у него дрожали.
Человек, стоявший в оконной нише, отбросил штору левой рукой и одновременно достал штык правой.
На длинном и широком лезвии вспыхнули отблески света.
Человек в лыжной куртке и твидовой кепке сделал два быстрых шага вперед, остановился, расставив ноги, прямой и высокий, и поднял оружие на уровень плеч.
Больной тотчас узнал его и хотел открыть рот для крика.
Тяжелая рукоятка штыка ударила его по губам, он еще почувствовал, как треснули от удара губы и хрустнула вставная челюсть.
Больше он ничего не успел почувствовать.
Дальнейшее совершилось слишком быстро. Он утратил ощущение времени.
Следующий удар угодил в правое подреберье, штык вошел в тело по рукоятку.
Больной все еще стоял на прежнем месте, откинув голову, когда человек в лыжной куртке в третий раз занес свое оружие и разрезал ему шею от левого уха до правого.
Из рассеченного дыхательного горла с бульканьем и шипением вырвался слабый звук.
И все.
III
Дело было в пятницу вечером, когда стокгольмские рестораны, казалось бы, должны кишеть веселыми людьми, которые пришли поразвлечься после трудовой недели. Тем не менее в ресторанах по вполне понятной причине было пусто. За последние пять лет цены в них выросли почти вдвое, и лишь немногие из тех, кто живет на зарплату, могли себе позволить такое удовольствие хотя бы раз в месяц. Рестораторы кряхтели, жаловались на тяжелые времена, но те, кто не догадался превратить свое заведение в обычный кабак или музыкальный салон, чтобы привлечь денежную часть молодежи, держались на поверхности лишь благодаря все растущему числу дельцов-маклеров, которые имели кредит и к тому же известную сумму на представительство и предпочитали заключать все сделки за ресторанным столиком.
«Золотой век» в Старом городе не составлял исключения. Было уже поздно, пятница успела превратиться в субботу, но до сих пор в одной из ниш верхнего зала сидели два посетителя, мужчина и женщина. Начали они с ростбифа, теперь пили кофе и пунш и тихо переговаривались через столик.
Две официантки тоже сидели за маленьким столиком против входных дверей и складывали салфетки. Та, что помоложе — рыжеволосая и с усталым лицом, — поднялась, бросила взгляд на часы над буфетом, зевнула, взяла салфетку и направилась к посетителям.
— Будете еще что-нибудь заказывать, пока не закрыли кассу? — спросила она и смахнула салфеткой табачные крошки со скатерти. — Может, вы, господин комиссар, хотите кофе погорячей?
Мартин Бек, к своему удивлению, был польщен тем, что официантка его знает. Обычно он раздражался, когда ему напоминали, что он как глава государственной комиссии по расследованию убийств является лицом более или менее популярным. Но с тех пор, как он последний раз давал свое фото для газет или выступал по телевидению, прошло немало времени, и обращение официантки можно было принять скорей за доказательство того, что в «Золотом веке» его считают завсегдатаем. И, надо сказать, не без оснований, ибо вот уже два года он живет неподалеку отсюда и уж если ходит куда-нибудь обедать, то чаще всего именно в «Золотой век». Правда, в компании, как нынче вечером, он бывает здесь крайне редко.
Девушка, сидевшая напротив, была его дочь. Звали ее Ингрид, ей минуло девятнадцать лет, и, если отвлечься от того, что она была очень светлая блондинка, а он — очень темный брюнет, они были похожи друг на друга.
— Хочешь еще кофе? — спросил Мартин Бек.
Ингрид отрицательно помотала головой, и официантка ушла выписывать счет. Мартин Бек вынул из ведерка со льдом маленькую бутылочку пунша и разлил остаток по стаканам. Ингрид маленькими глотками прихлебывала из своего.
— Надо бы нам почаще это делать, — сказала она.
— Пить вместе пунш?
— М-м-м, пунш-это тоже недурно. Но я не про то: надо почаще встречаться. В следующий раз я приглашу тебя обедать к себе, на Клостервеген. Ты даже не видел, как я устроилась.
Ингрид ушла из дому три месяца назад, когда родители развелись; Мартин Бек частенько задавал себе вопрос, решился бы он сам расторгнуть привычный и налаженный брак с Ингой, если бы Ингрид не толкала его на это. Сама она чувствовала себя дома не очень хорошо и, еще не кончив гимназии, поселилась вместе с подругой. Сейчас она изучала социологию в университете и недавно переехала в однокомнатную квартиру в Стокзунде. Покамест она снимала ее у жильцов, но надеялась рано или поздно заключить договор на свое имя.
— Мама и Рольф были у меня позавчера, — сказала она. — Я хотела позвать и тебя, но никак не могла дозвониться.
— Да, я на несколько дней уезжал в Эребру. Ну как они там?
— Хорошо. Мама притащила полный чемодан всякого добра. Полотенца, салфетки, голубой кофейный сервиз, всего и не упомнишь. Между прочим, мы говорили о дне рождения Рольфа. Мама хочет, чтобы мы у них пообедали. Конечно, если ты сможешь.
Рольф был на три года моложе Ингрид. Они были до удивления разные, как только могут быть разными брат и сестра, но всегда отлично ладили.
Рыжеволосая принесла счет. Мартин Бек уплатил и допил пунш. Потом он взглянул на часы. Без малого час.
— Пошли, — сказала Ингрид и торопливо допила свой стакан до дна.
Они медленно шли к северу по Эстерланггатан. Ночь была прохладная, небо усыпано звездами. Несколько упившихся юнцов вышли из Дракенгренд. Они так горланили и шумели, что от стен старых домов отдавалось эхо.
Ингрид взяла отца под руку и сменила ногу, приноравливаясь к его шагам. Она была длинноногая, стройная, почти худая, как думалось Мартину, но тем не менее утверждала, что ей надо сбросить лишний вес.
— Зайдешь ко мне? — спросил он, когда они поднялись на холм перед Чепманторгет.
— Только вызову такси и уеду. Уже поздно. Тебе пора спать. — Мартин Бек зевнул. — По правде говоря, я здорово устал, — сказал он.
Возле статуи, изображавшей святого Георгия с драконом, привалясь спиной к цоколю, сидел на корточках человек и дремал, уронив голову на колени.
Когда Ингрид и Мартин Бек поравнялись с ним, он поднял голову, пробормотал что-то неразборчивое, потом вытянул ноги и снова заснул, упершись подбородком в грудь.
— Лучше бы ему отсыпаться у Святого Николая, — вслух подумала Ингрид. — Здесь ведь холодно сидеть.
— Ничего, попадет и туда, если будет место. А вообще это уже давным-давно меня не касается.
В молчании они продолжали свой путь по Чёпмангатан.
Мартин Бек вспоминал то лето, двадцать два года назад, когда он патрулировал в округе Святого Николая. Стокгольм выглядел тогда совсем иначе. Старый город походил на идиллический средневековый городок, — разумеется, с пьяницами, с нуждой и с горем, все чин по чину, — покуда не произвели необходимую санацию и реставрацию зданий и не взвинтили квартирную плату настолько, что прежним обитателям Старый город оказался просто не по карману. Жить в Старом городе стало модно, а Мартин Бек теперь принадлежал к разряду лиц привилегированных.
Они поднялись на лифте — лифт, установленный во время ремонта, был в Старом городе большой редкостью. Квартира выглядела в высшей степени современно и состояла из холла-передней, небольшой кухни, ванной и двух смежных комнат с окнами на восток, в большой городской сад. Комнаты были уютные, асимметричные, окна в глубоких нишах, потолки низкие. В первой комнате, где стояли удобные кресла и низкий стол, находился камин. В следующей находилась широкая кровать, вокруг по всем стенам висели книжные полки, еще там был шкаф, а у самого окна — двухтумбовый письменный стол.
Не снимая пальто, Ингрид села за письменный стол, подняла трубку и набрала номер диспетчерской.
— Может, посидишь немного? — крикнул Мартин Бек из кухни.
— Нет, мне пора домой, спать. Я до смерти устала, и ты, между прочим, тоже.
Мартин Бек не стал возражать, хотя сонливость вдруг начисто покинула его, а ведь он зевал весь вечер, зевал в кино — они смотрели «Четыреста ударов» Трюффо — и несколько раз чуть не уснул.
Ингрид удалось дозвониться, она заглянула на кухню и поцеловала отца в подбородок.
— Спасибо тебе за этот вечер. Увидимся на рожденье у Рольфа или еще раньше. Покойной ночи.
Мартин Бек стоял возле лифта, пока она не захлопнула дверцу, шепотом пожелал ей покойной ночи и вернулся к себе.
Он перелил в большой бокал пиво, которое успел вынуть из холодильника, и отнес бокал на письменный стол. Потом он подошел к проигрывателю, стоявшему подле камина, порылся в пластинках и достал Шестой Бранденбургский концерт Баха. В доме была хорошая звукоизоляция, и Мартин Бек знал, что может включить проигрыватель на полную громкость, не рискуя потревожить соседей. Он сел к письменному столу, отхлебнул свежего, холодного пива и сразу перебил липкий и приторный вкус пунша. Он размял между пальцами «Флориду», зажал ее в зубах и чиркнул спичкой. Потом он подпер подбородок ладонями и загляделся в окно. Над крышей противоположного дома в густо-синем весеннем небе сверкали звезды. Мартин Бек слушал музыку, предоставив полную свободу своим мыслям. Он испытывал приятную расслабленность и полное умиротворение.
Перевернув пластинку, он подошел к полке над кроватью и снял оттуда неоконченную модель клипера “Flying Cloud”. Почти час он провозился над мачтами и трубами, после чего снова поставил модель на полку.
Раздеваясь, он не без гордости поглядывал на уже готовые модели «Катти Сарк»[2] и учебное судно «Дания». Скоро ему останется только доделать такелаж “Flying Cloud” — самую сложную и трудоемкую работу.
Раздевшись, он прошел на кухню, поставил бокал и пепельницу в мойку, погасил всюду свет, кроме лампочки над кроватью, приоткрыл окно в спальне и лег. Уже лежа завел будильник, показывающий двадцать пять минут третьего, проверил, закрыт ли звонок. Он рассчитывал на свободный день и собирался спать сколько вздумается.
На тумбочке лежала книга Курта Бергенгрекса «Пароход для увеселительных прогулок в шхерах», он полистал ее, поглядел иллюстрации, которые и без того уже изучил досконально, прочел несколько страниц, испытывая при этом сильнейшую тоску по морю. Книга была большая, тяжелая и не очень годилась для чтения в постели. У Мартина Бека скоро затекли руки. Он отложил книгу и потянулся к выключателю ночника. Тут зазвонил телефон.
IV
Эйнар Рённ и в самом деле устал до смерти. Он проработал без перерыва больше семнадцати часов. Теперь он стоял в дежурке отделения уголовной полиции на Кунгсхольмсгатан и разглядывал рыдающего мужчину, который поднял руку на ближнего своего.
Впрочем, мужчина — это было громко сказано, уместнее было бы назвать арестованного ребенком. Восемнадцатилетний паренек с белокурыми волосами до плеч, в огненно-красных джинсах и коричневой замшевой куртке со словом “Love” на спине. Вокруг слова кудрявились хорошенькие цветочки розового, голубого и сиреневого цвета. На голенищах сапог тоже были нарисованы цветочки и тоже написаны слова, как оказалось при ближайшем рассмотрении, “Peace” и “Maggan”. Рукава были изысканно отделаны бахромой из волнистых и мягких человеческих волос.
Невольно приходила в голову мысль, что ради этих рукавов с кого-то сняли скальп.
Рённ и сам готов был заплакать. Частью от усталости, а главным образом от того, что преступник, как уже не раз бывало в последнее время, вызывал у него бóльшую жалость, чем жертва.
Мальчик с красивыми волосами пытался убить торговца наркотиками. Правда, осуществить это намерение ему не удалось, но покушение на убийство было очевидным.
Рённ ловил мальчишку с пяти часов вечера, для чего ему пришлось в различных частях благословенного города поднять вверх дном, как минимум, восемнадцать притонов, один грязней и омерзительней другого.
И все из-за того, что некий мерзавец, продававший школьникам на Мариаторгет гашиш, смешанный с опиумом, схлопотал шишку на затылке. Правда, шишка возникла от удара железной трубой, а мотивом преступления, по словам самого преступника, было полное безденежье. И тем не менее… Так рассуждал Рённ.
И еще: девять часов сверхурочной, а пока доберешься до дому, до квартиры в Вэллингбю, будет все десять.
Надо уметь даже в плохом находить хорошее. А хорошее в данном случае — оплата сверхурочных.
Рённ был из Лапландии, родился в Арьеплуге и женился на девушке саами. Район Веллингбю не вызывал у него особых симпатий, но ему нравилось название улицы, где он живет, — Виттангигатан.
Он проследил, как его более молодой коллега, который нес ночное дежурство, написал сопроводиловку и передал любителя волосяных украшений двум полицейским, которые, в свою очередь, отвели заключенного к лифту, чтобы доставить его в местную камеру предварительного заключения тремя этажами выше.
Сопроводиловка — это никого ни к чему не обязывающая бумага, где указано имя арестованного. На обратной стороне дежурный обычно делает всякие пометки, например: «Буйствует, несколько раз бросался головой на стену, сам себя поранил», или: «Не отвечает за свои поступки, ударился о дверной косяк, сам себя поранил», или, наконец, просто: «Буйствовал и поранил себя».
И так далее.
Отворилась дверь со двора, и двое из радиопатруля втащили пожилого человека с разлохмаченной седой бородой. Прямо на пороге один из полицейских что было сил ударил задержанного кулаком в низ живота. Человек согнулся пополам и глухо взвыл — так могла бы выть собака. Дежурные как ни в чем не бывало занялись его бумагами.
Рённ бросил усталый взгляд на ударившего, но ничего не сказал.
Потом он зевнул и посмотрел на часы.
Два часа семнадцать минут.
Зазвонил телефон, один из дежурных снял трубку.
— Да, уголовная полиция. Гюставссон слушает.
Рённ нахлобучил меховую шапку и пошел к дверям. Он уже взялся за ручку, когда человек, назвавшийся Гюставссоном, сказал:
— Что, что? Одну минутку. Тебя зовут Рённ?
— Да.
— Есть дело.
— Какое еще дело?
— В Саббатсберге что-то случилось. По-моему, кого-то застрелили. А от парня, который звонил, проку не добьешься.
Рённ вздохнул и вернулся к столу. Гюставссон снял ладонь с микрофона и сказал:
— У нас тут как раз есть один из отдела по особо важным. Орудие крупного калибра. Как, как? — И без перерыва: — Да, слышу, слышу. Ну и жуть! Ты где находишься, чтоб поточней?
Гюставссон был худощавый мужчина лет тридцати, с лицом замкнутым и равнодушным. Некоторое время он слушал, потом снова закрыл микрофон рукой и сказал:
— Он стоит у главного входа в центральный корпус Саббатсберга. Одному ему не управиться. Не подсобишь?
— Да, — ответил Рённ. — Подсоблю.
— Тебя подвезти? По-моему, этот радиопатруль как раз освободился.
Рённ неприветливо покосился на патруль и покачал головой. Это были двое рослых, здоровых ребят, вооруженных револьверами и дубинками в белых футлярах. Арестант бесформенным мешком валялся возле их ног. Сами же они с великой готовностью и преданностью взирали на Рённа, и глаза их, голубые и пустые, выражали надежду на продвижение по службе.
— Нет, я уж лучше на своем «козлике».
Эйнар Рённ вовсе не был орудием крупного калибра, а сейчас он не мог бы уподобить себя даже обыкновенной рогатке. Множество людей считало его безупречным работником, другие, напротив, типичной посредственностью. Как бы то ни было, он за многолетнюю верную службу сделался старшим следователем по особо важным делам. Или следопытом в стане убийц, выражаясь языком вечерней прессы. В том, что он человек спокойный, средних лет, с красноватым носом и некоторой склонностью к полноте из-за сидячей работы, сходились решительно все.
Спустя четыре минуты и двенадцать секунд Рённ прибыл по указанному адресу.
Больница Саббатсберг занимает довольно обширный возвышенный участок почти правильной треугольной формы, который с севера примыкает своим основанием к Вазапарку, а боковыми сторонами к Далагатан на востоке и Турсгатан на западе, тогда как вершина треугольника срезана подъездной дорогой, выводящей на новую магистраль через залив Барнхюс. Со стороны Турсгатан вплотную к участку подступает большое кирпичное здание газового завода, нарушая правильность его очертаний.
Имя свое больница получила в память Валентина Саббата, владевшего к началу семнадцатого века двумя погребками — «Росток» и «Лев» — в Старом городе. Саббат купил этот участок и занялся разведением карпов в местных прудах, которые нынче частью пересохли, а частью наполнены снова; здесь он тоже успел открыть заезжий дом и содержал его три года, пока в тысяча семьсот двадцатом году от рождества Христова не отошел к праотцам.
Спустя несколько десятилетий здесь открыли целебный источник, или кислые воды, как их тогда называли. Заезжий дом у источника, построенный более двухсот лет назад, успел послужить и больницей, и богадельней, но затем ему пришлось потесниться и уступить место девятиэтажному Дому пенсионеров.
Больница была сооружена верных сто лет назад на холмах вдоль Далагатан и в первоначальном своем виде состояла из отдельных домиков, соединенных длинными надземными галереями. Некоторые из прежних строений используются до сих пор, другие же недавно снесены и заменены новыми, а система переходов упрятана под землю.
В отдаленной части парка находится несколько старых коттеджей, в них размещен сейчас Дом для престарелых. Есть здесь маленькая часовня; в саду, обнесенном живой изгородью, есть лужайки, песчаные дорожки и стоит желтая беседка с белыми углами и башенкой на круглой крыше. Аллея ведет от часовни к дряхлой сторожке у выхода на улицу. За часовней парк поднимается все выше и неожиданно обрывается у Турсгатан, которая извивается, зажатая с одной стороны холмами, а с другой — издательством «Боньерс». Здесь самая спокойная часть больничной территории, здесь меньше всего движения и шума. Как и сто лет назад, центральный въезд в больницу остался со стороны Далагатан, здесь же расположен главный корпус.
V
Рённ и без того чувствовал себя призраком в синем свете прожекторов, вращающихся на крыше патрульной машины. Но дальше пошло еще страшней.
— Ну, что у вас случилось? — спросил он.
— Сам не знаю толком. Жуть какая-то.
Полицейский был совсем молоденький. У него было открытое, симпатичное лицо, но взгляд какой-то бегающий. Казалось, ему трудно стоять на месте. Он придерживал левой рукой дверцу машины, а правой неуверенно теребил дуло револьвера. Десятью секундами раньше он испустил звук, который вполне можно было бы принять за вздох облегчения.
«Трусит парень», — подумал Рённ и сказал успокоительно:
— Посмотрим, посмотрим. Где это?
— Туда так просто не подъедешь. Лучше я поеду первым.
Рённ кивнул и вернулся к своей машине. Включил зажигание и поехал за синим прожектором, описав широкую петлю вокруг главного корпуса и дальше — по территории больницы. За тридцать секунд полицейская машина успела трижды повернуть направо и дважды налево, затормозить и остановиться перед длинным низким строением с желтыми оштукатуренными стенами и черной двускатной крышей. Строение казалось совсем старым. Над рассохшейся деревянной дверью коричневого цвета одинокая робкая лампочка, прикрытая старомодным плафоном матового стекла, безуспешно пыталась разогнать ночной мрак. Полицейский вылез из машины и встал, как и прежде, положив одну руку на револьвер, а другую — на дверцу машины, словно это был щит, противостоящий ночи и всему, что ночь таит в себе.
— Здесь, — сказал он и покосился на дверь.
Рённ подавил зевок и кивнул.
— Позвать еще кого-нибудь?
— Посмотрим, надо ли, — добродушно ответил Рённ.
Он стоял уже на крыльце и отворял правую створку двери. Дверь жалобно скрипела несмазанными петлями. Еще две ступеньки, еще дверь, и Рённ очутился в скудно освещенном коридоре. Коридор был просторный, высокий и вытянулся во всю длину дома.
Вдоль одной стороны шли палаты и холлы, вдоль другой, судя по всему, — прочие помещения — бельевые, туалетные комнаты, кабинеты, лаборатории. И еще на стене висел старенький телефон, черный, из тех, по которым нельзя поговорить иначе как за десять эре. Рённ поглядел на белую эмалированную табличку овальной формы с лаконичной надписью «Клистирная», после чего принялся разглядывать четыре личности, оказавшиеся в поле его зрения.
Двое из четырех были полицейские в форме. Один — дюжий и приземистый, он стоял, широко расставив ноги, опустив руки, и глядел прямо перед собой. В левой руке он держал раскрытую записную книжку в черном переплете. Его коллега прислонился к стене, опустив голову и не отрывая взгляда от прикрепленной к стене эмалированной белой раковины со старомодным медным краном. Из всех молодых людей, с которыми Рённу довелось столкнуться за девять сверхурочных часов, этот казался самым молодым, а потому его форменная куртка с портупеей и оружие производили впечатление почти нелепое. Пожилая женщина, седая, в очках, сидела сгорбившись в плетеном кресле и безучастно разглядывала свои белые деревянные башмаки. На ней был белый халат, бледные икры испещрены узлами вен. Завершал квартет мужчина лет тридцати, с буйной черной шевелюрой. Мужчина возбужденно грыз костяшки пальцев. На нем тоже был белый халат и деревянные башмаки.
Воздух в коридоре был спертый, здесь пахло стиральным порошком, рвотой или лекарствами, а может быть, всем сразу. Рённ неожиданно для себя чихнул и потом уже, когда было поздно, зажал кончик носа большим и указательным пальцами.
Единственный, кто как-то реагировал на его появление, был полицейский с записной книжкой. Не говоря ни слова, он указал на высокую дверь, покрытую потрескавшейся краской цвета слоновой кости и с белой, отпечатанной на машинке карточкой в металлической рамке. Дверь была прикрыта неплотно. Рённ открыл ее, не прикоснувшись к замку. За первой дверью оказалась вторая. Вторая тоже была неплотно прикрыта, только открывалась она внутрь.
Вторую дверь Рённ распахнул ногой, заглянул в комнату и передернулся. Он даже перестал теребить свой красный нос. Потом он снова окинул все взглядом, только на сей раз более пристальным.
— Вот это да, — сказал он сам себе.
Потом отступил на шаг, вернул наружную дверь в исходное положение, надел очки и прочел на карточке имя.
— Господи, — сказал он.
Полицейский спрятал свою черную записную книжку, а вместо того достал жетон. Теперь он вертел его в руках, словно это был спасательный круг или амулет.
Скоро у полицейских отберут жетоны, подумал Рённ ни к селу ни к городу. И тем самым разрешится наконец затянувшийся спор о том, где следует его носить: то ли на груди, как опознавательный знак, то ли в кармане. Скоро эти бляхи просто-напросто отменят и вместо них введут обыкновенную личную карточку, а полицейские смогут и впредь сохранять анонимность под обезличивающим однообразием мундира.
Вслух же Рённ спросил:
— Тебя как зовут?
— Андерсон.
— Ты когда сюда прибыл?
— В два часа шестнадцать минут. Девять минут назад. Мы были поблизости. На Оденплан.
Рённ снял очки и покосился на мальчика в мундире. Мальчик стоял над раковиной иззелена-бледный. Его рвало. Старший перехватил взгляд Рённа и сказал без всякого выражения:
— Он еще практикант. Первый раз на задании.
— Вот и надо о нем позаботиться. А сюда пусть пришлют человек пять-шесть из пятого.
— Дежурный автобус из пятого округа уже был здесь, — браво отрапортовал Андерсон, и вид у него сделался такой, будто он намерен то ли отдать честь, то ли стать по стойке «смирно», то ли выкинуть еще какую-нибудь глупость.
— Минуточку, — сказал Рённ. — Вы видели здесь что-нибудь подозрительное?
Вопрос был, пожалуй, не совсем удачно сформулирован, и сбитый с толку полицейский уставился на дверь палаты.
— Н-да, — произнес он уклончиво.
— А вы знаете, кто он был? Ну, который там?
— Комиссар Нюман, что ли?
— Он самый.
— По виду не сразу угадаешь.
— Да, — сказал Рённ. — Трудно.
Андерсон ушел. Рённ вытер пот со лба и подумал, с чего ему начать.
Думал десять секунд. Потом подошел к настенному телефону и набрал домашний номер Мартина Бека.
Трубку сняли сразу, и Рённ сказал:
— Привет. Это Рённ. Я в Саббатсберге. Приезжай сюда.
— Хорошо, — сказал Мартин Бек.
— И немедленно.
— Хорошо.
Рённ повесил трубку и вернулся к остальным. Подождал. Протянул носовой платок практиканту, смущенно обтиравшему рот. Практикант сказал:
— Извините.
— Со всяким может случиться.
— Я не мог удержаться. Это всегда так выглядит?
— Нет, — ответил Рённ. — Нет, не сказал бы. Я двадцать один год в полиции и, честно говоря, ни разу не видел ничего подобного. — Затем, обернувшись к мужчине с черными кудрями, спросил:
— Здесь есть психиатр?
— Никс ферштеен, — ответил врач.
Рённ надел очки и внимательно изучил пластмассовый значок на его белом халате. Там было указано:
— «Доктор Юэк Юкецетюрце».
— Н-да, — сказал он самому себе.
Спрятал очки и стал ждать.
VI
Палата имела пять метров в длину, три с половиной в ширину и почти четыре в высоту. Окраска была всюду почти одинаковая: потолок — грязно-белый, а оштукатуренные стены — неопределенного желто-серого цвета. Серо-белые мраморные плитки пола. Светло-серый переплет окна, такие же двери. На окне висели толстые шторы из бледно-желтого дамаста[3], а под ними тонкие белые хлопчатобумажные гардины. Кровать белая, пододеяльник и наволочки тоже. Тумбочка серая, стул светло-коричневый. Старая краска на мебели облупилась, а на неровных стенах пошла трещинами. Побелка на потолке отстала, местами проступили коричневые разводы — от сырости. Все было старым, но очень опрятным. На тумбочке стояла мельхиоровая ваза, а в ней семь чайных роз. Очки с футляром на пуговке, прозрачная пластмассовая коробочка с двумя маленькими белыми таблетками, небольшой белый транзистор, недоеденное яблоко и стакан, до половины наполненный светло-желтой жидкостью. На нижней полочке лежала стопка газет, четыре письма, записная книжка с линованной бумагой, блестящая шариковая ручка со штифтами четырех цветов и несколько мелких монет, точнее говоря, восемь достоинством в десять эре, две по двадцать пять и шесть в одну крону. В тумбочке было два выдвижных ящика. В верхнем лежало три уже использованных носовых платка, мыло в синей пластмассовой мыльнице, зубная паста, щетка, маленькая бутылочка с лосьоном для бритья, пакетик с таблетками от кашля и кожаный несессер со щипчиками, ножницами и пилкой для ногтей. В нижнем обнаружили бумажник, электробритву, марочный блок, две трубки, кисет с табаком и использованную открытку с изображением стокгольмской ратуши. Через прямую спинку стула было перекинуто несколько носильных вещей, как-то: серый халат из бумажной ткани, брюки того же цвета и качества и длинная, до колен, белая рубашка. Носки и кальсоны лежали на сиденье, а перед кроватью стояла пара шлепанцев. На крючке у дверей висел халат бежевого цвета.
Только один цвет в этой комнате выпадал из общей цветовой гаммы — неправдоподобно, немыслимо красный цвет.
Убитый лежал на боку, между окном и кроватью. Горло у него было перерезано с такой силой, что голова запрокинулась почти под прямым углом, левая щека была прижата к полу. Язык вывалился в зияющий разрез, а расколотая вставная челюсть торчала из рассеченных губ.
Вероятно, когда он падал навзничь, из перерезанной шейной артерии ударила мощная струя крови. Отсюда и пурпурно-красная полоса наискось через кровать, отсюда и капли крови на вазе и на тумбочке.
Рана же в подреберье объясняла, почему рубашка пропитана кровью и откуда натекла лужа, окружавшая тело. Поверхностный осмотр свидетельствовал о том, что убийца одним ударом рассек печень, желчные протоки, желудок, селезенку и солнечное сплетение, а кроме того, брюшную артерию.
Практически вся кровь вытекла из тела за какие-нибудь несколько секунд. Кожа была иссиня-белой и казалась почти прозрачной там, где она вообще была видна, то есть на лбу, частично на голенях и на ступнях.
Рана в подреберье имела двадцать пять сантиметров в длину. Края ее широко разошлись; поврежденные органы вывалились в разрез.
Практически убитый был просто-напросто разрезан пополам. Даже для людей, которые по долгу службы должны посещать места ужасных и кровавых преступлений, зрелище было из ряда вон.
С тех пор как Мартин Бек переступил порог комнаты, на лице его не дрогнул ни один мускул. Случайный наблюдатель мог бы подумать, что для него все это обычное дело. Сперва сходить с дочерью в ресторан поесть, выпить, приехать домой, повозиться с моделью клипера, лечь в постель с книгой. А потом вдруг пуститься в путь, чтобы осмотреть искромсанное тело комиссара полиции. Хуже всего, что Мартин и сам так думал. Он никогда не терял контроля над собой и своего напускного хладнокровия.
Сейчас было без десяти три часа ночи, а Мартин Бек сидел на корточках возле кровати и спокойно, оценивающим взглядом изучал труп.
— Да, это Нюман, — сказал он.
— Похоже, что так.
Рённ разбирал вещи на тумбочке. Внезапно он зевнул и в полном сознании своей вины прикрыл рот ладонью.
Мартин Бек бросил на него быстрый взгляд и спросил:
— А хронометраж у тебя хоть какой-нибудь есть?
— Есть, — ответил Рённ.
Он достал блокнот, где у него было что-то записано убористым почерком, надел очки и стал монотонно читать.
— «Сестра открыла двери в два часа десять минут. Она не видела и не слышала ничего подозрительного, а просто шла с обычным обходом, поглядеть, как себя чувствуют больные. Нюман был уже мертв. Она набрала номер полиции в два часа одиннадцать минут. Радиопатруль получил сигнал тревоги в два часа двенадцать минут. Они находились на Оденплан и ехали оттуда не то три, не то четыре минуты. В два часа семнадцать минут они доложили уголовной полиции о случившемся. Я пришел в двадцать две минуты. Позвонил тебе в двадцать девять. Ты прибыл без шестнадцати три».
Рённ взглянул на свои часы.
— Сейчас без восьми три. Когда я пришел, Нюман был мертв от силы полчаса.
— Это сказал врач?
— Нет, это я говорю. Вроде как мое заключение. По температуре тела… Свертыванию крови…
Он умолк, словно решив, что с его стороны было дерзостью делать собственные заключения.
Мартин Бек задумчиво тер переносицу большим и указательным пальцами правой руки.
— Очень быстро все произошло, — наконец проговорил он.
Рённ не отозвался. Вероятно, думал о чем-то другом. Немного спустя он заметил:
— Так ты понимаешь, почему я тебя вызвал? Не потому, что…
Он замолчал. Он явно затруднялся высказать свою мысль.
— Не почему?
— Не потому, что Нюман был полицейским комиссаром, а… вот поэтому.
Он сделал неопределенный жест в сторону трупа и сказал:
— Его попросту зарезали, как скотину.
Немного помолчав, он добавил:
— Я думаю, тот, кто его убил, был абсолютно невменяем.