Бегом с ножницами (Running with Scissors)
Что-то не то
Мама стоит в ванной перед зеркалом, окруженная ароматом духов и лака: «Жан Натэ», «Дипити-ду» мешаются с восковой сладостью губной помады. Белый, похожий на револьвер фен лежит на крышке бельевой корзины и тихонько щелкает, остывая. Мама, сосредоточенно втянув щеки, проводит руками по психоделическому платью от Пуччи.
— Черт возьми, — произносит она, — явно что-то не то.
Вчера она посетила модный салон «Плаха» в Амхерсте — тот самый, где ярко сияют лампы, а в огромных хромированных горшках растут фикусы. Прическу ей делал сам Себастьян.
— Эта гадюка Джейн Фонда, — возмущается мама, ероша волосы на макушке. — Посмотреть на нее, так все просто само собой получается. — Она слегка загибает кончики прядей вперед, чтобы сузить овал лица. Говорят, мама похожа на молодую Лорен Бэколл, особенно глаза.
Я не могу оторвать взгляд от маминых ног, которые она втиснула в красные лакированные туфли на предательски высоких каблуках. Обычно мама ходит в босоножках, поэтому сейчас кажется, будто ноги она взяла напрокат — может быть, у своей подруги Лидии. У Лидии взбитые черные волосы, кавалеры и собственный бассейн. Она всегда на высоких каблуках, даже когда сидит на краю бассейна в белом купальнике-бикини, курит ментоловые сигареты и болтает по телефону, темно-зеленому, словно оливка. А мама надевает модные туфли только на выход, поэтому для меня они означают ужас и одиночество.
Я не хочу, чтобы она уходила. Как будто пуповина между нами еще не разрезана и натягивается до предела. Меня охватывает паника.
Я тоже стою в ванной, возле мамы, я хочу оставаться с нею как можно дольше. До последней минуты. Может быть, она едет в Хартфорд, Коннектикут. Или в международный аэропорт Брэдли-филд. Я люблю аэропорт, люблю запах авиационного топлива, полеты на юг к бабушке с дедушкой.
Я люблю летать.
Когда вырасту, я обязательно буду таким, как те тети и дяди, которые открывают шкафчики над сиденьями и ходят в маленькую кухню, где все составлено аккуратно и плотно, словно серебряный паззл. Кроме того, мне очень нравится форменная одежда, у меня обязательно будет такой костюм, с белой рубашкой и галстуком. А на галстуке — булавка в форме самолета. Буду разносить арахис в маленьких блестящих пакетиках и предлагать пассажирам пластиковые стаканчики с газировкой.
— Может, хотите целую банку? — буду предлагать я.
Я люблю летать на юг к бабушке с дедушкой и запомнил уже почти все, что говорят эти люди — бортпроводники.
— Пожалуйста, проверьте, погасили ли вы сигареты и плотно ли закреплена крышка откидного столика.
Если бы у меня в комнате был откидной столик! И если бы я курил! Я бы тоже мог в ответственный момент погасить сигарету.
— А, поняла, в чем дело, — произносит мама. Она с улыбкой поворачивается ко мне. — Огюстен, будь умницей, подай мне вон ту коробку.
Длинным накрашенным ногтем она показывает на стоящую возле унитаза коробку с прокладками «Котекс». Я хватаю коробку и подаю ей.
Она вынимает две прокладки, а коробку ставит на пол, рядом с собой. Я замечаю, что коробка отражается в боковой поверхности туфли, словно в маленьком телевизоре. Мама отлепляет бумажную полоску от одной прокладки, а саму прокладку засовывает в вырез платья, на левое плечо. Разглаживает платье, потом точно также пристраивает вторую прокладку на правое плечо. Оценивающе смотрит на себя в зеркало.
— Ну, что скажешь? — восклицает она, в восторге от своей работы.
Как будто нарисовала красивую картинку и прилепила ее на дверь холодильника.
Здорово, - соглашаюсь я.
У тебя исключительно изобретательная мать, — замечает она. — Одно мгновение, и под пленники готовы.
Фен продолжает тикать, словно часы, отсчитывая секунды. Горячие вещи всегда так делают. Иногда, когда мама или папа приезжают домой, я спускаюсь к крыльцу и долго стою перед капотом машины, даже наклоняюсь к нему, чтобы лучше чувствовать тепло.
— Пойдешь со мной наверх? — Мама берет недокуренную сигарету из пепельницы-ракушки, которая стоит на сливном бачке. Она обожает покупать мороженых гребешков, а потом варить их и есть. Раковины мама не выбрасывает, а использует в качестве пепельниц — они у нас раскиданы по всему дому.
Я не могу отвести глаз от фена. В дырочках сбоку застряли волосы. Маленькие такие волоски. А еще белые пушинки. Что за пушинки? И как они попадают в фены и в пупок?
Конечно, пойду.
Свет погаси, — командует мама и выходит, обдавая меня сладким, немножко химическим ароматом. От этого аромата мне всегда становится грустно: ведь он означает, что мама уходит.
Хорошо, — отвечаю я.
На меня внимательно смотрит оранжевый глаз сушилки, которая висит на стене рядом с бельевой корзиной. Обычно он приводит меня в ужас. Но раз мама здесь, рядом, то все в порядке. Кроме одного: она очень быстро уходит, уже прошла половину столовой, уже почти подошла к камину, скоро завернет за угол и начнет подниматься по лестнице, и тогда я останусь в темной ванной один на один с ужасным оранжевым глазом. Поэтому я пускаюсь бегом.
Бегу и точно знаю: кто-то за мной гонится, пытается настигнуть и схватить. Я обгоняю маму, взлетаю по ступенькам на четвереньках, помогая себе руками. Оказавшись на верхней площадке первым, останавливаюсь и смотрю вниз.
Мама поднимается по лестнице медленно, торже-ственно, точь-в-точь кинозвезда на вручении «Оскара». Она внимательно смотрит на меня и широко улыбается.
— Ты летаешь по лестнице совсем как Крим.
Крим — наша собака, золотистый Лабрадор, мы с мамой ужасно ее любим. Она не папина. И не моего старшего брата. Это очень важно, что не брата. Ему уже шестнадцать, он на целых семь лет старше меня и живет вместе с друзьями в Сандерлэнде, в нескольких милях от нас. Он бросил школу, потому что считает себя слишком умным. Ненавидит родителей и говорит, что не может жить с ними в одном доме. А они говорят, что он совсем отбился от рук и с ним нет никакого сладу. В результате мы почти не видимся. И поэтому Крим — совсем не его собака. Она моя и мамина. Любит нас, а мы любим ее. А я очень похож на Крим, которую так любит мама.
Я улыбаюсь маме.
Не хочу, чтобы она уезжала.
Крим спит возле двери. Она знает, что мама собралась уходить, и тоже этого не хочет. Иногда я заворачиваю Крим в фольгу — целиком: и живот, и хвост, и лапы — и вожу на поводке по всему дому. Мне очень нравится, когда она блестит, как звезда, словно в «Шоу Донни и Мэри».
Крим открывает глаза и, подергивая ушами, внима-тельно смотрит на маму. Потом снова закрывает глаза и тяжело вздыхает. Ей семь лет, но по собачьим меркам это все сорок девять. Крим — старушка, поэтому она быстро устает и любит много спать.
В кухне мама берет со стола ключи и небрежно кидает их в кожаную сумку. Мне очень нравится эта сумка. В ней бумаги, кошелек, пачка сигарет. А на самом дне, куда мама никогда не заглядывает, валяется выпавшая из кошелька мелочь, забытые мятные пастилки, табачные крошки. Я иногда сую в сумку нос и вдыхаю как можно глубже.
Когда я вернусь, — говорит мама, — ты уже будешь видеть десятый сон. Так что спокойной ночи. Утром увидимся.
Куда ты едешь? — в сотый раз спрашиваю я.
В Нортхэмптон, — отвечает она, — читать. Там в книжном магазине «Бродсайд» поэтический вечер.
Моя мама — звезда. В точности как та тетя в телевизоре, которую зовут Мод. Вопит, как Мод, носит яркие платья и длинные жилеты ажурной вязки — тоже как Мод. Во всем похожа на Мод, только у нее нет всех этих лишних подбородков. Когда по телевизору показывают Мод, мама просто от смеха заходится.
— Люблю Мод, — говорит она.
Моя мама — звезда, в точности как Мод.
Ты будешь раздавать автографы?
Она смеется:
Наверное, подпишу несколько книг.
Моя мама родилась в городе Кейро, штат Джорджия. Поэтому все, что она говорит, похоже на узорную кованую железную решетку. Речь других людей мне кажется плоской; слова просто повисают в воздухе. Когда говорит мама, концы всегда изгибаются,
— А папа где?
— Где папа? — задумчиво повторяет мама и смотрит на часы. Часы у нее — «Таймекс», серебряные, на черном кожаном ремешке. Циферблат маленький и круглый. Без цифр. Зато тикают так громко, что слышно издалека, особенно когда в доме тишина!
Сейчас в доме тихо. Поэтому я хорошо слышу, как тикают мамины часы.
За окном стоят темные высокие деревья. Я представляю, как они склоняются к дому и тянутся к свету в окнах, словно мотыльки.
Мы живем в лесу, в стеклянном доме, со всех сторон окруженном деревьями. Соснами, березами, кленами.
От дома к деревьям ведет открытая веранда. На ней можно стоять и смотреть, а если повыше протянуть руку, то и сорвать с дерева листик или иголку с сосны.
Мама проносится по гостиной, за диваном, чтобы через раздвижную стеклянную дверь посмотреть на дорожку перед домом; обходит вокруг стола. Поправляет хрустальный набор: солонку и перечницу. Проходит через кухню — насквозь. Наш дом просторный и открытый, потолки очень высокие. Места много.
— Мне необходимы высокие потолки, — вечно твердит мама. Бот и сейчас она говорит: -— Мне нужны высокие потолки.
И поднимает голову.
Шуршит гравий под колесами машины, потом на стене возникает свет фар. Он переползает на потолок, словно живой.
— Ну, наконец-то, — говорит мама.
Папа приехал.
Сейчас он войдет в дом, нальет себе выпить, а потом спустится вниз и будет в темноте смотреть телевизор.
А весь второй этаж останется в моем распоряжении. Все окна и стены, и весь камин — он прорезает дом снизу доверху, оба этажа, как раз посредине. Мне достанется и формочка для льда в морозилке, и шестигранный кофейник, в котором мама варит кофе гостям, черный проигрыватель, стереоколонки; все, что заключено в объемном, высоком пространстве. Все будет моим.
Я буду повсюду ходить, включать и выключать свет. Включать и выключать. На стене, там, где холл переходит в большие, с высокими потолками, комнаты, есть целая панель с выключателями. Включу лампы в гостиной — в ярком свете окажутся камин и диван. Потом выключу их, а включу свет в холле и в коридоре, как раз над дверью. Отбегу от стены и остановлюсь в освещенном пространстве. Словно звезда, буду купаться в свете и громко скажу:
— Спасибо, что пришли на мой поэтический вечер.
Я надену платье, которое мама сегодня не надела.
Длинное, черное, стопроцентный полиэстер. Это мой любимый материал, потому что он струится. Надену ее платье, ее туфли и стану ею.
В лучах яркого света откашляюсь и начну читать стихотворение из ее книги. Буду читать, как читает она — с отточенными и изящными южными интонациями.
Потом везде выключу свет, пойду в свою комнату и плотно закрою за собой дверь. Моя комната темно-синяя. По обе стороны окна — книжные полки на кронштейнах. Они украшены алюминиевой фольгой. Я люблю, чтобы все вокруг блестело.
На сверкающих полках—драгоценности. Пустые консервные банки, я их отмыл от наклеек и натер до блеска. Жалко, они не золотые. Там у меня хранятся кольца — я их привез из Мексики, давно, мне тогда было пять лет. А еще на полках приклеенные на картонки фотографии драгоценностей из журналов, красивая серебряная ложечка из тех, что бабушка прислала моим родителям на свадьбу (мама ненавидит серебро — «жуткая безвкусица»), и небольшая коллекция монеток — в пять, десять и двадцать пять центов. Каждую я тщательно вымыл, а потом до блеска отполировал, пока смотрел по телевизору «Донни и Мэри» или «Тони Орландо».
Я люблю блестящие вещи, люблю звезды. Когда-нибудь я тоже обязательно буду звездой, как мама и Мод.
Раздвижные двери шкафа покрыты зеркальными квадратиками, которые я купил на карманные деньги. Квадратики — зеркальные с золотыми прожилками. Я все это сам прилепил на двери.
Настольную лампу поверну так, чтобы она светила в центр комнаты, и встану в ее свете, глядя на себя в зеркало.
— Дай-ка мне вон ту коробку, — скажу я своему отражению, — что-то здесь не то.
Темно-синий пиджак для маленького мальчика Ч.1
Любовь к строгой одежде возникла у меня еще в материнской утробе. Когда мама была мною беременна, она включала на всю катушку магнитофон с записями оперных арий, а сама за кухонным столом писала письма в «Нью-Йоркер», вкладывая конверты с обратным адресом. На самом глубинном генетическом уровне я каким-то образом понимал, что громкую музыку, звучащую сквозь мамино тело, исполняют толстые дяди и тети во фраках и в платьях с блестками. В десять лет мой любимым костюм состоял из темно-синего пиджака, белой рубашки и пристяжного красного галстука. Мне казалось, что так я выгляжу солидно и значительно. Словно молодой король, который взошел на трон, потому что его мать обезглавили.
Я наотрез отказывался идти в школу, если волосы мои не лежали гладкой светлой волной. Я хотел, чтобы они выглядели в точности как у манекенов в магазине, где мама покупала одежду. Даже одна непослушная волосинка выводила меня из равновесия: расческа летела в зеркало, я со слезами выбегал из комнаты.
Белые ворсинки на одежде, которые мама не могла снять клейкой лентой, были более веской причиной прогулять школу, чем ангина. Вообще, с удовольствием я ходил туда лишь раз в году — когда нас фотографировали. Мне очень нравилось, что фотограф на прощание дарил нам расчески, как в телеигре.
Все детство, пока мои сверстники возились, гоняли мяч и приходили домой чумазыми, как поросята, я просидел в спальне, полируя золотистые «колечки настроения» (я выпрашивал их у мамы в «Кей-марте»). А еще слушал свои любимые пластинки — Барри Манилоу, «Тони Орландо» и почему-то «Одетту». Более современным дискам в восемь дорожек я предпочитал альбомы. Они продавались в конвертах, напоминавших мне о чистом белье. Да и картинки на них были больше, и легче было разглядеть каждый черный волосок на руках Тони Орландо.
Я бы отлично вписался в семейку Брэйди. Скорее всего оказался бы благовоспитанным белокурым Шоном, который всегда примерно себя ведет, помогает Элис по хозяйству и подрезает Марши посеченные концы волос. Я бы не только мыл Тигра, но и укладывал ему шерсть. И предупредил бы Джен, чтобы не надевала тот безвкусный браслет, из-за которого девочки проиграли соревнование по строительству карточных домиков.
Мама курила без остановки и сутки напролет писала исповедальные стихи, прерываясь лишь для того, чтобы позвонить подругам и прочитать новый вариант поэмы. Порою она даже спрашивала мое мнение,
— Огюстен, я сейчас работаю над стихотворением, мне кажется, оно все-таки пробьется в «Нью-Йоркер». И уж точно принесет мне славу. Хочешь послушать?
Я отвернулся от зеркала на двери шкафа и положил на стол расческу. «Нью-Йоркер» я любил за комиксы и рекламу. Может быть, мамино стихотворение поместят рядом с рекламой «меркьюри-гран маркиз»!
— Читай, читай, читай! — закричал я.
Она отвела меня в кабинет, уселась за стол и выключила «Олимпию» — белую пишущую машинку. Потом быстро проверила крышечку на корректирующей жидкости, откашлялась и вытащила из пачки очередную сигарету. Я сел на широкую двуспальную кровать, которую мама при помощи подушек и лоскутного покрывала превратила в диван.
Ну, готов?
Готов!
Она закинула ногу на ногу, уперлась запястьем в колено и, подавшись вперед, прочла: «Детство прошло. Юность. Порвана связь с любимыми. Горе мое восходит к облакам. Слезы, падая с неба, заново строят землю, и мертвые встают из могил, чтобы, шагая со мной, петь. И я...»
Мама читала подолгу — красиво, с отточенными интонациями, иногда, для тренировки, — в микрофон, который стоял у нее в углу комнаты. Когда мама уходила к Лидии или увлеченно обрезала в гостиной свой любимый хлорофитум, я брал микрофон и засовывал под ширинку, а потом разглядывал себя в зеркале.
Закончив читать, мама подняла глаза и, глядя на меня, серьезно проговорила:
— Ну а теперь скажи честно. Тебе это кажется сильным? Эмоционально напряженным?
Я прекрасно понимал, что ответ может быть лишь один:
Пол Андерсон
— Здорово! Очень похоже на то, что печатают в «Нью-Йоркере».
Мама довольно рассмеялась:
Ночное лицо
— Правда? Ты действительно так думаешь? «Нью-Йоркер» ведь очень разборчив. Кого попало не печатает.
Она встала из-за стола и начала мерить шагами комнату.
ГЛАВА 1
— Честно. Я правда думаю, что они это напечатают.
Не покидая орбиты, «Кетцаль» завис, развернувшись к планете, и ждал, пока ушедший вперед корабль не сообщит, что все в порядке. Но даже после этого приближение его было осторожным, как это и положено, когда входишь в такой малоизвестный район. Мигель Толтека рассчитывал, что у него будет еще пара свободных часов и он сможет полюбоваться открывающимся ландшафтом.
Как твоя мама толкала тебя в пруд с золотыми рыбками и про парализованную сестру — это просто замечательно!
Мама снова закурила и глубоко затянулась.
Не то чтобы он был сибаритом, однако любил все делать с шиком. Прежде всего он набрал на двери «Не беспокоить», чтобы кто-нибудь по-дружески не ввалился к нему провести остаток дня. Затем, поставив симфонию номер 2 До минор Кастеллани и смешав себе коктейль, он разложил койку и откинулся поудобнее на спинку, положив свободную руку на панель сканера. Экран почернел, а затем заполнился холодными немигающими звездами. Он поискал по часовой стрелке, пока из темноты не выплыл Гвидион, крошечный синий диск — такой яркой синевы Толтека еще не видел.
— Ну что же, посмотрим. А то я как раз получила письмо с отказом из «Вирджиния квотерли». И расстроилась.
В дверях мелодично пропел звонок.
Разумеется, если «Нью-Йоркер» напечатает это стихотворение, твоя бабушка его увидит. Не представляю, что она скажет. С другой стороны, не могу же я из-за нее не печатать стихи!
— О-о-о, — раздраженно отозвался через комблок Толтека, — вы что — не умеете читать?
— Извините, — раздался голос Ворона, — я думал, что вы — начальник экспедиции.
Она остановилась — одна рука уперта в бедро, другая, с сигаретой, у губ.
Толтека выругался, сложил койку и прошел к двери. По легкому, почти неуловимому изменению в ощущении собственного веса он понял, что «Кетцаль» прибавил в своем ускорении. Наверняка для того, чтобы избежать какого-нибудь скопления метеоритов, подсказало ему его инженерное чувство. Здесь они должны встречаться чаще, чем возле Нуэвамерики, ведь это более молодая система…
Ты ведь понимаешь, Огюстен, твоя мать когда-нибудь будет очень знаменита.
Он открыл дверь.
Конечно, — отвечал я. При мысли, что когда-то перед нашим домом вместо ужасного «додж-аспена» будет стоять шикарный новый лимузин, мне хотелось кричать: «Ты обязательно прославишься! Я точно знаю!»
— Ну хорошо, командир, — наследный титул он произнес с грубоватой резкостью, близкой к оскорблению. — Что за срочность?
Еще я хотел, чтобы у лимузина были тонированные стекла и мини-бар.
Какое-то мгновение Ворон стоял неподвижно, разглядывая его. Толтека был молодым человеком, среднего роста, с широкими, негнущимися плечами. Его лицо, под каштановыми волосами, стянутыми сзади, — по обычаю его планеты, — в короткую косичку, было узким и острым; глаза смотрели прямо. Как бы там Объединенные Республики Нуэвамерики не гордились своей превосходной новой демократией, а выйти из одного из их старейшего профессионального рода — это что-нибудь да значило. На нем была форма Астрографической Компании Арго, но это был всего лишь вариант повседневной одежды его народа: голубая туника, серые кюлоты, белые чулки и никаких знаков различия. Ворон вошел в комнату и закрыл дверь.
— Совершенно случайно, — голос его вновь звучал мягко, — один из моих людей услышал, как некоторые из ваших разыгрывали в кости, кому высаживаться первым после вас и капитана корабля.
* * *
— Что ж, это звучит вполне безобидно, — с усмешкой заметил Толтека. — А вы думаете, что нам нужно соблюдать официальный порядок?
— Нет. Что меня — э-э — озадачило, так это то, что никто не упоминал о моем отряде.
Отец тем временем изображал спивающегося, но гениального профессора математики в университете штата Массачусетс. Он страдал псориазом, отчего походил на вяленую скумбрию в твидовом костюме. Любви и отзывчивости в нем было столько же, сколько в куске окаменелого дерева.
Толтека вскинул брови.
Давай поиграем в шашки, — ныл я, ходя вокруг, покуда отец на кухне проверял студенческие контрольные и стаканами глушил водку.
— Вы хотели бы, чтобы вашим людям разрешили присутствовать на игре в кости?
— Судя по тому, что доложил мне мой солдат, плана приземления и дальнейших действий, кажется, нет.
Нет, сын. У меня слишком много работы.
— Ну, в порядке обычной вежливости по отношению к нашим хозяевам капитан Утель и я — и вы, если желаете — выйдем первыми, чтобы поприветствовать их. Нам сказали, что там должна быть делегация по встрече. И потом, ради айлема, командир, какая разница кто за кем сойдет по трапу?
А потом поиграем?
Ворон снова словно застыл. Это было характерно для лохланнских аристократов. В критические моменты они не каменели и редко выказывали какое-либо физическое оцепенение, однако их мышцы, казалось, расслаблялись и глаза, при обдумывании, стекленели. Одно это, иногда думал Толтека, делало их настолько чуждыми, что Намериканская Революция всегда была неизбежна.
Отец продолжал внимательно смотреть в листок, время от времени что-то отмечая на полях.
Наконец, секунд через тридцать — хотя показалось прошло больше — Ворон сказал:
Нет, сын. Я же тебе сказал, у меня очень много работы. А когда я ее сделаю, то устану. Иди лучше поиграй с собакой.
— Мне понятно, каким образом произошло это недоразумение, господин Инженер. За пятьдесят лет со дня обретения независимости ваш народ усовершенствовал несколько демократических институтов и забыл некоторые из наших обычаев. Конечно, идея совместного исследования, даже составление договора, как коммерческого предприятия, принадлежит не лохланнцам. Все это время мы подсознательно строили предположения друг о друге. То, что обе наши группы так сильно держались в стороне друг от друга во время полета, помогло утвердиться этим ошибкам. Я приношу свои извинения.
К делу это не относилось, но Толтека, не сдержавшись, огрызнулся.
Мне надоела собака! Она умеет только есть и спать.
— Почему это вы должны передо мной извиняться? Я, несомненно, виноват тоже.
Ворон улыбнулся.
Может быть, все-таки сыграем? Один разок!
— Но я командир Этноса Дубрава.
Наконец он поднимал глаза.
Словно привлеченная этим вкрадчивым голосом, из рукава развевающейся туники лохланнца высунулась кошачья голова. Это был Зио, сиамский кот — крупный, сильный, он обладал нравом, подобным гремучей ртути. Глаза его были холодно-синими на коричневой маске.
— Нет, сын, я не могу. Мне нужно проверить работы.
— Мурр-р, — напомнил он о себе.
Ворон почесал его под подбородком.
Я устал, у меня болит колено.
Толтека сдержался, чтобы не ответить резкостью. Ладно, пусть этот парень тешит свой комплекс превосходства. Сунув в рот сигарету, он закурил короткими сильными затяжками.
Колено распухало из-за артрита; отцу приходилось время от времени ходить к врачу и протыкать его длинной иголкой. Он хромал, а с лица не сходило страдальческое выражение.
— Ну ладно, неважно, кто виноват более, — сказал он, — сейчас-то в чем дело?
— Если бы я мог спокойно сидеть в инвалидном кресле, — иногда говорил отец, — по крайней мере передвигаться было бы куда легче.
— Вы должны исправить неверное впечатление, сложившееся у ваших людей. Моя команда выходит первой.
У нас было одно общее дело: отвозить на свалку мусор.
— Что? Если вы думаете…
— Огюстен! — кричал отец из подвала. — Если загрузишь машину, я прокачу тебя до свалки.
— В боевом порядке. Астронавты будут находиться в состоянии готовности, чтобы поднять корабль, если что-то не так. Когда я дам сигнал, вы и капитан Утель можете выйти и сказать свою речь. Но не раньше.
Я напяливал на палец колечко настроения, которое как раз полировал, и летел в подвал. Отец, в черно-красной клетчатой куртке, морщась от боли, тащил на плечах два больших зеленых пластиковых пакета.
Какое-то время Толтека не мог найти слов. Он лишь хлопал глазами.
— Проверь, крепко ли завязано. Не хватало только, чтобы мусор рассыпался. Потом не соберешь.
Ворон невозмутимо ждал. У него было лохланнское телосложение — результат жизни многих поколений на планете с одной четвертой стандартной гравитации. Хотя и высок для своей расы, он был среднего намериканского роста. Широкий в кости, плотный, он двигался как танцор, и его плавная походка людям Толтеки казалась какой-то скользкой и подлой. Типично длинная голова, широкое лицо, высокие скулы, крючковатый нос, желтоватая кожа, кажущаяся юной из-за отсутствия растительности на лице. Его коротко постриженные волосы были чернее ночи, а брови сходились над узкими зелеными глазами. Его одеяние было не то чтобы безвкусным, но республиканская простота Нуэвамерики находила ее варварской — блуза с высоким воротником, мешковатые голубые брюки, заправленные в мягкие полусапоги, туника, расшитая узором из переплетенных змей и цветов, серебряная брошь в виде дракона. Даже на борту корабля Ворон носил кинжал и пистолет.
Я брал пакет и тащил его к двери. Не волоки по полу! Порвешь дно, и все вывалится.
— Да вы что, — прошептал наконец Толтека, — вы что — думаете, что это одна из ваших вонючих завоевательных компаний?
Я же тебя только что предупредил.
— Обычные меры предосторожности, — ответил Ворон.
Ты велел проверить, как завязано, — парировал я.
— Но ведь первую экспедицию сюда встречали как… как… Наш собственный авангард, пилот, ведь его чествовали так, что он едва добрался назад!
—Да. Но ясно же, что тащить пакет по полу нельзя.
Ворон пожал плечами, чем вызвал негодующий взгляд Зио.
Он ошибался. Я видел по телевизору рекламу мусорных пакетов «Хефти».
— У них был почти целый стандартный год, чтобы обдумать то, что им сообщила первая экспедиция. Мы проделали долгий путь от дома, времени же прошло еще больше. С тех пор, как после распада Содружества они оказались в изоляции, прошло тысяча двести лет. Возникла и рухнула целая Империя, пока они находились в одиночестве на этой одной планете. Генетическая и культурная эволюция делали страшные дела и за более короткий периоды.
Они не порвутся, — коротко заверял я, продолжая тащить.
Толтека затянулся сигаретой и резко бросил:
Послушай, Огюстен. Пакет надо нести, понимаешь?
— Судя по полученным сообщениям, эти люди думают скорее как намериканцы, чем как вы.
— В самом деле?
Если ты не в состоянии нести пакет в руках, как положено, я не возьму тебя на свалку.
— У них нет вооруженных сил. Даже полиции нет — в обычном смысле, мониторы общественной службы — вот наилучший перевод их слова. Нет — ну, единственное, что нам предстоит разузнать, это степень развития их правительственных структур. У первой экспедиции и без того было много дел. Но несомненно, что она невысока.
— Это хорошо?
Я глубоко вздыхал, поднимал пакет и нес его к «аспену», а потом снова шел в подвал, за следующим. Обычно мы неделями копили мусор, в подвале собиралось до двадцати пакетов.
— По моим меркам — да. Прочтите нашу Конституцию.
Когда машина наполнялась, я втискивался на переднее сиденье между отцом и мусором. Кисловатый запах, настоянный на картонных пакетах из-под молока, яичной скорлупе и содержимом пепельниц, приводил меня в восторг. Отца тоже.
— Читал уже. Для вашей планеты благородный документ. — Ворон хмуро помолчал. — Если бы этот Гвидион хотя бы отдаленно напоминал любую затерянную колонию, о которой я когда-либо слышал, тогда нечего было бы так беспокоиться. Было бы достаточно одного лишь здравого смысла, понимания того, что существует сокрушительная сила, которая отомстит за любое коварство, чтобы остановить их. Но разве не понятно — когда нет признаков междоусобных раздоров, даже преступлений — и все же они, очевидно, не просто дети природы — я не могу понять, что у них за здравый смысл.
— Мне нравится этот запах, — признавался он, пока мы ехали шесть миль до общественной свалки. — Я бы с удовольствием жил поближе к мусорной куче.
— А я могу, — оборвал Толтека, — и если ваши молодцы выступят по трапу первыми, взяв на прицел людей с цветами в руках, то я знаю, что подумает о нас этот здравый смысл.
Рот Ворона тронула удивительно очаровательная улыбка.
Приехав, мы с отцом настежь открывали все двери фургона. Машина стояла на самом краю огромной ямы, расправив крылья, словно готовилась взлететь. Радиатор широко улыбался. Здесь я мог вытаскивать пакет, как хочется, и волочить его по земле, а потом бросать вниз.
— Не отказывайте мне в такте. Мы сделаем из этого церемонию.
Дальше мы ехали мимо цеха по переработке вторсырья, куда люди свозили сломанные детские ходунки, ржавые железные печки и ненужные кукольные домики.
— В лучшем случае это будет выглядеть смешно — на Гвидионе ведь не носят форму — а в худшем — совершенно очевидно — они же не дураки. Ваше предложение отклоняется.
Пожалуйста, разреши мне взять его домой, — заныл я, увидев хромированный кофейный столик со столешнией из выщербленного дымчатого стекла.
— Но я заверяю вас…
— Нет, я говорю. Ваши люди сойдут по-одному и невооруженными.
Ничего из этого хлама мы домой не потащим. Неизвестно, где это все находилось.
Ворон вздохнул.
— Раз уж мы обмениваемся материалами для чтения, господин Инженер, то разрешите рекомендовать вам устав экспедиции?
Он еще совсем хороший! — Я уже представлял себе, как прикрою щербины, разложив веером журналы — будто в приемной у врача. Ну а если часа три потереть столик «Виндексом», он наверняка станет чистым.
— На что это вы намекаете?
— «Кетцаль», — терпеливо произнес Ворон, — должен провести на Гвидионе исследования определенных возможностей и, если они окажутся обнадеживающими, открыть переговоры с населением. По общему согласию, ответственны за это вы. Однако по очевидным причинам безопасности решающее слово, пока мы находимся в космосе, остается за капитаном Утелем. И вы, очевидно, забыли, что, как только мы совершим посадку, эти полномочия переходят ко мне.
Нет, сын. А теперь перестань трогать грязь и возвращайся в машину. И не хватайся за лицо — у тебя все руки в микробах.
— О-о! Если вы думаете, что можете саботировать…
Колечко настроения на моем пальце сразу почернело.
— Совсем нет. Как и капитан Утель, я должен буду отвечать за свои действия дома, если вы будете жаловаться. Однако, ни один офицер Лохланна не взял бы на себя такой ответственности, если бы ему не дали соответствующей власти.
— Ну почему нельзя? Почему?
Толтека кивнул, почувствовав тошноту. Теперь он вспомнил. До этого момента это казалось неважным. В операциях Компании люди и дорогостоящие корабли отправлялись вглубь этого галактического сектора, в места, где люди редко, а то и вовсе не достигали высоты империи. Подстерегавшие их опасности были непредсказуемы, и вооруженная охрана на каждом транспорте сама по себе была разумной идеей. Но затем несколько старух в кюлотах, из комиссии по политике, решили, что простые намериканцы были недостаточно хороши. Охранники должны быть из настоящих, прирожденных солдат. В те дни распространения мира все больше и больше лохланнских соединений оказывались без дела и нанимались к иностранцам. Держались они очень отчужденно — и на корабле, и в лагере — и до сих пор все было не так уж плохо. Но «Кетцаль»…
Отец раздраженно вздыхал.
— Не говоря уже о чем-то другом, — закончил Ворон, — я должен думать о своих людях и об их семьях дома.
— Я тебе сказал, — цедил он сквозь стиснутые зубы, — неизвестно, кому принадлежал весь этот хлам. Мы только что вывезли мусор из дома, и незачем сразу тащить туда новый.
— Но не о будущем межзвездных отношений?
Я сидел, прижавшись к незапертой двери, и втайне мечтал, что она распахнется на полном ходу, я вывалюсь на шоссе и покачусь по асфальту — под колеса едущего за нами грузовика. Тогда уж отец точно пожалеет, что не разрешил мне взять кофейный столик домой.
— Если они настолько подвержены риску, то, похоже, о них и не стоит беспокоиться. Мои приказы остаются. Проинструктируйте, пожалуйста, своих людей соответствующим образом.
Родители ненавидели друг друга и ту жизнь, которую построили вместе. Поскольку я появился на свет в результате сплава их генов, то неудивительно, что мне нравилось кипятить мелкие монетки на плите, а потом до блеска начищать пастой для полировки металла.
Ворон поклонился. Зио скользнул со своего места и, вцепившись когтями за куртку, вспрыгнул ему на плечо. Толтека мог поклясться, что кот презрительно усмехнулся. Дверь за ними закрылась.
— Ты тиран, инфантильный тиран! — кричала мама, сидя на диване в любимой позе, поджав под себя ноги. — Чертов ублюдок! Добиваешься, чтобы я перерезала себе вены! — Она рассеянно потеребила кисточку на длинном вязаном жилете.
Некоторое время Толтека стоял без движения. Музыка достигла crescendo, напоминая ему, что он хотел насладиться прибытием. Он оглянулся на экран. Кривая корабля вывела солнце Айнис на линию обзора. Его сияние было приглушено трансформаторной цепью, оно расстилало огромные крылья перламутрового цвета, озаряющего звезды. Протуберанцы тоже должны были быть зрелищными, потому что это была F8 с массой равной массе примерно двух солнц, и яркостью, соответственно, почти в четыре раза больше яркости Солнца. Однако на этом расстоянии, 3,7 астрономических единиц, можно было видеть лишь диск стратосферы, покрывающий десять минут дуги. В целом звезда самого обыкновенного главного ряда. Толтека покрутил диск, пока снова не нашел Гвидион.
Крим восприняла слова хозяйки как сигнал к отступлению и, поджав хвост, отправилась вниз — спать возле бойлера.
Планета уже приобрела видимые размеры, хотя она все еще казалась ему чуть больше обломанной бирюсовой монетки. Скоро уже станут видны пояс облаков и заря. Несмотря на то, что первая экспедиция обнаружила, что Гвидион до поразительных деталей принадлежал к террестоидам, он был примерно на 10 процентов меньше и плотнее чем Земля-старушка — и чем полагается такому более молодому миру, образованному в то время, когда во вселенной было больше тяжелых атомов — и обладал меньшей площадью суши. То, что здесь имелось, было разделено на острова и архипелаги. Широкие мелкие океаны делали климат мягким от полюса до полюса. Вот, подрагивая из-за диска, словно крошечный торопливый светлячок, появилась и его луна, 1600 километров в диаметре, с радиусом орбиты 96300 километров.
Отец стал красным как рак и подлил в стакан тоника.
— Дейрдре, ради Бога, успокойся. У тебя просто очередная истерика. Просто истерика. — Поскольку отец работал преподавателем, у него выработалась привычка все повторять по несколько раз.
Толтека разглядывал изображение звезд — было жутковато. В такой близи громадное облако Туманности — облако пыли и газа — показалось всего лишь районом, где звезд было меньше и они были бледнее, чем где-либо. Даже лежащий поблизости Ро Офьюги казался неясным, расплывшимся пятном. Сол, разумеется, был скрыт от телескопов, как и от глаз — какой-то незначительный желтый карлик в двухстах парсеках позади этого занавеса, сквозь который никогда не пробьется его свет. «Интересно, что там происходит, — подумал Толтека. — Давно уже не было сообщений со старушки Земли». Он вспомнил о приказе Ворона и выругался.
Мама поднялась с дивана и медленно пошла по белому пушистому ковру, словно ища место с наилучшей акустикой.
ГЛАВА 2
Пастбище, куда «Кетцаль» попросили посадить свой гигантский цилиндр, находилось примерно в пяти километрах к югу от города под названием Инстар.
— У меня истерика? — спросила она ровным, тихим голосом. — Ты считаешь, истерика? — {Театральный смешок.) — Ну, ты и убожество! — Мама остановилась рядом с отцом и прислонилась спиной к книжному шкафу. — Твои желания настолько вытеснены в подсознание, что творческий порыв ты принимаешь за истерику. Именно этим ты меня и убиваешь. — Она закрыла глаза и сделала лицо, как у Эдит Пиаф.
Еще на трапе Толтека широко огляделся на холмистые поля. Изгороди разделяли их на густоцветущие зеленые луга; пашни, где пробивались первые побеги; сады и рощи, разбросанные строения, издали казавшиеся игрушечными. Между деревьями, очень похожими на тополя, светилась река Эмлот. Инстар раскинулся по обоим берегам, красные крыши возвышались над садами, вокруг которых были построены дома.
Отец поднес к губам стакан и отхлебнул глоток. Обычно он пил весь вечер, поэтому слова его казались слегка скомканными.
Большинство дорог было вымощено, но они были узкими и извилистыми. Иногда Толтека был даже уверен, что изгиб был специально сделан для того, чтобы сохранить какое-нибудь древнее дерево или чудесное холмистое возвышение. К востоку пейзаж выравнивался, спускаясь к дамбе, которая закрывала собой видна море. К западу же ландшафт поднимался, пока на горизонте не поднялись лесистые холмы. За ними были видны горные вершины, некоторые из которых походили на вулканы. Солнце висело как раз над их снегами. Незаметно было, какое оно маленькое, потому что оно светило слишком ярко и смотреть на него было невозможно, общая яркость была почти в один стандартный сол. На юго-западе неясно вырисовывались кучевые облака, и всюду прохладный ветер рябил лужи, оставшиеся после недавно прошедшего ливня.
Никто тебя не убивает, Дейрдре, поверь. Ты сама себя убиваешь.
Чтоб ты сдох! — завизжала мама. — Проклинаю тот день, когда вышла за тебя замуж!
Толтека откинулся на сиденье открытой машины.
Пока они так ругались, я сидел здесь же, в столовой, за столом, расстегивая и застегивая застежку на золотой цепочке, которую мама купила мне в Амхерсте. Я всегда боялся, что она свалится, поэтому постоянно проверял застежку.
— Здесь красивее, чем в самых прекрасных местах моего мира, — сказал он Даиду. — И все же Нуэвамерика считается чрезвычайно похожей на Землю.
Я поднял глаза и произнес:
— Спасибо, — ответил гвидионец, — хотя похвала эта к нам в общем и не относится. Планета была здесь со своими внутренними, присущими ей условиями, со своей естественной биохимией и экологией, со всем свыше приготовленным для человеческой жизни. Я понимаю так, что у Бога разное лицо в большинстве известного космоса.
А вы не можете перестать ругаться? Вы все время ругаетесь и мне тошно вас слушать!
Это наше с отцом дело, — холодно ответила мама.
— А-а, — Толтека поколебался. Местный язык, записанный первой экспедицией и выученный второй перед отправлением, был для него не таким уж легким. Подобно лохланнскому он происходил от английского, в то время как намериканцы всегда говорили на испанском. Вполне ли он понял эту часть про «Бога»? Это каким-то образом не походило на традиционную религиозность. Но, с другой стороны, из-за светской ориентации его собственной культуры он вполне мог неверно истолковать теологические ссылки.
— Нет! — заорал я сам удивляясь своей злости. — Не ваше, потому что есть еще и я! И мне тошно! Вы только и умеете, что кричать. Почему бы вам не оставить друг друга в покое? Хотя бы на время.
Первой подала голос мама:
— Да, — сказал он наконец, — число вариантов террестоидных планет невелико в процентном отношении, но для людей они представляют огромную разницу. На одном материке моего собственного мира, например, поселение было невозможно, пока не был искоренен один распространенный вид растения. Большее время года оно было совершенно безвредно, но оказалось, что пыльца, которую оно разбрасывало весной, содержала в себе вещество, похожее на токсин ботулинус.
— Это все из-за твоего отца.
Даид испуганно посмотрел на него. Толтека с некоторым удивлением подумал, что, может быть, он сказал что-то не так. Может, пропустил какое-то местное слово? А, ну конечно — ему пришлось употребить испанское название времени года…
Дело закончилосьтем, что ссора переехала в кухню. Там и свет был поярче, и кое-какое оружие под рукой.
— Искоренить? — пробормотал Даид. — Вы имеете в виду уничтожить? Полностью?
— Только посмотри на свою рожу! – орала мама. - Ты выглядишь вдвое сташе своих лет. Тебе тридцать семь, а можно подумать, что все восемьдесят!
Взяв себя в руки, с некоторой отработанной легкостью вернувшись в свое прежнее безмятежное состояние, он сказал: — Ну не будем обсуждать подобные детали. Это, несомненно, было одно из Ночных Лиц.
К тому времени отец успел как следует набраться. Он не придумал ничего лучше, чем схватить маму за горло.
Оторвав руку от рычагов управления, он начертил в воздухе какой-то знак.
— Убери от меня свои поганые руки! - вопила мама, вырываясь из отцовской хватки.
Толтека был несколько озадачен. Первая экспедиция особо подчеркивала в своем докладе, что гвидионцы не были суеверны, хотя у них и было огромное количество обрядов и символики. Конечно, первая экспедиция высадилась на другом острове; но повсюду, где бы она ни была, она обнаруживала ту же самую культуру (И они так и не смогли понять, почему люди заняли лишь район между северными широтами 25 и 70 градусов, хотя множество других мест казались столь же привлекательными и удобными). Когда прибыл авангард «Кетцаля», Инстар был предложен как наилучшее место для посадки просто потому, что это был один из крупнейших городов и здесь находился колледж с превосходной библиотекой справочной литературы.
— Заткнись, сука, процедил он сквозь зубы.
Я, уже в пижаме, наблюдал за происходящим из дверей кухни.
— Прекратите! Прекратите немедленно!
Церемонии встречи тоже не были потрясающими. Весь Инстар вышел на улицу — мужчины, женщины и дети с гирляндами, трубами и лирами. Немало было и гостей из других районов, и все же толпа была не столь велика, какой она была бы на многих других планетах. После нескольких торжественных речей в честь прибывших прозвучала музыка и был показан балет, представление масок и прозрачных костюмов, значение которого Толтека не уловил, однако эффект был ошеломляющим. Вот и все. Собрание разошлось в общей сердечности — без похлопываний по плечу, рукопожатий, как это бы сделали намериканцы, но и без тщательно разработанной церемонии с парадом лохланнцев. Люди дружелюбно разговаривали, приглашали остановиться у себя в доме, с интересом расспрашивали о внешней вселенной. И наконец большинство из них ушло обратно в город. Однако каждого чужеземца подвезли на небольшом изысканном электромобиле.
Одним движением мать отпихнула от себя пьяного отца. Он стукнулся головой о посудомоечную машину, рухнул на пол и замер без движения. Под ухом у него натекла небольшая лужица крови. Я думал, он умер.
На корабле осталась лишь номинальная охрана из экипажа и большего по численности отряда лохланнцев. Не было никаких обид из-за осторожности Ворона, однако негодование Толтеки все еще не утихало.
— Не шевелится, - констатировал я, подходя поближе.
— Этот слизняк просто ломает комедию. – Носком красной туфли она пихнула отца в больное колено. - Поднимайся, Норман, ты пугаешь Огюстена. Довольно фокусов на сегодня.
— Вы в самом деле не против того, чтобы остановиться у меня? — спросил Даид. Толтека наклонил голову.
Отец в конце концов сел и прислонился головой к посудомоечной машине.
— Это была бы честь для меня, сэр…
Мама с отвращением оторвала от рулона бумажное полотенце и протянула ему.
Он остановился.
— За то, что пугаешь ребенка тебя нужно оставить истекать кровью.
— Простите меня, но я не знаю вашего титула.
Папа прижал к голове полотенце, пытаясь остановить кровь.
— Я принадлежу к семье Симмона.
Увидев, что отец жив, я начал беспокоиться за маму.
— Нет. Это я знаю. Я имею в виду ваше — не ваше имя, а то, чем вы занимаетесь.
— Пожалуйста, не обижай ее, — просил я, — пожалуйста, не убивай!
Меня пугало отцовское бесчувствие. Одно дело невозмутимое спокойствие человека, нарисованного на банке растворимого кофе, и совсем другое — пустое, отсутствующее выражение на отцовском лице. Я опасался, что он, как говорит мама, «лопнет от ярости».
— Я врач — из тех, кто исцеляют песнями, как и лекарствами.