– Чье имя?
– Имя того, о ком тут никто не знает. Того английского парня, душой которого ты, старый бес, завладел.
– Что еще за парень?
– Ты зовешь его Ладьей, как в твоих шахматах. Удивился? Даже не думал, что кто-нибудь знает про это? Но я все знаю!
Левицкий физически ощущал близость этого огромного, нависшего над ним существа. Помолчал минуту-другую и почувствовал, как отрешенное спокойствие овладело им. Новая фигура в нашей игре.
– Что за парень?
– Ты со мной не шути. Я тебя могу в одну секунду прикончить. А могу в одну секунду освободить. Хочешь отправиться в Америку? Будешь там сочинять для «Дейли форвард». Посиживать в парке с такими же старыми дятлами-фантазерами с Ист-Сайд да болтать про революцию. Выкладывай имя!
Левицкий попытался сосредоточиться, выстроить цепь возможных событий. Откуда он узнал? И что ему известно? Кто рассказал ему? И кто послал сюда?
– Я не знаю ничьих имен.
– Ты знаешь прорву имен. В тридцать первом ты был в Англии вместе с Читериным и Лемонтовым. Лемонтов сбежал, а Читерин – в нескольких футах отсюда. Под землей, конечно. Назови имя этого английского парня, или я упрячу тебя туда живым. Ты будешь очень медленно подыхать, так медленно, что забудешь, что когда-то жил.
И тут перед Левицким забрезжил шанс на спасение. Этот большой американский Болодин допустил грубый промах. Он раскрылся. Теперь ясно, что именно ему нужно.
– Прикончи меня, и ты никогда ничего не узнаешь. Дай мне ночь на размышление, и, может, мы договоримся. Заключим сделку между нами, евреями, как ты сказал.
– Послезавтра будет уже поздно давать ответы и заключать сделки.
– Может, я удивлю тебя, а, Болодин? Я еще могу сильно удивить тебя.
Американец фыркнул.
– Ладно, пусть так. Я свой парень. Но я вернусь за ответом, и если это будет плохой ответ, то сильно рассержусь. Так рассержусь, что ты будешь молить бога послать тебе смерть. Но тут, у меня, никакой бог тебя не услышит.
Уже рассветало, а Левицкий все еще лежал без сна на своем тюфяке. Было ясно: перед ним два выхода – либо самоубийство, либо спасение.
Дано: запертая камера в каком-то испанском монастыре. Через несколько часов явится Глазанов и снова начнет избиение. Второй день пытки может оставить его таким слабым и беспомощным, что он будет неспособен ни на спасение, ни на сопротивление. А ночью должен прийти американец. На самом деле выбора вообще нет: если он все расскажет, Болодин убьет его быстро. Если не расскажет – будет убивать медленно. В любом случае Левицкий погибнет, а без него его беззащитный «кораблик» открыт всем ветрам.
Внезапно ему пришла в голову мысль, что, пожалуй, как раз сейчас он достиг вершины своей жизни. Гроссмейстер, создатель элегантнейших комбинаций и стратагем, теперь он встретился с величайшим испытанием в своей жизни, испытанием, которое вместе с тем является простейшей из головоломок. Причем в буквальном смысле.
Он огляделся, изучая обстановку. Решения не существует. Камера расположена на уровне земли, в ней одно забранное решеткой окно и сводчатый потолок. Левицкий пробежал пальцами по слою извести, покрывающему старые камни. Нет, все основательно, веками здесь ничего не менялось, разве что проливались слезы. Он обратил взгляд на окно. Железо прутьев было холодным и невообразимо старым, закаливалось еще в средневековых горнилах. Заделывали в камень так, чтобы прослужило до второго пришествия. Руки пересчитали и проверили каждый из прутьев. Не поддаются. Теперь дверь. Она кажется такой же древней, сплошной ряд гладких дубовых досок. Массивная, тяжелая, забранная железными скобами. Петли находятся снаружи, до них не добраться. Остается замок. Левицкий наклонился, разглядывая его. Гм-м… По крайней мере, не безнадежный засов, а поворотный механизм. Старое железо, черное и твердое. Хорошо смазан. Можно было бы попробовать отмычкой. Возможно, что и вышло бы. Но отмычки нет.
Осмотр камеры отнял у него последние силы. Израненное тело терзала неимоверная боль. Он прикрыл глаза и тут же провалился в сон. Попытался сбросить оцепенение… Наяву, во сне?.. На мгновение он почувствовал себя снова в воде, как тогда, когда судно стало тонуть. Он знал, что погибает. И погиб бы, если б сильные руки англичанина не вытащили его из воды и не вернули к жизни.
С какой целью?
«Лучше б я умер».
Он вздрогнул и открыл глаза: та же камера. Сколько времени прошло с той минуты, как он заснул, сколько времени он потерял?
Левицкий с трудом поднялся и проковылял к окну. Занималась заря. Сейчас, в слабом свете нарождающегося дня, ему удалось разглядеть, что монастырь расположен на холме. Через дорогу виднелась часовня, ныне заброшенная, оскверненная, с сорванными дверьми, почерневшими от огня стенами и окнами, закрытыми ставнями. Неживой дом. Церковь, враг людей, противник народных масс, наконец почувствовала на себе тяжесть людского гнева. С монахинями, конечно, расправились: надругались, избили, возможно, убили. Что ж, исторический процесс никогда не бывает приятным и обретает смысл только при взгляде из будущего.
Снова кривая усмешка скользнула по лицу Левицкого. Старухи монахини, мать-настоятельница, встретившие штыки рабочих и час своей смерти, какую радость испытали бы вы, узнав, что такой человек, как Левицкий, должен погибнуть в той же поруганной земле. Как бы вы кудахтали от счастья, поняв, что старого революционера, Сатану Собственной Персоной, der Teuful Selbst, сожрали те самые силы, которыми – как он думал – он владел, которые держал в руках и сам же выпустил на свободу.
Он отвернулся от окна, и глаза его скользнули по шраму, оставшемуся в стене на месте старого распятия. Да, теперь он чувствовал: сама эта комната дышала смертью. И что такое крест, как не орудие ее, обрекшее когда-то человека на медленную, мучительную гибель, агонию долгого, нескончаемого дня? Может быть, поэтому евреи никогда не почитали крест. Как можно поклоняться инструменту мучений? Странные они, однако, эти христиане.
Возможно, он даже не первый из евреев, что побывали в этой камере. Может, кто-нибудь из тех, кого изгнали почти полтысячелетия назад, был заточен в этих стенах и поставлен перед таким же выбором. Предать свою веру или умереть. Точнее – предать свою веру и умереть. Они, наверное, были похожи на его отца, человека порядочного, но безоружного. Да и что могли они сделать своим мучителям? Две тысячи лет все силы отдавались на кропотливое, самозабвенное изучение тайн Талмуда.
Левицкий чувствовал, как слабеет. Долгие годы он приучал себя к некоторой доле революционной жестокости: видеть только суть явлений, лишь то, что важно в текущий момент. Всегда смотреть в корень. Отбросить всяческие иллюзии. Не тратить времени на бессмысленные буржуазные сантименты да ностальгии. Научиться ленинской безжалостности. Но сейчас, когда он больше всего нуждался в этих навыках, они, так трудно давшиеся ему, бесследно исчезли.
Он рухнул на скамью под крестообразной отметиной на стене. Изверги, что приходили сюда, это они оставили ему memento mori,
[20] этот памятник мертвым, этот…
– Сон определенно пошел ему на пользу, – говорил по дороге к камере Левицкого комиссар товарищ Глазанов. – До него дошла безнадежность его положения. Понял неизбежность поражения и нашу правоту. Знаете ли, Болодин, я даже разочарован. Ожидал более впечатляющей личности.
Ленни тупо кивнул.
– Эти старые большевики были, по крайней мере, реалистами. И понимали, чего требует момент истории.
Когда они добрались до конца коридора, в окне брезжил желтый луч рассвета. Дверь, массивная и тяжелая, была перед ними.
– Откройте, – приказал Глазанов.
Ленни выбрал из связки огромный медный ключ, вставил его в скважину и с усилием повернул. Они вошли.
– Ну, товарищ Левицкий, вы, я надеюсь… – начал Глазанов и вдруг замолчал на полуслове, увидев, что камера пуста. Левицкого в ней не было.
10
На Рамбле
Целых полтора дня проспал Флорри в одном из номеров на шестом этаже отеля «Фалькон». Отель этот они с Сильвией выбрали в спешке вчерашнего дня, вспомнив, что он, как писал в своей статье Джулиан, является «приютом молодых и смелых».
Когда же Флорри наконец очнулся от тяжелого, без сновидений забытья, была ночь. Чье-то постороннее присутствие ощущалось в его комнате.
– Кто здесь? – спросил он, но тут же уловил аромат духов Сильвии.
– Я.
– Сколько же я проспал?
– Порядочно. Я присматривала за вами.
– До чего это было, наверное, скучно. Я голоден как волк.
– Но сейчас комендантский час. Придется вам подождать до утра.
– Ох.
– Как вы себя чувствуете?
– Прекрасно. Начинаю понимать, как приятно быть живым.
– Я тоже. Роберт, вы ведь спасли мне жизнь. Вы помните это?
– А-а, это. Боже милостивый, что за кутерьма была на судне. Мне кажется, я просто спасал свою жизнь, а вы подвернулись под руку.
Она присела к нему на кровать.
– Мы тут совсем одни.
Она была так близко.
– Вы знаете, Сильвия, – заторопился Флорри, – я рад, что встретился с вами.
И вдруг, удивляясь собственной наглости, он привлек девушку к себе и поцеловал. Это было в точности как он представлял, только еще приятнее. Сильвия отодвинулась и встала.
– Что вы делаете?
– Раздеваюсь.
Он видел светлый силуэт в темноте комнаты. Она ловкими и грациозными движениями снимала с себя одежду.
Затем уронила на пол рубашку, шагнула к нему, и тогда Флорри увидел белизну ее грудей. Они были довольно маленькие, похожие на груши и очень красивые. Изящные бедра, плоский упругий живот. Сильвия приблизилась, и он снова ощутил сладость ее запаха. Девушка взяла обеими руками его ладонь.
– Погладь меня, – попросила она, поднося ее к груди. – Здесь. Погладь их. Возьми в ладони.
Они были теплые. И такие округлые. Он слышал, как под ними бьется сердце. Она была так близко. Казалось, что в мире нет больше никого. Только Сильвия.
– Я так давно хотел тебя, – услышал Флорри собственные слова.
Их рты жадно приникли друг к другу. Юноша почувствовал, что теряет связь с существующим миром и вплывает в новую вселенную чувств. Сильвия была такая загорелая, мускулистая и, наверное, спортивная, даже сильная, она удивительно удачно потянула его за собой на кровать. А Флорри неожиданно для себя почувствовал, что в своей неуклюжей торопливости, в этой залитой лунным светом комнате, среди обрушившегося на него калейдоскопа образов, чувств и ощущений, он стремится ничего не упустить, ну совсем ничего. Ее груди, например. Он обнаружил, что мог бы вот так, положив на них голову, провести всю жизнь. Они были просто чудом геометрии и грации. Их хотелось, как ни странно, съесть, и он жадно приник к ним ртом.
– О-о, – простонала она, извиваясь под ним. – О боже, как это прекрасно, Флорри.
Девушка становилась все более лиричной, нежной, но вместе с тем более непонятной. Его удивляло, что она еще находит какие-то слова, бормочет задыхающимся голосом, в то время как он напрочь лишился дара речи.
Он опустил руку, провел по ее животу, скользнул ниже и ощутил влажное тепло, покорность и жадность. Это было что-то совершенно невероятное. До чего же она стала гладкой, открылась ему и будто расплавилась. Все ее тело сначала будто стало бескостным, потом напряглось и выгнулось и снова упало, как хлыст.
И вот пришло время закрыть ей рот поцелуем, и Флорри показалось, что он очутился в центре взрыва, такого сочного и сладкого, такого совершенного и законченного, будто он был строчкой стиха.
– Скорее, дорогой, – прошептала она, – не могу больше. Боже мой, скорей.
И он бросился в последний вихрь, вошел в нее и тут же почувствовал, что скользит в совершенно новый мир.
– Сделай это!
Сильвия будто приказывала, и он завершил этот переход, то утопая все глубже, то снова поднимаясь, чтобы собраться с силами и утонуть опять. Это оказалось главным – утонуть и снова подняться, вверх и снова в глубину, вниз, в нечеловеческое наслаждение… и снова выныривание на поверхность.
– Да, о да, о-о да, – стоном повторяла она, и тут последняя связь с миром лопнула, и целый космос будто превратился в какой-то феномен оптики и засверкал, засверкал, засверкал, засверкал огнями. Флорри догадался, что пришел самый страшный момент, что он наконец-то проваливается в какое-то небытие. Он изо всех сил ухватился за девушку, она ухватилась за него, как будто оба догадались, что они друг для друга единственная в мире защита.
– Знаешь, что тут самое странное? – поинтересовалась Сильвия на следующее утро. – Ощущение, что живешь в истории. Она тут везде. Чувствуешь это? Буквально в самом центре истории.
Флорри сонно кивнул, поскольку сейчас он явно бы предпочел быть не в центре истории, а внутри своего комбинезона. Комбинезон был огромный, испанский, наподобие одежды летчика или авиамеханика. К тому же поношенный, грубый, из синего хлопка. Флорри одолжил его у организации ПОУМ, патронировавшей отель «Фалькон».
ПОУМ, то есть Партия марксистского объединения по-испански, имел английскую версию – Испанская рабочая партия, – значительно более удобную и менее тенденциозную. Эти буквы красовались по всей Барселоне, так как ПОУМ был самым массовым и наиболее эмоциональным из нескольких революционных течений, существовавших в городе. Но не эта партия контролировала Барселону.
Собственно, ПОУМ не контролировала даже самое себя; и вообще ровным счетом ничего. Это течение было чуть больше, чем группировка, но меньше, чем гигантские объединенные организации, которые уже давно доминировали на политическом небосклоне Барселоны. В некотором смысле ПОУМ просто существовала, подобно тому, как может существовать в пейзаже гора. Скорее, это был мемориал размаху эмоций, чем актуальное политическое движение: тут больше интересовались тем, как может обернуться ситуация в будущем, а не тем, какой она была в прошлом.
Флорри понимал, что ПОУМ имеет слабую связь с анархо-синдикалистами, другой крупной, теоретизирующей, довольно мощной группировкой, столь же эмоционально бурной. О ней, возможно, будут рассуждать в следующем столетии, но она вполне могла исчезнуть назавтра. В действительности и ПОУМ, и анархисты кроме набора туманных терминов «победа», «равенство» и «свобода» интересовались лишь тем, чтобы бурно и весело проводить время в ходе разрушения старого мира.
Долой отжившее прошлое; будущее обязательно будет светлым, даже если никто не имеет понятия, что это значит.
Но поумовцы тем не менее держали под контролем эту часть города с отелем «Фалькон» на Рамбле. И что значительно более важно, они держали под контролем самый большой отряд народной милиции, Ленинскую дивизию, которая в настоящее время вела подлинную войну в окопах под Уэской, в двухстах пятидесяти милях к востоку, в предгорьях Пиренеев.
Но Флорри, хоть и чуть сонный после всех событий этой ночи, понял, что Сильвия имеет в виду.
– Да, это действительно удивительное чувство, – согласился он.
Даже воздух здесь казался заряженным странной энергией. После опрятной и спокойной Англии в Испании особенно остро ощущались неукротимая силища и мощь. За все эти годы они досыта наслушались самых разнообразных теорий, модных споров, интеллектуальных фантазий, провозглашаемых в прокуренных людных комнатах. Мечтаний, выкрикиваемых пронзительными голосами. Лихорадочно излагаемых видений. Оптимизм был подобен вирусу, а надежда казалась несбыточной фантазией. И вот оказалось, что в Испании это все претворяется в жизнь, пусть в самой неуклюжей, смешной, гипертрофированной форме. Но в этой стране пробуют создать бесклассовое общество.
– Здесь у тебя рождается надежда, – продолжала Сильвия. – Здесь видишь, каким мог бы быть мир. Каким он должен быть.
Флорри незамедлительно кивнул, не совсем разобравшись в своих чувствах, но почему-то соглашаясь с ней.
Ясным днем они сидели за столиком кафе «Мока» на первом этаже их отеля, по-настоящему удивленные теплом и солнечностью января, по-своему соответствующего горячности народных масс. Они потягивали cafe con leche
[21] и наблюдали за парадом. Революция здесь была не чем иным, как парадом.
Вниз по Рамбле, которая широкой магистралью спускалась на милю от пласа де Каталунья к порту, нескончаемыми колоннами шагали революционные массы. Даже просто смотреть на них казалось почти привилегией. Били последние часы старого усталого мира.
– Нет, ты только посмотри на них! – У Сильвии от волнения разгорелись щеки и заблестели глаза.
– Самый большой парад из всех, – заметил Флорри.
И к этому параду старая Барселона принарядилась, как будто без соответствующего одеяния не могло быть и радости. Все население города внезапно превратилось в трудящихся. В первый раз в истории человечества стало модно быть трудящимися. Люди надели синие рабочие комбинезоны или хаки бойцов народной милиции. Даже прозаический общественный транспорт прифрантился: трамваи, двигавшиеся вдоль улиц, плыли, как огромные поплавки, кричаще расписанные красно-черными красками. На своих боках они несли названия разных политических объединений. Грузовики и легковые машины, временно экспроприированные в политических целях, тоже несли свидетельства своей лояльности с гордостью, подобной той, с которой старый гвардеец носит свои шевроны.
Это был Mardi Gras
[22] революции гуляк. Воздух звенел музыкой и поступью истории. В нем плясали конфетти. Праздничные знамена свешивались с балконов зданий к голым ветвям деревьев на Рамблас. Другие, кричаще расписанные, выгнутые, как паруса, или величественно ниспадающие, были натянуты между столбами освещения и стенами домов. Они несли на себе все разнообразие призывов, зовущих к предстоящим великим делам.
«Они не пройдут!»
«С фашизмом будет покончено здесь!»
«На Уэску! На Уэску!»
«Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»
«Смерть буржуазии!»
Весь революционный пантеон предстал на огромных портретах, развешанных на каждом шагу: смелые, добрые, мудрые лица, лица святых. Флорри узнавал некоторых: Маркса и Ленина, женщину, которую испанцы называли Пассионария, вдохновенного интеллектуала по имени Нин, главу ПОУМ. Только Стальной человек из страны Советов – Сталин – здесь отсутствовал: ему не было места среди этих неуправляемых либералов. Зато в полумиле отсюда, на пласа де Каталунья, раскачивался его огромный портрет. Там ПСУК, коммунистическая партия Каталонии, руководимая компартией из России, организовала свою штаб-квартиру в отеле «Колумб», превратив нарядную барселонскую площадь в частицу далекой Москвы.
Как же шумно было на Рамбле! Гром песен и граммофонных пластинок, мешанина дюжины наречий, испанский, каталонский. Часто слышались английские, французские, немецкие и русские слова.
Воздух искрился солнечным светом, клубился пылью, грохотал шумом, благоухал запахами цветов, бензина, лошадей и сластей. Сенсация громоздилась на сенсацию, зрелище – на зрелище.
– Я словно бы попала в другой мир, – говорила Сильвия. – Мир совершенно новый. Как будто перенеслась на несколько лет в будущее.
Флорри уж и не знал, что сказать. Размах ее страстей даже озадачивал. Ничто в ней не напоминало о прошлой их ночи.
– Мне так хочется верить в это. Тогда многое становится понятным для меня.
Девушка была права. Таким отчетливым было здесь ощущение революции. Дух справедливости, так долго преследуемый, наконец вырвался на волю. Дышать им – уже значило верить в передел старого, наступление правого, в создание государства справедливости. Счастье быть повивальной бабкой истории, видеть, как в муках рождается новое время! Флорри просто физически ощущал острое чувство новизны, пронизывающее все его существо.
Но даже сейчас, в настроении стихийной приподнятости, крайней решительности, Флорри не мог подавить сомнений. Они владели им, как тяжелый назойливый запах. Какова доля иллюзий во всем происходящем? Парады, речи, пляшущие толпы крестьян – это и есть будущее?
Или будущее – старый Грюнвальд со связанными руками в полицейском фургоне? А как же бедный Витте, утонувший прошлой ночью? А как же сотня безымянных арабов, похороненных черной волной?
– Что ты так печален, Роберт?
– Я думал о старом графе Витте.
– Он погиб. Бедняга.
– Да. – Флорри потянулся и взял ее руку. – И еще я подумал о нас с тобой, Сильвия. Не об истории, не о прогрессе и не о справедливости. Нет, о нас. Хорошо ли то, что мы делаем? Имею ли я право на это?
– Но мне нравится, когда ты меня обнимаешь, – ответила она. – Очень нравится.
– Мы с тобой сейчас живем в отважном новом мире. И ты говоришь мне, что тебе нравится, когда я тебя обнимаю. Но может быть, это всего лишь иллюзии, Сильвия? Объясни мне, пожалуйста. Может быть, я не понимаю тебя? Может быть, я слаб и сентиментален и вижу то, чего нет в действительности?
Тень раздумья омрачила ее лицо. Неожиданно откуда-то налетел шквал музыки такой громкой, что Флорри поморщился. Взгляд девушки стал озабоченным.
– Я как раз думала о том, время ли сейчас для наших отношений. Среди всего этого.
По Рамблас двигался отряд кавалерии. Четко цокали по каменной мостовой копыта. Отсюда, издалека, они казались такими сильными и гордыми, воплощением славы и целеустремленности.
– Я правда люблю тебя, очень люблю. Но мне нужно видеть то, что делается здесь. Не сама революция, а мое ощущение революции. Я никогда не присутствовала при таких волнующих событиях. Не была так близко к истории. И впредь никогда не буду. И мне нужно время, чтобы… Ну, чтобы познать это новое. Для этого я сюда и приехала. Ты понимаешь, о чем я говорю?
– Кажется, понимаю. Но дело в том – как бы мне осмелиться сказать это тебе? – дело в том, что, по-моему, я тоже люблю тебя. Смешно, правда? Но мы должны стараться соответствовать всему происходящему. Поэтому давай будем друзьями.
– Прошлой ночью было очень хорошо. Помнишь? Но сейчас много гораздо более важных, чем наши с тобой чувства, вещей.
– Я об этом и говорю.
– И так много нужно сделать.
Флорри промолчал. Ему тоже нужно сделать очень много.
– Твой друг Джулиан присоединился к революции. Я сегодня разговаривала с некоторыми членами партии. Он больше не хочет представлять свой журнальчик. Он хочет представлять людей. Людей с большой буквы. Он вступил в ряды Ленинской дивизии и сейчас сражается в окопах Уэски. Он участвует в настоящей войне. Боже, Флорри, что это за необыкновенный человек!
Восхищение, звеневшее в ее голосе, чуть не убило его.
– Ну тогда, Сильвия, – с трудом произнес он, – тогда ты все же познакомишься с великим Джулианом. Потому что я тоже отправлюсь в Уэску.
– Что ж, – сказал Дэвид Гарольд Аллен Сэмпсон, – что ж, предположим, что вы на самом деле Флорри, хоть предъявить доказательства этого вы не можете.
Сэмпсон оказался моложавым, довольно угрюмого вида мужчиной, со скучающими глазами и неприветливыми манерами. Он был даже красив, может быть, несколько изнеженной красотой. Его размеренный голос обладал тем ровным тембром, которым обладают голоса дикторов Би-би-си, и когда он говорил, то смотрел не на собеседника, а куда-то в пространство, будто пересчитывал звезды. В общем, он выглядел так, словно умудрился, несмотря на свои тридцать, увидеть в мире все, что было достойно его внимания.
– Слушайте, Сэмпсон, когда наше судно стало тонуть и люди рядом со мной гибли десятками, скажу честно, мне было не до Тристрама Шенди.
– Что меня больше всего убеждает в вашей честности, так это именно ваша грубость. Только Итон может научить такому. Ни один вшивый большевик не сумеет прикинуться итонцем. Да, верю, что вы действительно наш Флорри.
И он пригубил стаканчик с виски. Они сидели в глубоких креслах за мраморным столиком в сумрачном и прокуренном кафе «Де Лас-Рамблас». Это заведение старомодного, но очень средиземноморского стиля было излюбленным местом сборищ английских газетчиков. Наступил тот послеобеденный час, когда каждый испанец, отложив в сторону свою свирепую революционность, предается вековому обычаю сиесты.
– И вы предполагаете немедленно отправиться на фронт. Непременно в ранге рядового, ни больше ни меньше. Господи, Флорри, да на вашем месте, после ужасного происшествия с «Акимом», любой потребовал бы по крайней мере двухнедельного пребывания в больнице.
– «Аким» – это уже не важно. Сейчас важен только Джулиан.
– Право, им следовало предупредить меня, что вы так героически настроены, – протянул Сэмпсон, мастерски умеряя его излишний энтузиазм.
– Просто мне хочется как можно скорее покончить с этим делом.
– Но я должен проинформировать их об этом. Потом нужно дождаться ответа.
– Ни в коей мере не намерен ждать, – решительно ответил Флорри, – пока майор и его мерзкий помощничек соблаговолят что-либо ответить. Завтра прямо с утра я отбываю в казармы Ленинской дивизии. Это понятно?
– Флорри, да не будьте вы таким злобным.
– Понимаете, я боюсь, что не справлюсь с заданием. И знаете почему?
– Не стану мешать вам сообщить мне об этом.
– Потому что меня от всего этого просто тошнит. Я сделаю то, что должен, и покончу с этой историей.
– Прекрасно, – произнес Сэмпсон. – В таком случае сообщаю вам, что, по нашему мнению, поведение Джулиана является еще одним доказательством его вины. Еще виски? Эй, официант! Боже праведный, мне следовало называть его «комрад», будто мы с ним давние приятели. Комрад! Еще виски для двоих, пожалуйста.
Бравурные звуки донеслись с улицы. Флорри услышал обрывки мелодии, потом хор многих голосов. Сиеста окончилась.
Вставай, проклятьем заклейменный,
Весь мир голодных и рабов.
Кипит наш разум возмущенный
И в смертный бой вести готов!
– Как возвышенно, правда? – На лице Сэмпсона играла подозрительная, натянутая, неестественная усмешка. – Жаль только, что занимаются грязным делом.
– Бросьте, Сэмпсон. Теперь тут не до веселья.
Но Сэмпсон по-прежнему улыбался. Он от души наслаждался происходящим.
– Некоторое время назад мы получили сведения о том, что русская разведка отыгрывается на своих старых соперниках – поумовцах, анархистах, тред-юнионистах, на всех этих марширующих и распевающих народных массах. В реальности тут идет самая настоящая война. Под покровом ночи исчезают лидеры оппозиции; некоторых находят мертвыми, других вообще не находят. Настоящий разбой. Одна гангстерская банда расправляется с другой. Но русские должны все-таки знать, кого им брать. Не хватать же кого попало. В таком случае что может быть лучше, чем забросить к врагам этакого невинного британского журналиста, обладающего к тому же блестящим, редким очарованием? Этот факт прекрасно согласуется с тем, что нам известно. Джулиан никому не докладывает о том, чем он занят, лишь передает свои сообщения одному связному, который переправляет эту информацию в Москву через канал в Амстердаме, что лишний раз доказывает важность упомянутых сообщений. После чего получает приказы из Москвы. Полное отсутствие контактов между Джулианом и местными головорезами. Он ничем не скомпрометирован. Совсем не глупо.
Флорри смотрел на него.
– Значит, убийство? Другая сторона того же разбоя?
– Ничего подобного. Видите ли, та тайная война, о которой мы говорили, сейчас вступает в новую, возможно, последнюю фазу. Что может быть лучше для проникновения в ряды ПОУМ, чем посадить своего агента, причем самого лучшего, в ряды милиции, в непосредственной близости от самого штаба в Ла-Гранхе? И заметьте, не подвергнув его при этом ни малейшей опасности. Настоящие бои идут под Мадридом. В окрестностях Уэски же по большей части валяние в грязных окопах. Если требуется сберечь чью-то задницу, то лучшее место для нее – Уэска. Единственное, с чем ему на самом деле пришлось расстаться, так это с роскошными телесами его сговорчивых поклонниц. Но чем-то же надо жертвовать ради революции.
– Вы циничны, как обитательница портового борделя.
– Профессия, видите ли, накладывает отпечаток. К тому же, если вдуматься, тут и есть настоящий бордель. И должен признаться, я испытываю циничное удовольствие при мысли о Джулиане Рейнсе, валяющемся в окопной грязи. В университете они с приятелями были такими денди!
– Вы знакомы с ним?
– С ним все были знакомы. Джулиан обладает настоящим даром заводить знакомых. Не говоря уж о других его способностях.
Флорри сделал глоток виски.
– Итак, если вы чувствуете необходимость отправиться туда же и стать героем в глазах этой миленькой девушки, ну что ж, отправляйтесь. Заплатил пенни, заплатишь и фунт, как говорится. Возможно, в данной ситуации это лучшее, что можно сделать.
Внезапно до Флорри дошло, как тщательно был просчитан Сэмпсоном этот разговор.
– Кажется, я сильно облегчил вашу задачу, Сэмпсон?
Тот улыбнулся. В эту минуту Флорри возненавидел его.
– Можно сказать. Вы довольно любезно начали там, где я предполагал остановиться. Сегодня ночью я получил последнее распоряжение майора. Вам необходимо вступить в Ленинскую дивизию. И он поручил мне проработать этот вопрос. Вы спасли меня, старина.
– Вы и вправду шлюха, Сэмпсон.
– Разумеется. И тешу себя мыслью, что неплохая. Но не надо расставаться врагами, хоть мы и учились в разных школах. Если надумаете, заглядывайте ко мне и захватите с собой вашу девушку. Я арендовал в окрестностях Сарреи виллу. Исключительно удачное место, дом довольно красивый и просторный. Сейчас недвижимость идет за сущие гроши. Пошлю туда моего повара, он отменно готовит. Может получиться отличная вечеринка.
Флорри встал, собираясь идти.
– Договорились. Я вам позвоню, и решим окончательно.
– Великолепно. Между прочим, у меня имеется для вас еще кое-что любопытное.
Флорри вернулся.
– Так вот. Ходят слухи, что старый дружок Джулиана Левицкий сейчас в Барселоне. Почаще оглядывайтесь, когда окажетесь рядом.
– И как, интересно, я узнаю этого Левицкого? Вы считаете меня телепатом?
– Помилуй бог. Но дело в том, что сюда вы с ним плыли на одном судне. Он прибыл в Барселону по чужим документам на том же «Акиме». И тоже, насколько нам известно, спасся.
Флорри взглянул на чопорного молодого англичанина, который в эту минуту самодовольно ухмылялся. Но Флорри думал не о нем. В его мозгу внезапно вспыхнуло воспоминание. Воспоминание об одном назойливом запахе.
Шнапс с перечной мятой.
11
Игенко
Из окна Левицкий внимательно следил за приближением Игенко.
Это был низенький, довольно толстый мужчина с мелкими суетливыми движениями и небритым лицом. На его белом костюме под мышками темнели огромные полукружия пота. Было очевидно, что он отчаянно трусил.
«Поди, поди сюда, миленький», – мысленно подгонял его Левицкий.
С немалой тревогой человечек вступил в продуваемые морскими ветрами, зловонные узкие улицы Баррьо Чино,
[23] которые сейчас, с приближением ночи, стали заполняться людьми. Даже революция не прекратила деятельности жриц древнейшей профессии. В Баррьо Чино – муравейнике зданий с нависающими балкончиками – сотня тесных ночных заведений держит двери открытыми, предлагая свои нехитрые удовольствия. Обычную клиентуру местных проституток составляют матросы, солдаты, политики и революционеры, которые проводят ночи напролет в бесчисленных маленьких забегаловках среди вони отбросов и мочи.
Левицкий видел, что коренастый застенчивый Игенко пытается быть незаметным в этой разноязыкой толпе. Во-первых, он боялся слежки НКВД, а во-вторых, что его остановят патрульные анархистов. Анархисты действительно держали в кулаке Баррьо Чино, иначе он бы так не процветал, но, как известно, им не по душе были русские.
Человечка, к счастью, никто не остановил. Он мельком бросил взгляд на часы, набрал в грудь побольше воздуха, словно набираясь храбрости, и, бросив последний взгляд на окружающий мир, пропал из поля зрения.
Левицкий ждал. Воображение рисовало ему мучения бедного Игенко, подвергнутого неизбежным расспросам при входе в бордель. Через некоторое время он догадался, что человечек приближается – послышались оклики женщин.
– Эй, сахарная задница, пойдем со мной, может, я и сделаю из тебя мужчину.
– А может, засунем твоего малыша куда надо, красавчик?
– Полижи меня, детка, а я покажу тебе парочку таких сисек, каких ты в жизни не видал.
Очевидно, бедный Игенко корчил из себя стоика. Вечно его дразнили на улицах подростки, и эти шлюхи тоже все, конечно, поняли. Левицкий удивлялся – откуда им было знать? И вправду, откуда? Почему все сразу догадываются?
Возле двери шаги затихли.
– Тебе сюда, – услышал он женский голос. – Деньги давай.
Еще одна пауза, очевидно, тот рылся в бумажнике.
– Ох, эти русские, – пробормотала она. – Хоть на глаз, хоть на нюх, все вы одинаковые. Толстые ли, тонкие – без разницы.
Она удалилась.
Игенко распахнул дверь и застыл, вглядываясь в темноту.
– Иваныч? Иваныч, ты где? – позвал он, обращаясь к Левицкому, как всегда, только по отчеству.
– За тобой следили?
– Иваныч, слава богу, ты здесь.
– Закрывай дверь, – прошипел тот.
Игенко быстро захлопнул за собой дверь. Прошло еще несколько секунд в молчании, и наконец зажегся свет.
– Боже! Какой ужас, Иваныч. Что с тобой сделали!
– Никакой бог тут ни при чем, уверяю тебя.
Левицкий старался говорить, не разжимая губ, потому что боль все еще была непереносимой. Разбитое лицо саднило и жгло.
Но не он, а Игенко, казалось, был близок к обмороку.
Он рухнул на кровать, словно его не держали ноги, задыхаясь и с трудом ловя губами воздух. Его нездоровой бледности кожа приобрела меловой оттенок.
– Как это ужасно. Тебя били?
– Да. Они добросовестно относятся к своим обязанностям.
Игенко разрыдался. Из-под тонкого носового платочка, которым он поспешил прикрыть глаза, доносились хлюпающие звуки.
– Что, и вправду так страшно? – осведомился Левицкий.
– Ты был таким красивым. И теперь видеть тебя в таком состоянии – это просто выше моих сил.
– Брось, не расстраивайся. Нет таких передряг, из которых мне не выбраться.
– До нас дошли сведения, что тебя схватили. Был слух. Говорили, НКВД получил приказ.
– А о том, что я бежал?
– Об этом нет. Ровным счетом ничего. Потому-то я так удивился, когда получил твою записку.
Левицкий хрипло рассмеялся, превозмогая боль.
– Этот Глазанов сам себя усадил в такую кучу дерьма! Если узнают, что я сбежал, только его здесь и видели. Тут же отправится в Москву за пулей в затылок. Поэтому ему необходимо разыскать меня без всякой огласки. С удовольствием посмотрю, как он из этого выберется.
Он получал немалое удовольствие от создавшейся ситуации.
– Иваныч, как ты исхитрился сбежать?
Левицкий снова искренне рассмеялся.
– Хватит об этом. Делаешь, что должен делать, и все.
Это и вправду было довольно просто. Даже вспомнить приятно. До чего они тупые, эти новички. Наследнички хреновы!
В горький час рассвета, ожидая прихода Глазанова, он заметил на стене след от висевшего там когда-то распятия. Прямо над соломенной подстилкой. Разумеется, он тут же смекнул, что такая штука должна была чем-то крепиться к каменной кладке. Не потребовалось очень много сообразительности, чтобы разыскать в стене гвоздь, оставленный в растрескавшемся камне. Старинная вещь, вбитая туда столетия назад. Один сильный рывок – и он становится обладателем прекрасной отмычки, без труда открывшей замок в двери. Поразмыслив, Левицкий понял, что при свете дня у него нет шансов на бегство, и потому просто нырнул в соседнюю камеру. А там самым трудным было удержаться и не выдать себя смехом, слушая, как в приступе гнева надрывается великий комиссар Глазанов. Когда тот со своим американским подмастерьем наконец ушел, Левицкий вернулся обратно в свою камеру, рассчитав, что более безопасного места ему сейчас не найти. Дождавшись же наступления ночи, бежал.
Он нащупал в кармане свой трофей – опасного вида маленькое копьецо дюйма четыре длиной.
– Я догадался, что анархисты, расположившиеся по соседству с НКВД, не станут следить за их казематом, и вот я здесь. В безопасности, как я думаю, хоть и не в полном здравии, – закончил он свой рассказ.
– Ты умница, Эммануэль. Каким всегда и был. – Маленькие глазки Игенко горели восхищением и почтением.
Он вытянул руку и коснулся колена собеседника, лицо его осветила слабая, но оптимистичная улыбка.
– Я ведь всегда был твоим самым горячим приверженцем. Верным поклонником. Ты знаешь это.
– Да, Иван Алексеич. Но сейчас мне нужна твоя помощь. Нужна как никогда.
– Понимаю. Ты можешь доверять мне. Я ведь тебе так многим обязан.
– Знаю.
– Всеми силами буду способствовать твоему плану.
– Рад. Я рад, Алексеич.
Игенко опять разрыдался. Опустив голову, он почти упал на кровать, обливаясь слезами. Левицкий гладил его жирный затылок и, тихо увещевая, успокаивал.
– Нашим отношениям уже столько лет, – проговорил тот сквозь слезы.
– Что и говорить. С девятнадцатого года. Полно, вытри глаза, старик. Перестань хныкать, Иван Алексеич.
– Сейчас, сейчас. Это я от радости, что ты сбежал от них.
– Знаю.
– Я смогу помочь тебе. Я же служу в Морском комитете. Знаком с людьми в порту. Многие мне кое-чем обязаны. То одному, то другому нет-нет да окажу услугу. Я вытащу тебя отсюда. Устрою на какой-нибудь корабль. Идущий в Африку, например. Или даже в Америку.
– Не сейчас.
– Эммануэль, они же убьют тебя. Глазанов со своим чудовищем Володиным. Их вся Барселона боится. Люди из Коминтерна тоже. Даже радикалы и анархисты и те боятся.
Его голос поднялся до визга, он явно был на грани истерики.
– Выслушай меня, Иван Алексеич. Успокойся и выслушай. Мне нужны деньги. И место, где я мог бы переждать какое-то время. Тут я могу пробыть всего лишь несколько дней, не больше, пока они не начнут обыскивать бордели. Даже в логове анархистов.
– Глазанов держит СВР в кулаке. А СВР здесь – это всё.
– Знаю. Потому мне и нужно время. Но главное для меня – раздобыть документы. Прежде всего мне нужны документы. Я должен быть хоть кем-нибудь.
– Денег я тебе достану. У меня есть два десятка золотых монет. Берегу их уже несколько лет. Завтра продам. И найду тебе надежное укрытие. Что касается документов – ну, это не по моей части, но все-таки попытаюсь.
– Еще одно. Эти часы. Для меня важно иметь часы.
– Конечно же. Забери. Ты когда-то подарил их мне. Я тебе их возвращаю.
– Спасибо.
Левицкий взял часы из рук Игенко и надел на запястье.
– Теперь смотри. Возьми деньги, что у меня сейчас с собой. – Игенко протянул другу пачку песет. – А золотом я займусь завтра.
– За тобой ведется слежка?
– За всеми ведется. НКВД шныряет всюду, как и СВР.
– А-а, это одно и то же.
– За мной не ведут постоянной слежки. Я относительно свободен.
– Отлично. Сегодня ночью я съеду отсюда. Сможешь завтра навестить меня?
– Э-э… Смогу, да.
– Я буду стоять на Рамбле, рядом с пласа Реаль. За торговыми рядами, в самой середине. Там есть одна торговка, продает цыплят на вертеле. Знаешь, где это?
– Найду.
– Встретимся там в семь. Возьми с собой какой-нибудь портфель. У тебя найдется?
– Конечно.
– Если обнаружишь слежку, держи его в правой руке. Если считаешь, что все спокойно, – в левой. Запомнил?
– Да. Правая – опасность, левая – все в порядке.
– Точно. Как в политике.
– Иваныч, прошу, береги себя. – Игенко умоляюще коснулся руки Левицкого.
– Иван Алексеич, если ты мне поможешь, мы оба сбежим отсюда. Вместе. Удерем через пару дней. Отправимся в Америку.
– Хорошо.
– А сейчас ступай. Надо торопиться, чтоб тебя не хватились в отеле «Колумб».
Игенко поднялся, собираясь прощаться, но помедлил.
– Иваныч, я рад, что ты здесь. – Толстяк счастливо улыбался. – И хочу тебе сказать – поступай как знаешь. Делай, как велит тебе долг. Понимаешь меня?
Левицкий пристально посмотрел на него.