Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Ганс Христиан Андерсен

Всего лишь скрипач

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I

Среди руин, обходить которые придется часа два, особенно выделяется большой храм с почти полностью сохранившимся порталом. Прямо-таки трогательно видеть на самом верху, как раз над каменной орлиной головой, гнездо аиста. Увы, его обитатели только что вселились в свою летнюю резиденцию в Европе, так что, возможно, кто-нибудь из моих любезных читателей видел, как владельцы величественно поднимались в нее, в то время как мне оставалось лишь созерцать пустое гнездо. Г. фон Пюклер Мускау Земилассо в Африке
Когда растает снег, когда зазеленеют леса, аисты возвращаются из своего долгого путешествия. Они были в далекой Африке, пили воду из Нила, отдыхали на пирамидах. Жители сицилийского побережья и предгорий вокруг Неаполя говорят, что ежегодно в одно и то же время большие стаи аистов перелетают через море и отдыхают на обрывистых склонах, снизу доверху покрывая их; внезапно они снимаются и летят на север, над альпийскими снегами и облаками, разделяясь при этом на стаи. И, будь стая велика или мала, она не собьется с пути и попадет точнехонько к себе домой. Та, что летит в крохотную Данию, отнюдь не меньшая из всех. Каждая птица знает свой родной залив, знает изгиб леса и белую трубу над зубчатым коньком крыши, где ждет ее гнездо. Удивительные, загадочные птицы! На ваших спинах в страну влетает бог весны, и леса становятся еще зеленее, трава сочнее, воздух теплее…

Вернулась домой и чета аистов, свившая гнездо на крыше одного флигеля в городе Свеннборге. Дел у них было по горло; сейчас они тащили в гнездо, нуждавшееся в починке, соломенный жгут почти в три локтя длиной, который нашли на земле. Их хлопоты наблюдали и обсуждали двое мужчин. В том, который стоял во дворе, прислонившись к открытому окну, не было ничего сколько-нибудь примечательного, кроме густых черных усов и фуражки военного образца. В комнате сидел на столе человек не менее крепкого сложения. Солдатский кивер лучше выглядел бы на его темных волосах, нежели надетая на нем сейчас полотняная шапочка, сабля в руках подходила бы к ним больше, чем швейная игла, блестевшая между пальцами.

Человек за окном был фельдфебель, человек в комнате — портной. Маленький мальчуган прижался носом к окопному стеклу, чтобы лучше рассмотреть аистов, про которых толковали взрослые.

— Курьезные, диковинные, непонятные создания, — сказал фельдфебель, поглаживая усы. — Я бы ни в жизнь не застрелил аиста, пусть мне даже посулили бы за это месячное жалованье. Они приносят счастье тому дому, на котором свили гнездо, недаром наши живут на крыше у евреев.

— Да, гнездо они свили и правда у евреев, — ответил портной. — Но и мы не в обиде. Каждый год они платят свою десятину — яйца снесут, птенцов высидят. А какая потеха смотреть, как они клюют их в шею — ну в точности как будто втыкают иголку! — и вытаскивают из гнезда. А как они кормят птенцов, как учат их летать — ну просто умрешь со смеху! Стоя во весь рост в гнезде, поворачивают длинную шею за спину, клюв у самого хвоста — ни дать ни взять, циркач перегибается назад, чтобы достать с полу серебряный скиллинг. Выгибают шею, поворачивая ее обратно, и выплевывают лакомых лягушат и ужат, которые идут на угощение потомству. Но самое забавное — как аисты учат своих отпрысков летать. Экзерциции проводятся на коньке крыши. Аистята идут шеренгой, балансируя крыльями, как канатные плясуны, потом начинают подпрыгивать, сначала невысоко, потому что тушки у них тяжелые. Каждый год, стоит мне увидеть аистов, возвратившихся из долгих странствий, мне кажется, что это я сам только что вернулся из дальнего путешествия: воспоминания оживают во мне, я думаю о высоких горах, на которые взбирался, о великолепных городах, где дома были похожи на дворцы, а церкви убраны так богато, что напоминали императорскую сокровищницу. Да, приятно побывать в чужой стороне! — вздохнул портной. — Там почти весь год стоит лето. Воистину, мы не дети, а всего лишь пасынки Господни… Но я не о том хотел сказать. Мы ведь говорили об аистах. Невозможно постигнуть до конца всю диковинность этих созданий. Прежде чем улететь в далекие края, они всегда собираются гигантской стаей. Я однажды видел такое собрание под Кверндрупом — несколько сотен, вот это были маневры! Аисты щелкали клювами все разом, так что шум стоял оглушительный. Верно, они обсуждали предстоящее путешествие. Держали совет, и вдруг вся стая накинулась на нескольких бедолаг и заклевала до смерти; с дюжину птиц остались лежать мертвыми. Говорят, аисты убивают своих больных и слабых собратьев, у которых не хватит сил для дальнего полета. И вот вся стая взмыла в воздух и давай описывать крути — точно сверло ввинчивалось в небо. Господи, спаси и помилуй! Ну и высоко же они взлетели! Стали похожи на рой мошкары, а потом и вовсе исчезли. А желток-то в яйце у аиста красный, словно огонь или кровь. Сразу видно, что это яйцо птицы, видевшей солнце. В нем лежит птенец из жарких стран.

— А меня аист тоже принес из жарких стран? — спросил вдруг мальчик, который не отрывал лица от стекла, но тем не менее слышал каждое слово.

— Тебя он выловил у мельничной запруды, — ответил отец. — Ты же знаешь, всех маленьких детей аисты находят у мельничной запруды.

— Но дети же все голенькие! — сказал мальчик. — Как же аист может различать мальчиков и девочек?

— Потому-то он так часто и ошибается, — сказал фельдфебель. — Приносит девчонку, хотя мы ожидали парня.

— Где запруда, там вода, а где вода, там и водочка, — сказал портной, беря карманную фляжку с комода, украшенного чайником и чашками, между которыми сидела нарядная кукла, подобная тем, которые в католических странах изображают Богоматерь.

— Матушка Мария хороша, — сказал фельдфебель. — Не иначе как вы сами ее сделали?

— Голова из Австрии, — ответил портной, разливая водку. — Одежду я сшил сам. Кукла напоминает мне мои юношеские странствия. Дети сажали такую куклу на столик возле входной двери, зажигали перед ней огарок свечи и просили милостыню у прохожих. «Сегодня у Мадонны день рождения», — говорили они. А теперь посмотрите на мою картину «Перевоплощение». Я сам ее сделал. — Он показал на грубо намалеванную цветную картину в большой раме. — Это доктор Фауст посреди своей комнаты, он погружен в размышления о науке. С одной стороны стоят часы, они показывают полночь, с другой стороны лежит Библия. Теперь потяните за вот этот шнур слева. Видите, часы превратились в Сатану, который собирается искушать доктора. А теперь мы тянем за другой шнур, Библия раскрывается. С ее страниц сходит ангел и призывает к миру на земле.

Все происходило именно так, как говорил портной, причем одновременно с каждой фигурой показывался также стишок, передающий искусительные слова дьявола и предостережение ангела. Портной снова потянул за шнур справа, и ангел вернулся обратно в Библию, переплет захлопнулся, а дьявол остался с Фаустом.

— Черт побери! — воскликнул фельдфебель. — И это все вы сами придумали? Надо же вам было стать портным с такой головой на плечах!

— Эту картину я смастерил по образцу той, которую видел однажды в Германии. Я разбираюсь в механизмах. Историю про чародея Фауста я тоже не сам придумал: я видел ее во время моих странствий. Ее представляли в кукольном театре. Ангел восставал из Библии и остерегал доктора Фауста, но часы превратились в Сатану, и, когда ангел исчез и книга закрылась, доктор оказался во власти дьявола. У этого Фауста был еще фамулус, как они его называли, — слуга, прислужник, он знал о договоре хозяина с дьяволом и сам был готов войти в союз с нечистой силой, но вовремя опомнился; в последнем акте спектакля мы видим его бедным и жалким, он служит ночным сторожем в том городе, где живет разбогатевший Фауст. Фамулус знает: стоит ему объявить, что часы пробили двенадцать, как явится дьявол и заберет его господина. Слышится бой часов, фамулус молитвенно складывает руки на груди. «Часы… — кричит он, еле слышным шепотом добавляет: — Пробили», набирает в легкие воздуху и… не может или не хочет произнести «двенадцать». Но это не помогает, и Фауст все равно вылетает из своего окна верхом на языке пламени.

— Вы не созданы для портняжного стола, — сказал фельдфебель. — Видеть мир — только это вам и интересно. Военная служба — вот подходящее поле деятельности для вас. Вперед! Шагом марш! Ордена и медали на груди. Не пройдет и года, как вы станете унтер-офицером…

— А жена и сынишка? — возразил портной. — Ему дудеть в дудку, а ей пойти в маркитантки? Разве это жизнь? Нет, лишь покаты ничем не связан, перед тобой открыт весь мир. Я только и жил те пять лет, когда был сам себе голова. Девятнадцати лет от роду я не имел ни отца, ни матери, ни возлюбленной. Фоборг, где я родился и пошел в учение, — прелестный городок. Соседская дочь Мария была девушкой на выданье уже тогда, когда меня все еще называли мальчишкой, поэтому я гордился тем, что взрослая красавица, с которой многие хотели бы «подружиться», подавала мне руку и лукаво улыбалась при этом, но желать, чтобы она стала моей возлюбленной, — нет, так высоко я не заносился! К тому же я хотел, когда выучусь на подмастерье, отправиться странствовать, хотел повидать белый свет. И потому, как только у меня приняли пробную работу и дали звание подмастерья, я сосчитал накопленные скиллинги, завязал рюкзак и распрощался с добрыми друзьями. А надо тебе знать, что в Фоборге церковь находится в одном конце города, а сторожевая башня в другом. Вечером я проходил мимо башни и там встретил Марию. Она взяла мою голову в ладони и поцеловала — прямо в губы. Меня словно обожгло, никогда с тех пор ничей поцелуй не пронизывал меня так до мозга костей; как хотелось мне, чтобы весь город видел меня в эту минуту! Но мы были наедине. Я посмотрел на верхушку башни. Там нет настоящей галереи для стражников, она лишь нарисована на стене, а на ней — два стражника в натуральную величину и в красках; различить их можно до сих пор, потому что их все время подновляют. Как я хотел, чтобы они были живыми! Я не удержался и в сердце своем произнес: «Вы видели, как самая красивая девушка в городе поцеловала меня!»

— И после этого вы обручились? — спросил фельдфебель.

— Ну да, что-то в этом роде. Я разохотился, как зверь, почувствовавший вкус крови, но я был непоседой и дома не остался, наоборот, после этого случая путешествовать еще больше тянуло. Пять лет бродил я из страны в страну. Я был подручным у порядочных людей, у славных мастеров, но оставался все таким же непоседой.

— А не стали вы после поцелуя Марии охочи до женщин?

— Не хочу казаться лучше, чем я есть, но, Бог свидетель, когда в чужой стране в первый раз обнялся и поцеловался с женщиной, я вспомнил Марию. Она смотрела на меня, и, знаете, я даже покраснел. Вообще-то я всюду чувствовал себя своим. Прожив месяц в городе, я был там как дома, своих тамошних приятелей словно знал всю жизнь и насвистывал вместе с ними их немецкие песенки. Лишь когда что-то воистину потрясало меня, например старый собор святого Стефана в Вене или высокие горы, к склонам которых лепились облака, а у подножия все цвело и плодоносило, как в самом богатом саду, перед моим мысленным взором вставал Фоборг со всеми добрыми знакомыми; слезы выступали у меня на глазах при виде великолепия мира, и я невольно вспоминал сторожевую башню в Фоборге с намалеванной галереей и двумя изображениями стражников, которые видели, как Мария поцеловала меня, и мне думалось, что для меня все здесь было бы еще стократ красивее, будь рядом старая башня, а под ней — Мария в своей душегрейке и зеленой юбке. Но я начинал насвистывать песенку, и опять становилось весело на сердце. Тра-ля-ля! И я вместе с товарищами продолжал путь по белу свету.

— Но ведь и у нас здесь тоже красиво, — перебил его фельдфебель.

— Да, красиво, когда цветут фруктовые деревья, когда клеверные поля благоухают, как букет засушенных цветов в кувшине! Но стоит перевалить через высокие синие горы, что называются Альпами, и словно попадаешь в большой сад; с ним не сравнится графское имение Глоруп, он превосходит любой королевский парк в северных странах! Чужеземцы высекают из гор мрамор, белый, как сахар, и строят из него дворцы, мраморные колонны увивает виноград, крупный и мясистый, как наши сливы. Три года провел я там; а потом однажды пришло письмо от племянника из Хорне, и внизу с самого краю была приписка: «Привет от Марии, она просит не забывать ее». Она приписала это собственной рукой. От этих слов сердце мое растаяло, я понял, что это и есть любовь, и с тех пор уже не знал покоя. Я тосковал, меня тянуло домой, и я решил вернуться. Много ночей шел я в одиночестве, мимо больших монастырей, через города, через горы и долины; наконец я снова услышал датскую речь, увидел шпиль церкви в Хорне, поросшие вереском пригорки у Фоборга, и я посватался к Марии и получил согласие. Теперь уж я больше не странствую. Лишь смотрю на аистов, как они улетают в далекие края и возвращаются домой. Порой меня одолевает тоска, но Мария придумала средство, как с ней бороться: каждое лето один раз мы выезжаем на лодке на остров Торсенг и немного гуляем там. Чем не путешествие? В долгие странствия отправится мой сын, когда вырастет. Он шустрый мальчик.

— И за это мы ему тоже дадим хлебнуть, — ответил фельдфебель, протягивая ребенку полрюмки.

Мальчик схватил ее обеими руками и выпил, слезы потекли у него из глаз.

— А вот и наша мадам, — приветствовал фельдфебель входящую Марию. Пышная фигура, большие темные глаза — да, ради такой стоило вернуться с юга. Она сурово посмотрела на мужа, зато на долю гостя, потрепавшего ее по плечу, выпал короткий, но довольно любезный кивок. — Я сейчас выслушал всю вашу любовную историю. Слово в слово.

— Да, он только это и умеет, — отрезала Мария и положила свою косынку в ящик комода. — Коли уж на этом юге так распрекрасно, мог бы там и оставаться. Одному Богу известно, что ему понадобилось здесь. То ему слишком холодно, то дождь идет слишком часто. Я и говорю ему: уезжай! Никто тебя не держит. Я могу пойти в услужение и уж как-нибудь прокормлю мальца!

— Мария, — сказал ее муж, — ты это, конечно, не всерьез. Если бы я не вернулся, ты небось по сей день сидела бы в девках.

— Я могла бы иметь хоть дюжину мужей! Сын богатого крестьянина из Эрбека сватался ко мне еще до тебя, только дурой я была, как все мы, бабы.

— И ты не пожалела об этом, Мария, — нежно произнес муж и прижался щекой к ее щеке. Она поцеловала его. Улыбнулась и вышла на кухню, откуда вскоре заскворчала рыба, жарившаяся на ужин для маленького семейства.

II

Они гуляли по цветам, Друг друга обнимая, И страсть сжигала их. А.Г. Эленшлегер[1]
В маленьких городках обычно при каждом доме есть садик или огородик, но при этом доме его не было. Однако нельзя же совсем не иметь хоть крошечного клочка земли, пусть на нем поместится лишь горсть репчатого лука да несколько стеблей портулака. И хозяева нашли выход, создав, если можно так выразиться, один из висячих садов Семирамиды для бедных. Это был большой деревянный ящик с землей, установленный на желобе крыши между двумя соседскими домами, на такой высоте, чтобы утки не могли добраться и разорить его.

Когда надо было собрать немного овощей к столу, брали лестницу и ставили ее на кухне между оловянным желобом и трубой. Один держал неустойчивую лестницу, другой поднимался до потолка, открывал люк, высовывался до пояса и наклонялся над ящиком.

Для маленького мальчика было праздником, когда его поднимали туда; однажды ему разрешили даже, паря между материнскими руками и дверцей люка, поставить ноги на край ящика.

— Я думаю, нас не меньше радует наш небольшой клочок зелени, чем соседа-еврея его роскошный сад, — сказала Мария.

— И все же хорошо бы у нас был такой сад, — ответил ей муж. — Какие в нем, наверно, чудесные цветы! Редкостные растения, каких не найдешь нигде в Свеннборге. Летними вечерами, когда ветер дует оттуда, я чувствую аромат жасмина. Мне часто хотелось приставить лестницу к крыше, забраться в гнездо аистов и заглянуть в этот сад. Знаешь, Мария, великолепный тополь, который возвышается над самой крышей, порой наводит меня на неожиданные мысли. Летними ночами, когда светит полная луна и он выделяется черной тенью на фоне синего неба, мне кажется, что я вижу огромные кипарисы в Италии. Часто, когда ты спала, я вставал и открывал окно, до меня долетал теплый, благоухающий жасмином воздух, и я представлял себе, что я далеко, в чудесной Италии.

— Уши вянут от твоей болтовни, — сказала Мария и ушла, но мальчик ловил каждое слово. Как хотелось ему вместе с аистами улететь в далекие края… да нет, ему хватило бы посидеть в их гнезде и посмотреть вниз, в сад еврея. Там, внизу, жил по своим законам таинственный мир. Однажды он с матерью был в том доме во время еврейского праздника Суккот и никогда в жизни не забудет зеленый свод елки, и аспарагус, и крупные темно-красные гранаты под потолком, и тонкий, пресный хлеб. Долгими зимними вечерами отец читал ему вслух из «Тысячи и одной ночи»; собственные путешествия отца казались мальчику такими же сказочными; аист был для него таким же волшебным существом, как птица Рух, а сад еврея, никогда им не виденный, — все равно что сад богов, где Геспериды охраняли золотые яблоки, или сад Шехерезады с золотыми фонтанами и говорящими птицами.

Стоял июль. Малыш играл в пустом торфяном сарае, который служил границей между его родным домом и волшебным царством. В углу несколько кусков торфа разошлись; мальчик лег на пол и стал смотреть в щели, но видел только зеленые листья, сквозь которые пробивалось солнце. Дрожащей рукой, словно ему предстояло нарушить заклятие, он осмелился вытащить один кусок торфа; тот, что был над ним, перекосившись, соскользнул вниз. Сердечко у малыша колотилось, он не смел шелохнуться. Через несколько минут он собрался с духом. Отверстие стало побольше, но все равно он видел лишь маленькую площадку, на которой помещался один-единственный кустик клубники. Однако для детской фантазии в нем заключалось такое же богатство, такое же роскошное зрелище, каким на взгляд взрослого было бы пышно разросшееся фруктовое дерево, с пригибающимися к земле под тяжестью спелых плодов ветвями. Листья на клубничном кусте были большие и сочные, между некоторыми пробивались солнечные лучи, другие, наоборот, прятались в тени и казались темными, и среди всего этого зеленого изобилия висели две большие красные ягоды, свежие и мясистые. Ханаанская виноградная ветвь не лучше свидетельствовала о плодородии, нежели эти две ягоды. Так и хотелось их сорвать, но на это мальчик никак не мог осмелиться. Вынуть кусок торфа из стены было достаточным грехом на первый раз.

На следующий день торфяные кирпичи лежали, как он их оставил. Зеленые листья у отверстия покачивались от сквозняка. Ягоды тоже были на месте; маленькая рука боязливо протянулась к ним, но не сорвала; однако же, когда она протянулась во второй раз, пальцы обвились вокруг стебелька, но в это самое мгновение рука встретилась с другой, совсем маленькой детской ручонкой, и мальчик отдернул свою с таким проворством, что второй кусок торфа выскочил, а сам он отпрянул в сторону. Лишь после нескольких секунд напряженного ожидания он решился снова заглянуть в расширившееся отверстие.

Пара больших черных детских глаз встретила его взгляд. Потом они быстро исчезли, но еще скорее снова вернулись. Прелестная маленькая девочка, не рискуя слишком близко подойти к отверстию, с любопытством заглядывала в него.

Это была Наоми, внучка еврея, примерно на год младше самого мальчика. Он видел ее однажды — она стояла на подоконнике дедушкиного окна, обутая в желтые сафьяновые сапожки, которые произвели на мальчика неизгладимое впечатление.

Они постояли, глядя друг на друга.

— Мальчик, — сказала Наоми. — Ты можешь зайти ко мне. Сделай дыру побольше.

И, словно повинуясь приказу могущественной феи, еще два куска торфа выпали из отверстия.

— Как тебя зовут? — спросила девочка.

— Кристиан, — ответил мальчик и просунул голову в освещенный солнцем благоухающий сад.

Наоми отодвинула в сторону виноградные лозы, буйно увивавшие стену. И он очутился в стране грез.

Взрослый увидел бы здесь всего лишь красивый садик в полном цвету, много редкостных растений, увитые диким виноградом стены, один тополь и немного поодаль две акации; но взглянем на этот уголок глазами проникшего туда ребенка, вдохнем вместе с ним благоухание цветов, ощутим прикосновение теплых солнечных лучей, погрузимся в созерцание буйной роскоши!

Пышно разросшийся широколистный дикий виноград, душистая жимолость, синяя и красная повилика сплетались вдоль стен до самого верха наподобие ковра. Кусты махровых роз окружали полумесяц великолепнейших левкоев, на редкость крупных и разнообразной окраски — от темно-синей до белоснежной; их аромат, казалось, заглушал все остальные. Рядом, с тополем, вокруг которого обвивались плотные темно-зеленые листочки плюща, стояла Наоми. Ее живые газельи глаза и смуглое лицо выдавали азиатское происхождение; на круглых щечках, обрамленных черными локонами, играл прелестный свежий румянец. Темное платьице с кожаным поясом облегало красивую детскую фигурку.

Наоми потянула Кристиана к скамейке под акацией, на которой обильно цвели бледно-розовые гроздья. Там дети вволю наелись прекрасной сочной клубники. Мальчик оглядывался вокруг, будто перенесенный в охраняемый Гесперидами сад богов, такой далекий от обычного, будничного дома. Но тут сверху защелкал аист, и мальчик узнал гнездо и аистят, которые, казалось, смотрели на него умными глазенками. Тогда он подумал о маленьком огороде своих родителей — ящике с луком и портулаком наверху, у желоба, и удивился, что все это так близко. Аисту было видно и то, и другое.

Наоми взяла Кристиана за руку, и они пошли в маленькую беседку; там могло поместиться всего четыре человека, но детям она казалась просторным залом: ведь для детской фантазии достаточно что-то начертить палочкой на земле — и вот уже готов дворец с залами и галереями.

Единственное окно с пурпурным стеклом причудливо освещало пеструю обивку, на которой переплетались животные, цветы и растения; под куполом висело страусиное яйцо, в багрово-красном освещении оно тоже приобретало удивительный огненный цвет. Наоми показала на стекло, Кристиан посмотрел сквозь него и увидел все окружающее в странном свете: ему вспомнилась огнедышащая гора, о которой рассказывал отец. Все было б огне! Каждый куст, каждый цветок пылал, облака пламени плыли по пламенному небу. Даже аист, гнездо и аистята были охвачены огнем.

— Пожар! — закричал Кристиан, но Наоми рассмеялась и захлопала в ладошки.

Дети посмотрели в открытую дверь и снова увидели свежую зелень, даже как будто еще зеленее. Цветы снова стали разноцветными, а аист — белым с красными ногами.

— Давай играть, как будто мы продаем деньги, — сказала малютка Наоми и продернула травинку сквозь два листа. Получилось что-то вроде весов. Желтые, красные и голубые лепестки были деньгами. — Красные самые дорогие, — сказала девочка. — Ты можешь их купить, но ты должен что-то дать мне. Это будет залог. Можешь дать мне свои губы. Это же только игра, на самом деле я их не возьму. Дай мне твои глаза.

Она сделала движение рукой, как будто берет его глаза и губы, а Кристиану дала и красных, и голубых лепестков. Никогда еще он не играл в такую чудесную игру!

— Господи, спаси и помилуй! Кристиан, что ты там делаешь! — воскликнула Мария, просунув голову в отверстие, через которое дети нашли друг друга.

Мальчик испуганно выпустил руку Наоми, уронил пестрые лепестки, выполз обратно через отверстие и получил несколько увесистых шлепков. Мария, как умела, поставила на место куски торфа и строжайше запретила впредь, как она выразилась, откалывать подобные номера; но во время работы она немного помешкала и полюбовалась садом; а кроме того, сорвала ближайшую ягоду клубники и съела ее.

На следующий день со стороны сада стена была тщательно забита досками: видимо, Наоми рассказала о нежданном госте. Тщетно Кристиан прижимал камни к доскам, осмелился даже постучать. Увы, вход в прекрасную страну цветов был ему заказан.

Вся эта роскошь — деревья и цветы, красное стекло в окне и прелестная Наоми — так и стояли у него перед глазами. О них он думал весь вечер, пока не заснул.

III

Черным смерчем средь развалин дыма крутятся столбы. Слух пронзают стоны, вопли, о спасении мольбы. Ф. Гауди Песнь об императоре
Когда Кристиан проснулся, была ночь; багряное сияние, в точности как в беседке через цветное стекло, освещало комнату. Он высунулся из-под одеяла. Да, оконные стекла были такого же огненного цвета, на небе пламенело такое же ослепительное зарево, и темный тополь, казалось, пылал. Было большим удовольствием увидеть снова все это буйство огня.

Вдруг с улицы раздались крики «Пожар!». Родители вскочили с постели. Весь дом еврея был объят огнем, искры дождем сыпались в соседние дворы; небо отливало пурпуром, причудливые языки пламени тянулись высоко в воздух. Мария отвела Кристиана к соседям напротив, а сама в спешке стала собирать лучшее из своего скарба, то, что она хотела вынести в безопасное место, потому что от огня уже занялся флигель, тот самый, на крыше которого свил гнездо аист.

Спальня старого еврея находилась в мансарде, выходящей в сад, но он еще спал, когда пламя охватило его своей смертоносной красной сетью. С топором в руке портной прорубил дыру в стене, ограждающей сад, и вместе с несколькими соседями прошел через нее. Там было жарко, как в печи, но ветерок гнал искры над их головами.

На пожарной каланче все еще не били в набат, стражники кричали, но в трубы не трубили: один оставил свою дома, потому что ведь до сих пор в ней никогда не было нужды, у другого труба была с собой, но, когда он подул в нее, оказалось, что у нее, как он выразился, «пропал голос».

Дверь взломали. Но из нее никто не вышел, только вдруг раздался звон разбитого стекла — это перепуганная кошка, с громким мяуканьем пробив себе дорогу, взлетела на дерево и исчезла на крыше флигеля.

Известно было, что внутри находятся трое: старый еврей с маленькой внучкой Наоми — это были господа — и старик Юль по прозвищу Шахермахер — единственный слуга; правда, у них была еще приходящая прислуга, женщина по имени Симония, которая помогала Юлю, но она ночевала у себя дома, и сейчас ее здесь не было.

— Выбейте окна в мансарде! — кричали вокруг.

К окну приставили лестницу. Густой черный дым клубился над окном; черепица полопалась от жара, и огонь дерзко вырывался из-под балок и стропил.

— Юль! — закричали все.

Старик, в заношенном шлафроке, накинутом на худое желтое тело, выскочил из двери. Длинные пальцы сжимали серебряный кубок; под мышкой он держал маленькую шкатулку из папье-маше, в какой хранят женское рукоделье. Это было все, что он успел инстинктивно схватить при бегстве.

— Дедушка и ребенок… — запинаясь, бормотал он; оглушенный страхом и жаром, он привалился к стене и показывал вверх, на мансарду. Там открылось окно и вылез старый еврей, полуголый, с маленькой Наоми на руках. Ребенок прижимался к деду. Несколько человек из зрителей подскочили и крепко держали лестницу.

Старик с ребенком на руках уже ступил на нее обеими ногами, но вдруг остановился, издал странный вздох, повернулся вместе с малышкой, снова влез в окно и исчез. Черный дым и искры на мгновение закрыли проем.

— Куда же он? Ведь сгорит, сгорит вместе с ребенком!

— Ну как же, он забыл свои деньги.

— Дорогу! — воскликнул громовой голос, и человек со смуглым выразительным лицом протиснулся вперед и вскочил на лестницу, схватился за оконную раму, верхняя часть которой почернела от копоти. Внутри уже занялось, сияние дрожало под вздувшимся потолком. Мужчина влез в комнату.

— Кажется, это норвежец, что живет на Хульгаде? — спрашивали в толпе.

— Он самый. Ему сам черт не брат.

В комнате было светло как днем. Наоми лежала на полу. Деда не было видно, но густой удушливый дым проникал из соседней комнаты, куда только что открыли дверь. Норвежец схватил ребенка и выбежал на шаткую лестницу. Наоми была спасена, однако старик, которого вдруг потянуло к обитому железом сундуку, уже задохнулся.

Крыша с треском провалилась. Столб искр, бесчисленных, как огоньки Млечного Пути, взвился высоко в воздух.

— Господи помилуй! — такова была короткая поминальная молитва о душе, которая в этот миг сквозь огонь уходила в царство мертвых.

Спасти хоть что-нибудь было невозможно. Все было объято пламенем. Старая служанка Симония в слезах отчаяния простирала руки к костру, в котором сгорели ее господин и все то, что еще вчера было ее домом. Юля Мария увела к себе, туда же пришла Наоми.

— Аист, несчастный аист! — закричали все.

Огонь добрался до гнезда; аистиха-мать стояла, расправив широкие крылья, пытаясь укрыть ими птенцов от нестерпимого жара. Самца не было видно, он, наверно, куда-то улетел еще раньше. Аистята забились поглубже в гнездо и боялись вылететь, мать махала крыльями и тянула вперед голову и шею.

— Мой аист! Моя любимая птица! — кричал портной. — Упаси Бог хотя бы тебя!

Он приставил к стене лестницу, а остальные, галдя и кидаясь мелкими камушками, пытались согнать аистов с места, но те не улетали. Густой, угольно-черный дым окружал стену, портному приходилось низко наклонять голову, вокруг которой как снежная вьюга кружились искры и головешки. Пламя коснулось сухих веток, из которых было сделано гнездо, и оно вспыхнуло; аистиха-мать стояла посреди огня и горела заживо вместе со своими детьми.

К концу дня пожар потушили. Дом еврея превратился в дымящуюся груду угля и пепла, где и нашли обугленное тело хозяина дома.

К вечеру портной с сыном стояли у пожарища; поднимающийся там и сям дымок свидетельствовал о том, что в глубине еще тлело. Вместо красивого сада перед ними был разоренный пустырь. Вокруг валялись черные головешки, виноградные лозы и чудесная повилика были сорваны со стен и втоптаны в землю. Аллеи превратились в пожоги. Красивых левкоев не осталось совсем, живая изгородь из роз была сломана и запачкана землей, половина акации сгорела, и вместо освежающего чудесного аромата цветов дышать приходилось дымом и гарью. Беседка сгорела дотла. Найденный Кристианом четырехугольный кусочек пурпурного стекла — вот и все, что напоминало о ней; он посмотрел через стекло, и небо окрасилось заревом, как тогда, когда они с Наоми смотрели сквозь пурпурное окно. Зато он увидел на крыше своего собственного дома аиста — это был самец, который, вернувшись, не нашел ни гнезда, ни дома, на крыше которого оно прежде было свито. Аист делал странные движения головой и шеей, будто искал что-то.

— Бедный аист, — сказал портной. — Как вернулся, так и кружит беспрестанно над пожарищем. Пусть теперь немного отдохнет. Я положу на крышу перекладину, может, он совьет себе новое гнездо; смотрите, как он ищет птенцов и их мать! Никогда больше не полететь им вместе в теплые края!

В почти пустом доме в глубине двора, где в стенах зияли отверстия, ведущие в разоренный сад, стоял старый Юль; худой рукой он держался за ржавый-железный крюк в стене, а его грустные черные глаза не отрывались от предмета, завернутого в передник, который лежал на большой пустой кровати в комнате; тонкие бледные губы старика шевелились, он еле слышно шептал:

— Итак, плетеный короб стал твоим гробом, богатый отпрыск корня Соломонова! Передник бедной женщины стал твоим драгоценным саваном. Увы! Дочь Израилева не омоет твоих членов, за нее это сделали языки пламени. Огонь был суше, чем травы, краснее, чем розы, которые мы кладем в сосуды, окутывающие наших мертвых благоуханием. Однако надгробье твое все же будет возвышаться на Бет-ахаим[2]. Бедный Юль один проводит тебя в последний путь. Но ты попадешь в свою могилу в освященной земле, откуда черная подземная река когда-нибудь принесет тебя в Иерусалим.

Он откинул в сторону передник, снял крышку с короба, где лежали обуглившиеся останки еврея. Губы Юля зашевелились еще быстрее, как будто их била судорожная дрожь, слезы покатились по его щекам, слова зазвучали глухо и неразборчиво.

— Да будет милостив к нему Спаситель! — воскликнула Мария, входя в комнату, и тут же лицо ее вспыхнуло: ей показалось, что, упомянув Спасителя, которого Юль не признавал, она оскорбила его чувства. Поэтому она повторила быстро и с нажимом: — Господь да будет к нему милостив.

— Его надгробье будет воздвигнуто рядом с могилой его дочери, — ответил Юль, снова закрывая крышкой сгоревшие останки.

— Ну да, она ведь похоронена в Фредерисии, — сказала Мария. — Вам пришлось проделать далекий путь, пока вы нашли место для ее могилы. Я хорошо помню ту ночь, когда ее увезли. Гроб заботливо укрыли соломой; отец покойной, который сам теперь превратился в пепел и золу, и ты, Юль, тронули с места. А дождь лил как из ведра. Как жаль несчастную сиротку! Кроме дедушки, у нее никого не было на этом свете.

— Ее мать была из нашего народа, — сказал Юль и добавил не без гордости: — Наша община никогда не оставит своих в беде. Я старик, но и я найду себе кусок хлеба и разделю его с ней, если для нее не сыщется места за столом побогаче. Ведь христианские дети живут в христианских домах, — добавил он так тихо, что никто не расслышал.

— Сейчас девочка у нас, — сказала Мария, — и, ради Бога, пусть она у нас и остается, пока не устроится как-нибудь получше. Там, где хватает каши на троих едоков, хватит и на четвертого.

На следующий вечер, поздно, когда на улицах было темно и безлюдно, небольшая процессия брела к пирсу; первым шел портной, освещая дорогу фонарем, за ним следовал Юль с узелком за спиной и плетеной корзиной под мышкой. Шествие замыкала Мария, ведя за руки Кристиана и Наоми. Девочка плакала. Юль поцеловал ей руку, поцеловал в лоб и поднялся на борт шхуны. Самое необходимое уже было сказано, и теперь они молча стояли на дощатом причале, ожидая, пока суденышко отдаст концы.

Взошла луна на ущербе, и Кристиан увидел, как развернулся белый парус, как кораблик заскользил по волнам. Юль стоял на палубе, держа под мышкой корзину; все очертания казались особенно четкими в бледном свете луны.

Один поэт рассказывает о том, как цыгане сняли своего казненного барона с виселицы, надели на него корону и пурпурную мантию и пустили труп по глубокой реке, которая должна была донести его до самого Египта: там он будет покоиться в глубине большой пирамиды. Нечто подобное вообразил себе Кристиан: ему казалось, что Юль вместе с покойником направляются в далекую-далекую фантастическую страну, возможно, лежит она не так уж далеко от Иерусалима, еврейской столицы.

— Как похоже на Рейн у Майнца! — воскликнул портной и показал на фьорд и на близлежащий остров Торсенг.

— Тьфу, пропасть, — сказала Мария, — и ты еще можешь думать об этом в такую минуту! У нас должно быть другое на душе, хотя хороним мы всего лишь еврея. Несчастные люди, даже после смерти нет им покоя! Прежде чем лечь в землю, приходится еще поскитаться!

Она мрачно посмотрела вслед суденышку, скользящему по волнам фьорда.

IV

Моя куколка, счастьем полны твои дни. Пройдут и, увы, никогда не вернутся они. Колыбельная песенка
Как легко и быстро забывает ребенок свои горести, быть может, столь же легко и быстро и мы забудем свою земную жизнь, когда души наши переселятся в потусторонний мир.

Давно ли Наоми все глаза выплакала, горюя по дедушке, и вот уже слезы сменились улыбкой; огромный цветущий земной шар всего один раз повернулся вокруг своей оси, а для детского горя это то же самое, что недели и месяцы для взрослых. В комнатушке портного с новым братцем и товарищем по играм она чувствовала себя как дома. Ей прислали траурное платьице, оно было красивое, почти не ношенное, и девочка очень обрадовалась обновке.

— Мне можно носить его каждый день? — спросила она. — Его не нужно беречь? А то ведь оно не будет новым, когда мне в следующий раз придется надеть траур.

О своих красивых игрушках, кукольном доме с настоящей кухней и гостиной она спрашивала чаще, чем о дедушке. Так обычно и ведут себя дети. В отличном настроении Наоми сидела на высоком пороге, держа в руке большой стебель щавеля: он был для нее опахалом, зеленой беседкой и садом; мало того, этот большой зеленый лист заменял ей прежний восхитительный сад, с его цветами, красками и благоуханием.

Высокое крыльцо портнова жилища, на ступеньке которого сидела Наоми, состояло из бесформенных булыжников; они скорее как попало громоздились друг на друга, нежели были уложены в определенном порядке. Промежутки между камнями девочка называла своей мельницей, а песок, который сыпал в них Кристиан, был зерном, требующим помола. Игры приходилось придумывать самим, потому что единственной игрушкой Кристиана был кубарь, который, жужжа, вертелся перед Наоми; но и это было восхитительно; посреди кубаря проходил латунный шов, а вокруг него шла роспись красной и синей краской.

— Это наш цветок, смотри, цветок танцует! — сказала Наоми.

— Нет, — возразил Кристиан, — пусть лучше это будет наш тролль; он работает на мельнице, но, чтобы он не ленился, его нужно ударить хлыстом. Слышишь, как он заворчал? Видишь, как подпрыгнул?

— А теперь он умрет, — сказала Наоми. — Тогда мы похороним его, как моего дедушку, и будем понарошку горевать о нем и устроим похороны, вот будет весело!

Кристиан играл роль и пастора, и причетника. Дети положили кубарь в дыру между камнями и присыпали его травой. Потом они стали играть в пожар. Забили в колокола, и народ прибежал на помощь. Это были несколько соседских ребятишек. Дети с полуслова понимали друг друга. Они сразу подружились, как будто были знакомы сто лет, хотя Наоми никогда прежде не играла с ними. У детей с их сверстниками все происходит точно так же, как у нас, взрослых, когда мы видим розу или гвоздику: мы сразу же узнаем их, хотя именно эту розу или гвоздику видим впервые в жизни.

Никто из нас, взрослых, не догадался бы, какую новую игру затеяли дети. Они сняли башмачки, поставили их рядком вдоль стены и стали прогуливаться мимо них взад-вперед. Это была иллюминация, и они вышли полюбоваться ею.

В те времена в Свеннборге был такой обычай: свадебные гости с факелами и свечами провожали новобрачных из дома невесты в дом жениха; вот и дети взяли каждый свой башмачок вместо свечи и устроили шествие, сопровождая Кристиана и Наоми, которых называли женихом и невестой. Никогда в жизни Наоми не играла так весело — ведь что такое кукольный дом, картинки и цветы по сравнению с товарищами по играм из плоти и крови! Девочка нежно обхватила Кристиана, а он обнял ее за шею и поцеловал в губы; она сняла медальон, который носила на груди, дала ему и сказала, что, если Кристиан наденет это украшение, он станет графом; и они снова поцеловались, а другие дети стояли вокруг и светили им башмачками.

Это была настоящая жанровая картина; ласточка над ними подчеркивала смысл, устраивая себе гнездо под стрехой крыши, а в голубом небе облака встречались друг с другом и сливались воедино, но сразу же разъединялись и плыли в разные стороны — нижнее на восток, верхнее на запад; воздушные потоки несли их, повинуясь физическим законам мироздания.

Игра детей была внезапно прервана. Открытая коляска, какие были в ходу двадцать с лишним лет назад, деревянная махина, выкрашенная в голубой цвет и изнутри обитая серой ворсистой тканью, грохоча, катила по неровной булыжной мостовой, приближаясь к ним. Еще и теперь, правда только в маленьких городах и в деревнях, у состоятельных пасторов можно увидеть такой, экипаж, в котором уже по кучеру и упряжи видно, что они принадлежат к другому поколению и изжили себя. Лошади были в отличном состоянии и дорогой породы, у кучера в старомодной ливрее на лице было написано, что он прекрасно знает, каких знатных господ везет. Коляска остановилась у аптеки, где произошел обмен большим количеством коробочек, горшочков и пузырьков. Все очень торопились. Коляска тронулась, но снова остановилась перед дверью, где играли дети. Кроме кучера и лакея, в коляске сидели две дамы — одна помоложе, явно из штата подчиненных, возможно что-то вроде компаньонки, вторая — высокая важная дама, худая и болезненного вида; она была укутана в несколько шалей и плащей и непрерывно подносила к носу яйцевидный флакон с нюхательной солью.

Мария тут же подошла и поклонилась; она почтительно поцеловала руку старой аристократки и заверила, что ее желание будет немедленно исполнено.

Кругом в соседских домах приоткрывались окна; некоторые лавочницы высунулись из дверей, не наряженные, как было бы теперь, в шелка и траурный креп, нет, — по обычаю того времени, на них были красные шерстяные фуфайки и чепцы. Дети перестали играть, выстроились цепочкой вдоль степы, обняв друг друга за шею, и наблюдали. Из всего этого Кристиан понял только, что Наоми в величайшей спешке повязали на шею платок, посадили ее в коляску к незнакомым дамам, и, похоже, ничего удивительного в этом не было: Мария кланялась, а портной стоял в дверях с шапкой в руке.

— Я не хочу уезжать, — сказала Наоми.

Но хотела она того или нет, уехать все-таки пришлось. Коляска покатила, а девочка плакала и простирала руки. Тогда расплакался и мальчик: перемена в его жизни наступила слишком внезапно, слишком неожиданно.

— А ну, прекрати! — прикрикнула на него Мария. — А не то так всыплю, что тебе и правда будет из-за чего реветь.

— Куда поехала моя жена? — спросил Кристиан.

— Повидать белый свет! Благодари Господа, что у тебя есть отец и мать, когда-нибудь ты это еще поймешь. Тебя не увезут вот так чужие люди. — Мария задумчиво посмотрела на мальчика и крепко прижала его к груди. — Зато я разрешаю тебе сходить в гости к крестному на Хульгаде. Собирайся поживей! — И она потянула его за собой в комнату.

V

Смычок взлетал, как жезл волшебника, что высекает воду в нашей немецкой балладе. Смычок взлетал, скрипка пела, все новые, и новые, и новые звуки, неведомые песни. Жюль Жанен Фантастические сказки
Свеннборг до сих пор носит отпечаток, характерный для маленьких городков прежних столетий: непропорциональные постройки, где часто верхний этаж выдается над нижним, поддерживаемый стоящим отдельно столбом; эркеры, загораживающие вид соседям, широкие лестницы перед домом с каменными или деревянными скамейками, чтобы посидеть на свежем воздухе. Над многими воротами — вырезанные из дерева надписи, частично по-датски, частично по-латыни. Неровные улицы кажутся мощеными холмами, по которым идешь ломаными линиями то вверх, то вниз.

В некоторых местах казалось, будто находишься в довольно большом городе в горах; особенно это относилось к Хульгаде, которая в паши дни была бы известна как средоточие контрабандной торговли и домов свиданий. Если посмотреть вниз с самой высокой в городе Ховедгаде, зрелище открывается чрезвычайно живописное. Огромные валуны, поставленные один на другой, образуют подножие ближайших домов, и, поскольку улица резко идет вниз, на таком же уровне находятся стены других. Таким образом, с Ховедгаде можно увидеть крыши и трубы узкого переулка, а также большую часть фьорда, весь поросший лесом берег с его деревьями-великанами и частично острова Лангеллан и Турё.

В этом-то переулке и жил Кристианов крестный. Мальчик уже стоял на углу и смотрел на его дом, расположенный так, что казалось, будто он находится ниже водной глади: трехмачтовый парусник во фьорде держал курс прямо на дымовую трубу.

Пo обычаю, дверь на улицу была закрыта, но из-за нее доносились звуки скрипки. Каждый, кто не глух к музыке, поразился бы, услыхав их. Это было то мелодичное стенание, которое породило легенду о скрипке Паганини, якобы убившего свою мать, чтобы ее душа трепетала в струнах его инструмента.

Мелодия стала невыразимо скорбной. Уле Булль[3], Амфион Севера, назвал эту пьесу, созданную его скрипкой, «Боль матери, похоронившей ребенка». Разумеется, игра не достигала совершенства, которым обладали упомянутые два корифея нашего времени в искусстве Иувала[4], но она напоминала об обоих, как зеленая ветка во всех подробностях напоминает дерево, из которого растет.

Как и Уле Булль, скрипач был норвежец: мы слышали, что так его называли во время пожара, где он спас Наоми. Среди скал с водопадами и глетчерами раскачивалась на изогнутых полозьях его колыбель. Он рассказывал Кристиану о своей родине, о водяном с длинной белой бородой, который жил в реке и часто при свете луны сидел посреди водопада и играл на скрипке так чудесно, что хотелось броситься в воду. Но когда он играл чудеснее всего, мальчишки насмехались над ним. «Зато у тебя нет бессмертной души», — говорили они; тогда из глаз у водяного капали крупные слезы, и он исчезал в реке.

«Наверняка это водяной научил твоего крестного играть на скрипке», — сказал однажды Кристиану кто-то из соседей, и с тех пор всякий раз, как мальчик слышал его игру, ему представлялся водяной в шипящем пеной водопаде, и он становился тих и задумчив.

Поэтому сегодня он сел у закрытой двери, прислонил к ней голову и стал вслушиваться в удивительные звуки; лишь когда скрипка замолкла, он постучал в дверь ногой.

Мужчина, которого мы уже однажды видели, в расцвете лет или разве только чуть-чуть постарше, открыл дверь; смуглое лицо, черные, как смоль, волосы выдавали в нем южанина либо человека иудейского происхождения, но этому противоречили его необыкновенные блекло-голубые глаза: они могли принадлежать только северянину; их ясная светлая лазурь составляла разительный контраст с черными кустистыми бровями. По первому впечатлению могло показаться, что лицо и волосы были всего лишь нарисованной маской — ведь только у светлокожего блондина могли быть такие светлые глаза.

— А, это ты, Кристиан, — сказал хозяин дома, искоса глянув на мальчика странным взглядом.

В глазах Кристиана смешивались привязанность и страх, ибо в присутствии крестного ему всегда бывало немного не по себе, вроде как от игры водяного или взгляда змеи. У себя дома Кристиан тосковал по крестному, мечтал пойти к нему в гости; но в его доме, как нигде больше, он испытывал неприятное чувство, какое охватывает нас в тесной кладбищенской часовне или в большом лесу, где мы сбились с пути. При каждом посещении Кристиан получал от крестного две «селедочных чешуйки», как называют в народе маленькие тяжелые медные монетки, идущие по шесть штук за скиллинг (кстати, они тоже назывались скиллингами); по не это привлекало его; нет, его привлекали удивительные истории о непроглядных еловых чащах, о глетчерах, о водяных, троллях и великанах, а больше всего привлекала музыка. Скрипка на свой лад рассказывала такие же удивительные вещи, как те, что крестный выражал словами.

Впустив мальчика, норвежец тут же снова закрыл дверь. На стенах в комнате висели грубо намалеванные картины, особенно интересовавшие Кристиана, — это были пять частей из «Пляски смерти», раскрашенные рисунки по мотивам картин в церкви святой Марии в Любеке.

Никто не мог уклониться, всем пришлось танцевать, от Папы Римского и императора до младенца в люльке, который недоуменно пел:



О смерть, как мне это понять?
Ходить я не умею, а должен танцевать!



Кристиан посмотрел на картины; некоторые были повернуты к стене, и мальчик спросил почему.

— Это такая фигура в танце, — сказал крестный и повернул их лицом. — У них закружилась голова от пляски смерти. Ты долго сидел под дверью?

— Нет, совсем недолго! Ты играл, и я хотел послушать. Зато если бы я был в комнате, увидел бы пляску смерти, от которой у картин закружилась голова. Ведь ты сказал мне правду?

— Возьми их себе. — Крестный стал снимать со стены картины. — Скажешь отцу, что я их тебе подарил. Стекла и рамы я оставлю себе. Это красивые картины. Теперь ты любишь меня? Ведь я добрый? Скажи мне.

Мальчик подтвердил слова крестного, все-таки немного побаиваясь его.

— А почему ты не взял с собой подружку? Кажется, ее зовут Наоми? Вы могли бы прийти вдвоем.

— Она уехала, — вздохнул Кристиан. — Уехала в коляске с важным кучером.

И он, как умел, рассказал, что произошло. Крестный слушал с интересом и улыбался. Смычок плясал по струнам, и, если скрипка пела о том же, о чем думал крестный, улыбаясь такой улыбкой, это наверняка были лихорадочные, злые мысли.

— Научись и ты играть на скрипке! — вдруг воскликнул крестный. — Глядишь, и разбогатеешь. Игрой ты сможешь и зарабатывать, и прогонять прочь заботы, если они у тебя будут. Вот тебе моя старая скрипка, свою лучшую я пока не отдам. Смотри — пальцы надо держать вот так.

Крестный поставил пальцы мальчика, взял его другую руку со смычком в свою и стал водить ею по струнам.

Звуки пронзили трепетом все тело мальчика: еще бы, ведь он сам произвел их! Его уши воспринимали каждую ноту, а маленькие пальчики гибко склонялись к струнам. Почти час продолжался этот первый урок, а потом крестный сам взял скрипку. Он играл звуками, как жонглер играет золотыми яблоками и острыми ножами.

— Сыграй танец смерти, — попросил малыш, и крестный несколько раз с силой провел смычком по струнам, а потом взял несколько мощных аккордов. Квинта в это время тоненько дребезжала.

— Слышишь, это император. Он входит под пение труб, но вот появляется Смерть, она похожа на завывание ветра. Слышишь, а это Папа Римский. Он поет псалмы, а Смерть заносит над ним косу. Красавица девица кружится в вальсе, но Смерть… ты слышишь? Она стрекочет, как сверчок.

Крестный закрыл глаза, лоб его покрылся крупными каплями пота.

Он отложил скрипку и открыл дверь в огород, обращенную в сторону фьорда; там плавали в недвижной воде поросшие лесом острова. Солнце садилось.

Весь маленький огород был засажен капустой; Кристиан с особым вниманием разглядывал кое-где уже созревшие кочаны.

— Вот этот кочан выбрал бы себе палач!

— Что ты мелешь, парень? — резким тоном спросил крестный.

— Палачу пригодился бы вот тот большой кочан, — сказал Кристиан. — В прошлом году мы с матушкой как-то проезжали мимо его дома и огорода, засаженного такой же капустой. Матушка сказала, что, если я хочу стать палачом, меня отдадут к нему в учение и каждый раз, когда мы будем есть капусту, хозяин будет учить меня перерубать топором кочерыжку точно в том месте, в котором он заранее сделал насечку.

— Замолчи! — воскликнул крестный с непривычным раздражением и толкнул мальчика так, что тот упал среди капусты. При этом выскользнул наружу медальон, который Наоми повесила ему на шею. — Что это у тебя? — со странным выражением спросил крестный, когда, помогая мальчику встать, заметил украшение. Он взглянул на локон, вложенный в медальон, и растянул губы в зловещей ухмылке. Потом, не сказав ни слова, ушел, но скоро вернулся с картинами, свернутыми в трубку, и двумя «селедочными чешуйками», аккуратно завернутыми в бумагу. Он открыл калитку, выходящую на Хульгаде: на сегодня визит был окончен. Кристиан еще услышал, как снова заиграла скрипка, струны звучали радостно, но эта радость походила на веселье на невольничьем корабле, когда рабов кнутами заставляют танцевать на палубе, чтобы они немного размялись.

На следующий день крестный нанес ответный визит родителям Кристиана. Он принес свежий капустный лист и немного травы-мокрицы для канарейки, чья клетка превратилась в зеленый купол; между прутьев крестный просунул гибкие спелые колосья подорожника, и птичка тут же залилась песней радости и благодарности. Крестный настороженно прислушивался к ликующим дерзко высоким ноткам, как будто хотел позаимствовать их, чтобы вдохнуть в свою скрипку. Портной с удовольствием слушал игру крестного, она пробуждала в нем воспоминания о странствиях в чужих краях; Мария же, напротив, считала, что в ней есть что-то от ворожбы, и, пожалуй, мы должны с этим согласиться.

Из Парижа к нам пришло много гравюр под общим названием «Diabolique»[5]; все демоническое, что может быть создано богатой фантазией, бьет ключом на этих гравюрах. На одной изображено место казни. Одиноко возвышается столб, к которому привяжут преступника; на верхушке столба сидит дьявол; руки он спрятал, но обе ноги раскинуты в разные стороны под прямым углом к столбу, таким образом, получается подобие креста с Голгофы. Молодая девушка стоит перед ним на коленях: думая, что это святыня, она склонилась в молитве, а вокруг, насмехаясь, выглядывают отовсюду демоны. При первом взгляде на картину нам кажется, что девушка поклоняется кресту, но скоро становится ясно, что перед нею дьявол. Такого же рода картины, только изображенные в звуках, представляла собой музыка крестного.

Крестный предложил продолжить начатое вчера обучение и впредь давать мальчику два-три урока в неделю: у того и пальцы подходили для скрипки, и способности имелись.

— Может, это даст ему заработать на хлеб насущный, — сказала Мария.

— Может, это даст ему повидать мир, — вздохнул портной.

— По-твоему, он должен стать бродягой! — воскликнула мать. — Ты был бы рад сделать из него канатного плясуна, тогда бы ему сам Бог велел слоняться по дорогам.

— Отличная мысль, Мария! — ответил отец. — Это было бы для него счастьем. Кристиан, тебе понравится быть легким, как птица, танцевать на толстом канате и слышать, как люди аплодируют тебе? И ты бы ездил из страны в страну, и много чего довелось бы тебе повидать и услышать.

— Да, ему бы довелось получать колотушки, — сказала Мария. — Ив еду ему бы подливали растительное масло. Противное жирное масло, от которого человек становится гибким. Нет, такого нам не надо. Пусть просто учится играть на скрипке, не обязательно становиться скоморохом.

— Своей игрой он будет покорять девичьи сердца, — сказал крестный. — Я вижу по нем, он будет здорово охоч до баб.

— Что ж, — сказала Мария, — пусть живет так, как ему нравится, только бы не лгал и не воровал. Хотя, по совести говоря, с такой физиономией трудно стать бабником, одному Господу ведомо, в кого он уродился!

Для родителей их дети всегда красавцы. Но Мария была редким исключением: она видела, что сын ее некрасив, хотя и безобразным его бы никто не назвал. Его портрет как раз в том возрасте можно еще и сегодня увидеть в Свеннборге, стоит только зайти в церковь святого Николая. Там, в главном притворе слева висит большая картина: ее пожертвовал некто Кристен Морсинг, пастор с Торсенга, по случаю смерти своей супруги; на ней сам он изображен стоя, вместе с нею, их двумя дочерьми и семью сыновьями, все в полный рост. Перед ними лежат в пеленках еще трое, умершие в младенчестве. Стало быть, детей у него было двенадцать, и все прелестные, за исключением одного, по-видимому младшего, который по сравнению с другими совсем не был хорош собой. Художник дал ему в руки розу, как бы желая одарить его хоть чем-нибудь красивым. Этот паренек был вылитый Кристиан. Родители мальчика всегда поражались сходству, на него-то и намекнул также и крестный, сказав:

— Скрипка будет розой у него в руке, совсем как на картине в церкви.

VI

Линк: Бим, бим, бим, бим, бим, бим, бим, бим, Бим, бим, бим, бим, бим, бим, бим. Хаммср. Помни колокола звон. И.И. Хейберг Ней
— Когда я как-нибудь соберусь на Торсенг, возьму Кристиана с собой, — пообещал однажды крестный.

В середине августа об этом праздничном дне было возвещено: завтра мы едем. Погода ожидалась хорошая, закат был ясный — ни облачка на западе.

— А до завтра еще долго? — спросил малыш, когда его уложили в постель.

— Закрой глазки да засыпай поскорее, тогда и оглянуться не успеешь, как наступит завтра, — ответила мать; но посреди ночи он снова позвал ее и спросил, долго ли до завтра. — Вот сейчас встану и отшлепаю тебя хорошенько, — был ответ, и после этого вопросы прекратились.

На рассвете Кристиан встал, надел рубашку из грубого льняного полотна с воротником из тонкого, воскресный костюм и новые ботиночки на шнурках, в свое время прошитые белыми вощеными нитками.

Крестный уже ждал у двери, и они тронулись в путь, но не к парому, поскольку нынче был не тот день недели, когда паром перевозит жителей города бесплатно; они направились к близлежащим рыбацким хижинам у усадьбы святого Йоргена (где теперь больница). Роса выпала обильная, земля блестела как море, птички пели, и крестный насвистывал, вторя им. Собирать цветы было некогда, они только вырвали из зеленой изгороди длинную плеть повилики с белыми цветочками и обвили ее, как венок, вокруг Кристианова картуза, а лист папоротника стал его развевающейся-кисточкой.

В ложбине, где еще с католических времен стоит высеченное из живого дерева распятие, расположилась за завтраком группа веселых жнецов; кувшин с пивом ходил по кругу.



Шляпу милого украсило перо,
В Копенгагене он служит королю! —



пропела одна из девушек и потянулась к Кристиану, но крестный обнял ее за талию и поцеловал в губы.

Через рощицу, принадлежавшую пасторской усадьбе, они подошли к старой церкви и монастырю, высившимся на южной оконечности острова Фюн. Слева, у подножия небольшого пригорка, примостилась рыбачья хижина с выкрашенными красной краской трубами; между ивами были натянуты сети. У низкой каменной дамбы покачивалась лодка. В лодке было двое мужчин — один вычерпывал дождевую воду, другой убирал парус. Они поджидали желающих переправиться на тот берег.

— Мальчонку с собой берете? — с неодобрительной миной спросил один.

— Он понесет мою поклажу, — сказал, улыбаясь, крестный. — Пусть посмотрит Торсенг. Побывает в замке и на башне в Брайнинге. Ведь ты у меня хороший ослик? — обернулся он к Кристиану.

Крестный взял одно из весел; ветер был слишком слаб, чтобы пользоваться парусом, и приходилось грести. Лодка летела, оставляя за собой пенный след на чистой зеленой воде. Кристиан сидел на корме рядом с рулевым. Прозрачные медузы, словно большие мясистые цветы, лежали на поверхности воды и своим легким колыханьем выдавали, что вода не так абсолютно недвижна, как кажется. Зеленое дно исчезло; теперь малыш видел только отражение лодки и собственного лица, которое, когда он кивал, отвечало ему кивком. Они пересекли течение и вошли в тень, которую отбрасывал Торсенг на поверхность воды. Крестный приподнял шляпу, как будто бы случайно, но на самом деле это было давнее суеверие его родины — приветствие, возможно адресованное водяному, чье господство сильнее всего там, где тень скал падает на воду.

Они вытащили весла и ступили на землю Торсенга. Крестный с рыбаками о чем-то посекретничали, но Кристиан не слышал их. Незнакомое зрелище изобилия поразило его.

Они долго шли вверх между домами и садами. Фруктовые деревья клонились от тяжести плодов; под сгибающиеся ветки были подставлены подпорки. Вокруг изгородей буйно вился дикий хмель, а под самым склоном примостился крытый соломой крестьянский дом, вокруг которого стебли хмеля, поставленные наклонно, дотягивались до крыши, где, словно богатейшая виноградная листва, переплетались усыпанные цветами лозы, образуя нечто вроде шалаша. Перед каждым домом был разбит цветник. Красные и желтые штокрозы высотой были в половину стены. Здесь, где все было укрыто от ветра, солнце припекало особенно сильно. Странник, внезапно перенесенный в этот зной и это буйство растений, мог бы предположить, что оказался в южной стране; Свеннборгский пролив наверняка напомнил бы ему Дунай. Да, здесь было лето, восхитительное лето. Буйно разросшаяся мята благоухала в низинах, в тени пунцовых барбарисов и бузины, на которой уже появились ягоды.

— Этак мы совсем упаримся, — сказал крестный, но в утешение добавил, что их наверняка нагонит какая-нибудь телега.

Ни облачка не было на небе. Какая-то хищная птица, вяло махая крыльями, парила над лесом. Казалось, весь зной этого дня покоится на спине у птицы. Крестный был в необычно приподнятом настроении: он вырезал Кристиану дудочку из стебля цикуты, а из ветки бузины сделал чудесную флейту. Они продолжали путь, болтая о всякой всячине, попадавшейся им на глаза.

Наконец-то их нагнала повозка, окутанная клубами пыли, похожей на пороховой дым после пушечного выстрела; пыль не рассеивалась в неподвижном воздухе. Повозка остановилась, они сели, и Кристиан даже получил большой капустный лист, полный спелых, черных вишен, — подарок от крестьянина, оказавшегося добрым знакомым крестного.

Не прошло и минуты, как у них появились попутчики: двое верховых нагнали повозку.

На наших мирных островках не бывает разбойников, однако эти двое выглядели весьма подозрительно. У каждого в нагрудном кармане был пистолет, а в руках — заряженное ружье. Глядя на крестьянина так, словно видели его насквозь, всадники приказали ему остановиться. Они переворошили солому на телеге, но, ничего в ней не найдя, пробормотали нечто вроде извинения и ускакали столь же быстро, как и появились.

Крестный все это время сохранял полнейшее бесстрастие; крестьянин же, напротив, самоуверенно ухмылялся.

— На этот раз остались с носом, — был его насмешливый комментарий.

— Не позавидуешь вам, — сказал крестный. — Пока лето, еще куда ни шло, но когда белые мухи запорхают в воздухе да ветер завоет над морем, мало радости мерзнуть всю ночь под открытым небом для того лишь, чтобы тебя оставили в дураках те, кто поумнее. А вообще-то будьте осторожны, Аннерс Хансен, они глаз с вас не спускают. Я, пожалуй, — добавил он, улыбаясь, — испорчу себе репутацию тем, что еду вместе с вами.

Кто были эти всадники? Что они искали? Случай этот долго занимал мысли Кристиана, но в конце концов его вытеснили пестрые впечатления дня. Он снова увидел Торсенгский замок, где когда-то был с родителями. Это было самое большое здание, которое он когда-либо видел, даже больше, чем церковь в Свеннборге. Но прежде Кристиан видел замок только снаружи и заглядывал в окна. Теперь ему повезло: замок как раз показывали туристам и они с крестным поднялись высоко по лестнице, бродили по длинным коридорам и большим комнатам. Множество портретов, написанных в далекие времена, изображений тех, кого могила давно превратила в прах, смотрели на них со степ. С каждой картиной были связаны разные случаи и легенды, проливавшие на них особый свет, — так по-другому выглядит мраморная статуя, если осматривать ее при свете факелов. Портрет пышущей здоровьем женщины, улыбающейся и уверенной в своей красоте, трогает нас до боли, когда мы вспоминаем, что женщина эта жила столетия тому назад.

За все золото мира не согласился бы Кристиан спать в старой кровати под балдахином, с шуршащими шелковыми занавесями; ведь по ночам картины наверняка выходили из рам и из-под чехлов; хозяин дома, покоритель морей Нильс Юль, с мечом в руке садился в цветастое кресло с высокой спинкой. Даже в высоких зеркалах, в которых человек отражается с головы до ног, было что-то загадочное для мальчика, который до сих пор видел только свое личико в отцовском зеркале для бритья.

Кристиан вздохнул с облегчением, снова оказавшись на дворе, и почувствовал себя вдвойне счастливым, спустившись на берег к рыбацким хижинам, где женщины разрешили ему вдоволь лакомиться ягодами, еще оставшимися на кустах крыжовника, а рыбацкие дети принесли свой корабль, сделанный из отцовского деревянного башмака, но украшенный мачтой и вымпелом. Он плавал в соленой воде, как и другие суда, которыми управляли настоящие матросы. Стрекоза покружила над корабликом, села на рубец надувшегося паруса и затрепыхала мерцающими прозрачными крыльями.

Дети захлопали в ладоши: теперь на борту у них был живой пассажир.

У самого острова Турё, там, где великан Бальдер, по преданию, ударил свою жену Руне, чтобы она замолчала, было пришвартовано небольшое плоскодонное двухмачтовое судно; крестный подгреб к нему на лодке. Ему было о чем поговорить с матросами; Кристиана он взял с собой.

Море было тихое, солнце жаркое.

— Ну, теперь-то ты наконец искупаешься, — сказал крестный. — Сегодня твои родители забыли нам запретить: прогулка-то намечалась по суше.

Кристиан улыбнулся. Ему хотелось поплавать в прозрачной прохладной воде; дома, в городе, мать разрешала только снять чулки и войти в воду до колен.

— Вот это будет купанье, не то что дома, когда матушка ставит тебя в лохань и поливает пресной водой. А ну, раздевайся, парень!

Кристиан разделся. Крестный уже стоял и ждал, играя мускулами; он посадил малыша себе на плечи, велев продеть ноги под его руки и обхватить ими его бока. Ни дать ни взять изображение святого Христофора, переносящего младенца Иисуса через реку.

Раздался сильный всплеск — и вода сомкнулась над ними, разойдясь большими кругами и забурлив в том месте, где они исчезли. Через секунду на поверхности показалось смуглое лицо с прилипшими ко лбу и щекам черными волосами, но Кристиана не было видно — во время прыжка он соскользнул с плеч крестного. Тот сразу же хватился его, мгновенно нырнул на самое дно и поднял мальчика на поверхность. Соленая вода хлынула у малыша изо рта, и он заплакал.

— Ну, не хнычь! — сказал крестный, делая вид, что ничего не случилось, но сердце у него билось чаще обычного. Радуясь, что приключение закончилось так, а не иначе, он и помыслить не мог, что сегодня же вечером предстоит другое событие, гораздо более важное.

Одна из лучших точек обзора на острове — колокольня Брайнинге; там, как в трактире на Броккене и других подобных часто посещаемых местах, имеется и книга, в которую турист вписывает свою фамилию, а иногда также банальные сердечные излияния в плохих стихах или остроту, которая кажется забавной лишь самому автору.

Время было военное, и потому на самом верху установили оптический телеграф, откуда черные сигнальные плиты что-то таинственно сообщали на своем безмолвном, но исполненном смысла языке. Солнце еще не зашло, когда Кристиан и его крестный поднялись на колокольню, чтобы нанести визит новому телеграфисту.

Внизу перед ними, как на географической карте, простирались фьорд, острова и море. За Турё и Лапгеланном, которые лежали на воде, подобные цветочным клумбам, виднелась Зеландия. Мимо скользили парусники; корабли стояли на якоре, рыбачьи лодки сновали по извилистому заливу. И все же гораздо больше, чем все это, внимание Кристиана привлекали черные плиты. Они действительно могли говорить, как говорят глухонемые; мальчик видел, как они все время то опускаются, то поднимаются, то принимают самые различные положения.

Крестный сидел за накрытым столом; Кристиан же увлеченно играл с сыновьями телеграфиста, двумя бойкими мальчиками. Они вышли из дому и затеяли игру в прятки.

Кристиан забрался в отверстие в стене, через которое можно было пройти к большим колоколам; между колоколами лежала широкая прочная перекладина, по ней можно было перейти в резонатор, находившийся в углублении противоположной стены. Солнце бросало туда длинные лучи, в которых плясали пылинки. Через резонатор можно было смотреть вниз — хорошее развлечение, пока его ищут; недолго думая, Кристиан соскочил с перекладины между колоколами и мог теперь видеть весь остров, море и корабли. Он услышал, как один из сыновей телеграфиста, тот, что водил, поднимается по лестнице, увидел его голову: мальчик заглянул в нишу, где, скорчившись, сидел Кристиан.

— Ты здесь? — спросил мальчик. — Сюда нам не разрешают ходить, колокола могут убить насмерть.

Кристиан не ответил: он не из тех, кто даст себя запугать! Ведь колокола висели неподвижно, как будто вмурованные в стену. Да и не достанут они до того места, где он прячется. Сын телеграфиста ушел ни с чем.

Солнце стояло над самым горизонтом и, казалось, торопилось зайти. Кристиан отчетливо видел, как оно опускалось и в конце концов скрылось; наступили сумерки. Кристиан посмотрел на большой колокол, висевший перед самой нишей с резонатором, где он стоял. Вдруг колокол дрогнул и слегка сдвинулся; Кристиан хотел было уйти, но в это самое мгновение колокол поднялся выше, вся его полая чаша повернулась к мальчику. Испугавшись, он попятился и вжался в стену. Первый удар колокола прогремел у него над ухом.

Здесь, как и во всех датских сельских церквах, был обычай бить в колокола на закате; никто и понятия не имел, что на колокольне кто-то есть.

Кристиан инстинктивно чувствовал, что стоит ему сделать шаг вперед и колокол размозжит ему голову. Громче и громче звучали удары полого металла. От колебаний воздуха и от страха что-то оборвалось у него внутри: по ногам потекла струйка. Он не смел отвернуться и всякий раз, как чаша колокола с гулом открывалась перед ним, впивался в нее глазами. Громко позвал он на помощь, но никто его не услышал; ему самому его крик показался беззвучным на фоне колокольного звона.

Чаша колокола, в которую смотрел Кристиан, казалась ему разверстой пастью огромной змеи; язык стал жалом, которое тянулось к нему. Смутные видения нахлынули на него; это было чувство, похожее на то, которое он испытал сегодня, когда крестный нырнул с ним в воду; но сейчас в ушах шумело сильнее, переливающиеся краски перед глазами соединились в ужасные картины: перед ним мелькали старые портреты из замка, но с искаженными лицами и постоянно меняющимися формами: то высокие, то угловатые и неуклюжие, то похожие на медуз; они били в литавры и барабаны и вдруг растворялись в зареве, в котором предстал мир перед ним и Наоми, когда они смотрели через красное стекло в окне беседки. Он горит! Он плывет по огненному морю, и все время перед ним маячит змеиная пасть с шипящим жалом. Его охватывает судорожная тяга схватить язык колокола руками, но тут внезапно наступает тишина, хотя в голове у него ужасающий гул и грохот продолжаются с прежней силой. Он чувствует, что одежда у него прилипла к телу, а руки вмурованы в стену. Перед ним — змеиная голова, мертвая, повисшая; большой колокол молчит; глаза Кристиана закрываются, он засыпает. На самом деле это обморок.

Кристиану казалось, что он видит сон, кошмарный сои. Вокруг было темно, и он решил, что находится в брюхе змеи, — значит, она все-таки проглотила его. Стало быть, она не умерла, она шевелилась, барахталась под ним, сжимала его руки и ноги, высоко поднимала и низко опускала его. Это была борьба не на жизнь, а на смерть.

— Суньте ему в рот ключ от церкви, — услышал он чей-то голос как будто издалека. Звук замер, и вместе с ним кончился и его кошмарный сон; он проснулся, совершенно обессиленный.

Кристиан лежал на кровати, рядом стояли крестный и незнакомая женщина.

Его хватились и нашли. У него были сильные судороги или, вернее, что-то вроде припадка — раньше с ним такого никогда не случалось. Теперь мальчик пришел в сознание, только глаза болели. Он четко помнил, что произошло.

— Лишь бы Господь сохранил ему рассудок! — вздохнула женщина.

— Он у меня получит, — сказал крестный. — Да так, что кровь потечет по пяткам.

— Мои сорванцы свое уже получили, — заверила женщина. — Хотя, Бог свидетель, они ни в чем не виноваты.

Чтобы восстановить силы Кристиана и поднять ему настроение, ему дали крендель и немного меду. Крестный посадил его себе за спину и понес к берегу — ведь домой они обязательно должны были вернуться сегодня вечером. По ту сторону фьорда мигали огоньки Свеннборга; у самого берега рыбаки с фонарями ловили угрей; наступила летняя ночь, безветренная и прохладная.

VII

В путь, мой друг! Всем цветам Здесь и там Расцветать И цветов не сосчитать. Так что, друг, ты в пути Не грусти: Весел будь, И веселым будет путь. Л. Тик[6]
В народе верят, что пыльца с цветка барбариса — яд для зерна, от нее на спелом колосе появляются пятна разъедающей ржавчины. Благороднейший, ослепительно белый мак через год теряет свой цвет, если растет среди пестрых. Незримая рука, которая изменяет первоначальный элемент в его развитии, называется окружающей средой.

Когда ваятель формует мягкую глину, мы не сразу можем понять, какое произведение он собирается создать. Требуется время и труд, пока перед нами предстанет гипсовый слепок, и только после этого оживет под ударами резца мрамор. Насколько же труднее предугадать в ребенке его развитие и судьбу! Вот мы видим бедного паренька в Свеннборге. Его внутренний инстинкт и влияния извне показывают, словно стрелка компаса, только два противоположных друг другу направления. Он станет либо выдающимся артистом, либо убогим, растерянным горемыкой. Цветочная пыльца окружающей среды уже воздействует на него своими запахами и красками.

Бог мелодий поцеловал его еще в колыбели, но что принесет ему песнь богинь времени — вдохновение или безумие? Граница между тем и другим узка. Предстоит ли ему вызывать восторг тысячной толпы или, может быть, на старости лет он будет в убогом трактире играть перед буйной, грубой молодежью, подвергаться насмешкам и слыть придурковатым за свою вечную погруженность в мечты, — он, чья душа получила незримое крещение музыкой?

Известно, что герцог Рейхнггадтский был мертворожденным; напрасны были все усилия вдохнуть в него жизнь; но когда грянул залп сотен пушек, младенец открыл глаза и у него появился пульс. Он был сыном великого императора, и потому мир узнал эту историю; однако же никто не знает очень похожей, случившейся с ребенком из бедной семьи: он тоже был трупом, новорожденным трупом, его уже положили на стол у разбитого окна, но тут с улицы донеслись звуки флейты и скрипок — мимо проходили бродячие музыканты; сильный женский голос запел грустную песню, и новорожденный открыл глаза и пошевелил ручонкой. Звуки ли вернули обратно его отлетавшую душу, чтобы она делала свое дело здесь, на земле, или это было всего лишь случайное совпадение, на которое всегда ссылаются здравомыслящие люди?

Он мог стать выдающимся артистом, а мог — жалким бедолагой, воробышком с крыльями, украшенными фольгой, которого за это украшение другие воробьи готовы заклевать до крови. Ну а если он и стал бы артистом? Много ли было бы в том для него проку? Много ли славы для человечества с его гордым сердцем? Люди стираются с лица земли и забываются, как снежинки, упавшие в текущую реку, есть лишь единицы, чье дело и имя сохраняются в будущих веках. Завидная судьба! Но грядущие радости могут ожидать нас в новом существовании, где не важно, как высоко мы стоим, лишь бы стояли прочно! Такова утешительная песнь мира, это гулкий, как грохот прибоя, рокот огромных человеческих волн, утешающих себя, обрушиваясь на берег вечности.

По узлам на стволе большой ели мы можем узнать возраст дерева; на человеческой жизни также остаются заметные глазу зарубки. Важный переходный период, можно сказать, ключевой момент в детстве Кристиана представляло это лето: знакомство с Наоми, начало занятий музыкой, поездка на Торсенг.

Как цветок поворачивается к солнцу, душа Кристиана стремилась к звукам. Музыка органа влекла его в церковь, незатейливый псалом казался прекрасным, как Miserere Аллегри. Он завидовал узникам в ратуше, которые в день рождения короля и королевы могли из своих застенков всю ночь слышать музыку, потому что над головами у них танцевали. Чем более раздражительны становились его нервы, тем полнее открывался слух языку звуков. Злосчастные приступы судорог повторялись все чаще, и после них оставалась странная дрожь в веках, боль в глазах, а все окружающее представало в разноцветных, то и дело меняющихся красках. Мальчик часто недомогал, а душа его постоянно витала среди фантазий и грез. При таком характере отцовская тоска по странствиям и причудливая натура крестного были для него все равно что воздух и вода. Только школа с ее превосходством строгости и разума могла охладить этот жаркий ветер фантазий, расслаблявший его душу и тело, но в то время во всем городе не было еще ни одной настоящей школы. Лишь честный и порядочный старик господин Севель вместе со своей глухой женой хоть чему-то учили детей; жили они в старом запущенном здании монастыря, который теперь взорван вместе с развалинами церкви.

Монахи, и на юге и на севере, всегда умели выбирать самые красивые места для постройки своих монастырей. Францисканский монастырь стоял у самого фьорда, с видом на Торсенг и Турё; в сводчатой палате, где, скорее всего, у монахов была трапезная, теперь помещалась школа; в маленькой нише в стене, где когда-то было распятие, теперь стояли розги и висели недовязанные чулки. Под сводчатым потолком на больших скамьях и маленьких скамеечках сидело молодое поколение с малым катехизисом Лютера, где, однако же, картинки — китайцы, курившие длинные трубки, и Дева Мария с младенцем — были не совсем в лютеранском духе, но они-то и были интереснее всего. Узкие окна находились под самым потолком; ничего удивительного, что стоило господину Севелю или учительнице хоть на миг отлучиться, как дети вскакивали на скамьи и столы, чтобы взглянуть на зеленый лес и большие корабли.

Совсем рядом со школой находилась старая пустая церковь; надгробья были снесены, алтарь отсутствовал, но на стенах сохранились полустертые фрески. Надгробные камни еще лежали в коридорах, стекла в окнах были выбиты, сквозь трещины пробивалась сорная трава, а там, где прежде висели большие медные люстры, ласточки устроили себе гнезда. Старая церковная дверь, на которой еще сохранилась надпись железными буквами: «Jesus hominum salvator[7]», иногда бывала открыта, и, если в это время школьники находились где-нибудь поблизости, они устремлялись туда и поднимали дикий крик, который становился просто оглушительным благодаря сильному резонансу.

На Кристиана же церковь производила совсем иное впечатление; он становился там тихим и задумчивым, и все же для него не было места милее: здесь находил он пищу для своих мечтаний и приближался к миру преданий и духов. Он мог так долго смотреть на поблекший портрет, что казалось, тот устремлял на него ответный взгляд, он мог так долго сидеть на корточках рядом с надгробьем, стараясь разобрать буквы, что ему начинало чудиться, будто мертвец снизу стучит по камню, чтобы прогнать непрошеного гостя. Когда от сквозняка плети мокрицы дрожали перед разбитыми окнами или ласточка с бешеной скоростью порхала под потолком, Кристиан думал о невидимых духах, которые играли высокой травой или выгоняли птиц из их спален.

Кристиан по-прежнему был слаб здоровьем; злосчастные припадки судорог мучили его все чаще. К врачам не обращались, так как простой народ не слишком-то в них верил, к тому же это стоит денег. Мария считала также, что можно заболеть от глупостей, которые они прописывают; и от всех болезней у нее было одно чудодейственное средство: ягоды можжевельника, выжатые в водку, — питье полезное и укрепляющее. Это-то лекарство и давали Кристиану.

Время шло, а он не поправлялся; тогда мать решила, что лучше всего было бы при случае поговорить с одной мудрой женщиной в Кверндрупе. Случай представился, и женщина присоветовала несколько магических средств. Кристиану измерили руки и ноги шерстяной ниткой и прописали носить на груди мешочек с освященной землей и сердце крота — надежнее средства лекарка не знала.

Так, неделя за неделей, день за днем, прошли еще два года. Мудрая женщина посоветовала посетить источник в Фрёрупе: он помог многим больным, от которых отказались доктора, и Мария уверовала в его силу, как в слово Божие. В народе еще бытует суеверие, сохранившееся со времен католичества, что некоторые источники у нас, в Дании, обладают чудодейственной силой. На острове Фюн считается, что наибольшая сила присуща источнику святой Рихильды, что у деревни Фрёруп, и, поскольку там устраивается еще и ярмарка паломников, туда устремляется масса пароду. За много миль в округе, даже с другой стороны Оденсе и Свеннборга, идут сюда больные в Иванову ночь; они пьют воду, купаются в ней и ночуют под открытым небом. Три года подряд больной должен прийти сюда, и если за это время он не станет здоровехонек, значит, говорят в народе, ему уже не выздороветь никогда.

— Только источник, — говорила Марии вещунья. — Только источник, и тогда ты увидишь, как все переменится.

Сама того не зная, женщина оказалась пророком: не только Кристиану, но и всему маленькому семейству предстояли в связи с этим паломничеством большие перемены; во всяком случае, оно приблизило их. Сколько раз с тех пор Мария повторяла:

— Да, не пойди мы тогда к источнику, кто знает, может быть, все было бы по-другому!

Может быть? Но ведь мы свободны в своих действиях!

Мария считала, что ради ребенка она должна побывать у источника, не сделай она этого, ей придется отвечать перед Богом. Муж не верил в это столь истово, но ухватился за возможность прогуляться по белу свету. Его друг фельдфебель сейчас как раз находился в городе, его отпустили на несколько дней, поскольку его полк стоял в Оденсе.

До источника было четыре мили, но он находился совсем рядом с трактом, так что мать и ребенок часто могли подсесть в повозку, возвращающуюся в Нюборг; оба друга шли пешком, так они чувствовали себя свободнее, да и веселее идти лугами и лесами. Художник может передать нам игру красок в чудесный весенний день, может заставить нас почувствовать теплый воздух, но он не в силах передать прелесть благоухания, которая воздействует на наши чувства с такой же приятностью, как и формы и цвета предметов: аромат бузины и цветов боярышника, зеленых листьев, дикой розы живых изгородей. Вокруг чирикали тучи воробьев, и портной весело подпевал, как, бывало, в чужих странах.

В путь пешком, в путь пешком, Вот и встретишься с дружком! — с переливами, на тирольский манер, пел он и вскоре уже сел на любимого конька — стал рассказывать о своих странствиях по ту сторону Дуная и По.

— Смотри, вот летит аист, — перебил он сам себя. — Ах, мой бедный аист так и не вернулся! Умер ли он от тоски по своей подруге и птенцам или все еще путешествует, чтобы забыть их? Да простит меня Бог, но я думаю, что, странствуя, можно оправиться от любой утраты.

— Я тоже так думаю, — сказал фельдфебель. — Потому-то я никогда и не высказывал своего мнения в присутствии вашей жены: а не то она затаила бы на меня зло. Вы должны взять тысячу далеров, такую сумму дают по нынешним временам многие крестьянские парни, чтобы не покидать свой состоятельный дом и послать кого-то другого служить вместо себя. На деньги, которые вы получите, Мария с ребенком проживут безбедно. Вы станете унтер-офицером, снова увидите чужие страны, а вы ведь только об этом и мечтаете. Время сейчас неспокойное; ни один солдат не знает, куда попадет. До Франции от нас так же близко, как и до Германии.

Портной покачал головой.

— Этого Мария мне никогда не простит, — сказал он и добавил немного грустно: — Мне кажется, что и я не смогу без нее. Нет-нет! Нечего и думать об этом.

Они шли быстро, направляясь к усадьбе Брохольм. Листья в лесу просвечивали, фиалки цвели целыми кустами. Ясменник был весь в цвету, а между стволами проглядывали Бельт и Лангелани, неясно вырисовывавшийся в вышине со своими лесами и ветряными мельницами.

Когда мы читаем «Письма покойника» Пюклера Мускау — безусловно, лучшее произведение этого писателя, — перед нами предстает изумительная картина английских парков и загородных домов, и мы отчетливо видим перед собой эти аллеи с большими старыми деревьями, ведущие к усадьбе. Такая же аллея ведет к усадьбе Брохольм. Все песни Вильгельма Мюллера — это маленькие картины, слушая их, мы видим, как вертятся мельничные колеса. Вода низвергается на самое большое колесо; такая же мельница находится неподалеку от упомянутой аллеи, но так низко, что Die schöne Müllerin[8] вынуждена смотреть снизу вверх на того, кто едет по дороге.

Из наших собственных датских народных сказаний нам воображаются тихие озера, посреди которых когда-то стоял остров со старым рыцарским замком; но он ушел под воду, и лебеди плавают над шпилем башни. Такое же озеро лежит совсем близко от аллеи и мельницы, но остров со своим старым замком не ушел под воду; большая круглая башня с медной крышей и шпилем отражается в воде: это и есть Брохольм. Еще видны бойницы в стенах, еще бежит свежая и чистая вода по двойному рву.

В людской, под сводом, покоящимся на толстых столбах, сидели за длинным столом, в столешнице которого каждый из слуг вырезал свое имя, наши двое путешественников. Был тут и еще один посторонний — молодой крестьянин из Эрбека, брат первого ухажера Марии.

Еще и сегодня внешний вид усадьбы не изменился. Оленьи рога красуются над комнатой егерей, а путь в господские покои проходит через высокую башню, где винтовая лестница из огромных балок, положенных одна на другую, идет до самой маковки. Во внутреннем дворе вдоль стен цветет ряд старых могучих лип.

Глядя на все эти приметы былых времен, портной начал вспоминать, что он видывал похожего в дальних странах, и делать сравнения. Такие прекрасные липы, как здесь, были разве что в Богемском лесу, где он бродил в тени длинных аллей, распевая местную песенку о красавице девице. Само старое здание, как ему казалось, он видел где-то далеко, на Дунае, когда с легким сердцем плыл на корабле над безднами и водоворотами. Прохладное помещение со сводчатым потолком, где они теперь сидели и пили среди массивных колонн, напоминало ему монастырские залы тех времен. И что было у него на сердце, тут же выплескивалось из уст, а интересно это слушателям или нет — все равно.

И слушатели отвечали на его песни припевом: