Эвелина не возражала против уменьшительного варианта имени мужа: ее это не «уменьшало». Наоборот: он, еврей-умелец Аркаша, выполнял словно бы лишь практическую часть дела… Но возвращать обратно навеки ушедших? Это требовало и одухотворения, озарения медицинских усилий. Озаряла она…
Из тридцати шести лет своей жизни он любил ее, по свидетельству Эвелины, тридцать шесть лет. Если она и преувеличивала, то преувеличение тоже было художественным: близким к действительности. С рождения они жили в одном доме и на одном этаже.
Сначала, чтобы привлечь ее внимание и завоевать восхищение, он научился лучше всех во дворе гонять на трехколесном велосипеде, потом — на двухколесном и заодно — играть в шахматы. Еще поздней (с той же целью!), преодолев заграждения с током высокого антисемитского напряжения, он стал врачом, кандидатом и даже доктором медицинских наук, а там — и профессором. Любовь, похоже, оказывалась мощнее законов тоталитарного государства.
Если Эвелина не становилась свидетельницей его успеха, успех превращался в досаду, в страдание: почему же она не увидела?! Природную застенчивость и физическую неприметность Аркаша возмещал заметностью своих врачебных умений, которые иногда можно было приравнять к дерзким подвигам. Ради кого он те дерзости совершал? Ради пациентов, коих на свете уже не было, но которых он мог вернуть? Или еще более ради того, чтобы она узнала и восхитилась? Сам он, наверное, не сумел бы ответить, сознаться. Нет, он не был равнодушным к своим пациентам и не был тщеславным. Но прежде всего… он был влюбленным.
— Его однолюбие завоевало меня! — сообщала Эвелина, чувствуя потребность объяснить происхождение их «неравного брака».
Ту неравность он стремился компенсировать невообразимостью своей миссии, которую иногда по застенчивости называл просто своей работой (против чего она категорически восставала!).
Квартиру они приобрели в жилищном кооперативе «Мастера сцены». В доме том обитали, главным образом, не мастера сцены, а мастера «на все руки» и на любые действия… которые все больше ощущали себя не хозяевами квартир, а хозяевами жизни: настало их время.
Все, однако, искательно сгибались перед супругой профессора, поскольку «никто не хотел умирать». Правда, женщины разводняли искательность женской завистью, а мужчины сгущали мужским интересом. Кооператив выбрала Эвелина. Она бы даже предпочла, чтобы имя его было — «Мастера авансцены», ибо на авансцене ощущала себя с юных лет. Аркаша вознес ее туда и, казалось, затвердил за нею то место. Несправедливо было бы думать, что Эвелина оказалась «не на своем месте». Она была на своем. Без нее бы Аркаша…
Так как почти в каждой семье нездоровье кого-нибудь и когда-нибудь подводит к самому краю, в спасительном чуде нуждаются все. Разумеется, после спасений о спасителях чаще всего забывают. Но реанимация может понадобиться опять… В том была специфика Аркашиной специальности и особенность отношения к нему — и к супруге его! — тех, кто ни в доме их, ни за его стенами «не хотел умирать».
Когда безносая старуха с косою все же пересиливала умения реаниматолога, Эвелина объясняла это предопределенностями судьбы, от которой, как известно, никуда не уйдешь.
— Мы проиграли этот бой. Но даже Бонапарт не выигрывал все битвы без исключения. Ватерлоо, однако, у нас не будет!
Из полководцев она вспоминала лишь Наполеона и Суворова: они, как и Аркаша, были невысоки ростом.
Так как Аркаша слыл кудесником и среди кардиологов, некоторые «хозяева жизни» мужского пола стали вдруг ощущать сердечные сбои. И устремлялись домой к профессору в те часы, когда дома он наверняка отсутствовал. Они сталкивались лицом к лицу с причиной своих сердечных недомоганий… Эвелина ставила диагноз с порога — и дальше порога никого не пускала. Она внятно давала понять, что болезнь их в ее квартире лечению не подлежит.
— Еще один сердечник нынче нагрянул, — всякий раз с многозначительной иронией ставила она в известность супруга. И он вновь убеждался, что однолюбием своим завоевал ее окончательно.
— Не забывай, что у нас — дуэт… А если один участник дуэта изменяет другому, он изменяет себе, — не без обаятельного кокетства объяснила ему Эвелина.
Аркаша свято верил, что коли зло порождает зло, то и добро порождает добро, а верность — ничего, кроме верности. Повода для подозрений быть не могло: он бы не вынес подобного повода. И Эвелина его не давала.
Она рождена была потрясать… Женскими чарами? В том числе… Но не главным образом и на почтительном расстоянии. Почтительном в том смысле, что это должно было вызывать почтение, Ставка на чары превратила бы Эвелину в одну из многих. А «одной из» она быть не могла. Не желала… Кроме того, изменив, она бы унизила их общую миссию.
В доме «мастеров» Эвелина дружила лишь с «мастерицей». То была знаменитая певица, которая давно не только не пела, но и еле передвигалась по квартире, казавшейся чересчур обширной для ее больных ног.
Актеры, испытавшие сладкую каторгу кумиров, с кумирскими повадками обычно не расстаются, В любую пору бытия своего они наркотически прикованы к былой осанке, к давним манерам и к одежде, которая порой чересчур очевидно не соответствует возрасту. Вера же Порфирьевна сдалась годам… Кумиры почти никогда не «теряют форму», она же ее утеряла и не пыталась вернуть, Лишь в памяти сокрылись воспоминания, которые она, не скупясь и не тревожась, что их от этого станет меньше, с удовольствием выволакивала наружу.
Ее ближайшие сподвижники общались с певицей лишь из-под стекол, оберегавших портреты и фотографии. Наблюдая за Верой Порфирьевной — а наблюдала она за всем окружающим снайперски! — Эвелина убеждалась, что и от аплодисментов можно приутомиться. Или делать вид, что такое утомление навалилось.
На долгой дороге певицы ей под ноги кидали не одни букеты, но и сведения счетов, продиктованных завистью. Вера Порфирьевна разумно полагала, что вообще все самое мерзкое сотворяется завистью и что в актерской среде это заметнее, потому что на подмостках вообще все виднее.
— Кое-кого не устраивало, что в опере «Лакме» я брала ноту, до которой другие сопрано не дотягивались. Любить чужой успех умеют не многие. Если речь идет о коллегах. Ну а все нормальные, сидевшие в зале, хлопали. Верите ли, аплодисменты и сейчас у меня в ушах. Даже в снах моих больше звука, чем действий. Хлопают, хлопают… мне, а случается, и «по мне». В любых случаях это стало лишь шумом, мешающим спать. Ударов не ощущаю, а только звуки…
Казалось, она была утомлена поклонниками и поклонницами своего голоса не меньше, чем его ненавистниками. Либо все это сумбурно перемешалось… Она любила что-то припоминать, воссоздавать, но не жила минувшим, как это почти непременно бывает с актерами ее возраста. Жила она нынешним… коим были неурядицы и нездоровье ее сына.
— Я устала от поклонов… тем, кто мне поклонялся. Как певице, конечно. А по-женски я была одинока. Аплодисменты, чудилось мне, пытались заглушить одиночество. Я была некрасива… — объявляла Вера Порфирьевна, которой актерский триумф позволял не бояться своих изъянов и даже их афишировать. — Что ж, появлялись некрасивые Розины и Флории Тоски в моем исполнении. Им пылко клялись в любви. Я столько наслышалась этого, что к остальным признаниям как-то и не стремилась. Хотя и они ко мне не стремились…
— Но ведь не в результате же оперных арий родился ваш сын Алеша? — с обаятельной иронией отреагировала Эвелина, пытаясь попридержать столь необычные для женщин саморазоблачения.
Портреты, сцены из опер, воссозданные в фотографиях, подарки, так и оставшиеся подарками, а не ставшие предметами для какого-либо употребления, — все это делало обширную квартиру похожей на театральный музей. Но Вера Порфирьевна хранительницей и гидом этого музея не стала: она жила настоящим.
Эвелина думала, что актриса, как бы не придававшая значения былым триумфам, — ее противоположность и что они притягиваются друг к другу разноименностью своих душевных зарядов: уж она-то от аплодисментов не испытывала бы изнурения и некрасивость (случись такая беда!) сумела бы превратить в неукротимую притягательность.
Сыну певицы было за сорок. Он выглядел статным, но аскетично-болезненным и растерянно-беззащитным. Вера Порфирьевна была из тех матерей, которые держат сыновей «при себе».
Алеша, ни разу еще не женился, да и вряд ли бы это было возможно.
— Великовозрастный маменькин сынок! — говорила Эвелина Аркаше. — У нас с тобой нет детей… И я об этом не сожалею: наша миссия не терпит каких-либо отвлечений! Но к нему, представь, я испытываю некие материнские чувства. Что, однако, он станет делать потом… без нее? Аркаша, Алеша… Есть что-то сходное. Но как же вы не похожи в жизни! Ты, хоть и сутулишься, — воин, борец, победитель самой смерти, а он — безвольный маменькин сынок, хоть и велик ростом. Что он будет делать без мамы?
Пока же Алеша пел… Вера Порфирьевна считала, что у него редкий драматический тенор.
— Да и сам по себе этот тенор — чрезвычайная редкость! Лирических теноров — хоть пруд пруди… — разъясняла Вера Порфирьевна, ощущая, видимо, в тенорах «лирических» соперников «драматическим». Ей было приятно, что сын тоже обладает какой-то незаурядностью. — Вот видите, Эвелиночка, на этой фотографии сцена из «Пиковой дамы». Герман — драматический тенор… А здесь — кульминация «Тоски». Каварадосси — тоже драматический… И несчастный полководец — победитель Радамес из «Аиды»! Алеша бы вполне мог петь того, и другого, и третьего. Но поет в хоре. Ему не прощают… меня. Хотя, может, и лучше, что он — с его больным сердцем — в хоре: если, не дай Бог, станет плохо, скроется за чьей-то спиной. Да и выдержать концентрированное внимание всего зала ему нелегко. А если со мной что случится? Я очень надеюсь на вас и Аркашу. Очень… Алеша ведь не только тенор драматический, а и сам — драматическая история. Наследственный порок сердца. Но это и единственный Алешин порок. Уж поверьте! Отца нет и не было. Зато появились вы с Аркашей.
Эвелина готова была ощущать себя матерью. Аркаша, как обычно, присоединился к ней — и стал ощущать себя папой.
Иногда хорист, согласно указаниям Веры Порфирьевны, в домашней обстановке все же солировал. Фотографии знаменитых обязывали его «соответствовать». И, по мнению матери, он полностью соответствовал. Исполнял Алеша те арии, которые ему не удавалось исполнить в театре.
— Похож на отца, хотя тот и далек от музыки. Я-то красивой никогда не была… — в который раз объявляла Вера Порфирьевна.
В отличие от своих коллег пенсионного возраста она не стремилась быть в «форме», вероятно, по причине былой женской невостребованности.
«Каким же был ее театральный успех, если он позволял ей и позволяет не придавать значения внешности!» — вновь изумлялась Эвелина.
Певица отбрасывала свою немощь и забывала о собственных хворях, если нужно было что-то сделать для сына: подать ему завтрак или приготовить обед, постирать рубашки или погладить фрак.
— Не могу взваливать на него домашние тяготы: отец оставил ему на память больное сердце. Алешу надо опекать, ограждать… от любых перенапряжений и тяжестей. Физических и душевных! Ему нельзя.
«Вот почему она из всего дома и выбрала для дружбы нашу кардиологическую семью!» — сообразила Эвелина.
Перестройка заставила и Веру Порфирьевну перестроиться: отказаться от приходящих прислуг, которые сопровождали ее всю жизнь.
— Пришлось… по материальным соображениям, — вслух огорчалась певица, привыкшая ничего не утаивать. — Не думала, что такие соображения возникнут в моей жизни! Перестраивать все под старость.
Эвелине и Аркаше перестраиваться не пришлось: «никто не хотел умирать» как и прежде, до перестройки. «Дуэт» не зависел от политических катаклизмов. Плодами такой независимости Эвелина делилась с домом певицы. Главным образом это касалось лекарств, которые не имели права дорожать, но, как и все кругом, человеческие права нарушали.
Иногда, вернувшись с верхнего этажа, Эвелина женственно, как бы не всерьез, гневалась:
— Полководец Радамес до того привык быть под юбкой у мамы, что ничего не умеет. Совершенно ничего! Его и в магазин-то нельзя послать: или потеряет кошелек, или его вытащат, или он принесет не то, что просили… Пора бы уж вылезти из-под маминой юбки. А пока нам придется его опекать! Не могу видеть, как мать, спотыкаясь, выбиваясь из сил, обслуживает… этого Каварадосси!
— У него слабое сердце. Но все равно надо бы его немного встряхнуть… раз ты так считаешь, — согласился Аркаша. — Я не Песталоцци и не Ушинский! Но попытаюсь… Ради Веры Порфирьевны. «Не пора ли мужчиною стать?»
Вера Порфирьевна жила в кооперативе «Мастера сцены», а после установления дружественных отношений с семьей Гранкиных стала отдыхать иногда в пансионате «Ветераны сцены». Ветераны, которых туда допускали, и были по совместительству увядшими мастерами.
Так как Алеша ни ветераном, ни мастером не считался, мать оставляла его на попечении супругов с нижнего этажа.
На этот раз певица предупредила:
— Поверьте, я позволяю себе уехать только потому, что надеюсь на вас обоих. Мне необходимо, как говорится, «собрать последние силы». У Алеши тоже сильно барахлит сердце. Но мое сердце от соседства с вами чуть-чуть успокоилось: у него «личный врач» в профессорском звании! Раньше, в молодости, и у меня был такой… От него родился Алеша.
Уже дома, этажом ниже, Эвелина слегка посетовала:
— Если у маменькиного сынка как раз сейчас ощутимо забарахлило сердце… сколько же у нас с ним будет забот!
— Вера Порфирьевна — в какой-то степени гордость отечественного искусства, — сказал Аркаша. — Поэтому наш «скорбный труд не пропадет»: послужим отечественной гордости.
— Да уж… если б не «гордость», я бы, честно сказать, не взялась!
— Хоть голос и у него есть, — во имя справедливости добавил Аркаша. — Очень приятный голос… Так что послужим!
Служить в основном пришлось Эвелине.
Вернувшись домой после очередной схватки с безносой своей оппоненткой и очередного ее поражения, Аркаша прилег на диван. Как часто бывало в подобных случаях, он ждал звонков из больницы и готов был в любой момент вернуться туда: мало ли что?!
Звонок раздался… Но в дверь. А вслед за ним, сразу же, в замке поспешно и потому неловко заелозил ключ.
— Совсем забыла, что ключ у меня… И стала звонить… Потому что он погибает! — с порога выкрикнула Эвелина.
— Кто?
— Сын Веры Порфирьевны… Маменькин сынок… Но маменьки нет. Мы с тобой за него в ответе! — Аркаша уловил в ее голосе не только ужас, но и виноватость, которой прежде никогда не улавливал. И которая была ей не свойственна. — Теперь только ты можешь… Один ты! Скорее… Умоляю, скорее!..
— Так плохо?
— Он погибает. Я чувствую! Она ведь предупреждала…
Аркаша схватил вместительный профессорский чемодан с инструментами, который постоянно, как и он сам, был начеку.
Пульс, который Аркаша ловил, не откликнулся.
— Позвони, пожалуйста, и вызови бригаду, — попросил он жену.
Наступил момент, когда его просьбы должны были выполняться неукоснительно и моментально. Эвелина схватила трубку. Муж ее уже не был Аркашей, а был колдуном и спасателем.
Алеша лежал в постели. Спасатель отбросил одеяло. Алеша был голым… Спасатель хотел привычно и удобно для себя пристроить чемодан на стуле, возле постели.
Внезапно и его пульс… затаился. На стуле со знакомой ему аккуратностью были сложены колготки жены. Он не мог спутать их ни с какими другими: сам выбирал тот узор в дальнем зарубежном городе. И купил сразу три пары. Эвелина, заявив, что такой красы ее ноги еще не знали, добавила тогда: «И хорошо, что все с одинаковым узором: у ног тоже должен быть свой стиль! Жаль только, что все три одного цвета».
Воспоминания, в отличие от колготок, могут менять окраску… в зависимости от обстоятельств, в которых они возникают. Но произошло еще более невероятное, чем потрясение от колготок жены возле чужой постели: спасатель в миг отринул воспоминания и вообще перестал реагировать на то, что увидел… Каждым движением мыслей и рук он принадлежал чужой жизни. И был обязан спасать ее, чья бы она ни была.
— Пусть завершат, — сказал он жене, кивнув на примчавшуюся по его зову бригаду. — И сама побудь здесь.
Эвелина уже не отрывалась от стула, на который панически бухнулась, разом утеряв и владыческие черты, и женственность: она, хоть и запоздало, но тоже приметила на стуле свои колготки. Чудо, которое совершил ее муж, переплелось с сюжетом на первый взгляд мелким, трагикомическим. А может, трагическим. Страшным.
Спасатель, ставший спасителем, вернулся на свой этаж.
«Какое перенапряжение испытал маменькин сынок?.. И разве то, что он привык быть под юбкой у матери, означало, что, в отсутствие ее, должен был оказаться под юбкой моей жены? «Не пора ли мужчиною стать?» — сказала Эвелина. И, может, опекая, научила его быть мужчиной? Под кожу, под золото… Под верность в «дуэте»… Неужели и это была имитация?» Он мог бы задать себе мысленно все эти вопросы. Но и мысленно их не задал.
«Когда спасаешь чью-то жизнь, не думай, кому она принадлежит: это не имеет значения. Но если отдаешь свою жизнь, подумай, кому…» Он мог бы запоздало это себе посоветовать. Но не посоветовал, разумеется.
Он, который только что, этажом выше, сумел сконцентрировать в себе колдовскую силу воли и разума, теперь, этажом ниже, лишился вдруг даже силы обыкновенной. «Никто не хотел умирать…» А он хотел. И начинал умирать. И не искал спасения…
1996 г.
ДВА ПОЧЕРКА
«Если бы только она мне приказала, я бы избил всех ребят в нашем классе! Я бы прошел на руках от раздевалки до спортзала на четвертом этаже. Нет, это ерунда, это легко. Я бы лучше прошел с закрытыми глазами по карнизу четвертого этажа. Если бы только она приказала!»
В записке не было ни обращений, ни посвящений. Но Женя шестым чувством педагога сразу догадалась, о ком писал Дима Воронов. Конечно же о своей однокласснице Танечке!
За стеной вдруг громко заговорило радио: сосед вернулся с работы. У него была такая привычка: входя в комнату, прежде всего, еще в темноте, включать приемник. И тут только Женя заметила, что уже поздно, давно пора было зажечь свет. Начала проверять тетради еще днем и ничего не успела проверить. А все виновата записка, нацарапанная бесшабашнейшим Диминым почерком и, видно, по рассеянности забытая в тетради.
Она уже успела выучить записку наизусть и все же, включив свет, снова склонилась над ней.
Женя ясно представила себе Диму Воронова, высоченного, плечистого девятиклассника с чуть плакатной внешностью. Так вот и хотелось поставить его где-нибудь на видном месте с высоко поднятой рукой, а рядом написать: «Сдавайте нормы на значок ГТО!» Да разве он хоть минуту постоит спокойно? Впрочем, Женя сама не раз наблюдала, как Дима Воронов, почти не шевелясь, сидел за шахматным столиком в читальне. А выиграв партию, он мог вскочить на стул и, приводя в ужас страстных поклонниц тишины — библиотекарш, провозгласить: «Ура! Еще одна корона пала! Долой монархию!..»
Дима был пионервожатым в пятом классе «В». Малыши таскались за ним как завороженные. Они на всю школу хвастались Димиными мускулами и сочиняли легенды о его подвигах. Когда он играл в волейбол, они со всех сторон обступали площадку и так шумно «болели», что не было слышно свистков судьи.
Однажды на катке Женя видела, как Дима учил пятиклассников играть в хоккей, строго и придирчиво командовал ими. А потом он растирал руки малышу, потерявшему варежки…
Даже зимой Дима бегал без пальто, в кожаной куртке, но зато шапка у него была очень теплая — с ушами до самого пояса. Он называл ее «полярной».
Женя ясно представила себе и хрупкую близорукую девушку с первой парты, Танечку. Она была некрасива, а когда надевала очки, черты ее лица становились просто неуловимы.
Женя вспомнила, как на новогоднем балу кто-то из юношей пустил злую шутку по поводу неказистой Таниной внешности.
Дима тогда вплотную подошел к шутнику и с лицом, не предвещавшим ничего доброго, сказал:
— Твое счастье, что дуэли запрещены. А то бы проучил я тебя, дубина!..
И целый вечер танцевал с Танечкой.
«Ну рыцарь!» — мысленно восхищалась Женя.
Она вспомнила, что Дима и Танечка часто оставались в школе после уроков заниматься геометрией, с которой Таня была не в ладах. Она не умела чертить — и самый простой прямоугольник казался ей вовсе не таким уж прямым, а загадочным и коварным. Математичка Алевтина Георгиевна, очень напоминавшая Жене классную даму былых времен, относилась к этим занятиям скептически. Заметив как-то в уже опустевшей раздевалке одиноко висевшее Танино пальто, а на полке Димину «полярную» шапку, Алевтина Георгиевна усмехнулась:
— Занимаются?.. Ничего из этой так называемой «взаимопомощи» не получится. Их просто нужно учить порознь! Поймите, задачи, которые решают мои юноши, девушкам не по плечу!
А Женя с придирчивостью учителя русского языка и литературы подумала: «Не по плечу… не по плечу… Так, конечно, говорят, а все же странное выражение: плечами, что ли, решают задачи? Сказала бы уж лучше «не по уму»… Женю раздражали и голос Алевтины Георгиевны, и ее манера снисходительно опекать молодых учителей, и ее абсолютная убежденность, что все случаи, встречающиеся в педагогической практике, можно предвидеть, классифицировать и разложить по типам, как арифметические задачи.
А если показать Димину записку Алевтине Георгиевне? Господи, что с ней будет! Особенно от этих слов: «Я бы лучше прошел с закрытыми глазами по карнизу четвертого этажа. Если бы она… приказала!»
«А что, если Танечка и в самом деле вздумает приказать? — забеспокоилась вдруг Женя. — Нет, завтра же следует что-то предпринять!»
В маленькой комнате было жарко. На улице стояла рыхлая, слякотная зима, похожая скорей на позднюю осень: ни слепящих глаза сугробов, ни узоров на окнах. Но домоуправление, напуганное прошлогодней жалобой жильцов на холод, топило с таким неистовством, будто на улице свирепствовали верхоянские морозы. Женя сняла вязаную кофточку, из кармана выпал конверт и аккуратным белым прямоугольником лег на пол. Это письмо было адресовано уже не Танечке, а лично ей, Жене. Написано оно было не размашистым мальчишеским почерком, а ровными, каллиграфическими буквами. И это письмо Женя тоже помнила наизусть вместе со всей его сложной и точной пунктуацией — обилием двоеточий, скобок, тире:
«Создавшаяся ситуация требует: мы должны немедленно встретиться! Домой к тебе заходить не хочу (соседи — сплетни!). Буду ждать возле школы, в которой ты преподаешь. Завтра, после пятого урока. Разумеется, не в вестибюле — на улице!»
— Ну, разумеется, на улице, — тихо прошептала Женя. — А то ведь «ребята — сплетни!»
Прежде чем завести разговор с Димой, Женя решила посоветоваться с Алевтиной Георгиевной. Она, конечно, заранее была уверена, что не сможет последовать совету математички, но ей было любопытно услышать этот совет.
Алевтина Георгиевна выслушала Женю с той снисходительной полуулыбкой, с которой ученик-пятиклассник проверяет давно уже известную ему таблицу умножения у своего младшего братишки-первоклассника.
Затем Алевтина Георгиевна подошла к зеркалу и стала демонтировать, а потом вновь сооружать сложную конструкцию на своей голове, которую она называла старинной прической. На это занятие у нее уходили все большие перемены.
— Видите ли, любезная Евгения Михайловна, — сказала математичка не очень внятно, потому что во рту она держала шпильки, — задача очень проста. Данные, как я вижу, вам ясны? Юноша вбил себе в голову, что он влюблен. Не так ли?
— Почему — в голову? Скорее, в сердце…
Но Алевтина Георгиевна увлеклась и не обратила внимания на эту реплику, как не обращают внимания на лепет ученика, не выучившего урок, но пытающегося невпопад вставлять фразы в речь педагога, объясняющего ему как раз то, чего он не удосужился выучить.
— Итак, юноша вбил себе в голову, что он влюблен, — продолжала Алевтина Георгиевна. — Это ваши данные. Решение задачи чрезвычайно просто. Хотя вы мне почему-то не назвали фамилии учащихся… так сказать, героев этой истории.
Математичка выждала немного. Женя смутилась, опустила глаза, но фамилии «героев истории» так и не назвала.
— Ну ничего, ничего. Тайна так тайна. Решение задачи, повторяю, чрезвычайно просто. А вы растерялись? Что ж, вполне закономерно: вы ведь первый год в школе… Итак, отчего юноша вбил себе в голову все это? Оттого, что в голове у него много пустого, так сказать, ничем не заполненного пространства. Надо, стало быть, его заполнить. Тут-то и приходит на помощь нам, педагогам, общественная работа. Загрузите его получше — и все как рукой снимет. Поверьте моему опыту.
Опыту Алевтины Георгиевны Женя не поверила, но и своего опыта у нее тоже не было. Она так и не знала еще, с чего начать, когда Дима, по ее просьбе оставшийся в классе после уроков, сел боком на первую парту. Ноги он выставил наружу: они под партой не помещались.
Дима, казалось, ждал чего-то очень серьезного и неприятного для себя. Он угрюмо уставился в одну точку. Этой точкой было фиолетовое отверстие новенькой белой чернильницы. Рукой он механически поглаживал длинные уши своей «полярной» шапки.
Стремясь, чтобы разговор был как можно более интимным, Женя не села за учительский столик (пусть Дима на время забудет, что она педагог!), а устроилась на первой парте второго ряда. Женя думала, что Дима поинтересуется, зачем она задержала его после уроков. Но он ничего не спрашивал, он молчал. Значит, нужно было самой завязать беседу.
Женя вспомнила, как она, будучи еще девчонкой, в пионерском лагере боялась спрыгнуть с крыши купальни. Но однажды, махнув рукой, зажмурила глаза и, на миг распрощавшись с жизнью, прыгнула! Она и сейчас зажмурилась.
— Прежде всего, Дима, я хочу перед тобой извиниться… — Она выждала секунду, но он не спросил, в чем же, собственно говоря, провинилась перед ним учительница, классный руководитель. Тогда она продолжала: — Я прочитала записку, которую ты забыл в тетради. Я не должна была читать, но, поверь мне, это произошло случайно…
Дима не поднял головы, но она увидела, как нервно передернулись его широкие плечи под блестящей, шоколадного цвета кожанкой.
— Впрочем, записка не рассказала мне ничего нового. Я и раньше замечала, что тебе нравится Танечка.
Женя вздохнула с таким же облегчением, какое она испытала, вынырнув из-под воды после своего знаменитого прыжка в пионерлагере.
— Да, я заметила, что тебе нравится Танечка. Она и мне тоже нравится — умница, по-своему мыслит. Но только зачем же тебе избивать ради нее своих товарищей? Или ходить с закрытыми глазами по карнизу четвертого этажа? Пойди лучше с ней в театр, в кино, на каток…
Она чувствовала, что говорит очень банальные, какие-то чужие слова, но своих слов не находила.
— Да, ты можешь по-хорошему дружить с Танечкой! — с отчаянием и досадой на себя повторила Женя.
Ей казалось, что она забыла, не помнит, какой у Димы голос. И вдруг она услышала его, но не узнала: это были глухие, словно издалека донесшиеся звуки.
— Почему Танечка? Я совсем не о ней…
«Неужели ошиблась? — подумала Женя. — Эх, горе-педагог!»
И тут же попыталась исправить ошибку:
— Понимаешь, Дима, дело не в том, кто эта ученица. И совсем не важно, как ее имя…
— Почему ученица?
Дима поднял голову, взглянул на нее. И она вдруг с ужасом почувствовала, что очень важно, кто именно та девушка, и что очень, очень важно, как ее зовут. Жажду самого беспощадного приказа и отчаянную готовность выполнить все на свете увидела она в его глазах. Она прочитала в них: «Я на все, на все готов ради вас! Мне ничего не страшно…»
Женя очень испугалась, как бы он все это не высказал вслух. Что тогда делать? Как отвечать ему?
Она для чего-то открыла чемоданчик, вынула оттуда ребячьи тетради и положила их обратно.
— Прости, Дима… Мы продолжим наш разговор в другое время. Попозже… Мы обязательно поговорим. А сейчас я очень тороплюсь… Я спешу.
Это была правда. Она действительно спешила: ее ждали. Ждали не в школе, а, «разумеется, на улице».
…Был первый по-настоящему зимний вечер. Взрослые люди спотыкались и падали на ледяных дорожках, коварно прикрытых тонкой пушистой пеленой. А ребята-пятиклассники катались по этим дорожкам и чем чаще падали, тем громче смеялись. Но вдруг голоса их умолкли. Пятиклассники изумленно уставились на учительницу, шедшую с незнакомым мужчиной. Ребята вообще с трудом представляют себе, что учителя, эти поучающие их сверхчеловеки, за стенами школы имеют какую-то свою жизнь, похожую на жизнь других обыкновенных людей. Тут же с незнакомым мужчиной шла не просто учительница, а преподавательница старших классов, да еще классная руководительница их вожатого Димы!
Женя не обратила внимания на разинутые рты пятиклассников. Но он обратил:
— Я так и знал, что это неподходящее место…
Женя ничего не ответила. Они свернули в переулок.
Нелегко перейти с первых непринужденных фраз на заранее придуманные и обдуманные слова. Но, начав беседу «на главную тему», он стал говорить торопливо, словно боясь, что его могут перебить, как боятся этого люди, читающие наизусть стихотворение. И он уже не останавливался, пока не высказал все:
— Женя, ты сердишься, наверное, что я так долго не искал встречи. Но пойми: мне нужно было на все взглянуть со стороны, все взвесить, все оценить. А для этого я должен был чуть-чуть охладить голову. Только голову… В последнее время, встречаясь с тобой, я постоянно слышал настойчивый вопрос: «А что дальше? Что дальше?» Ты задавала этот вопрос молча, но я слышал его…
На самом деле Жене никогда не приходилось спрашивать об этом: он сам, всегда рассудительно и не горячась (Женя принимала это за цельность натуры), говорил, что она «навеки данный ему помощник». Слово «помощник» не очень нравилось Жене и напоминало почему-то слово «референт». Попутно он осуждал за ветреность своих друзей и, как бы между прочим, великих поэтов прошлого. Да, никогда ни молча, ни вслух не приходилось Жене задавать вопрос: «А что дальше?» Но сейчас такой прием, такой ход рассуждений, видно, для чего-то понадобился ему.
И он продолжал:
— Я — порядочный человек, ты это знаешь лучше других… И я хорошо понимаю, что ты не можешь не думать о будущем. Ведь тебе уж скоро двадцать семь, а для женщины это возраст! (Он накинул ей полтора года, но она и тут не перебила его.) Ты ждешь от меня чего-то решительного, а я не могу, не смею прийти к тебе никем и ничем. Я должен сперва окончить аспирантуру и чего-нибудь добиться в жизни. Тогда только я, как и всякий порядочный человек, буду иметь право подумать о семье. Только тогда! Так я понимаю свой долг. И так я понимаю любовь… («Понимаю любовь!» — про себя усмехнулась Женя.) Я чувствую ответственность за твою судьбу. Я спрашиваю себя: сможешь ли ты ждать? Нет, ты не должна ничем жертвовать ради меня. Пусть буду жертвовать я!.. Ты веришь мне? Должна, обязана верить! Ведь ты знаешь меня не первый день…
Да, она знала его не первый день и даже не первый год. И все-таки не узнавала. Не узнавала голоса (сперва ей даже казалось, что он простудился, охрип), не узнавала одежды — на нем было все новое: широкое черное пальто, черная котиковая шапка, черный шарф в белый горошек — под цвет и пальто и шапки.
«Да весь он какой-то новый, — подумала Женя. — Вернее, незнакомый, другой…»
Неужели первые успехи — шумная защита диплома и прием в аспирантуру академии — так странно преобразили его? Испугался, что «навеки данный помощник» лишь помешает карабкаться вверх?
Женя любила легкий хруст первого, только-только выпавшего снега. Но сейчас унылый скрип из-под его ног раздражал ее. Она заметила, что на ногах у него глухие черные боты, и это показалось ей неприятным: молодой мужчина в ботах! Она рассеянно слушала его, но разглядывала очень внимательно и с некоторым удивлением. Почему, например, она раньше не замечала, что он сутулый?
То ли Женя отвыкла от мороза, то ли метель в этот день хотела наверстать упущенное, но только ветер больно колол щеки и слепил глаза.
Ей было трудно идти против ветра, она слабела с каждым шагом — ко всему еще сказывались усталость и все волнения этого дня. А он говорил, говорил, говорил…
— Я опытнее тебя. Я все обдумал, взвесил, оценил. Ты не должна ждать! Некоторые воображают, что можно строить семью, не утвердив себя в обществе. Это пустая фантазия. А сейчас не время фантазеров. Пойми и поверь!.. Нужно обеими ногами крепко стоять на земле. И, ни на минуту не закрывая глаз, зорко смотреть себе под ноги, чтоб не споткнуться…
Внезапно Женя рассмеялась: она вспомнила, что Дима собирался пройти ради нее от раздевалки до спортзала как раз вверх ногами, а по карнизу намеревался разгуливать, закрыв глаза.
Она рассмеялась так неожиданно, что очередная фраза застряла у него в горле, он захлебнулся студеным ветром и долго откашливался в свой черный шарф с белыми горошинами.
Вспомнив о Диме, Женя вдруг перестала зябко кутаться в платок, прятаться от метели…
И, не говоря ни слова, ничего не объясняя, она пошла вперед такими стремительными шагами, словно было утро и она опаздывала на урок. Она почти бежала, подставляя лицо ветру, и уже не слышала оставшегося где-то позади скрипа глухих черных бот.
1957 г.
Я НИЧЕГО НЕ СКАЗАЛ…
(Из дневника мальчишки)
Сегодня в моей жизни произошло радостное событие: я получил двойку по физкультуре. Я очень невысоко прыгнул в высоту, недлинно прыгнул в длину и перепутал все гимнастические упражнения.
Сначала ничего радостного в этом не было. Учитель по физкультуре напомнил мне о том, что наша школа на первом месте в районе по спортивной работе, и сказал, что мне шесть лет назад лучше было бы поступить в другую школу, которая не на таком почетном месте в районе, как наша. На перемене классная руководительница предупредила меня, чтоб я не думал, что физкультура — это второстепенный предмет. И сказала, что вообще стоит только начать: сегодня двойка по физкультуре, а завтра — по литературе или даже по математике (наша классная руководительница — математичка). А староста класса Князев просто сказал, что я хлюпик.
Но зато на следующей перемене ко мне подошел наш десятиклассник Власов, который никогда бы не подошел ко мне, если бы не эта двойка. Вообще-то фамилия его не Власов. «Власов» — это его прозвище, потому что он самый сильный у нас в школе.
На одном спортивном вечере старшеклассники делали пирамиду, а Власов был как бы ее основанием: на нем стояло и висело человек пять или шесть (сейчас уж точно не помню), а он преспокойно, растопырив ноги, всех на себе держал!
И вот этот-то самый Власов, который может удержать на себе столько людей сразу, подошел ко мне и сказал:
— Нам с тобой, я так думаю, поговорить нужно, Кеша. Пойдем куда-нибудь. А то тут, я смотрю, глазеют со всех сторон.
Власов, конечно, своим ростом очень выделялся на нашем этаже, среди шестиклассников. Но никто бы все равно глазеть на него не стал, если бы он не был самым сильным во всей школе. А тут все, конечно, глазели.
Я хоть и растерялся, но сразу сообразил, что никуда уходить нам не нужно: пусть все видят, что ради меня сверху спустился сам Власов и запросто прогуливается со мной по коридору.
И мы стали прогуливаться…
— Ты, я так слышал, двойку схватил? — сказал Власов.
Ах вот в чем дело! Власов ходил вразвалочку. И говорил тоже вразвалочку, негромко и неторопливо, переминаясь со слова на слово. В общем, ребята не слышали, о чем он меня спрашивал. А я, чтобы сбить всех с толку, отвечал ему во весь голос и с веселой такой улыбкой на лице:
— Верно! Правильно! Было такое дело!
— Ты, я так думаю, слышал, что наша школа на первом месте в районе по спортивной работе?
— Слышал! А как же!.. — радостно ответил я.
— Это хорошо, разумеется, что ты не падаешь духом. Но двойку твою исправлять надо. Чтобы вся школа не сползала из-за тебя вниз по спортивным показателям.
— Еще бы! Можете на меня положиться!
— Нет, сам ты не сумеешь… А выходить надо, друг, из этого постыдного положения. Мне вот и поручено помочь тебе.
— Ха-ха-ха! Это замечательно! — воскликнул я, будто мы говорили о каких-нибудь очень приятных вещах.
— Где же мы будем с тобой заниматься? — продолжал Власов, немного озадаченный моим смехом.
— В спортивном зале! Или внизу, во дворе…
— Это, я думаю, не подойдет. Серьезной работы там не получится: мешать будут.
«И в самом деле, — подумал я, — если мы будем заниматься в спортивном зале или во дворе, все сразу поймут, что Власов приходил ко мне из-за двойки!»
А ребята между тем даже бегать по коридору перестали, тыкали в нас пальцами и сообщали друг другу:
— Смотри! Смотри — Власов нашего Кешку обнимает!
Вообще-то он меня не обнимал, а просто положил руку мне на плечо: наверно, жалел меня, сочувствовал мне как двоечнику. Не понимал, что я в этот момент — самый счастливый человек на всем нашем этаже! Ну а со стороны казалось, что он меня обнимает…
— Я так думаю, удобней всего будет дома, — сказал Власов.
— У тебя?.. То есть у вас? — спросил я.
— Называй меня на «ты». Не важно, что я в десятом классе. Все, как говорится, там будете!
— Значит, у тебя дома?
— Лучше, я так думаю, у тебя. В привычной обстановке ты быстрее добьешься успеха.
Власов придет ко мне домой! Это даже во сне не могло присниться!.. Сам Власов!
И хоть дом мой совсем близко от школы (всего пять минут бега!), я очень долго объяснял Власову, как до него добраться.
Так я растянул наш разговор на всю перемену. Это произвело на ребят очень большое впечатление.
— Кеша, а Кеша… О чем он с тобой разговаривал? — спросил староста Князев, тот самый, который еще час назад назвал меня хлюпиком.
— Да есть у нас с ним одно дело, — ответил я.
— У тебя с Власовым?!
— Да. С ним.
— А о чем он тебя спросил? Ты еще ответил: «Можете на меня положиться!»
— Не могу сказать: это, знаешь, неудобно… Есть у него ко мне одна просьба.
— К тебе?!
— Что ж тут такого? Он еще сегодня часа в три ко мне домой зайдет… Ну а у тебя, Князев, что нового?
* * *
Ровно в три часа я вышел к подъезду встречать Власова. Просто не усидел дома.
И вдруг я почувствовал, что за мной следят. Бывает так, что чувствуешь чужой взгляд на расстоянии. Даже спиной чувствуешь или затылком. А тут наблюдали прямо из подворотни дома, который стоял напротив, через дорогу.
Это были ребята из нашего класса во главе со старостой Князевым.
Все ясно: явились проверять, придет ли ко мне Власов.
Я, конечно, сделал вид, что никого из них не заметил.
А минут через пять или десять показался Власов. Он шел не торопясь, высокий и красивый такой… Я прямо залюбовался. Мысленно залюбовался, потому что из подворотни за мной наблюдали ребята.
— Зачем же это ты на улицу вышел? — удивился Власов. — Я так полагаю, нашел бы твою квартиру сам.
— Ничего, ничего, не смущайся! — громко, чтобы меня услышали в подворотне, сказал я. И, приподнявшись на цыпочки, похлопал Власова по плечу.
Но когда Власов поднялся к нам на третий этаж, он и в самом деле как-то засмущался. Вместо того чтобы сразу приступить к занятиям по физкультуре, стал для чего-то разглядывать фотографии двух моих дедушек и одной бабушки, которые висели на стене.
— А бабушка у тебя была, надо так думать, красавица… — задумчиво произнес он.
— Почему «была»? Она и сейчас жива и здорова.
— Нет, я в смысле ее внешности… Очень красивая! Вот здесь, значит, вы и живете? В этих двух комнатах?
— Да. А там, в других двух комнатах, есть соседи, — стал объяснять я, словно был экскурсоводом по нашей квартире. — И ванная комната еще есть. И кухня.
— Хорошо! — сказал Власов. — Очень у вас хорошо. Он каким-то странным и даже, как мне показалось, мечтательным взглядом обвел стены, и шкаф, и буфет, и стол, и стулья, и все вообще, что есть у нас в комнате. А потом вдруг спросил меня:
— Ты, Кеша, физик или лирик?
Физику мы еще только начали проходить, а литературу я давно люблю и поэтому ответил:
— Все-таки, наверное, я лирик…
— Ну а где мы с тобой будем прыгать через веревку?
— Лучше всего в коридоре, — сказал я. — Он длинный.
Веревку Власов принес с собой. Мы зацепили один ее конец за ручку нашей двери, другой конец держал Власов. Но тут раздался голос соседки:
— Что такое случилось? Перегородили коридор! Нельзя пройти в кухню!
— Простите, пожалуйста, — сказал Власов. — Мы этого не учли. Сейчас мы это исправим.
Увидев Власова, соседка вдруг заулыбалась, зачем-то поглядела в зеркало, которое висит у нас в коридоре, рядом с вешалкой, и сказала:
— Ничего, ничего… Я могу легко, как мышка, прошмыгнуть под веревкой. Это даже оригинально.
Ага, испугалась! Но откуда она узнала, что он самый сильный во всей нашей школе?!
— А может, пойдем во двор? — предложил я.
— Нет, во двор не пойдем, — сказал Власов. — Лучше попробуем в комнате.
«Не хочет срамить меня перед ребятами! — решил я. — Напрасно, конечно, волнуется: у нас во дворе ведь про двойку никто не знает! Сказал бы, что готовлюсь к соревнованиям, — и все. Но уж раз он такой заботливый…»
Мы повесили веревку в комнате. Я прыгнул два раза в высоту, один раз в длину… И тут пришел сосед с нижнего этажа.
— Что, вы решили пробить потолок?
Сосед, видно, не узнал во Власове нашего школьного чемпиона. И прыжки пришлось прекратить.
— Тогда займемся гимнастикой, — сказал Власов.
Но потом вдруг снова стал разглядывать портрет моей бабушки. И сказал:
— Давай немножко поговорим.
Наверно, ему не хотелось сразу приступать к гимнастическим упражнениям. А может быть, он действительно захотел подружиться со мной… Что из того, что он в десятом классе, а я только в шестом! Это ничего не значит. Ведь дружит же мой папа с одним инженером, который старше его на целых пятнадцать лет!
Но тут, как назло, пришла моя сестра Майка. Она младше Власова на целый класс. Но он ведет себя очень просто и скромно, а Майка невозможно задается. Потому что все считают ее красивой. Эта Майкина красота мне житья не дает. Почти никто из взрослых не называет меня по имени, а все говорят: «Это брат той самой красивой девочки из девятого класса!», «Это брат той самой красотки из тридцать третьей квартиры!..».
Как только Власов увидел Майку, он сразу передумал со мной разговаривать (какие могут быть при ней серьезные разговоры!). Он сбросил куртку и остался в рубашке без рукавов. Тут только я увидел вблизи, какие у Власова потрясающие мускулы и загорелые руки! На нем были синие спортивные брюки с резинками внизу, поэтому ног я не видел, но и они тоже были очень, наверно, красивые и загорелые.
— Сегодня ты будешь только смотреть и запоминать!
И он стал выделывать такие гимнастические номера, запоминать которые мне было совершенно бесполезно, потому что я все равно никогда в жизни ничего подобного не смогу сделать.
Власов ходил на руках по нашей комнате, чуть не задевая ногами за абажур висячей лампы. Потом поднимал стул одной рукой за одну ножку и долго держал его в воздухе. Потом сделал «мостик» и там, на полу, соединил свои загорелые руки со своими ногами…
Но Майка на все это даже смотреть не стала. Она вышла в другую комнату и захлопнула за собой дверь.
Я немного погодя тоже забежал туда и говорю:
— Что это ты даже не поздоровалась?
— Нашли где физкультурой заниматься! — сказала она.
— Ты с ума сошла, что ли? Не узнаешь его?
— Прекрасно узнаю,
— Это же Власов! Сам Власов!
— Подумаешь!..
— Он пришел, чтобы немного потренировать меня. Понимаешь?
— Вот и тренировались бы в спортивном зале. Смешно: в комнате ходить на руках!..
— Можно подумать, что не он сильнее всех в школе, а ты! Власов первый и, может быть, даже последний раз в жизни пришел к нам в дом! Все нам завидуют! А ты уходишь в другую комнату! Посмотри, какие у него мускулы… У тебя есть такие мускулы?
— Еще чего не хватало!
— А ты вообще когда-нибудь видела такие мускулы?
— Подумаешь! — ответила Майка.
Это ее самые любимые слова — «Смешно!» и «Подумаешь!». Я понял, что спорить с ней бесполезно.
* * *
Через три дня я уже вполне мог бы исправить свою двойку. Но я исправлять ее не хотел. Все эти три дня Власов приходил к нам, и мои приятели просто погибали от зависти. Я прекрасно понимал, что, если двойка исправится вдруг хотя бы на тройку, я уже никогда не увижу Власова у себя дома и никто больше мне не будет завидовать.
Власов тоже считал, что спешить не следует.
— Надо, я так полагаю, исправить твою отметку основательно: раз и навсегда! Поэтому никакой такой торопливости, я уверен, быть не должно.
Но староста Князев, наоборот, очень торопился. Он пригрозил написать в стенгазету о том, что я тяну назад всю нашу школу.
Как я мог один тянуть куда-то целую школу, мне было совершенно непонятно.
Но двойку все же пришлось исправить.
— Наконец-то! Поздравляем! — говорили ребята.
— Спасибо, — печально отвечал я.
— Что это ты такой грустный? — удивлялись мои приятели.
— Устал. Перетренировался…
Но на самом деле я мысленно прощался с Власовым. Навсегда… И это было так грустно, что даже хотелось плакать.
* * *
Сегодня в тот час, когда ко мне, бывало, приходил Власов, в прихожей раздался звонок. Теперь уж это не мог быть он, я знал… И подумал, что долго, наверно, звонок в этот час будет напоминать мне о Власове. Но делать нечего, пошел открывать.
Передо мной стоял Власов! И странно: он тоже смотрел на меня с удивлением, будто не ожидал увидеть.
— Ты, значит, здесь?.. — спросил он, что-то соображая.
— Ну да… Уроки ведь кончились, — отвечал я так, словно нужно было объяснять, почему я нахожусь у себя дома.
— И ты один? — продолжал он тем же странным каким-то тоном.
Я кивнул.