Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Алексин Анатолий

Если б их было двое…





— Чего же вам не хватает?! — изумленно осведомился интервьюер, когда на вопрос, дорожу ли я жизнью, услышал, что нет. — Такая знаменитая!

Хотел добавить «и богатая», но удержался.

«Есть горести людей и есть горести королей… Но это разные горести», — процитировал однажды мой муж чье-то чужое мнение, с которым был явно согласен.

Быть может, издали я виделась почти королевой. Но горести мои были людскими.

Чего же мне не хватало?



Знаменитой я стала уже в институте киноискусств. На четвертом году обучения руководитель нашего курса и безоговорочно признанный режиссер предложил мне ведущую роль в очередном своем фильме. А заодно предложил и руку. Про сердце он ничего не сказал. Позже я не раз слышала от него:

— Учти: я люблю по-своему.

В нашем браке мне многое приходилось учитывать.

На студии и в институте его прозвище было Тиран. Мужчины звали его так с опасливым преклонением, а женщины — с преклонением возбужденным. Это очень способствовало расцвету молодых дарований: все хотели заслужить похвалу Тирана.

Сниматься за стенами института нам запрещали. Но нарушать запреты было тиранским хобби. Он взрывал традиции, которые его не устраивали. За все те взрывы кое-кто попытался прозвать его по совместительству и Террористом. Но это не прижилось.

Предложив руку, он сразу предупредил:

— Не вздумайте отвергнуть мои намерения. Наш институт, как вам известно, окрестили не институтом благородных девиц, а институтом девиц роскошных. Будто юноши у нас и не учатся. Выбрал, однако, я вас. Поверьте: это имеет смысл!

Три слова, спаянные в жесткую формулу — «это имеет смысл», — он произносил часто. И при этом ввинчивал недокуренную сигарету в пепельницу, словно внедрял в нее суть какого-то смысла.

— Учтите: кроме всего прочего, наш союз станет маркой, приметой: где в фильме муж — там и жена, где жена — там и муж. Неразлучимы… Как Феллини с Мазиной. Чересчур замахнулся? Но если хочешь понять малое, примерь на великое!

Он, разумеется, не считал малым свое мастерство, но профилактически сам уточнял то, что мысленно могли уточнить другие.

Я поспешно приняла оба его предложения. Поскольку влюбилась в него на первом году обучения, а не на четвертом. И не как-нибудь, а безумно… Впрочем, «без ума» влюбляются почти все — если бы влюблялись с умом, меньше бы случалось трагедий. «Где в фильме муж — там и жена…» Он не сказал, что так будет и вне фильмов.

Жениться на студентках тоже считалось непринятым. Но приниматься за непринятое, по мнению Тирана, как раз и имело смысл.

— Учтите: плюс ко всему, когда режиссер и главная героиня неразлучны в своих картинах, успех каждого из них как бы удваивается. Две победы достаются одной семье!

Он объяснял это играючи, с полуюмором, коим всегда прикрывал свои особо серьезные убеждения.

Тиранствовал он обаятельно… По этой причине, кроме меня, им были сражены и все остальные студентки нашего курса. Таким образом, в киноискусство я вошла под бурные и, как оказалось, продолжительные (длиной во всю мою жизнь!) «аплодисменты» своих сокурсниц.

Нас разделяла почти четверть века. Он предложил называть друг друга на «ты».

— Это сократит расстояние!

У него получилось, а у меня — нет. В результате расстояние увеличилось.

Разумеется, Тираном его именовали заглазно. Хотя сам он прозвищем дорожил. И чтобы оно не утратило своей резкости, чтобы не выдохлось, при всяком удобном случае произносил: «Как Тиран не могу согласиться!», «Как Тиран я настаиваю…».

Не вынося даже запаха приторности, сентиментальности, он на всякий случай и нежностей избегал. Приходилось напрашиваться:

— Услышать бы разок, что я — «и вдохновенье, и жизнь, и слезы, и любовь». Или уж присвоили бы мне хоть одно из этих высочайших женских званий!

— «Все в жизни лишь средство для сладкопевучих стихов», — поэзией на поэзию ответил Тиран. — Сладостей, однако, я не терплю, но в остальном — это мысль.

У поэта все было лишь средством для стихов, а у Тирана — для фильмов. И я, похоже, сделалась средством. А также — маркой, приметой, умножающими успех.

— «Художник без тщеславия обречен», — в другой раз процитировал мой муж Генриха Гейне. Обреченность, таким образом, ему не грозила. Цитаты уводили в поэзию… Тиран прозаичным не слыл. Тщеславие его было свободно от материальной корысти. Он мечтал о взлетах, а не о деньгах. И бытовую расчетливость презирал. Под смыслом же разумел нечто мудрое, необходимое для воспарения, а не для мелкой купюрной выгоды. — Денег должно быть столько, чтобы о них не думать. Тому, кто думает о них, пребывая в достатке, деньги приносят лишь заботы и страх.

У него на все были свои установки. И убеждения… Что очень мне нравилось.

Я начала существовать при нем. Что и стало моим характером… Говорят, существовать при ком-нибудь унизительно. Но это смотря при ком!



На седьмой день нашего супружеского бытия (точно помню: прошла неделя!) Тиран с многозначительностью, столь ему не присущей, вынул из своего домашнего сейфа папку. Прижал ее к себе так нежно, как меня даже в первые наши дни не прижимал. Сверху тиранской рукой было скорее начертано, чем написано: «Оскар».

— Тебе предстоит сыграть две центральные роли: одну — в фильме по этому вот сценарию, а другую — одновременно! — в моей режиссерской жизни.

Предстоит ли мне сыграть центральную роль в его личной жизни, он не подчеркивал.

— «Оскар» — это название фильма?

— Это награда, которую нам за него вручат. Награда и цель!

Мне полегчало: награда пусть достается ему — главное, что цель будет одна на двоих.

— И скоро ли мы начнем?

— Лет через пять. Или шесть… Прежде, чем взять Эверест, надо овладеть вершинами на подъеме к нему. Чтобы взойти на эшафот, тренировок не требуется, но чтобы взойти на трон… Так что пока готовься к другим картинам.

— А какое экранное имя у того Эвереста? Коль не секрет…

— В искусстве у меня секретов от тебя нет и не будет.

Из этого следовало, что другие секреты возможны. Он постоянно акцентировал на искусстве, а я — на нашем семейном житье.

— «Если б их было двое…» Таково имя нашего заветного детища. — Он считает, что у нас нет времени на детей, так пусть будет хоть детище! — «Если б их было двое…» Но их, увы, окажется трое: она, он… и жизнь. В нее воплотишься ты! Я тебя давно приметил и выбрал. Пока что есть ты и есть жизнь. А его еще нет.

Тиран выбрал меня лишь как актрису? Разгадать это было мне не дано — никогда, до конца моих дней.

— Можно ли мне заглянуть в сценарий?

— А как же! Лет через пять. Или шесть… Долгая подготовка к определенной картине очень опасна: от времени все увядает. Мы пока снаряжаемся в атаку… как таковую. А папку эту я и от себя храню под ключом. Чтобы не втягиваться раньше времени.

Я умолкла, зная, что он предпочитает отвечать на вопросы без того, чтобы их задавали. «С удовольствием выслушаю все, что вы захотите спросить у меня, — предварял он обычно свои лекции. — Со вниманием отнесусь ко всем вашим вопросам… Но в конце. Когда останутся какие-либо неясности». Никаких неясностей не оставалось. И если мои сраженные Тираном и разодетые по этой причине сокурсницы все же вскакивали со своих мест, то для того лишь, чтобы себя как-то продемонстрировать.

— Создается впечатление, что с лекции вы все дружно направитесь в ресторан, — сказал он как-то по этому поводу.

Но то была единственная его фраза, кою сокурсницы мои пропустили мимо ушей, увешанных серьгами.

Все в нем оказывалось выгодным для него самого. Но не в суетном, практичном значении.

Ростом он был невысок, но на студии возвышался над всеми. Выглядел даже не очень складным… Но разве Жан Габен был атлетом? Нескладность виделась артистично-уютной, как в меру искривленный, словно заблудившийся нос актера Бурвиля. Залысины смотрелись как завершение лба, расширяя его и увеличивая. Что было естественно, ибо визитной карточкой Тирана являл собой ум. И это тоже очень мне нравилось.

На студии он обычно появлялся в рубашке с распахнутым воротом и засученными рукавами, которые обнажали не чрезмерные, но привлекавшие женское внимание заросли. Руки он держал впереди себя, как бы загребая ими пространство. Передвигался Тиран — по студии и по жизни — тоже по-своему: каждый шаг вроде бы утверждал и даже вколачивал нечто весьма значительное. Но определяющим был разум… Мудрым звучал даже его бас, который насмешливо утаивал что-то в своих глубинах и как бы в себя затягивал. Тиран не только цитировал чужие откровения — его самого можно было цитировать. И я молча, про себя к цитатам тем прибегала… не отдавая себе в этом отчета.

— Если характер подминает под себя ум, значит, беда! — говорил он, упреждая, мне казалось, и себя самого. — Каким бы мощным ни был характер, ум должен оказываться мощнее — и, когда нужно, его перебарывать. Особенно в критических ситуациях… Характер, подмявший под себя разум, — это поводырь, ведущий незрячего к пропасти.

Сам он нередко попридерживал свой характер, не унижая его.

Перед каждой съемкой в рупоре возникал его бас:

— Итак, все готовы меня слушать и слушаться… Я надеюсь.

В действительности то была не надежда его, а уверенность.

«Ты готова меня слушать и слушаться… Я надеюсь», — удостоверялся он вполушутку и за пределами студии. «Готова!» — отвечала я. Но абсолютно всерьез.



На второсортных фестивалях нам вручали первые премии. О картинах наших с унылой привычностью писали, что они — «образец высокого мастерства». Тиран реагировал то вяло, то раздраженно. Он не умел удовлетворяться и праздновать: от удач устремлялся к успехам, а от успехов — к успехам большим и громким… Потом большие и громкие стали сменять друг друга. В ответ же вместо энергии торжества скапливалась энергия нетерпения. Тиран ни к чему не желал привыкать. «В творчестве», — уговаривала я себя.

— Чемпион, без конца повторяющий собственные рекорды, уже не выглядит чемпионом. Вот и я ощущаю себя альпинистом, завоевывающим — в связке с тобой! — за вершиной вершину. Но все они примерно одинаковой высоты. Это имеет смысл исключительно как репетиция к покорению заветного пика. И для его покорения у меня есть сценарий!

Он вынул из своего сейфа ту самую папку. И вновь прижал ее к себе так, как, чудилось мне, все еще ни разу меня к себе не прижал.

Заветным пиком, подумала я, он считал премию, выше которой, как выше Эвереста средь гор, ничего не было.

— Я мечтаю увидеть, как и тебе будут вручать самый для актрисы желанный приз за лучшее исполнение женской роли. И такая роль в этом сценарии есть!

Значение для меня имела не слава, а то, что он о моей славе мечтал.

«Я объясню тебе будущий фильм…», «Я объясню тебе твою роль…» — такими словами он, как правило, предварял наши репетиции и съемки.

На этот раз было ясно, что Тиран и правда замахнулся на Эверест. Ирония и сарказм покинули его мудрый бас. Осталось желание, чтобы я прониклась и осознала…

— Кого ты должна сыграть? Женщину на двадцать шестом году жизни.

— Я уже перешагнула этот барьер.

— Чтобы установить свой возраст, надо взглянуть не в паспорт, а в зеркало. Ты упомянула слово «барьер». Оно пригодится. Так вот… Эта женщина встречает наконец своего Ромео. Сравнивать возлюбленных с Ромео и Джульеттой — безвкусица и банальность. Веронцы, впрочем, не виноваты… И — в нашем случае — я буду сравнивать… Чем занимаются у нас два героя противоположного пола? Обожают друг друга с утра до вечера. И особенно с вечера до утра… — Тиран все же не удержался и на миг перемешал грубоватый сарказм со значительностью. — Ничего не поделаешь, они обожают друг друга, как уже до тошнотворности разрекламированные подростки из прославленной ими Вероны. А семьи, естественно, против. Но наши любовники преодолевают эту — незначительную для нынешних времен! — преграду. Второй же барьер — сложность повседневного бытия, непостоянство физиологии. Перед итальянскими возлюбленными тот барьер не возник, поскольку они успели умереть в юном возрасте. Но наши герои, коим достались знаменитые имена в качестве прозвищ, преодолеть второе препятствие к вечному союзу не в состоянии. Как не в состоянии, я полагаю, никто. Подобные коллизии уже встречались в искусстве, но чаще в пародийном, комическом варианте. Впрочем, и глубокомысленных «обыгрываний» классической ситуации после Шекспира было невпроворот. Честно говоря, такое случалось и до Шекспира. Его версия, докладываю тебе, — сорок четвертая по счету, но первая и единственная по значению. Этой «новостью» обожают ошарашивать искусствоведы. Мы с ним состязаться не станем. У нас иное… Совсем иное! Фильм будет называться, как ты помнишь, «Если б их было двое…». Видишь ли, если б их было двое, чувства, возможно, до самого конца, до самого смертного часа не остыли бы ни на единый градус, как у веронцев. Но в судьбы наших возлюбленных вломился третий, который, опять же банально говоря, всегда лишний. Вломился с типичной для него бесцеремонностью двадцатый век. И еще кошмарней: его финал… Однако чтобы крушение любви ощущалось апокалипсисом, она должна быть непостижимой.

В высоких и высочайших чувствах он разбирался до тонкости, но сам чувствовал по-другому, по-своему.

Тиран заходил по комнате, загребая и даже заграбастывая руками пространство.

— Самые загадочные сотворения художников — это, как известно, образы нарицательные: тот похож на Обломова, тот на Хлестакова, а тот на Гобсека… И еще когда сочиненные герои становятся символами самых глобальных качеств: достоинств или пороков. Иногда подобные символы являются к человечеству из самой реальности: Наполеон утвердился как олицетворение величия, Моцарт — естественной гениальности, а Сократ — мудрости. Джульетта и Ромео — прости заезженную истину! — тоже сделались символами. Олицетворением любви на века! И вы, оба актера — верней, созданные вами характеры, чувства — стать символами абсолютно обязаны! Сыграть, как сыграли бы Вивьен Ли и молодой Лоуренс Оливье… Еще ошеломительней! И не сыграть — внесу существенную поправку, — а проликовать, прострадать в действительности… Все остальное на экранах уже видали! «Что было, то и будет, и что делалось, то и будет делаться, — утверждал великий Екклесиаст, — и нет ничего нового под солнцем». Это касается и сценарных сюжетов. Но не их воплощений, которые имеют право быть только и исключительно небывалыми. В противном случае… Ничего противного, однако, в нашей картине не будет!

Бездумно он не поддакивал даже Екклесиасту. Что, конечно, очень мне нравилось…

— В самом деле, — не останавливался Тиран, — внешне все уже было. Сколько любовей попадали под колеса обыденных обстоятельств! Помнишь «Мост Ватерлоо»? Кинотеатрам грозили наводнения… затопления зрительскими слезами. А сюжет-то совершенно нелеп! К этому приходишь «по размышлении здравом», когда сентиментальные эмоции отступают. Ну почему женщина, узнающая, что потеряла жениха на войне, должна, чтобы обрести средства к существованию, отправиться на панель? А не в швейную мастерскую, допустим? Или не няней в госпиталь? Ты представляешь Джульетту (будь она из бедного рода!) на панели после потери Ромео? Ее можно представить себе только в гробу. Так и с вами… Ваши отношения — это безумство шекспировской колоссальности. Но чтобы оно осталось таким и в людской памяти, есть, оказывается, лишь одно средство: скончаться. Вы же продолжаете существовать… Кончина человека особенно потрясает в том случае, если сначала потрясает его жизнь. То же самое и с кончиной любви… Вы обязаны сотрясти ею зрителей. Сотрясти!

Перечисляя наши с Ромео обязанности, Тиран меня заклинал. Что не мешало ему обстоятельно растолковывать:

— Слово «любовь» звучит едва ли не самым затертым и замусоленным. Произнести «Ай лав ю!» — все равно что сказать «Приятного аппетита!». Мы вернем этому слову, этому понятию их первозданность! Пусть и зрители ошеломятся зрелищем такого сумасшествия, такого беспредела страсти, каких и вообразить не могли. Иначе сюжет не имеет смысла. А для всего этого — не упади в обморок! — вы обязаны возлюбить друг друга не только на экране, но и за ним. Или ничего не получится. Да, да, да!.. Такова сверхзадача: дойти до апогея в самой яви… Поверь: это имеет смысл! — Позаграбастав пространства побольше, он что-то вспомнил: — Ты, кстати, его уже видела? Не в других фильмах, а так… вблизи? На студии, в павильоне? Клянусь, сам бы влюбился без памяти. Я как мужик ногтя его не стою!

Тон его сделался грубоватым. Тиран был убежден, что грубость порою действенней деликатности. Ради Эвереста он не щадил, выходит, не только меня, но и себя.

— Вы созданы для беспредельной взаимности. Поверь мне, режиссеру с международным авторитетом. Сценарий для вас — таких, какие вы оба есть, и в той ситуации, которую я предлагаю! — не отказался бы сочинить и Шекспир. Влюбленные играют влюбленных… А там, в академии киноискусства, только и жаждут сенсаций! Того, чего еще никогда, ни единого раза не было! Или не было в такой форме, в таком масштабе.

— Но им же известно, что я… и вы…

— Тем лучше. Двойная сенсация! Я приношу жертву во имя своих зрителей. И искусства… Так ведь оно и есть. Ты же знаешь, что я по-своему…

— Знаю! — Я отважилась и его перебила. — Так что же все-таки мне следует совершить?

— Отдаться ему всем существом своим… так же, как шесть лет назад отдалась мне.

Покорность и оголтелость моих чувств секретом для него не являлись.

— Шесть с половиной, — поправила я.

— Какая разница, шесть или шесть с половиной? При чем тут цифры?

— Это не цифры.

Он отмахнулся:

— Право, сие эфемер! — «Право», «сие», «эфемер»… Псевдоизысканные слова выражали неудовольствие. — Важно, чтоб страсть, которой ты отдаешься, была такой, как тогда. Или даже более несусветной… Не обязательно при этом отдаваться в буквальном смысле. Хотя если… У меня не будет претензий.

На что еще он собирался подвигнуть меня во имя своего Эвереста?

— Это вы говорите?

— Я не говорю — я прошу. Умоляю…

«Любить по-своему» — это, получается, означало совсем не любить. Его тиранство в тот день утратило свою обаятельность. Он полностью соответствовал своему прозвищу. Но убийственно, что нравился мне и таким! Неужто любовь — это неволя? Особенно если она безответна…

Считалось, что он живет для искусства. Правда — ради погружения в образы и характеры, — он жил и с исполнительницами женских ролей «второго плана». Что выяснилось позднее… Не могу сказать, чтобы и это мне нравилось. Но я не устроила ему ни единой сцены. Потому что бесполезные сцены следует вычеркивать — из пьес, сценариев и вообще…

Ну а его отношения с неизменной исполнительницей главных женских ролей не определялись словом «живет». Так как мы состояли в законном браке. Или это не считается жизнью?

Любовь чем сильней, тем беспомощней. Даже все понимая, она поделать с собой ничего не может. А мои претензии на иронию лишь выдавали мое бессилие. Но я впервые осмелилась ему возразить (в том разговоре все случалось впервые):

— Я не сумею воплотить ваш режиссерский замысел. Достоверность постараюсь вам обеспечить. Но не теми приемами… которые вы предлагаете.

— Тогда ничего не выйдет! — Он заполнил своим басом все окружающее пространство. — Учти: достоверность нужна ошарашивающая! Тем сокрушительней станет диссонанс с умиранием чувств. Поэтому если ты в запале перейдешь грань… это не будет грехом. А пойдет лишь на гигантскую пользу искусству и нам обоим, нашей с тобой семье. — Похоже, он таким образом намеревался нашу семью укрепить. — А охладившись — сценарий, как известно, это предполагает, — ты душою снова вернешься ко мне. На это ты, я надеюсь, согласна?

В данном случае надежда его не была убеждением: он знал, что чувства не возвращаются. Значит, готов был ими пожертвовать. Или это для него не было жертвой?

— Картина докажет, — упоенно продолжал он, — что Джульетта и Ромео в наш век, увы, невозможны. — В отличие от Шекспира он словесно ставил Джульетту на первое место, хоть таким образом стараясь проявить себя джентльменом. — Родится фильм о психологической трагедии нашей эпохи!

— Вы собираетесь развенчать великую любовь, ставшую символом?

— Я развенчаю то, что приговаривает ее к гибели. Если хочешь… развенчаю бездуховность, безнравственность… — Это было уж слишком. — Только не приписывай мне грехи настоящих тиранов, полагавших, что и низкие средства для высоких целей годятся. Не путай искусство с политикой. Я добьюсь, чтобы на экране была не изображенная, а реальная страсть. И вы с Ромео это осуществите!

Он без конца повторял, что мы с моим партнером призваны стать Джульеттой и Ромео нашего времени — на студии, как и в фильме, нам присвоили их имена в качестве прозвищ.

— Вы и Ромео попросили о том… о чем попросили меня?

— Его просить, а тем более уговаривать не пришлось, — удовлетворенно сообщил мне Тиран. — Ты сама, помимо воли, убедила его, что не влюбиться в тебя нельзя. Он же приходит не на репетиции — он приходит к тебе. Кажется, лишь один человек на студии этого не заметил. Хотя он тебя непрерывно гипнотизирует.

— Никогда не поддавалась гипнозу.

— Но на этот раз поддаться обязана! Если любишь меня.

Он приказывал мне соединить несоединимое… Как это случается с альпинистами, он готов был использовать любой ледяной отрог и морозом скованный выступ, чтобы ухватиться и добраться до цели.



Тиран был согласен с театральным корифеем и реформатором в том, что режиссеру надлежит раствориться в актере. Но справедливо считал, что для этого необходим высококачественный растворитель. Таким и был мой партнер по заветному фильму. Красота не заслоняла его таланта, а талант не заслонял красоты. То и другое было из ряда вон выходящим. Тех, кто находился в «ряду», Тиран к своим фильмам не подпускал.

Ничего не скажешь, Ромео был красив и талантлив… Других «особых примет» я в нем не обнаружила. Как и того, что он, оказывается, следовал за мною, словно бы околдованный. Общепризнанные красавцы всегда оставляли меня равнодушной. Они ассоциировались с манекенами в дорогих магазинах и фотографиями в дешевых журналах.



— Не уверен, что дорога в ад вымощена одними лишь «благими намерениями», — сказал нам обоим Тиран. — Думаю, та дорога выложена разнообразными проявлениями людских грехов и страстей. Но сегодня… на этом этапе нашего восхождения я не согласен и с тем мудрецом, по мнению коего о людях надо судить не по результатам, а по намерениям, ибо результаты-де не всегда от них зависят. — «Этап восхождения…» Альпинистская терминология не покидала его. — Мне необходим исключительно результат. И он зависит от вас двоих. Отсутствие результата будет означать отсутствие вас в моей жизни.

Последнее относилось ко мне. Выхода у меня не было. Трудно поверить, но он и таким мне нравился…



Тиран ввинтил недокуренную сигарету в пепельницу с особым нажимом, будто потрясшее его убеждение.

— Позволю себе обратиться к хрестоматийному факту… Хрестоматийность, с одной стороны, раздражает, оттого что обозначает привычность, накатанность, но с другой… Как и классические примеры, годящиеся на многие случаи жизни. Помнишь, когда в бальзаковской повести умер отец Горио, и у самого Бальзака не обнаружили пульса. Он не описал судьбу Горио, а сделал ее и своею собственной. И потому вместе с ним лишился всякой судьбы. Пусть на время или мгновение… Общие системы — нервная, кровеносная, кроветворная — образовались у творца и его сотворения. Ты тоже не изобразила наваждение, а обрела его. Значит, испытала в реальности то… о чем я просил? Сумела, да?

— Да, — солгала я.

В его глазах возникло подобие замешательства. Неужто возревновал?!

— Но ведь тебе предстоит с той же достоверностью охладиться.

Нет, его заботила не я — он был во власти сюжета. Уловив эту мою догадку, он ее опроверг:

— Чтобы вы оба остыли, требует не сценарий, а смысл того бытия, которое вы воссоздали. Предполагается даже, что вы потихоньку начинаете наставлять друг другу рога. Вчера перечитал сценарий — и на эти рога напоролся. Чересчур ветвисты и выпирают… Это допинг, без которого надо бы обойтись. В вашей истории не новая любовь уничтожает любовь прошлую — убивает ее тот факт, что ток высочайшего напряжения чувств как бы уходит в землю. Заземление получается!.. Противопожарная ситуация? Но только в электросистемах. А в людской ситуации происходит наоборот: тление, полное сгорание, пепел. Гибель страсти сама собой, без всякого допинга, призвана сотрясти так же, как и ее разгул, ее потерявшая голову кульминация. Ты сумеешь? — Он ввинтил в меня вопрошающий взгляд, как ввинчивал сигареты в пепельницу. — Я уверен, что сможешь! Потому что до сей поры ты была в картине Сарой Бернар! По абсолютности воплощения… Не знаю, обнажала ли и она себя на сцене до такой степени? Индивидуальность твоя выглядела синонимом неповторимости.

Синоним! Неповторимость… Сара Бернар… Такой захлеб показался мне воспитательным. Что-то он собой предварял.

— Тебе предстоит и охлаждение не изобразить, а испытать.

— Охладиться? Это пожалуйста. Это — в два счета!

Опять возникло подобие замешательства.

— Не в два счета. И не в три… А с той иезуитской постепенностью, как если бы игла без медицинской стремительности и анестезии вонзалась в тело. И с какой поэзия чувств утопляется прозаизмом обыденности. Ты и не в силах будешь освободиться от Ромео так вдруг… как тебе чудится.

Он не желал, чтобы я была «в силах». Какая уж ревность? А я вознадеялась!..

Тиран добавил:

— Надо быть справедливым: Ромео тоже заслужил приз. Испытал наваждение по собственной воле. Без моих просьб… И продолжает испытывать.

— По-моему, если мне чудится, то вам грезится.

— Нет, нет! Твое безумство было ответным. Ты не смогла устоять. К счастью…

Но я-то почти и не всматривалась в чары Ромео. Я возгоралась и сжигала себя ради Тирана. И вновь предстояло сожжение ради него.



Ромео же охладевать отказался:

— Самое смешное, что я не смогу этого сделать. — Он исполнял не только драматические, но и комические роли, а потому путал иногда смех со слезами. — Я этого не смогу.

— То есть как?! — взревел Тиран.

— Слишком глубоко погрузился в образ.

«Он не в образ погрузился, а в необоримость вожделения», — не раз внушал мне Тиран, стремясь, чтобы и я погрузилась туда же.

Но я отвечала на зов вожделения режиссерского, на зов его цели. И, как выяснилось, превзошла в этом Сару Бернар. Вероятно, она не была во власти обожаемого тирана. Ей повезло… Покоряться тиранам и тем более их обожать жутковато. Опасность эту люди, а подчас и народы осознают запоздало.

Терзания же Ромео я воспринимала поверхностно. А он наотрез отказался поддаваться сюжету.

— Вы, кажется, спятили! — властным, затопляющим собой басом произнес Тиран. — Вы просто рехнулись!

— Да, — ответил Ромео, точно не боялся ревности моего мужа и готов был принять его вызов на поединок. Или понял, что Тиран ему перчатку не бросит.

— Повели ему! — Тиран обратился ко мне. — Для тебя он сделает что угодно.

— Кроме этого, — за меня ответил Ромео.

«Заклинился!» — констатировала я с досадой… Мне казалось, его притязания отличались от всех других, к которым я утомленно привыкла, лишь громкостью, многословием. И упрямством… «А может, он просто не сумеет сыграть охлаждение? И таланту не все под силу!»

Тиран заграбастывал пространство осатанело. Он не мог поскользнуться вблизи Эвереста! Перед его решающим штурмом… И потому, прекратив вколачивать шагами свой неукротимый протест, он его с внезапной мягкостью укротил. Шаги замедлились, сделались размышляющими.

— А знаете, — внезапно произнес он, — так, пожалуй, будет еще внушительней. Это имеет смысл! Трагичней, если охладевает один из двух, нежели оба. Мужчина выдерживает испытания повседневностью, временем, а женщина — нет.

— Чаще бывает наоборот, — зачем-то проговорила я.

— То, что «чаще», искусству неинтересно, — ответил он.

— Но такой крутой психологический поворот, по-видимому, надо согласовать со сценаристом, — робко предположила я уже дома.

— Я уже согласовал.

— Но мы ведь с вами не расставались… Когда ж вы успели? И кто вообще этот загадочный автор? Странно, что мы не встречались с ним ни на съемочной площадке, ни на обложке сценария.

Тиран ухмыльнулся:

— Лично ты видишь его ежедневно. И в это мгновение тоже.

Сценарий сочинил он? Он сам?! И тем яростней его стремление к пику победы?



Ничто второсортное, кроме исполнительниц «второго плана», Тирана не привлекало.

Но и престижнейшую премию он принял, как должное. Как то, что мы его с замиранием слушали и беспрекословно слушались… как то, что он состоял со мной «в связке», а также в связи с теми самыми «второстепенными» исполнительницами. Все это было ему положено. Его азартом был азарт покорения. А потом уж все завоеванное представлялось Тирану той самой обыденностью, которая «заземляет» восторг.

Закинув свой взор ввысь и ничего там, видимо, не обнаружив, он сказал:

— Что ж, добрался до своего Эвереста. Как поется у Шуберта? «В движеньи мельник жизнь ведет, в движеньи…» Но это о перемещении по кругу, а не устремленном туда! — Он снова вознес глаза вверх и ничего, кроме потолка, там не приметил. — Альпинист, который, достигнув предельной высоты, хочет вскарабкаться еще выше, повисает в воздухе и катится вниз.

— Но вы же уверяли, что художественным возможностям нет предела, — напомнила я. Так как все его установки воспринимала не подлежащими пересмотру.

— Для художества нет предела. А для конкретного художника есть. И у каждого — свой. Кроме гениев… Они — вне правил и обсуждений! Правда, смерть к бессмертным приходит рано. Не во всех случаях, разумеется. Но частенько… Думаю, когда на обыкновенное человеческое здоровье наваливается необыкновенность гениальности, здоровье не выдерживает такой сверхнагрузки. Физическое здоровье… Ну а духовное не выдерживает неправедности всей окружающей среды — в результате дуэли, самоубийства, байроновский поиск сражений и пули. Пример, лежащий на поверхности, но все же… Что искал непоседливый лорд в той греческой крепости Мисулонга, столь далекой от Лондона? Что он там потерял? В конечном счете потерял жизнь… — Руки Тирана с безвольным недоумением, уже не захватывая пространства, разбрелись в разные стороны. — Увы, не долго живут бессмертные. Это, конечно, опровергают Гете, Толстой, Микеланджело… Так что мои выводы — не закон. Но почти закономерность. А я вот здоров! Ты помнишь, чтоб когда-нибудь я болел? Или хотя бы хворал? Выходит, не гений! Но до своей вершины добрался. И покорил. Что дальше, Тиран-альпинист? Отыскать какую-нибудь Мисулонгу? Бессмысленных поступков не совершаю. Тем более — гениально бессмысленных…

От упоения зрителей, газет и журналов голова у него не кружилась. Кружение на одной и той же орбите он, в отличие от шубертовского мельника, отвергал. И этим тоже очень мне нравился.

Никогда не понимала я, во имя чего альпинисты рискуют собой. Чего они ищут среди безмолвных, никому, на мой взгляд, не нужных высот? Утверждения своей высоты в чьих-то глазах или в глазах собственных? Прежде всего это жажда самоутверждения, думаю я. Тирану утверждаться в мнении других было ни к чему: он там давно уж обосновался. Более всего жаждал он самоуважения и открытий себя для себя. И это тоже очень мне нравилось. А было ли такое, что мне не нравилось? Было. Но и за то, что не нравилось, я его… Ничего не могла поделать.

…Я получила приз за лучшее исполнение женской роли, а Ромео получил за мужскую. Никто не оговорил, что я была отмечена за актерство, а он — за любовь. «Так что, может быть, Тиран заблуждается? — подумала я. — И Ромео тоже актерствовал?»

И все-таки мы со временем «запустили в работу» новую ленту, Тиран сердился, а иногда разъярялся, что это была всего лишь работа. Он по-прежнему не желал выглядеть рекордсменом, повторяющим свой рекорд. Или тем паче — до него не дотягивающимся… Он протестовал против себя самого. Он тиранил себя. И таким тоже мне до ужаса нравился.

Но наступил день, когда даже глубокий бас его обмелел и прозвучал в рупоре неуверенно: «Итак, все готовы меня слушать и слушаться… Я надеюсь».

Студия по-прежнему, не уловив перемен, замерла в ожидании.

Однако голос его в рупоре больше не появился.

Здоровью своему он полностью доверял. Но разве редко как раз те, на кого мы надеемся, нас предают?

«А я вот — здоров… Выходит, не гений!»



Наши фильмы хранились в шкафу, где поддерживался особый режим. Это было необходимо для пленки: режим сберегал ее качество. А качества его режиссерства и моего актерства ни ухудшиться, ни улучшиться уже не могли. Официально считалось, что они неподвластны годам и моде. Как это было с красным деревом и китайским фарфором, которые украшали квартиру.

В сознании искусствоведов и зрителей утвердилось, что я актриса одного режиссера. Подобно Мазине… «Хочешь понять малое, примерь на великое!» — цитировал кого-то Тиран. Когда он ушел из жизни, я ушла из искусства. Можно было сказать, что из жизни тоже, если б это не звучало в том высокопарно-банальном стиле, коего он не терпел. Ролей я не принимала, так как мне их и не предлагали. А коли бы предложили, я б наотрез отказалась: я была той альпинисткой «в связке»… Он ушел, а она осталась. Да и подкралась пора расставаться с амплуа «совершенно неотразимой».

Шкаф, где хранились пленки, был прочно заперт. И не только потому, что глухая герметизация способствовала «режиму», но и потому, что потребность возвращаться к своим картинам меня не посещала. Тиран ведь на экране не возникал… А лицезреть себя в объятиях кого-либо другого мне не хотелось. Напоминание же о былых актерских триумфах могло возбудить неосуществимое желание продолжить их, повторить. Но повторить то, что происходило по воле Тирана, при котором я состояла, было идиллией.

Со дня его, как землетрясение, неожиданной смерти минуло девять лет и одиннадцать месяцев. А я все еще жила той прошлой… не «художественной», а личной своею судьбой. Какой бы она ни была!

Девять лет и одиннадцать месяцев разыскивала я аргументы и доказательства, что любовь «по-своему» была любовью на самом деле. Взывала к фотографиям, к письмам… Часами, сутками, месяцами вживалась я воспаленно-ожидающим взглядом в семейный архив.

На фотографиях я взирала на него, а он — непременно куда-то в другую сторону. Меня интересовал Тиран, а его — окружающая действительность. Короткие его письма — а чаще открытки — начинались словами «Здравствуй!», или «Добрый день!», или вообще какой-нибудь шуткой. А я хранила их, перекладывала, перечитывала… ничего не находя между строк. Своих же многостраничных посланий, начинавшихся не словами, а восклицаниями, я не обнаружила ни одного. Неужто разорвал? Выбросил?

Как-то он назвал меня Сарой Бернар… Не письменно, а вслух — и это, увы, улетучилось. Тогда ему требовалось воодушевить меня на взятие Эвереста. «Это имело смысл…» Но почему я-то сама не вцеплялась в былые свои удачи? И не искала в них утешения? Женская доля всегда была для меня дороже актерской. Чем меньше осуществлялась она, тем упрямей повышалась в цене. И ту долю свою, и другую я отдала ему.

Тираны с маленькой буквы — политики, властители, полководцы — не помнят жертв, во имя славы их принесенных. И Тиран с буквы заглавной — так пишутся прозвища — тоже их не очень-то замечал. Но не трепетал, не трясся он и над собственными, порою требовавшими жертвенности, победами. Если они были уже добыты… Он не вел скаредно счет своим достижениям, не копил их, не перебирал тщеславно в своей памяти… как «скупой рыцарь» золотые монеты и драгоценности в дрожащих, иссушенных алчностью пальцах. Завоевав, забывал… Вероятно, и со мной как с женою так было. Как было, так было… Что теперь можно поделать?



Помню, как стремился он, чтобы все ученики его стали звездами или, по крайней мере, светящимися точками на небосклоне искусства. Но когда этого достигал, даже на премьеры их не являлся. Странности поступков его были непредсказуемостью таланта. И разве могли они мне не нравиться?

Однако, как считалось, звезду первой величины он режиссерским своим телескопом обнаружил только во мне. Никогда б он не взял меня в «связку», если бы было иначе. Посланий моих Тиран не хранил, а газетные и журнальные интервью, в которых превозносился актерский мой дар, сберегал в аккуратных объятиях целлофана. Чтобы не сморщились, не состарились… Он, помню, сказал, что восторг перед женской красою со временем блекнет, а перед красою Божьего дара — нет. Так, может, восхищенье моею игрой означало восхищенье мною вообще? Самоутешение часто оборачивается самообманом. Говорят, к примеру, что приятней любить, нежели быть любимой. Романтично звучит. Успокаивает… А если б еще это было правдой! Но есть ли что-нибудь тягостней, чем безответные скитанья души?



Если б нас было двое… Но были к тому же его цели, его высоты, его Эверест. А верней, к тому же существовала я.

Но все-таки кому из людей мой муж отдавал свою душу? Тем, персонально неведомым, миллионам, кои обобщенно именуются зрителями? В ответ на их обожание? Они, по мнению мужа, преклонялись предо мною даже трепетней, чем пред ним, поскольку суперактриса ближе зрителям, чем суперрежиссер: она — на экране, а он — где-то за.

— Известно, — сказал Тиран, — что одаривать собой всех на свете гораздо проще, чем кого-то конкретно. И что проявлять человечность ко всему человечеству в целом куда легче, чем к одному определенному человеку.

Так не избрал ли он то, что проще и легче?

Затворничество способствует размышлениям. И я задавала себе вопросы, ответить на которые мог только он. О настоящих тиранах отваживаются вслух и всерьез размышлять, когда их уже нет на земле. Но и Тирана по прозвищу я почти никогда не осмеливалась обременять невыгодными для него вопросами.



Через девять лет и одиннадцать месяцев мне позвонили со студии телевидения. Десятилетие со дня смерти Тирана они замыслили отметить ретроспективой его творений. Начать же решили с конца: с картины, увенчанной «Оскаром». И попросили предварить ее воспоминаниями о супруге. Я ответила так, как обычно отвечают в подобных случаях:

— Мой муж — это его фильмы.

Я не сказала, что «наши», ибо продолжала числить себя при нем. А кроме того, не хотелось в моем нынешним возрасте выступать перед картиной, в которой меня называли Джульеттой.

Новые свидания с искусством Тирана были событием — и я решила к каждому из них наряжаться с премьерной торжественностью. Хоть и очутилась с тем ретро наедине… Наряды мои тоже хранились взаперти, как и фильмы. Я старательно отгладила костюмы и платья, которые ему нравились. Он не раз повторял: «Твой гардероб я люблю: он свидетельствует о вкусе». Не подчеркнул, что любит его по-своему. Дизайнерские его пристрастия оговорок не требовали.

Я знала, что ретроспектива фильмов будет ретроспективой моей биографии, но не думала, что она устремится по этой дороге сразу, во весь опор. Искусствовед, который выступил вместо меня перед началом «повторных премьер», доверительно сообщил, что «проник в тайны рождения тиранских и моих совершенств». И что при этом ему досталось немало открытий. Первое открытие состояло в том, что лишь шекспировская глобальность чувств ко мне помогла Тирану «вступить в битву за спасение романтики человеческих отношений». Искусствовед так именно и выразился: «шекспировская глобальность чувств». И именно Тирана ко мне. По его убеждению, «Ромео выразил в картине не только режиссерский замысел, но прежде всего — мужскую страсть, обращенную к Джульетте от имени постановщика. И по его, режиссерскому, поручению!» Было сказано, что «создатель шедевра сумел вложить свое сердце в сердце актера». И что «по этой причине Ромео напастям обыденности не поддался!». По поводу моего отношения к мужу никакие открытия искусствоведа не посетили.

Тирана трясло от малейших попыток вторжения в его личные перипетии. Но искусствовед был не в курсе. И потому закончил свое вступление такими словами: «Позволю себе высказать точку зрения, что «Оскар» вручили реальной любви — и картину я бы в этом смысле нарек отчасти документальной!»

Тиран с буквы заглавной поступил бы с ним, как тиран с буквы обыкновенной.

А затем началась словно бы вторая премьера… Мне же показалось, что я вижу картину почти незнакомую. Потому что лишь сейчас разглядела Ромео и его услышала. Прежде его всеми признанная неотразимость и голос его для меня не имели значения. И вдруг стали иметь…

В течение всего фильма Ромео, я осознала, преследовал ужас: не потерять меня, не потерять! Джульетта и исполнительница ее роли стали одним действующим лицом. В том не было никакого сомнения. Мне вспомнилось, как Ромео упрашивал Тирана продолжить картину, превратив чуть ли не в многосерийную: чтобы Джульетта к нему возвратилась, «поняв, осознав, оценив…».

— Он умоляет продлить эту историю, — саркастично поведал Тиран. — Чтобы продлить вашу взаимность хотя бы на съемках. Ты тоже хочешь продления?

— А вы хотите, чтоб я хотела?

— Теперь уже нет.

Неужели и Ромео поверил, что безумие мое было, как и его собственное, не игрою, не лицедейством? Или надеялся, что в конце концов в последующих сериях его младое очарование победит внешнюю нескладность и возраст моего супруга? Раньше я не задумывалась об этом. А тут внезапно задумалась. Многое на той, повторной, премьере явилось ко мне сюрпризно. Вне репетиций и съемок Ромео подступаться ко мне не решался. Его притормаживало мое семейное положение? Не решался, но все же надеялся?

Так или иначе, но он смертельно боялся разлуки — на экране и за экраном.

Все, в чем меня уверял Тиран и чего я так долго замечать не желала, сделалось зримым и очевидным.

Хоть лавина устремлений Ромео грозила меня затопить, опрокинуть с ног, я, по настоянию Тирана, играла опасные интимные сцены без каскадерш. И Ромео затоплял меня признаниями, опрокидывал в самом буквальном смысле, а я не ощущала его губ, его рук. Но вдруг и на расстоянии стала их ощущать.

Я делала это сознательно… Я внушала себе ответное рвение, как пытался его внушить мне Тиран.

Сколько отвергла я мужских притязаний! Скольким пылким домогательствам не придавала значения… как лишенный корысти богач, будто по совету Тирана, не придает значения деньгам.

Но в женском своем затворничестве я таких устремлений отвергнуть уже не могла. Любить приятней, чем быть любимой? Кто это придумал себе в утешение? Я устала «односторонне» страдать при жизни Тирана и после его ухода.

Мне поклонялись миллионы? Но цифра «один» всегда значила больше, чем все остальные цифры. И вот этот один на экране сходил от меня с ума.

Я набрала номер его телефона.



— Самое смешное, что я только-только хотел тебе позвонить! — В картине мы привыкли называть друг друга на «ты». — Как раз разыскивал номер… — Он не знал его наизусть? — Ты представляешь, я увидел наш фильм — и все сразу вспомнил!

Чтобы вспомнить, надо сперва забыть.

И все же я спросила с надеждой:

— Почему ты никогда не говорил мне… — Я запнулась. — Не говорил об этом своем… состоянии?

— Я говорил. Я кричал… в каждом кадре!

— Словами сценария.

— То были и мои слова. И мои!.. Но ты не захотела расслышать и воспринять. А объясниться открыто? Рядом находился твой выдающийся муж. Действительно, выдающийся… Он выдавался во всем: в искусстве, поступках… характере. Вступать в состязание, которое наверняка проиграешь?

К чему ему было и ныне так восторгаться моим супругом? Вспоминать о том, кто соперником уже не являлся? И сейчас предрекать тот неминуемый проигрыш в прошлом? Или выигрышно выглядеть в общении со мной ему было уже незачем?

— Но самое смешное, что через шесть с половиной лет я опять, представляешь… сошел с ума.

Снова шесть с половиной? Удивительное совпадение… Но он-то помнит, что «с половиной». Значит, и в самом деле обезумел. Внимание к таким цифрам я никогда не считала арифметическим.

— Представляешь, — не унимался он, — ей было столько же лет, сколько тебе тогда. Сперва мне даже представлялось, что это и есть ты, но отвечающая взаимностью. Так казалось вначале… — Поздно же я спохватилась! — Даже у дочерей обнаруживаю временами твои черты. Такие случаются миражи. Представляешь?

Мне оставалось сказать спасибо за миражи.

— Самое смешное…

Он по-прежнему путал смех со слезами. И я перебила его:

— Разве Ромео способен влюбляться дважды?

— Оказывается, способен.



Картина выдержала испытание временем, а любовь — нет. Я не жалею… Что ж, Джульеттой я быть перестала. Но для меня мой Ромео — пусть любивший и все сотворявший «по-своему»! — им и остался. Звали его Тиран.



Как же я позволила себе рассказать обо всем этом? Открыть, даже распахнуть двери в собственную судьбу?.. Но разве кто-нибудь знает, когда это происходило? И где? Явные приметы я засекретила… «Есть горести людей и есть горести королей. Но это разные горести…» Быть может, издали я казалась почти королевой, но смятения и горести мои были людскими.



1997 г.