Айлисли Акрам
Синее море
Сыну моему — Ильясу
Дом учителя Нияза стоял на горе, в сторонке. А школа была внизу, как раз посреди деревни. И меж ними лежала улица, вся залитая солнцем, светлая, особенно светлой была эта улица по весне, когда зацветали деревья.
И вот, сынок, в какую-то из весен глядели друг на друга два дерева, издали поглядывали они друг на друга зрачками своих цветов: одно росло во дворе у Нияза, другое — на школьном дворе, одно дерево было айва, а другое дерево — яблоня.
Яблоня, она красноватым цветом цветет, а у айвы цвет белый-пребелый. И вот под этой белой-пребелой айвой по утрам умывался Нияз, умывался и весело напевал. Потом улицу заливало солнце и оттуда, из солнца, из света доносился голос Нияза, чистый и ясный; в чистой-пречистой рубашке учитель Нияз шел в школу учить ребят. Шел по солнечной улице и здоровался с людьми, и ни с чьим голосом нельзя было спутать голос учителя Нияза. Голоса, сынок, хочешь верь, хочешь нет, тоже ведь цвет имеют… Вот стояла школа, а рядом с ней яблоня, вся в цвету, и от яблони этой на веранде все в красноту ударяло: звонок школьный на веранде и тот красным звоном звонил…
А потом опустела школьная веранда. И улицы стали пустые, и дома затихли, как неживые. И поглядывали друг на друга два дерева: айвовое — во дворе у Нияза, и яблоня — на школьном дворе.
Чтоб видеть мир вот таким, надо, наверное, быть совсем маленьким, может, даже поменьше тебя… Скорей всего та весна была первой, какую я видел. Вглядываюсь я в нее из теперешней моей дальней дали, кажется мне, что в ту весну только два дерева и цвели и только одну ту улицу заливало своим светом солнце… И кажется мне, что письмо, которое написал учитель Нияз, потому и получилось такое прекрасное, что жил он меж теми двумя цветущими деревьями, а в солдаты ушел по той светлой, залитой солнцем улице.
Письмо учителя Нияза читалось у нас во дворе при свете керосиновой лампы. Было это летом, в разгар уборки, женщины только что пришли с поля. Смеркалось. Темноты еще не было, еще серое было все кругом, и лишь в ветвях, у самого их основания, у ствола, темнота уже стала плотной; постепенно густевшие тени шевелились, будто перешептывались; и шевелились тонкие ветки, в гнездах своих устраивались на ночь вороны…
В тот вечер, когда тетя Мензер при свете керосиновой лампы читала письмо учителя Нияза, сам он был где-то возле моря. Море это называется Черное море, но вода в нем синяя-синяя, и по синей-пресиней воде плавают белые-пребелые птицы — чайки… А по берегам того моря леса, а в лесах деревья; у нас не растут такие… Вот кончится война, вернется Нияз и обязательно повезет Мензер в те края. И будут они гулять в тех лесах. Она и море увидит. И плавать будет в синих волнах… Все будет, все, только береги себя, белая моя голубка. Хочешь, чтоб ребеночек наш был красивый, спи больше, фруктов ешь побольше. И еще, хорошая моя, на красивое глядеть старайся, как выдастся минутка, обязательно смотри на красивое…
\"На красивое глядеть старайся…\" Странные эти слова поначалу развеселили женщин. Потом они вдруг посерьезнели, задумались и стали рассуждать, какая есть на свете красота.
Начала разговор моя бабушка:
— Правильные его слова, — сказала она. — Об этом еще в Коране сказано. Ты, Мензер, на чистую воду гляди, — кра-а-си-вый ребенок будет!..
— Самая красота в тюльпанах, — сказала тетя Эсмер, — а тюльпаны, они весной, сейчас по всей деревне не найти. Может, потерпишь? — Тетя Эсмер усмехнулась. — Не рожай пока, распустятся по весне тюльпаны, тогда и родишь своего красавца.
— А может, тебе свекровь мою привести? — пошутила тетя Фатьма. Приведу, пусть при тебе будет, нет-нет да и взглянешь на красотку!
Бабушке эти слова не понравились.
— Незачем свекровей поминать, — сердито сказала она. — Они вам всегда поперек горла!
Мама сидела молча, всматривалась в темноту. Тихо-тихо сидела, все думала. Потом будто очнулась:
— Господи боже мой, — сказала мама. — Это ж представить надо — война, смерть, а он о красоте не забыл…
А потом мама рассказала что-то непонятное, что-то вроде сказки:
— Я тебе, Мензер, одну вещь скажу, только ты не смейся, ради бога… Ляжешь спать, положи себе руку на грудь. И будет тебе сон… Будто ты на горе… Высокая, высокая гора… И будто вся она облаком укутана, мягкое такое, пушистое… И будто покачиваешься ты легонько, как в колыбельке. А внизу будто поле бескрайнее: трава зеленая-презеленая, и повсюду тюльпаны, тюльпаны… И еще увидишь подсолнух, желтый-прежелтый, огромный, прямо с таз. И орел черный прилетит, прилетит и на подсолнух сядет. Ты его не пугайся, ты, главное, глаз не открывай. Откроешь, все пропадет. А вытерпишь, не откроешь глаза, почуешь вдруг на груди что-то теплое, ласковое, будто птичка на грудь тебе села. А это совсем и не птичка, это рука, Ниязова рука, и сам он тут, с тобой рядышком… Проснешься, и такая вся будешь легкая, не хуже того облака…
Мама умолкла, и тетя Мензер сразу положила руку на грудь.
Тетя Фатьма сказала, что ей тоже недавно привиделся сон, такой удивительный сон, только рассказывать сон она не стала. Вместо нее стала рассказывать тетя Эсмер, но сон у нее оказался очень длинный, и женщины начали дремать. А вскоре разошлись, потому что намаялись за день, а завтра опять вставать чуть свет, снова жать с темна до темна.
В то лето, женщины жали с темна до темна, но про письмо все равно не забывали: врезались в память Ниязовы слова… И солнце садилось — вспоминали письмо, и луна всходила — вспоминали. Стоило засвистеть в ветвях соловью, женщины принимались звать Мензер. Красота, про которую писал учитель Нияз, была то росистой травой, то пунцовой розой… Как-то поутру прошел ливень, а когда ливень кончился, с крыши тети Фатьмы раздался вдруг громкий крик.
— Мензер! — кричала тетя Фатьма. — Выходи! Скорей выходи!.. Гляди, какая радуга!
Я тоже вышел на крышу. Тоже глядел на радугу. Это была самая первая радуга, которую довелось мне увидеть…
Уборка кончилась, женщин стали посылать на бахчи, и как-то вечером, возвращаясь с бахчи, тетя Мензер сказала, что она вроде бы вот-вот… И только потому, что она так сказала, наутро соседки не дали ей встать с постели, а меня посадили у нее в комнате, у окна. Я плакал, не хотел там сидеть. Чтоб я не скучал, женщины поймали мне кузнечика, привязали его на ниточку, и я его за эту ниточку держал. Кузнечик все о стекло бился, упрыгнуть хотел, а как упрыгнешь: и дверь закрыта, и окно. Я вдруг подумал, что и мне отсюда не выбраться, и начал громко реветь.
Тетя Мензер поднялась, открыла мне дверь.
— Иди, детка, — сказала она, — поиграй во дворе. Только не уходи далеко…
С их двора вся деревня как на ладони. А на зеленом склоне, над речкой, огромные желтые подсолнухи. Солнце чуть-чуть только высунуло голову из-за гор. \"Господи, боже мой!.. Война, смерть, а он о красоте не забыл…\"
Весь день просидел я на глиняной ограде, окружавшей двор тети Мензер. По ту сторону, за оградой, была свалка, воняло, но я все равно не хотел уходить оттуда, потому что в том месте, ограда была пониже, и мне все было видно: и вершины гор, и ущелья…
… А когда я открыл глаза, то увидел, что лежу в траве. Из дома послышался голос доктора Сафии, потом закричал ребенок, и я понял, что тетя Мензер родила.
Родила она дочку, все сразу сказали: красивая. Только уж больно долго она у тети Мензер без имени оставалась. Из сельсовета ходили-ходили, записать, мол, надо ребенка, имя дать, а тетя Мензер говорила: \"Вы как хотите, а я Ниязу письмо послала. Придет ответ, тогда и дам имя\".
Ответ от учителя Нияза так и не пришел…
Часами, бывало, сидит Мензер на ограде, где самое низкое место, и все смотрит, смотрит куда-то, Иногда подзовет меня.
— Видишь, — говорит, — море? — А сама на горы показывает.
А я гляжу, гляжу, на горы гляжу, на ущелья, и начинает мне море видеться… И такое оно синее, это море, такое синее, что так бы я в нем все и плавал.