Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Айлисли Акрам

Никудышный

1

Видимо, беда заключалась в том, что брат был значительно старше Самура, настолько старше, что, когда Самур пошел в школу, Хашим был ее директором. И учил брата: в школе учил, и дома, и на улице… Хашим почему-то был уверен, что Самур лентяй, лоботряс и хорошие отметки ему ставят просто так, потому что брат — директор школы. Как обстояло на самом деле, лучше всех знала их мать, Шовкат. Если Хашим начинал допекать братишку дома, она всякий раз вставала на его защиту, доказывала старшему сыну, что Самур и умнее, и добрей его…

После смерти матери они года два жили вместе. Хашим к тому времени ушел из школы, стал председателем сельсовета. Самур подрос, учился уже в восьмом классе, можно сказать, взрослый парень. Брат не был теперь директором школы, но отметки у Самура по-прежнему были неплохие. И Хашим по-прежнему продолжал придираться к нему, стал вроде еще ворчливее. Самуру не повезло еще и в том, что у брата не было детей, а жена его, Нубар, молодая была, слишком молодая.

Как-то вечером, после ужина Хашим завел с братом разговор о разделе. \"Дом твой, тебе хозяином оставаться, а мы с Нубар к ее родным переедем. Конечно, пока семьей не обзаведешься, моя жена и постирает тебе, и приберет, и еду сготовит… Все теперь: нотаций больше от меня не услышишь, как нравится, так и живи… Другое дело, что, пока на ноги не встанешь, я тебе и за брата, и за отца — на это можешь рассчитывать. И кормить стану, и одевать. Вот на сигареты — это уж извини, не считаю нужным, хотя знаю: куришь давно. Что человека из тебя не будет, это я, конечно, понимаю… Никогда из тебя ничего путного не выйдет…\"

Зимой завел Хашим этот разговор. На дворе мороз, снег лежит. После этого разговора Самур вышел и долго стоял, глядя на заснеженный двор, пытался понять: чего Хашиму приспичило перебираться? Зима, снег кругом тепла подождать не может? Стоя во дворе, Самур думал, может, тогда уж лучше ему уйти из дома, прямо сейчас взять и уйти? Куда и как уйти, это он обдумал. А вот понять — с чего это брат так вдруг заспешил, Самуру не удалось. Он, может, никогда не сообразил бы, в чем дело, да люди растолковали. Ревнует, мол, брат, жену свою к тебе ревнует. Только теперь понял Самур, почему всякий раз, когда Нубар приходит постирать или сготовить обед, Хашим обязательно увязывается за ней.

Хашиму он ничего не сказал — нету слов, чтоб высказать такое; будь его воля, просто убил бы Хашима… Как-то раз чуть не дошло до драки; Нубар прибирала в доме, Хашим стоял на айване, облокотясь о перила, Самур расчищал дорожку от снега и, чтоб досадить брату, насвистывал. Изо всех сил свистел, прямо исходил свистом, чтоб только Хашим разозлился, не выдержал, сказал что-нибудь, а тот вроде и не замечал ничего, помалкивал себе, навалясь на перила, и один только бог знает, как хотелось Самуру наброситься на брата, стащить его с айвана… Самур, насвистывая, отбрасывал в сторону снег, свистел все громче и громче, чтоб довести брата, а сам уже представлял себе, что стащил Хашима с айвана, шмякнул об землю; тот струсил, визжит, как собачонка, и слушать этот воображаемый визг было одно сплошное наслаждение.

Самур ни разу в жизни не свистнул в присутствии брата. Ни разу не закурил при Хашиме. А в тот день, вдоволь насвистевшись, поднялся на айван, встал рядом с братом и, облокотясь о перила, достал сигарету. Дым лез Хашиму в горло, тот кашлял, крутил головой, но опять ничего не сказал, словечка не вымолвил — то ли понял, чего Самур добивается, то ли слово решил сдержать. \"Нотаций больше от меня не услышишь, как нравится, так и живи…\" Нубар прибрала в доме, сготовила, привела все в порядок, и они молча ушли. А Самур в тот день от злости ни печь не топил, ни свет вечером не зажег. Наутро он подошел на улице к невестке и сказал, чтоб больше они к нему не ходили, а вернувшись домой, увидел Хашима; брат сердито расхаживал по айвану. \"Это дом моего отца! — сказал он Самуру. — Понимать должен. Пока я жив, в доме будет и свет гореть, и еда в казане вариться, все будет как положено — это мой долг… И матери я, когда помирала, слово дал. Обещал, пока не встанешь на ноги, голодным тебя не оставлю. Другое дело — взрослый был бы, тогда сам о себе думай. Вот кончишь школу, посмотрим…\"

В тот вечер, уже все сказав, Хашим долго расхаживал по айвану, но Самур ни слова не сказал брату, потому что не хотелось ему ничего говорить, потому что не было уже ни гнева, ни ярости, будто он уже сбросил тогда Хашима с айвана, а повторять это не было у него ни малейшего желания…

С тех пор как Хашим переехал, Самур иногда скучал, иногда — чаще всего по ночам — вдруг начинал тосковать; нападали кошмары, и он до утра не гасил свет. Но случалось, что даже при свете лампы ему чудились мамины глаза; два глаза, но они смотрели отовсюду, любящие, ласковые, и Самур плакал навзрыд, с головой забившись под одеяло. В такие минуты — только в такие минуты — и брат вдруг начинал казаться ему родным, близким; глядя в глаза матери, Самур видел его глаза они были так похожи, — тогда, позабыв про мать, он плакал, жалел брата, сброшенного с айвана… Но, слава богу, все это было лишь ночью. Днем Самур снова становился независимым, свободным, шел в школу, насвистывая, с сигаретой в зубах — демонстрируя перед всей деревней эту свою свободу и независимость…

2

Хашим сдержал слово. Даже, когда Самур, окончив десятый класс, поехал в Баку поступать в институт, старший брат не стал делать никаких наставлений. Положил ему в карман деньги: \"Езжай, чем черт не шутит, хотя я лично совершенно уверен: с институтом у тебя не выйдет…\"

Но оказалось, что поступить в институт намного проще, чем добывать разные справки, в июльскую жару мотаться в район — в фотографию или ловить директора, то и дело уезжавшего торговать на базаре, — аттестат подписать.

На экзаменах Самур ни капельки не волновался, а положив в карман выписку из приказа, ни капельки не обрадовался. Получив выписку из приказа о зачислении, он прямо из института направился на базар, потому что единственный знакомый ему в этом городе человек днем всегда находился на базаре (Алекпер окончил в прошлом году школу и теперь торговал на одном из бакинских рынков, Самур и поселился у него); каждый вечер они пропускали по кружечке в пивной, недалеко от Алекперова дома, а уже часов в десять по деревенской привычке укладывались спать… Взяв в руки выписку, Алекпер внимательно изучал ее, вечером в пивной он несколько раз заставил Самура доставать бумажку, разглядывал ее со всех сторон, даже на свет смотрел… Словно это была не выписка из приказа, а сотенная…

Самур еще три дня прожил у Алекпера, потом пошел в институт, попросил справку для общежития, и справку эту ему дали запросто, безо всякого; Самур рассчитывал, что с этой справкой он так же запросто получит место в общежитии, но не тут-то было; ему и в голову не могло прийти, что комендант общежития отправит его за другой справкой — из санпропускника, без этого, мол, никак невозможно. Самур с ног сбился, пока в эту жуткую жарищу отыскал, где дают такие справки. Но хотя он и отыскал это место, добыть справку ему не удалось — видно, не суждено было поселиться в общежитии…

Перед желтоватым домом, от которого несло гарью, было полно народу. По одну сторону от двери стояли в очереди девушки, по другую парни — как назло, в баню только что привели ребят из ремесленного, и ясно было, что целый год пройдет, пока они перемоются.

Самур узнал, что есть еще одна баня — при вокзале, пошел туда, но и перед этой баней увидел ту же картину; тогда ему пришло в голову вернуться, сунуть коменданту трешку — он видел: кое-кто потихоньку совал коменданту деньги, и тот пускал без всякой справки. Сначала-то он не осмелился, а теперь что ж делать: не мог же он знать, что ремесленники через час перемоются; ведь пока он добрался до общежития, чтоб сунуть коменданту трешку, ребята уже вымылись, встали в строй и, распевая про то, что чистота — залог здоровья, утопали к себе в общежитие… У коменданта было злое лицо, обрюзгшее, с редкой бородкой, и малюсенькие, круглые, как бусины, глаза. Самур поразился: сколько беспощадности, подлости может проглянуть вдруг в таких крошечных глазках.

— Но ведь ты только что брал у ребят!

— Катись отсюда, пока… Мерзавец!

Самур снова поплелся к вокзальной бане; под вечер, когда до закрытия оставалось не больше часа, он наконец попал внутрь. И увидел длинный коридор и множество совершенно голых людей с трусиками и майками в руках, они стояли в очереди перед отверстием какой-то ржавой трубы; видимо, там, за стеной, все эти трусики и майки посыпали порошком и выжаривали в печке — от белья шел запах гари и дуста. За стеной сердито бубнила женщина, будто ругала чьи-то грязные трусы, ворчливый голос ее доносился из вонючей железной дыры, вероятно, это она посыпала порошком и выжаривала майки и трусики. Женщина выходила из себя, лютовала, а люди в коридоре смеялись, передразнивали ее женщина еще больше злилась, еще громче кричала, и Самуру казалось, что женщина за стеной — это уборщица Заравшан, потому что, сколько он себя помнил, Заравшан всегда злилась на ребят за то, что они смеются… Но здесь, в коридоре, смеялись взрослые и к тому же совершенно голые, здешней Заравшан приходилось намного хуже, потому что над ней смеялись голые люди… Голые люди совали свои майки и трусики в одну дыру, из другой дыры получали их. Голые люди мылись, плескались где-то за стеной. Они радовались, эти голые, и Самур никак не мог взять в толк, чему они радуются. Раздеваться при них донага Самур не хотел, не хотел стоять голым перед ржавой дырой, он хотел как можно скорей удрать отсюда, но он не удирал, стоял, словно заколдованный, и в этом страшном заколдованном небытии ему снова представилось, что это школа: это школьные ребята плескались там, за стеной, их были голоса… Самуру казалось, что сейчас прозвенит звонок и начнется перемена… И еще казалось, что где-то льется, шелестит дождь, теплый, кроваво-красного цвета…

Когда он вышел из бани, было уже не жарко, город угомонился, затих, но дождь все еще шелестел где-то, словно сквозь сон слышал Самур его мертвенный шелест. И как сквозь сон слышал он голос коменданта, и голос этот тоже был теперь мертвый — он не пугал Самура, не внушал ему страха, тупая боль в глубине души, помучив, отпустила, растаяла, смешавшись с мертвенным шелестом дождя… Да, все это было похоже на сон… Он толком не знал, где он. И сколько времени, он не знал. Он только знал, что сейчас намного поздней того часа, когда они с Алекпером ходили в пивную. Знал, что Алекпер давно спит. Может быть, знал еще, что больше уже не сможет вернуться к Алекперу. А вот где находится этот пивной павильон за железнодорожными путями и как он попал сюда, одному богу известно. Только теперь перед этим пивным павильоном Самур наконец очнулся. Дождя уже не было, не было этого тихого мертвенного шелестения… Очнувшись у пивного павильона, не понимая, который теперь час, Самур долго разглядывал стоявшие перед ним бутылки, их было пять: одна пустая, четыре с пивом — он никогда не мог за один присест выцедить столько пива. И никогда прежде пиво не доставляло ему такого наслаждения. Он наслаждался пивом и радовался, что у него еще целых четыре бутылки… После этой бани, после коменданта, после этого мертвенного дождя луна в небе такая луна — откуда она такая?! И в свете луны спят, вытянувшись, длинные, темные рельсы… На буфетчике белоснежная майка, он сидит, пьет чай: как хорошо, что у буфетчика такая белая майка, как хорошо, что там, в бане, он не стал ни мыться, ни раздеваться… Как хорошо, что в этом пивном павильоне нет никого, кроме продавца и двух каких-то железнодорожников, и что эти двое разговаривают вполголоса, не кричат… Как хорошо, что он взял много пива целых пять бутылок…

Часть неба была совсем светлой — как луна. Здесь, за вокзалом, было пусто — в этой прохладной пустоте спали рядышком темные рельсы; отдыхали, поблескивая в свете луны. И земля, изнемогшая за день под солнцем и под ногами людей, теперь отдыхала, пустая, свободная… Палатки и лавочки у вокзала были давно уже заперты. Пивной павильон, на который Самур не помня как набрел в это неурочное время, открыт был ради этих двух в железнодорожной форме, но Самур этого не знал. Он только понимал, что уже очень поздно. Что город спит. И было наслаждением сознавать, что в такой поздний час он спокойно, нисколечко не робея, сидит перед пивным павильоном; ни один бузбулакец не решился бы на такое, Алекпер, с каких пор живущий в городе, ни на шаг не осмелился бы отойти ночью от своего дома. А уж пива бы наверняка взял кружечку, потому что, по мнению всех бузбулакцев, в Баку ухо надо держать востро — не деревня…

А вот ему не страшно, абсолютно не страшно. Блаженствуя, отпивая по глотку холодное пиво, Самур как бы поглядывал на себя со стороны и, может быть, первый раз в жизни ощущал себя таким сильным, свободным… Впрочем, не в первый раз — ведь это он, Самур, один, совсем один плавал тогда ночью за мельницей, где вода падает со скалы, плавал, плескался в холодной, чистой, пронизанной лунным светом воде…

В то лето он перешел в восьмой, Алекпер — в девятый класс. А вот теперь Алекпер дрыхнет, десятый сон видит, в комнате душно, смрадно… Там, за вокзалом, тоже сейчас, должно быть, душно, потому что там стоят поезда, горит яркий свет, ходят люди. Самур старался не смотреть туда, на небо смотрел, на луну, на белеющие возле нее прозрачные облака, потому что там, в этой прозрачной белизне, была прохлада…

И ясность была в этой белизне, удивительная ясность. И в сознании Самура, выпившего пока лишь одну из своих пяти бутылок, была та же удивительная ясность. Он словно бы потерялся, пропал, а теперь вдруг заново обрел себя в этот поздний час, перед этим пивным павильоном, пораженный открывшимся ему миром, Самур не помнил, зачем он в этом городе, где должен ночевать…

Был он, был прилавок, на котором стояли его бутылки, и была луна посреди неба, такая луна, что на всей земле не было для него этой ночью никого дороже и родней. Еще был где-то Бузбулак, там тоже светила луна, и белый, как молоко, лунный свет разлит был на бузбулакских земляных кровлях. Мягкие, плоские, гладкие, они белели в свете луны. Как хорошо, что майка на продавце была белая… И как хорошо, что не разделся он в той бане, не отдал выжаривать белье…

Вокруг луны, стоявшей посреди неба, светились прозрачные, легкие облака. И, наслаждаясь прохладой, исходящей от этих облаков, Самур видел Бузбулак, словно дремлющий в лунном сиянии, и бакинская комната Алекпера представлялась ему адом. Он старательно отгонял мысль о ней, потому что каждый раз, когда в памяти возникали тюфяки с ржавыми пятнами от раздавленных клопов, по спине у Самура пробегала дрожь, а к горлу подступала тошнота; похожее ощущение испытывал он, вспоминая коменданта общежития…

Коменданта он больше не увидит — об этом и речи не может быть.

А вот Алекпер — другое дело, тут уж никуда не денешься. Месяца через два, а может, и через две недели он явится в Бузбулак и со значительным видом — как-никак денежный человек! — будет разгуливать по улицам, а бузбулакские невесты будут значительно на него поглядывать. И как-нибудь вечерком один из бузбулакских стариков будет попивать чаек в одном из домов, где есть девушка-невеста, и, попивая чаек, будет расхваливать Алекпера; ушлый парень, скажет он, — деловой, сообразительный, в городе жил, не чета здешним… Получив положительный ответ, старик уйдет, а одна из бузбулакских девушек до утра не сможет заснуть от счастья. И ведь что удивительно: девушка эта так никогда и не узнает, что нет ей сна из-за того самого Алекпера, что ворочается сейчас в адской духоте комнаты на грязной постели с ржавыми пятнами от раздавленных клопов…

За несколько недель, проведенных в Баку, Самур этой ночью впервые ощутил себя свободным и независимым; не спеша потягивал пиво, потому что те двое в железнодорожной форме, негромко беседовавшие за столиком, тоже не спешили; и буфетчик никуда не спешил: сидел в своей белоснежной майке на низенькой табуреточке и глоток за глотком отхлебывал чай из маленького стаканчика… И какое-то чудо: потягивая пиво в этом павильоне за вокзалом, Самур не пьянел, не наливался тяжестью, а наоборот, ему делалось все легче, все приятней, все ясней становилась голова. Впервые в жизни он как следует увидел Бузбулак, целиком увидел, со всем, что в нем есть: и деревья, и кустики, и скалы, и камни, и реки, и родник, и даже тени от деревьев… В лунном свете белеют верхушки деревьев, а внизу под ветвями тьма… Люди спят на айванах, на крышах, во дворах — кто под каким деревом, даже это он видел. В такое время, если кто и спит в доме, так только Хашим, и Самур видел, как брат лежит, вытянувшись на широкой кровати рядом с женой Нубар, повернувшись к ней задом…

Он не заметил, как ушли те двое в железнодорожной форме.

Только увидел вдруг, что буфетчик стоит перед ним, собирая пустые бутылки, что бутылки поблескивают и что человек в белой майке устало улыбается ему, — больше Самур ничего не видел…

3

На следующий день, рано утром, Самур сошел с поезда километрах в двадцати от Бузбулака. Подъехать на машине было не на что — деньги, что оставались, пришлось отдать проводнику. Можно было бы и бесплатно — на любом попутном грузовике, но Самур никому не хотел показывать, что у него нет денег. Отправился в Бузбулак пешком. Шел кратким путем — по тропке и к полудню, когда солнце стало припекать макушку, добрался до бузбулакских садов. Летние фрукты уже сошли, осенние еще не дозрели. Он отыскал на ветках несколько абрикосов, сорвал неспелое яблоко, пару недозрелых груш, твердый, как камень, персик… Искупайся в пруду с собранной про запас водой, поплавал, потом забрался в самую гущу ежевики и вдоволь наелся ягод. Лег у арыка, в тени огромного дерева, отоспался на славу и, проснувшись под вечер, отправился домой.

Электричества Самур зажигать не стал — луна, и без того светло. Кроме того, Самуру до смерти не хотелось видеть сейчас брата, а зажги свет, Хашим увидит и явится. Но Хашим и без всякого света узнал уже о возвращении брата. Самур еще раздумывал, зажигать или не зажигать электричество, а Хашим уже отворил калитку. Он не спеша шагал к дому по широкой дорожке, вытягивал шею, разглядывая ветки плодовых деревьев. Пока старший брат таким образом добирался до дома, Самур успел решить, что будет говорить про институт.

— Чего это свет не зажигаешь?

— А… Только что приехал…

— Не ври, не только что приехал! — Хашим взглянул на часы на руке. — Ты давно уже… — Он включил свет и уселся за круглый стол, всегда, сколько помнил Самур, стоявший здесь на айване.

— Чего приехал? Деньги кончились?

— Нет… Деньги есть.

— Ладно. Не крути… Ну, так как? Я слышал, вроде поступил?

— Не поступил! — выпалил Самур, потому что только так можно было спастись от Хашима. Потому что иначе тот сразу же отправит его в Баку, хотя до начала занятий еще неделя.

Хашим нахмурился.

— Что ж, не хочешь говорить всерьез, заставлять не буду. Дело твое балбесничай!

Самур ничего не ответил. Хашим тоже молчал. Взглянул на потолок, окинул взглядом двор.

— Пойдем ужинать… — Хашим поднялся из-за стола. — Там и потолкуем.

— Я ел.

— Ладно, хватит ломаться!.. Нубар долму из баклажанов сготовила. Идем!

— Не пойду. Я обедал.

— Где ты обедал?

Самур смутился, ему казалось, что он действительно сегодня обедал, а вот где и как, он не мог вспомнить.

— Ты ведь еще утром с поезда, весь день в саду околачивался. Может, объяснишь, в чем дело?

Самур молчал. Ему не давала покоя бумажка с приказом о зачислении: лежит она в кармане или нет — ни вчера, ни позавчера ни разу не вспомнил о ней. Соврешь, а брат протянет руку и вынет ее из твоего кармана… Вроде не выбрасывал он бумажку, а сунуть руку, пощупать — боязно…

Хашим подумал и снова уселся за стол.

— Мне сказали, ты поступил в институт.

— Кто сказал?

— Это что, очень важно?

Молчание. Хашим поднялся, опять стал ходить по айвану.

— Непонятный ты человек, Самур! Совершенно непонятный. Ну, вот скажи, чего ты добиваешься? Чего хочешь — ума не приложу!.. Поехал в Баку, так опять по-человечески сделать не можешь — остановился у жулика, у спекулянта!.. Не у кого больше, да? Или я тебе денег не дал на комнату? Соображать бы должен: у меня не только друзья, и враги есть… Приехал брат председателя сельсовета и у спекулянта приживальщиком…

— Почему приживальщиком?! Я за жилье платил!

— В другом месте надо было платить!

— В каком другом?! Я там больше никого не знаю!

Хашим отвернулся, опершись о перила, смотрел куда-то в сторону, но Самур по-прежнему не решался сунуть руку в карман.

— Ладно. Что было, то было… Так поступил ты в институт или не поступил?

— Не поступил.

Хашим повернулся, взглянул на него.

— Врешь ведь!

— А ты откуда знаешь?

— По глазам! — Хашим опять подошел к столу, сел. — Приказ в кармане?

— Нет.

— А где?

— Я же сказал: не приняли!

Хашим постоял, подумал немного и поверил: не приняли; и сам Самур вдруг поверил в это.

— Что же делать будешь? В армию?

— Ну и что — в армию, — ответил Самур. Сказал — и как гора с плеч.

Хашим встал. Вроде решил наконец уйти, но не уходил. Заложив руки за спину, молча расхаживал по айвану и, расхаживая по айвану, был удивительно похож на того, в классе: каждый раз, прежде чем начать урок, он вот так ходил между партами — голова опущена, руки за спину, и, пока он не начинает говорить, ребята дыхнуть не смели.

— Что я могу тебе сказать? — негромко произнес Хашим. — Сам все понимаешь… Живи как нравится… Но… — Он помолчал. — Условие такое: помощи от меня теперь не жди… Значит, не пойдешь ужинать?

— Нет, спасибо.

Хашим спустился по лестнице и медленно, не спеша пошел к калитке, внимательно оглядывая деревья. Привычка — вот так оглядывать деревья появилась у Хашима после того, как он оставил отцовский дом. Самур понимал, почему старший брат с таким сожалением смотрит на деревья: горько ему было, что эти породистые, хорошо ухоженные деревья, которые он когда-то сам сажал и равных которым не найдешь по всей деревне, достались его никудышному брату…