— Имиджмейкер.
43
— Еще нет. Но он здесь.
Мы двинулись в одну сторону, потом прошли вдоль стены и у стойки бара увидели трех мужчин лет по пятидесяти, среди них был Шахов. Я его вспомнила. Он был у нас в доме. Мне было лет двенадцать, ему — около тридцати.
По совету умных товарищей Степан Сергеич экзамены сдал раньше срока, к законному отпуску подсоединил учебный и два месяца отдыхал в деревеньке на берегу моря. Там он много читал, все книги подряд, и все без толку. Не было руководящей идеи, которая управилась бы с грудою фактов, разложила их по полочкам, дала бы отчетливое направление мыслям.
Высокий, чисто выбритый, в темно-синем костюме с малиновым галстуком и, что тогда меня поразило, малиновыми, под цвет галстука, носками. От него пахло незнакомым мне одеколоном. Отец всегда пользовался только «Шипром». Я обращала внимание на таких отмытых с детства мужчин, потому что выросла в микрорайоне, который был заселен рабочими семьями из центра Москвы. Там на месте старых домов строились престижные, улучшенной планировки дома, квартиры в которых получала партийная и советская элита. Мужчины нашего микрорайона были с обветренными и загорелыми лицами, по лицам можно было определить, кто работал на стройках или в цехах. Они пили каждый день понемногу после работы и помногу в воскресенье. Если на праздники они надевали костюмы и галстуки, то чувствовали себя в них неудобно, костюмы им всегда были тесноваты, потому что выходной костюм покупается один на всю жизнь.
Шахов замечательно носил костюм, рассказывал анекдоты, и даже мать, обычно молчаливая, смеялась, а потом расспрашивала отца, откуда такой приятный молодой человек. Отец рассказал, что ему только тридцать. Я тогда быстро прикинула, что он старше меня на восемнадцать лет. После появления Шахова я стала обращать внимание, на сколько мужья старше своих жен, и оказалось, что мужчины всегда женились на женщинах моложе их, и мой отец был старше матери, правда всего на семь лет.
Когда же вернулся из отпуска и робко вошел в цех, то ждал ехидных намеков, открытого презрения. Он помнил, как разбушевался когда-то из-за трех метров обкусанного монтажником провода, а теперь вот смолчал, когда уничтожали четыреста пылесосов. Но нет, цех не напоминал ему о них — цех расспрашивал о море, о Коле, о жене. Степан Сергеич до самого обеда утопал в улыбках и расспросах. Нет, не прав был он, когда в озлоблении думал о неспособности рабочих понимать вредоносность традиции, которая обесценивает труд. Знали рабочие, что собственными руками разрушили ясли, знали и думали, что иначе нельзя. Они все видели — и мятущегося Шелагина, и деловитого Труфанова, и шалопайствующего в тот день Игумнова. Понимали Труфанова, понимали Игумнова, Степана Сергеича понимали и сочувствовали ему.
Шахов, окончив институт, остался там секретарем комсомольской организации, написал диссертацию, стал кандидатом наук, и его сразу взяли на работу в Московский горком комсомола, а потом в Центральный Комитет комсомола. Но у него возникли какие-то неприятности, и его перевели работать в Министерство морского флота. Отец говорил, что, если бы не эти неприятности, Шахов стал бы работать в Центральном Комитете партии, а оттуда пришел бы в министерство не заместителем начальника главка, а заместителем министра или даже министром.
Потом, когда я заканчивала школу, у Шахова снова были неприятности, которые касались и отца.
Отец получил выговор, а Шахов ушел из министерства.
Степан Сергеич много думал в эти дни о рабочем классе и пришел к интересным выводам. Объективно, по обстоятельствам рабочий человек любит деньги, представляются они ему не деньгами вообще, то есть разноцветными бумажками, на которые можно покупать, а свидетельством конкретности и нужности его труда. Когда рабочие спорят с нормировщицей о неправильно расцененном наряде, они не кричат о том, что недополученные ими сто рублей пошли бы на то-то и то-то. Они суют под нос блок и доказывают, что смонтировать его за тридцать шесть часов невозможно — за сорок, не меньше, вызывай хронометристку. Они апеллируют к пролитому поту. С другой стороны, он, рабочий, создатель осязаемой ценности, хочет, чтобы радиометр его отсчитывал и показывал столько, сколько надо. Монтажник Макаров прилетел с испытаний и рассказывал: «Смотрю, стоит мой сигнализатор, пятнадцатый номер, я его делал… Работает! — И закричал через весь цех: — Валентин, ты настраивал пятнадцатый?.. Ты?.. Работает, сам видел!» Сорин, в щегольски грязном халате, обрадовался, пошел расспрашивать… И еще подметил у рабочих одну черту Степан Сергеич: они были немножко паникерами. Стоило возникнуть какому-нибудь слуху об изменениях тарифа или расценок, как рабочие немедленно подхватывали его, еще ничего не известно, а тарифы и расценки уже снижены, цех лихорадит. Но достаточно Игумнову или Труфанову честно и откровенно сказать и объяснить — как слух пропадает, впитывается стенами, о нем тут же забывают. Рабочие не любят возни за своей спиной, им надо все подавать открыто. Они не хотят делать плохие радиометры, но допускают, что делать их необходимо, если план горит. С первого же дня на заводе они слышат это магическое слово «план» и убеждены, что стране будет плохо, им тоже будет плохо (не в чем-то конкретном, а вообще), если план выполнен не будет.
Шахов, увидев нас, оставил мужчин у стойки и подошел к нам.
— Здравствуйте, Вера, — сказал он, улыбнулся и поцеловал мне руку.
Совсем запутался Степан Сергеич, никак не мог связать между собой явления, которые — он чувствовал — уже чем-то соединены, какой-то связью.
— Здравствуйте, Арсений, — ответила я. — Забыла ваше отчество.
— Для вас я всегда Арсений. А когда-то я был влюблен в маленькую девочку Веру. У отца больше не было осложнений?
44
— О чем это вы? — спросила я.
— Я знаю, что Ивану Кирилловичу сделали операцию в Швейцарии. Я слежу за его здоровьем, все-таки он мой бывший шеф и много для меня сделал. Но мне передали, что у него вчера начались осложнения и его снова положили в клинику. Я сразу же позвонил, и меня заверили, что послеоперационные осложнения — почти норма. Вы правильно сделали, что отправили его в Швейцарию. У нас тоже есть хорошие хирурги, но у нас плохо выхаживают после операции.
Однажды взбешенная Катя подтащила за ухо Колю к сидевшему с газетой Степану Сергеичу и приказала:
Мне ничего не оставалось, как сказать:
— Я думаю, отец скоро вернется на работу.
— Повтори, повтори это слово… Где ты его услышал?
— Не очень скоро, — сказал Шахов. — Кстати, Александр Петрович, у меня к вам и к Вере скоро будут интересные предложения.
Коля дергался, как на крючке, светлой мальчишеской кровью наливалось ухо. Степан Сергеич поверх газеты смотрел на сына.
— У вас всегда интересные предложения, — ответил Заместитель.
— Что вы имеете в виду? — спросил Шахов.
— Оставь, Катя… Да, будь честным, Коля, повтори.
— То, что сказал.
Сын шепотом повторил.
И я вдруг поняла, где мы проиграли. И наш проигрыш еще надо анализировать, потому что абсолютно безнадежных ситуаций не бывает. Решение еще предстояло найти. А пока их надо развести. Шахов и Заместитель смотрели друг на друга и напоминали двух псов на еще нейтральной территории, они были готовы к схватке по разделу территории, и Заместитель еще не понимал, что уже проиграл матерому и опытному Шахову и проиграет окончательно, если не отступит. Я уже решила отступить, чтобы выиграть время.
— Кто тебя научил, кто? — обратилась к потолку Катя. — Кто? Я разрешала тебе слушать всякую гадость и запоминать ее? Тетка? Отец?
— Мне очень интересно выслушать ваши предложения. — Я улыбнулась Шахову на полную катушку.
Слово как слово, в деревне Степы Шелагина его свободно пускали в разговоры.
— Тогда назначим время и место встречи, — предложил Шахов.
— Кто тебя научил, скажи! Во дворе услышал, да? Кто?
Сын виновато молчал.
— Приезжайте к нам, — предложила я.
— Не скажу, — прошептал он.
— С удовольствием. В конце недели, — ответил Шахов и, прощаясь, поцеловал мне руку. А Заместитель и он молча раскланялись.
— Иди, Катя, иди успокойся, оставь нас…
Теперь можно было и уходить. Я сыграла свою роль королевы. Когда Заместитель представлял меня, на фамилию Бурцева, как сказала бы моя дочь Анюта, «западали». Меня рассматривали, и цепкие взгляды женщин ничего не пропустили в моей одежде. Видимо, мифы в этой среде распространялись быстро. Наверное, во многих московских домах уже обсуждали, как золушка стала принцессой, а может быть уже и королевой. И молодые вице-президенты смотрели на меня по-особенному, некоторые явно старались, чтобы их запомнили. В московской деловой среде уже заключались династийные браки, объединялись состояния или деньги соединялись с государственными постами. Я еще раз с нежностью подумала о Насте, которая одела меня в хорошую броню лучших европейских домов моды.
— Я готова покинуть это ристалище, — сказала я.
Степан Сергеич посадил сына на колени, обнял его. Коля разомлел от незаслуженной ласки, всплакнул. Потом соскользнул с коленей, побежал к телевизору смотреть мультфильмы про зверюшек.
— Я тоже, — ответил Заместитель.
Когда я села в машину, то не выдержала и достала сигареты.
Полутьма, музыка… Сидел Степан Сергеич не шелохнувшись, размышлял…
— Если не возражаешь, я закурю, — сказала я Заместителю. — Все-таки это мой первый выход в свет.
— Ты держалась великолепно, — похвалил меня Заместитель. — Как будто тусовалась всю жизнь.
Сын учился небрежно, легко, неответственно. Получит двойку — и никакой трагедии. С матерью ругался, тетку обижал. Так кто же воспитывает ребенка и кто виноват в том, что из детей вырастают плохие люди? Одни ругают школу: несовременна она, консервативна, пуглива. Другие валят на улицу: она развращает ребенка. Третьи кивают на родителей: не воздействуют они правильно на детей, много воли дают им. Четвертые заявляют, что все дело в нравственном самовоспитании личности. А пятые отплевываются от всего и уверяют, что никакой проблемы нет, наша школа — советская школа, наше общество — советское общество, поэтому у нас не может быть плохих детей и плохих людей…
— Спасибо.
Мне нужны были эта похвала и одобрение.
Кому верить? Кто прав?
— Куда поедем? — спросил Заместитель.
— А разве есть выбор? — спросила я.
Итак, предположим, школа. Колину учительницу Степан Сергеич знал хорошо, женщина она умная, спокойная, выдержанная, все отдает ребятишкам, строга и добра. Но школа, обучая, приноравливается к показателям, которыми оценивают нелегкий учительский труд, а оценивают не по количеству умных и честных работников, подготовленных школою, а по каким-то, в сущности, ничтожным признакам: процент успеваемости, посещаемости, охватываемости. Это все равно как если бы работу завода контролировали не по количеству и качеству сделанных радиометров, а по отсутствию царапин на кожухе и красоте упаковочного ящика… Улица? Да, улица подсовывает ребенку гадкие слова, просвещает его в сфере, которую боятся тревожить взрослые. Но та же улица прививает ему начатки коллективизма и стойкости (не выдал же Коля того, кто научил его ругаться!). Двор — это первое в жизни увлечение спортом, это место, где мальчишка может показать, что он мальчишка, где над ним не дрожат пионервожатые, где не кудахчут воспитательницы… Родители? Так ведь родители не воспитанием занимаются, а живут, то есть не всегда дают образцы для подражания, родители вкладывают в ребенка то, что у них есть, не больше и не меньше. Педагогике учат студентов, а не родителей. Ну, а нравственное самовоспитание? Откуда сын возьмет силы для становления самого себя? Только в воспитании — до определенного времени, а там уж будь добр отвечать за свои слова и свои поступки… Ну, а как насчет того, что все мы советские и с нас взятки гладки? Советское как раз-то и накладывает обязанность решать все проблемы воспитания, а не сидеть, поплевывая, и умиляться тому, что ты советский.
— Конечно, — ответил он. — Или к тебе, или ко мне.
— Тогда к тебе. Мне очень у тебя нравится.
Ребенок мотается из стороны в сторону, его раздергивают на части… Так кто же и что воспитывает ребенка?
Мне действительно нравился дом Заместителя, а главное, я не хотела показывать нищеты своего дома. И мне хотелось на предстоящие субботу и воскресенье забыть обо всех проблемах и заботах. А завтра я решила съездить к дочери и матери. Пойти купаться, полежать на берегу речки. Шофер ждал моего звонка.
Степан Сергеич вспотел, соображая… На какую из пяти кнопок нажать?
Мне показалось, что Заместитель ехал быстрее обычного. Мы вошли в квартиру, и он стал сразу раздеваться. Я первой бросилась в ванную, быстро приняла душ и, не стесняясь его, вышла голой и, пока шла до спальни, чувствовала его взгляд.
Какое-то затруднение мешало ему выскочить из вертящегося круга слов и мыслей… Совершенно обессилев, он вдруг успокоенно решил: все воспитывают ребенка — и школа, и улица, и родители, и сам он себя, и то, что он советский. И в то же время ребенка развращают и школа, и улица, и родители, и сам он себя.
Степан Сергеич заходил в волнении вокруг стола. Он чувствовал; открыто что-то важное, преодолен барьер, называемый безусловной категоричностью суждений. Отпихнув его прочь, покарабкавшись, он взошел на гору, откуда если не все видно, то по крайней мере многое, и невидимое прорезается своими очертаниями. Следовательно, рассуждал Степан Сергеич, сцепив за спиной руки (армия жестикуляции не учит), следовательно, чтобы разобраться в причине того или иного явления, надо исследовать все области, в которых проявляет себя это явление, все смежные районы, края, глубины и высоты. Вот оно что…
Я лежала на прохладных простынях и ждала его. Мы уже не спешили. Мне показалось, что я его понимаю и он понимает меня. Занятие сексом чем-то мне напоминает танец. Я с удовольствием подчиняюсь, я даже люблю, когда меня ведут, но наступает момент, когда надо вступать мне. У меня, как у каждой женщины, меньше физических сил, я их берегу, отдаваясь, но, когда он устает, вступаю я. И хотя в любовной игре нет ни победителей, ни побежденных, мужчина всегда запоминает последний яростный женский напор. Он уверен, что к этой победе привел он, но я и сама, и по рассказам Риммы знала, что, если не рассчитаешь сама, когда надо вступить и бросить в прорыв последние свои резервы, можешь получить только чувство неудовлетворения и головную боль.
Почему в американской армии варварски относятся (или относились) к технике?
Ответить пока трудно, известно, однако, где искать ответ. Надо узнать о сроках обучения в американской армии, какой контингент набирается в артиллерийские подразделения, как смотрит американский военнослужащий на государственную собственность США, как действуют инспекции, каков общий моральный климат, обязательна ли воинская повинность и еще многое другое.
— Спасибо! — сказал вдруг Заместитель.
Вот как много надо знать. Но уже определена методология. Степан Сергеич, гордый и взволнованный, смотрел на комнату с телевизором, на квартиру, на мир, который наконец-то начал поддаваться изучению. Вот как все сложно. Сложно и просто. Ох как много надо знать, как много! Теперь понятно, почему стать коммунистом можно лишь тогда, когда обогатишь свою память знанием всего, что выработало человечество. Чуть ли не с детства читал об этом Степан Сергеич и только сейчас уразумел, что скрывается за этими словами.
— И вам спасибо, — ответила я.
Ночь уже наступила, спала Катя. Степан Сергеич по сложной кривой ходил от стола к балкону, садился на диванчик, жалостно, по-бабьи подпирал лицо ладонью… Ничтожество, думал он о себе, сколько лет жил ты в потемках!
— Спасибо, что ты так хорошо меня понимаешь.
Теперь, чтобы стать зрячим, надо учиться, надо знать… как много надо знать!
— Педагогический опыт, — пояснила я. — Присматриваешься к тупым ученикам и начинаешь их выправлять.
Степан Сергеич умылся, выпил кружку чернейшего кофе и стал учиться.
— Я тупой? — озабоченно спросил Заместитель.
Случилось это в октябре, через три месяца после «Эфиров»…
— Ты нежный гений. — Я поцеловала его. — Вчера мне показалось, что в последний раз я просто потеряла сознание. Ни разу в моей жизни такого не было.
45
— Мне тоже так вначале показалось, — признался он. — Ты вдруг отключилась. Я даже начал считать у тебя пульс. А ты просто мгновенно уснула.
Он спал три часа в сутки, он теперь ни на минуту не задерживался на работе, вспомнив о своих правах студента-заочника. Он читал и читал, он хотел знать, почему директор, не выполнивший ради государственной пользы план, снимается с должности, а директор, нанесший огромные убытки выполнением плана, поощряется. Он записался в кружок конкретной экономики и донимал вопросами руководителя, бегал за консультациями на кафедры, завел полезные знакомства в институте народного хозяйства. Постепенно прояснялось.
Значит, залетела, тут же подумала я. Я это уже проходила. Такое случалось, когда я забеременела и родила Анюту. И еще раз, но тогда я сделала аборт, потому что уже поняла, что семейная жизнь с Милёхиным у меня может закончиться в любое время. Ну что же, если залетела, то буду решать независимо от того, какие отношения у меня сложатся с Будильником. Мне надо решать: или сейчас, или… нет, конечно, запас во времени у меня какой-то был, но не очень большой, лет пять-семь максимум.
Было время, когда страна нуждалась абсолютно во всем, ей все было нужно, и во все возрастающем количестве. Тогда несделанная гайка означала задержку первой плавки, первого автомобиля. Тогда любая гайка пошла бы в ход, тогда, грубо говоря, гаек не было. Жестокое время родило принцип безоговорочного выполнения плана. Время изменилось — принцип остался без изменений. Сейчас тоже многое нужно, но не всякая гайка нужна и не со всякой резьбой, не везде найдет она применение.
— Дай мне сигарету, — попросила я.
На некоторые вопросы Степан Сергеич так и не нашел ответов, никто не знал или не хотел ему отвечать.
Но ясно, что в плановом хозяйстве без плана не обойтись: план дисциплинирует производство, без плана экономика расползлась бы. Но в организации самих планов существует какой-то порок. Да, все охвачено планом, все предприятия должны сделать то-то и то-то к такому-то сроку… Но когда надо начинать выполнять план, чего-либо обязательно не хватает. Не оттого ли, что в стремлении выполнить план спешно выпускают бракованные изделия, из-за которых где-то вынуждены тоже делать брак? И может ли план, создаваемый загодя, учесть изменения к тому моменту, когда этот же план надо выполнять? Можно ли одним центральным планирующим органом охватить многообразие местных условий? Отсюда и штурмовщина.
— Не дам. Ты начинаешь привыкать к курению, — ответил он. — Я тебе лучше принесу сок.
Итак, план нужен. И в его необходимости — причина штурмовщины, брака и еще многого другого. То, что раньше казалось Степану Сергеичу неразрешимым, теперь поддавалось объяснению. Преимущества и недостатки плана заключены в нем самом. Степан Сергеич испугался. Человек становился невластным над собою, он не хозяин судьбы своей, человек вращался легкой щепкой в водовороте причин.
Хотел Степан Сергеич представить себе: вот завод, вот цех, а плана нет.
— Принеси, — согласилась я.
Хотел — и не смог, такая уж неправдоподобщина получалась.
Он голый пошел на кухню. Я смотрела на него и думала, насколько совершеннее и красивее мужское тело. Иногда женские тела казались мне уродливыми. С огромными задами, этими курдюками с запасами жира на случай, если придется голодать, с отвисшими грудями, особенно бессмысленными у женщин, которые уже никогда не будут рожать и кормить.
Тихим, очень тихим стал Степан Сергеич. Приходил на работу небритым, не притрагивался к книгам — не нужны они ему теперь.
Его тело мне нравилось. Мускулистое, с крепкими широкими плечами и не узкобедрое, бедра достаточно широкие, но плечи намного шире. Это тело было запрограммировано для сражения с себе подобными.
Он принес сок и присел на постель. Мне не терпелось проверить свои предположения.
Странное поведение диспетчера не осталось незамеченным. Труфанов решил, что буйство Шелагина кончилось. Он понял, что такое жизнь. Степану Сергеичу повысили оклад, ему выписывали максимально возможные премии. Брак идет, не брак — все ему безразлично.
— Не думаешь ли ты, что Шахов нас переиграл? — спросила я.
Чернов, Игумнов и Яков Иванович догадывались, что Степану Сергеичу не до них. Под носом диспетчера откладывались на переделку принятые ОТК радиометры, дефицитные лампы перекочевывали в другие заказы.
— Не знаю еще.
— Если принять версию Игоря, то Шахов выиграл. Он достаточно нас запугал. У него была, как я теперь понимаю, единственная цель: убрать отца подальше, чтобы тот не мог влиять на постоянно меняющиеся ситуации здесь. Я даже могу предположить, что никакой подстроенной автокатастрофы не было. Отец выпил, не справился с управлением. Сегодня, когда все только и слышат о взрывах, о подстроенных авариях, о радиофицированных взрывных устройствах, любая авария рассматривается как покушение. Все остальное, если принять эту версию, похоже на инсценировку — и с попыткой похищения Анюты, и выстрелом в отца.
Игумнов смотрел на Степана Сергеича и не узнавал его. Виталий жалел комбата, выхлопотал ему путевку в двухнедельный санаторий, помогал ему писать контрольные, отвадил Колю от компании дворовых шалунов, научив делать радиоприемники.
— Но меня били по-настоящему, — возразил он.
Степан Сергеич ничего не замечал.
— По-настоящему — когда не вытаскивают из машины, а стреляют из автоматов или пистолетов через стекло. Шахов своего добился. Отец далеко… Если он так внимательно следит за здоровьем отца, значит, он заинтересован в том, чтобы тот отсутствовал как можно дольше. Что он задумал?
— Не знаю, но если он собирается приехать к нам с предложениями в конце недели, значит, в ближайшие дни должно произойти нечто такое, что позволит ему не только предлагать, но и диктовать нам условия.
46
— Тогда большой сбор. Сегодня же!
Уже более двух лет монтажно-сборочному цеху присуждали переходящее Красное знамя, все, включая технолога Витеньку, были осыпаны милостями, но директор справедливо считал, что нет, мало еще вознаграждается за отличную работу передовой коллектив.
Когда надо было принимать быстрые решения, я их всегда принимала.
— Сегодня пятница, — напомнил он, — никого собрать не удастся до понедельника. Адмирал уехал на рыбалку. Аналитик, судя по тому, что сегодня его не было в офисе, запил.
И в самом деле, начальник цеха Игумнов разработал по идее директора прямо-таки гениальную операцию. Если за неделю до конца месяца выяснялось, что радиометр по каким-либо причинам не пойдет, заказчику посылалась телеграмма, составленная в паническом стиле, с просьбой изменить такой-то пункт или параграф ТУ. Соглашался заказчик или не соглашался — это уже не имело значения. Недоделанный радиометр сдавался на склад готовой продукции, а в начале следующего месяца изымался оттуда на вполне законных основаниях: приходила ответная телеграмма, содержание которой никого не интересовало.
— Он же вышел из запоя.
«Игумнову — три оклада!» — бесповоротно решил Анатолий Васильевич.
— Значит, запил снова. Он не является на работу только тогда, когда запивает, а так он даже больной, с температурой, приходит. Отложим до понедельника. У тебя какие планы на субботу и воскресенье?
Он в четвертый раз просматривал ведомости на ГИПСы. Индикаторы в конце концов прижились, счетчики каким-то путем образовались, и ГИПС пошел в сверхмассовую серию. Пять месяцев назад определили сумму премии. Трижды подписанная Труфановым ведомость привозилась в министерство на утверждение и трижды отправлялась обратно, скорректированная в мелочах. Принцип дележки прост: оклад равен единице, единица умножается на коэффициент, зависящий от степени участия в работе над ГИПСом, от должности, от еще многого. У Шелагина, к примеру, коэффициент равен единице, и получить он должен оклад.
— Я хотела навестить дочь и мать, которые упрятаны в деревне.
Анатолий Васильевич покрутил пером и надбавил Петрову. Теперь с кого-то надо снять. Вот с этого.
— Тогда я тоже поеду на дачу и на досуге подумаю, что может предпринять Шахов.
Теперь — Шелагин… Оставить ему коэффициент, равный единице? Надо, пожалуй, прибавить. Человек изменился в лучшую сторону после «Эфиров»… С ними обошлось не так гладко как хотелось. По институту прокатился темный слушок, менее всего повинен в этом Шелагин, и без него злопыхателей достаточно, им дай лишь повод — почешут языки. Почесали, почесали — и надоело. Зато совершенно неожиданный эффект получил пустяк, вздорный вопрос на профсобрании.
Пока он варил кофе, я продиктовала на пейджер шоферу, чтобы он подъезжал к дому Заместителя, и набрала номер телефона Гузмана. Он ответил сам.
Уборщица Глафира с пятого этажа, выжившая из ума старуха, спрашивала всегда об одном и том же: когда привезут электрополотер. К старческому слабоумию привыкли, вопрос пропускали мимо ушей, а на этот раз кто-то вместо ответа подбавил еще: может, тебе пылесос нужен? Зал грохнул в смехе.
— Гузман слушает.
Труфанов сидел в президиуме, прикрыв глаза, сжав пальцы. Неприятно получилось.
— Илья Моисеевич, у отца осложнения? — спросила я.
Труфанов черкнул в календаре: «Уборщицу Г. уволить».