Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Имиджмейкер.

— Продолжать сборку!

— Могла бы предупредить, — упрекнула я Настю.

— Не понравится — заменим, — ответила Настя.

Степан Сергеич вбежал в комнату красный от гнева, дрожащий от возбуждения. Первый натиск Труфанов отразил умело: вежливо встал, протянул руку, предложил сесть. Степан Сергеич не ждал такого обхождения от государственного преступника, от расхитителя общенародной собственности и несколько сбавил тон. Все же он достаточно пылко изложил свои требования: немедленно вставить моторчики в пылесосы, признать план невыполненным, признаться в этом, не страшась ответственности.

Обсудив с мастером фотографии, имиджмейкер передала их мне.

— Вы, бывший офицер, говорите мне такое? — изумился Труфанов. — План для нас — выполнение боевой задачи. План — это все! План должен быть выполнен любой ценой! .

На одной из фотографий волосы оказались взбитыми, такие прически я видела в фильмах шестидесятых годов. Я их называла «домиками».

На другой фотографии волосы локонами спадали до плеч. Я выглядела очень романтичной.

— Можно и отступить, если наступление чревато неоправданными жертвами.

На третьей волосы были косо срезаны, челка прикрывала мой довольно высокий лоб. Это была я и не я, такой себя я не видела и даже не представляла.

Отступление — один из видов боевой операции!

Первую прическу я отвергла сразу, сама я с ней вряд ли справлюсь, а зависеть от парикмахера каждую неделю не хотелось.

Директор усмехнулся:

Мне очень нравилась вторая, романтическая прическа, но в третьей была энергия и простота, которая притягивала.

— Мой совет — эта. — Имиджмейкер показала на третью прическу. — Деловой стиль, минимум времени; и есть эффект неожиданности. — Что ты скажешь? — обратилась она к мастеру.

— Старо. Слышали. — Совсем по-молочковски Труфанов начал: — Ответственный период…

— Есть только два варианта, — ответил мастер, — или оставить как есть, или эта. — Он показал на фотографию с челкой.

Обескураженный Степан Сергеич вышел на цыпочках из комнаты, постоял у стеклянной стены регулировки, помотал головой, отказываясь от приглашения Петрова зайти, и направился к выходу, стараясь не смотреть на подвывавшие «Эфиры». В дверях кабинета стоял Игумнов.

— Я готова попробовать, — решилась я.

— Так что же он вам сказал? — лениво спросил он.

Пока мастер мыл мне голову, я слышала, что имиджмейкер давала кому-то указания по мобильному телефону.

Степан Сергеич промычал что-то о плане и дисциплине.

— Настя ошиблась. Замени тридцать восьмой размер на сороковой. Это не срочно. Да, комплект.

Я сидела в кресле, распущенные волосы прикрывали мне глаза. Я услышала несколько щелчков ножницами и увидела в зеркале другую женщину. То, что я отращивала последние пять лет, ровными прядями лежало на приставном столике. И я закрыла глаза.

— Чушь. Демагогия. — Игумнов по-мальчишески выплюнул окурок. — У него дружков в министерстве куча, мог бы оттянуть сдачу «Эфиров». Дело не в них, а в майском плане. У Труфанова свои расчеты. В конце года он никогда не лезет вперед — он вырывается во втором квартале.

Потом мы проехали в Шмитовский проезд и вошли, как мне сначала показалось, в небольшой магазин. Дверь за нами автоматически защелкнулась.

Опять Степан Сергеич бросился к Труфанову настаивать на своем. Директор подготовил новый довод. Моторчики для «Эфиров», сказал он, появятся десятого июня и будут поставлены в пылесосы.

Здесь, как в магазине, висели костюмы, блузки, платья, стояли коробки с обувью. Стены были зеркальными, на длинном столе были разложены платья, костюмы, блузки, шарфы, на отдельном лакированном столике лежали часы, авторучки, кошельки, калькуляторы, записные книжки в кожаных переплетах, на специальном стеллаже с крючками висели сумки, такие же как у имиджмейкера, и небольшие, по-видимому вечерние, обычные ридикюли, — все только из хорошей кожи.

— Не верьте, — сказал Виталий, когда Шелагин доплелся до него. — Сами посудите, какой магазин примет обратно «Уральцы»? На рынок повезет их Труфанов, что ли?

Сначала я померила светло-зеленую шелковую блузку из весенне-летней коллекции Кензо и клетчатый деловой костюм от Шанель. Такие костюмы носили деловые женщины сорок лет назад и сейчас охотно носят тоже. Брючный светлый, в полоску костюм, который удлинял фигуру, оказался фирмы Луи Ферро.

Степан Сергеич — опять к директору. Труфанов рассмеялся — впервые, пожалуй, при Шелагине.

Когда я померила маленькое черное с желтым коротенькое платье на узких плечиках от Нины Риччи, я подумала о том, сколько же это будет стоить, но ни на одной из этикеток не было цены. Я понимала, что все это очень дорого, а ведь нужно было еще подобрать туфли, сумочку, часы, украшения.

— Вам-то какое дело? Я несу полную ответственность и за «Эфиры» и за пылесосы.

Уже торопясь, я померила туфли от Гуччи, черные с золотой пряжкой, на низеньком квадратном каблуке, взяла маленькую черную сумочку от Шанель, посмотрела на груду коробок и пакетов, которые откладывались, и сказала имиджмейкеру:

— Извините, где у вас можно покурить? — И когда меня повели в комнату рядом, сделала знак Насте следовать за мной.

— Не верьте, — тоже рассмеялся Игумнов, когда Шелагин принес ему это заверение. — Пылесосы Стригунков покупал по безналичному расчету, по десять — пятнадцать штук, чтоб не бросалось в глаза. Стоимость их отнесут не к «Эфиру», а… в общем, найдут статью расхода. Спишут на канцелярские скрепки. Труфанов не дурак и не дураков набрал в свою контору.

Нас усадили за столик в удобные кресла, девушка, которая помогала имиджмейкеру, принесла кофе и ушла, закрыв дверь. По-видимому, не я первая придумывала предлог, чтобы обсудить, что надо брать, а без чего можно обойтись.

— Настя, — сказала я, — остановимся на платье и туфлях.

Степан Сергеич пошел узнавать статью расхода… Из комнаты Туровцева к Игумнову, от начальника цеха — к директору завода и НИИ… Степан Сергеич забегался, истерзался. Его поднимали в горние выси государственных соображений и сбрасывали в пропасть житейской правды. Наконец директору надоело изъясняться высокопарным языком. Молочков не приходил, несмотря на вызовы, припрятался, скрылся, а Труфанов сам смеялся над собой, когда произносил молочковские фразы, и больно ему становилось за честного диспетчера Шелагина, который никак не мог понять то, что понимал весь цех.

— Имиджмейкер берет деньги за проект, поэтому ее надо использовать на всю катушку, — ответила Настя.

Директор взял Степана Сергеича за руку, как маленького ребенка, вывел его в цех. С коротким шумом доказывали «Эфиры» свою способность впитывать воздух, монтажники заколачивали приборы в ящики.

— А сколько стоит эта катушка?

— То, что ты отобрала, тысяч девять долларов, но ты, как дочь своего отца, имеешь право на эти крохи от компании, пока она не разорилась.

Директор НИИ и завода произнес невеселую и краткую речь:

— Я беру одно вечернее платье. — Я старалась быть твердой.

— А костюмчик в клетку? — не согласилась Настя. — Он очень тебе идет.

— Ладно, — согласилась я, — и синий костюмчик.

— Сегодня тридцатое июня пятьдесят восьмого года… Все предприятия страны, их много, их сотни тысяч, озабочены одним: выполнить план. На сотнях тысячах предприятий правдами и неправдами в этот день завершают месячную и полугодовую программу… Правдами и неправдами — вот причина успеха, вот корень всех зол. Миллионы рублей убытка от неправд, миллионы бракованных изделий… Они неизбежны — это издержки, они необходимы. Выполнить любой ценой! Напрячь все силы! В общем итоге деятельности — польза. Мы нанесли громадный вред государству, но если бы нам, директорам, дали право производить по возможности — что бы тогда получилось? Анархия — вот что тогда получилось бы… План подстегивает людей, люди планом привязаны к государственным делам, к управлению государством. Да, мы сегодня нанесли государству ущерб. Но он с лихвой будет скомпенсирован выполнением плана другими предприятиями, которые руководствовались тем же железным правилом: все для плана! Все! Разве государство не понимает этого?! Отлично понимает, все знает отлично. Почитайте газеты, поверьте мне: ни один директор не наказан в уголовном порядке за упорство в выполнении плана, за ущерб, нанесенный государству… Так, мелочи — выговор, постановка на вид… И наоборот, рачительный директор, срывающий план лишь потому, что выполнение его грозит государству убытками, — этот директор снимается с должности, доверия к этому директору уже нет. Чем бы хорошим он ни руководствовался он допускает саму мысль о возможности не выполнять государственный приказ, ему доверять нельзя…

— А блузка к нему, туфли, к туфлям сумочка. И тебе пора сменить часы.

Про часы я понимала. Моим ученицам уже в двенадцать лет покупали такую российскую электронику в пластмассовом корпусе на пластиковом ремешке.

Сотни тысяч труб дымили в небо, миллионы людей выполняли план, летели облака бумаг, в комфортабельных вагонах пили командированные толкачи, с заводских конвейеров сходили не работающие телевизоры и не стирающие стиральные машины, в ящики упаковывались станки точной конструкции, баснословно дорогие спальные гарнитуры, в небо взлетали надежнейшие лайнеры, и в неразберихе правд и неправд с коротким подвывом испытывались «Эфиры» продукция опытного завода при научно-исследовательском институте союзного значения, и шелухой от зерна улетали неизвестно куда двести сорок тысяч рублей.

— И записную книжку, — сказала Настя. — Все обращают внимание на твой школьный дневничок с морковкой на обложке.

— В обстановке, когда плану грозит провал, достоин порицания не тот, кто использовал все возможности выполнить план, а тот, кто не выполнил его.

— Обойдусь пока морковкой.

Это закон производства.

Степан Сергеич не поблагодарил за науку. Подавленный тяжестью потерь, получаемых производством ради производства, он поплелся прочь — под любопытными взглядами цеха…

— Уже не обойдешься, — раздраженно ответила Настя, — потому что, когда бизнесмен пользуется дневничком с морковкой, это настораживает. Значит, оригиналка. С оригиналами трудно иметь дело, неизвестно, что они выкинут. Есть корпоративные правила. Если человек пользуется китайской авторучкой, купленной в киоске, он не уважает дело, которым занимается. Если он одет в турецкие туфли с рынка в Лужниках, ему и цена такая — со скидкой. Мы долго смеялись, что там, на Западе, престиж человека определяется по марке автомобиля, на котором он ездит. Да, определяется. Человек, который приезжает на переговоры на «Жигулях» шестой модели…

— Чушь. — Игумнов полулежал на диванчике. — Управлять экономикой административными мерами можно только в критические моменты. Год, три, от силы — десять. — Игумнов поболтал ногами. — Вообще-то он, конечно, прав, милый друг Труфанов. Но не во всем. Кроме безусловности плана, еще должно быть что-то введено, какой-то пунктик, который оправдывал бы всю горячку, чтобы все от последней посудомойки до министра были заинтересованы лично и в горячке и в выпуске хорошего товара. Этого нет. Так пусть сами расплачиваются за собственную дурость. Пусть мирятся с потерею двухсот сорока тысяч, если уверены, что сдать «Эфиры» с опозданием на неделю — это подрыв основ экономики.

— А если он миллиардер. — Я напомнила Насте ее слова.

— Нашими руками государство причинило себе убытки, нашими! — закричал Степан Сергеич. — С себя надо спрашивать!

— Ты не миллиардер. Сегодня ты будешь на тусовке впервые как глава компании, и тебя осмотрят, оценят и вынесут первый вердикт. У тебя ничего не должно быть от учительницы математики средней школы.

— Спрашивайте, мой дорогой, спрашивайте! — Игумнов заходил по кабинету, делая нелепейшие движения — элементы утренней зарядки.

— Но то, что отложено, — это очень большие деньги.

Остановился. — Чтобы прошибить стену лбом, нужен или большой разбег, или много лбов. У вас то и другое есть? У меня нет. Я, кроме того, не желаю, чтобы мой лоб бился о стену первобытным молотком. Хотите — бейтесь. Я набил себе шишек, с меня достаточно. Умным стал. То, что вы видите сегодня, в меньших размерах происходит каждый месяц, знайте это.

— Считай, что эти деньги потрачены не на тебя, а на рекламу компании. Все. Пошли.

— Быть не может!



— Еще как может… Вы никогда этого не замечали и не заметите, я работаю тонко… Вы научили меня жить так, вы.

— Клевета!

Пакеты и коробки, сложенные в два огромных пластиковых мешка, Настя завезла ко мне домой. Я надела привезенное вечернее платье, часы, украшения, туфли и чуть затемненные модные очки.

— Вы, дорогой мой комбат…

Настя довезла меня до здания банка, отреставрированного трехэтажного особняка восемнадцатого века.

Еще один удар. Но по сравнению с тем, который нанес ему директор, это так себе, шлепок, булавочный укол. Степан Сергеич, глядя под ноги. дошел до регулировки — он не мог сейчас бросить цех, уйти домой. Когда полыхает огнем крестьянская изба и унять пламя уже невозможно, когда бабы причитают над гибнущим добром и, простоволосые, голосят, прижимая к себе ребятишек, тогда хозяин безмолвствует, молчит, бережет силы, столь необходимые для возведения нового сруба на месте испепеленного жилища… Так, безмолвствуя, сидел Степан Сергеич в регулировке, наблюдая сквозь оргстекло за упаковкой «Эфиров». На принятый прибор Туровцев клал подписанный паспорт и формуляр, монтажники приподнимали «Эфир» за никелированные ушки, ставили в ящик, укладывали в ячейку документы и пенал с ЗИПом, приставляли крышку и прибивали ее. Все делалось быстро, ловко, умело. Ученики слесарей, бывшие десятиклассники, весело относили ящики на склад готовой продукции…

Заместитель уже ждал меня у входа. Я прошла мимо него, он меня не узнал. Я не удивилась этому. Я сама, глядя в зеркало, не узнавала себя. Я стала другой женщиной. Я и ощущала себя другой. Спокойной, уверенной, у меня исчезла даже агрессия, с которой я жила последние недели, потому что постоянно ждала подвоха, насмешки, оскорбления.

И тут Степан Сергеич вспомнил: партсобрание в начале мая, вопрос из зала о детских яслях. Молочков внушительно разъяснил: нет денег. В следующем году будет вам и детский сад, будут и ясли. Собрание приняло к сведению заявление парторга. Знали о нехватке денег и отцы семейств, спокойнейшим образом разломавшие сейчас детские ясли — по крайней мере. Вот оно что! Вот где урон похлестче сотен тысяч! Нарушена связь между тем, что делает рабочий, и его, рабочего, жизнью!

К зданию банка подъезжали машины. Никто не подъезжал на «Жигулях» и «Москвичах». Здесь как будто стеснялись всего советского и российского. Некоторые из приглашенных выходили из такси.

Мужик смотрит слезящимися глазами на жарко пылающую избу, безмолвствует да вдруг как сорвется, как заблажит, затрясет кулаками, хуля бога, церковь и кровопийцу-соседа. Так и Степан Сергеич сорвался, выругался беспощадным матом и в директорской манере произнес речь о сотнях и тысячах предприятий громадной страны: предприятия увешаны лозунгами о бережливости, о народной копейке, предприятия приглашают лекторов, лекторы читают доклады о сбережении социалистической собственности, которая принадлежит рабочим, предприятия сурово штрафуют рабочих за сломанные сверла, а рабочие выпускают брак стоимостью в миллионы самых дорогих сверл…

Заместитель посмотрел на часы, я подошла к нему и сказала:

Сорин и Крамарев не поняли Степана Сергеича. Сорин давно работал на заводе, план выполнял ежемесячно. Крамарев школьником еще наполучал грамот за сбор металлолома, притаскивая на сборный пункт разрозненные части машин, конструкций и других ценных изделий, почему-то брошенных.

Зато Дундаш понял. Выходец из деревни видел беду в том, что нет хозяина. Петров тоже понял.

— Добрый вечер.

— Да, вы правы, Степан Сергеич, мой уважаемый оппонент… Метода «гони план» изжила себя, об этом говорит здравый смысл, то есть та практика, которая является критерием истины. Но отменять эту методу не будут, разве уж припрет со страшной силой… При ней можно, хлопнув кулаком по столу, требовать невозможного.

— Добрый вечер, — ответил Заместитель и улыбнулся открыто и радостно. Но эта открытость была явно не для меня, потому что он так же улыбнулся паре, которая с ним поздоровалась, — по-видимому, супругам, потому что и ей, и ему было за пятьдесят, а на женщине были украшения, какие вряд ли покупают даже самым любимым любовницам.

Обе речи, и своя и директора, опустошили Степана Сергеича, подъемы и спуски измотали. Он ответил, что партия достаточно сильна, чтобы решить проблему этой самой методы.

Я стояла рядом, но Заместитель не смотрел в мою сторону. Почувствовав мой взгляд, он повернулся ко мне, еще раз улыбнулся, так улыбаются хорошо воспитанные мальчики мало знакомым. И вдруг я поняла, что Заместитель до сих пор меня не узнает. Я не выдержала и поперхнулась, сдерживая смех.

— Так рази я против? — подхватил с блатной интонацией Петров. — Вопрос в том: когда? Не смотрите на меня косо, товарищ Шелагин.

Заместитель обернулся снова, улыбнулся, и я ему улыбнулась — пусть знает. Он начал узнавать меня, но, вероятно, еще не мог идентифицировать женщину, которая ему улыбается, и меня.

Подвывая, как «Эфир» при сдаче (в душе подвывая), обошел Шелагин стоявшего в проходе директора и не помня себя добрался до дома.

— Вы Ирина? — не очень уверенно сказал он.

Да, директор убедил его, но не заставил признать правильным его действия. Где выход? Где истина?

Я сняла очки.

Анатолий Васильевич позвонил наверх: да, план выполнен. Расписался в принесенных документах. Дважды звонил Молочков, напрашивался на беседу.

— Вера! Я вас такой никогда не видел…

Труфанов не пожелал его видеть. Шелагин — многозначительный симптом. Такие правдоискатели есть в любом отделе, им зажимали рты, засовывали в глотку мочалки. Теперь не сунешь: мочалка истрепалась. Молочкова провели в бюро после третьего голосования, осенью из него полетят перья. Надо быть идиотом, чтобы афишировать связь с Молочковым. Наоборот: подчеркивать отсутствие взаимопонимания, хотя Молочков, конечно, еще пригодится.

И я впервые видела всегда уверенного Заместителя в явном замешательстве.

— Я тоже, — ответила я, — но уже привыкаю. Вам не нравится? — Ночью я ему говорила «ты», сейчас — «вы».

В шесть вечера позвонил Игумнов: сейчас начнут сдачу последнего радиометра. Труфанов пошел посмотреть. К комнате Туровцева примыкала другая, площадью раза в три больше, в ней обычно градуировали приборы. «Эфиры» уже сдали на склад, монтажников и сборщиков отпустили. В комнате расстелили длиннейший лист миллиметровки, на одном конце его стоял радиометр, датчик его смотрел в противоположную стену, у стены Фомин и Петров шарили по своим карманам, негромко ругались. Вошел расстроенный Сорин, он только что был в регулировке.

— Наоборот, — ответил Заместитель.

— Что случилось, Валентин?

— Значит, я вам не нравилась та, прежняя? — спросила я. — А ведь ничего не изменилось, кроме прически.

— Изменилось, — сказал Заместитель. — Я не знаю что, но изменилось.

Сорин раздраженно швырнул в угол отвертку.

— Вы ждете меня? Или другую женщину?

— Ампулу с кобальтом-шестьдесят потеряли.

— Вас, конечно. Прошу!

Мы вошли в банк. В просторном вестибюле уже складывались группки, рассыпались, соединялись снова в большем или меньшем составе. Официанты разносили шампанское.

Решение директора было, как всегда, точным и быстрым.

С Заместителем здоровались, или он здоровался первым. Когда к нему кто-то подходил, он меня представлял:

— Перестройте радиометр на крайнюю чувствительность, обойдите с ним цех, особо осмотрите мусор, выметенный уборщицей!

— Вера Ивановна Бурцева.

Мужчины представлялись сами или их представлял Заместитель. Больше всего было вице-президентов, но были и президенты, представители правлений.

Фомин страдающим голосом отозвался:

К Заместителю подошел мужчина лет шестидесяти, одетый в мятый серый костюм из льна, но при галстуке-бабочке и в черных ботинках.

— Перестроить, да?.. А потом опять настраивать?

— Здорово. Дочь Ивана? — спросил он Заместителя.

— Да, Вера Ивановна.

— Это Кухтин, — заявил Петров. — Имеет привычку брать со стола всякую мелочь…

Я протянула руку. Вице-президенты, президенты и председатели правлений я бы не сказала, что целовали, но касались губами моей руки, мужчина пожал мне руку. Его ладонь оказалась сильной и мозолистой.

Кухтин возмутился, призвав в свидетели Игумнова: лично он приходил в регулировку час назад, был в ней всего несколько минут… Однако полез в карман и, к ужасу своему, обнаружил пластмассовый столбик — ампулу. Он уронил ее, отскочил, как от змеи, лицо его то бледнело, то зеленело.

— Келлерман, — представился он и добавил: — Директор. Меня все знают как директора. Сейчас я директор ликероводочного завода. Не «Кристалла». По качеству — не хуже, по известности — меньше. Вашего отца я знаю с детства. Он был пионервожатым в нашей школе.

Отец, сколько я его помнила, ходил на сухогрузах в море и работал в министерстве. Я никогда не задумывалась о том, что он тоже учился в школе, а то, что он был пионервожатым, я сегодня услышала впервые.

Труфанов напряг все мускулы, чтоб не рассмеяться. Ампулу, догадался он, подменили, Кухтину в карман сунули пластмассовый футлярчик без игл кобальта.

— У нас в отряде была симпатичная блондиночка. Она провалилась в Медицинский институт, поступила в медицинское училище, стала медсестрой. Очень она мне нравилась. Я ее встретил через несколько лет. Я уже отслужил в армии и закончил институт. Школьником я был робким, а тут решил поухаживать. Но увы! Она сообщила, что вышла замуж за нашего бывшего пионервожатого Бурцева. Кстати, вы очень похожи на мать, и поэтому тоже мне очень нравитесь. — Директор Келлерман протянул мне визитную карточку. — Если будут проблемы, обращайтесь. С директорами ликероводочных заводов многие дружат, почему — сам не знаю. Ведь нормальному человеку не надо больше одной бутылки водки за присест. Атавизм. Тянется со времен дефицита. Тогда дружили с буфетчицами, заведующими магазинов.

— А сейчас с кем дружат? — спросила я.

Петров незаметно для всех заменил «найденную» ампулу настоящей, сдача пошла церемониальным маршем. Разработчик и конструктор, оба Виктора, Тимофеев и Ионов, повисли локтями на подоконнике и вполголоса беседовали о чем-то постороннем, зевали они при этом так, будто они, а не регулировщики, ночевали вторую ночь на заводе. Прибор наш настолько совершенен, настолько отработан, что проверять его, собственно, незачем.

— Ни с кем, — ответил Келлерман. — Сейчас все можно купить за деньги. Дружба требует времени. Раньше я дружил с врачами, делал подарки, поздравлял с праздниками. Сейчас у каждого врача твердая такса по курсу доллара. Заплатил — получил. Времени стало больше, остается даже на эти дурацкие тусовки.

— Спасибо, ребята, — сказал им Труфанов.

И тут движение в вестибюле замерло. Все смотрели в сторону небольшого возвышения, на котором стоял председатель правления нового банка, худощавый мужчина лет тридцати, в очках.

Викторы оторвали локти, заулыбались. Официальная часть кончилась.

— Раньше такие были младшими научными сотрудниками или завлабами, — сказала я Заместителю. Большинство приятелей бывшего моего мужа Милёхина были похожи на этого банкира.

— А он — бывший, но только старший научный сотрудник.

Регулировщики сматывали миллиметровку, Туровцев пломбировал радиометр.

Председатель правления банка произнес краткую речь о преимуществах своего банка, призвал к сотрудничеству и обещал льготы.

Разработчика и конструктора увел начальник пятьдесят четвертой лаборатории.

И снова толпа начала двигаться. Я не обедала, поэтому два бокала шампанского привели меня в состояние легкости и даже легкомыслия. Я радостно поздоровалась с известным телекомментатором и только потом сообразила, что не знакома с ним, а просто много раз видела по телевизору. Были и другие незнакомые знакомые: киноартисты, очень известная певица, я только не помнила ее фамилии.

— Работали, работали, ночей недосыпали… — ворчал по традиции Фомин.

Один из киноактеров с того же возвышения, что и банкир, исполнил под гитару песню. Ему бурно аплодировали.

— Триста долларов, — прокомментировал Заместитель.

Регулировщики пальцем не притронулись к «Эфирам». Но план сделан, и нарушать традиции нельзя.

Потом пела певица.

Анатолий Васильевич загнул руку, достал из брючного кармана деньги, положил их на краешек стола…

— Пятьсот долларов, — сказал Заместитель.

Но я помнила, зачем сюда пришла.

— А Шахова вы уже видели? — спросила я Заместителя.

43

— Еще нет. Но он здесь.

Мы двинулись в одну сторону, потом прошли вдоль стены и у стойки бара увидели трех мужчин лет по пятидесяти, среди них был Шахов. Я его вспомнила. Он был у нас в доме. Мне было лет двенадцать, ему — около тридцати.

По совету умных товарищей Степан Сергеич экзамены сдал раньше срока, к законному отпуску подсоединил учебный и два месяца отдыхал в деревеньке на берегу моря. Там он много читал, все книги подряд, и все без толку. Не было руководящей идеи, которая управилась бы с грудою фактов, разложила их по полочкам, дала бы отчетливое направление мыслям.

Высокий, чисто выбритый, в темно-синем костюме с малиновым галстуком и, что тогда меня поразило, малиновыми, под цвет галстука, носками. От него пахло незнакомым мне одеколоном. Отец всегда пользовался только «Шипром». Я обращала внимание на таких отмытых с детства мужчин, потому что выросла в микрорайоне, который был заселен рабочими семьями из центра Москвы. Там на месте старых домов строились престижные, улучшенной планировки дома, квартиры в которых получала партийная и советская элита. Мужчины нашего микрорайона были с обветренными и загорелыми лицами, по лицам можно было определить, кто работал на стройках или в цехах. Они пили каждый день понемногу после работы и помногу в воскресенье. Если на праздники они надевали костюмы и галстуки, то чувствовали себя в них неудобно, костюмы им всегда были тесноваты, потому что выходной костюм покупается один на всю жизнь.

Шахов замечательно носил костюм, рассказывал анекдоты, и даже мать, обычно молчаливая, смеялась, а потом расспрашивала отца, откуда такой приятный молодой человек. Отец рассказал, что ему только тридцать. Я тогда быстро прикинула, что он старше меня на восемнадцать лет. После появления Шахова я стала обращать внимание, на сколько мужья старше своих жен, и оказалось, что мужчины всегда женились на женщинах моложе их, и мой отец был старше матери, правда всего на семь лет.

Когда же вернулся из отпуска и робко вошел в цех, то ждал ехидных намеков, открытого презрения. Он помнил, как разбушевался когда-то из-за трех метров обкусанного монтажником провода, а теперь вот смолчал, когда уничтожали четыреста пылесосов. Но нет, цех не напоминал ему о них — цех расспрашивал о море, о Коле, о жене. Степан Сергеич до самого обеда утопал в улыбках и расспросах. Нет, не прав был он, когда в озлоблении думал о неспособности рабочих понимать вредоносность традиции, которая обесценивает труд. Знали рабочие, что собственными руками разрушили ясли, знали и думали, что иначе нельзя. Они все видели — и мятущегося Шелагина, и деловитого Труфанова, и шалопайствующего в тот день Игумнова. Понимали Труфанова, понимали Игумнова, Степана Сергеича понимали и сочувствовали ему.

Шахов, окончив институт, остался там секретарем комсомольской организации, написал диссертацию, стал кандидатом наук, и его сразу взяли на работу в Московский горком комсомола, а потом в Центральный Комитет комсомола. Но у него возникли какие-то неприятности, и его перевели работать в Министерство морского флота. Отец говорил, что, если бы не эти неприятности, Шахов стал бы работать в Центральном Комитете партии, а оттуда пришел бы в министерство не заместителем начальника главка, а заместителем министра или даже министром.

Потом, когда я заканчивала школу, у Шахова снова были неприятности, которые касались и отца.

Отец получил выговор, а Шахов ушел из министерства.

Степан Сергеич много думал в эти дни о рабочем классе и пришел к интересным выводам. Объективно, по обстоятельствам рабочий человек любит деньги, представляются они ему не деньгами вообще, то есть разноцветными бумажками, на которые можно покупать, а свидетельством конкретности и нужности его труда. Когда рабочие спорят с нормировщицей о неправильно расцененном наряде, они не кричат о том, что недополученные ими сто рублей пошли бы на то-то и то-то. Они суют под нос блок и доказывают, что смонтировать его за тридцать шесть часов невозможно — за сорок, не меньше, вызывай хронометристку. Они апеллируют к пролитому поту. С другой стороны, он, рабочий, создатель осязаемой ценности, хочет, чтобы радиометр его отсчитывал и показывал столько, сколько надо. Монтажник Макаров прилетел с испытаний и рассказывал: «Смотрю, стоит мой сигнализатор, пятнадцатый номер, я его делал… Работает! — И закричал через весь цех: — Валентин, ты настраивал пятнадцатый?.. Ты?.. Работает, сам видел!» Сорин, в щегольски грязном халате, обрадовался, пошел расспрашивать… И еще подметил у рабочих одну черту Степан Сергеич: они были немножко паникерами. Стоило возникнуть какому-нибудь слуху об изменениях тарифа или расценок, как рабочие немедленно подхватывали его, еще ничего не известно, а тарифы и расценки уже снижены, цех лихорадит. Но достаточно Игумнову или Труфанову честно и откровенно сказать и объяснить — как слух пропадает, впитывается стенами, о нем тут же забывают. Рабочие не любят возни за своей спиной, им надо все подавать открыто. Они не хотят делать плохие радиометры, но допускают, что делать их необходимо, если план горит. С первого же дня на заводе они слышат это магическое слово «план» и убеждены, что стране будет плохо, им тоже будет плохо (не в чем-то конкретном, а вообще), если план выполнен не будет.

Шахов, увидев нас, оставил мужчин у стойки и подошел к нам.

— Здравствуйте, Вера, — сказал он, улыбнулся и поцеловал мне руку.

Совсем запутался Степан Сергеич, никак не мог связать между собой явления, которые — он чувствовал — уже чем-то соединены, какой-то связью.

— Здравствуйте, Арсений, — ответила я. — Забыла ваше отчество.

— Для вас я всегда Арсений. А когда-то я был влюблен в маленькую девочку Веру. У отца больше не было осложнений?

44

— О чем это вы? — спросила я.

— Я знаю, что Ивану Кирилловичу сделали операцию в Швейцарии. Я слежу за его здоровьем, все-таки он мой бывший шеф и много для меня сделал. Но мне передали, что у него вчера начались осложнения и его снова положили в клинику. Я сразу же позвонил, и меня заверили, что послеоперационные осложнения — почти норма. Вы правильно сделали, что отправили его в Швейцарию. У нас тоже есть хорошие хирурги, но у нас плохо выхаживают после операции.

Однажды взбешенная Катя подтащила за ухо Колю к сидевшему с газетой Степану Сергеичу и приказала:

Мне ничего не оставалось, как сказать:

— Я думаю, отец скоро вернется на работу.

— Повтори, повтори это слово… Где ты его услышал?

— Не очень скоро, — сказал Шахов. — Кстати, Александр Петрович, у меня к вам и к Вере скоро будут интересные предложения.

Коля дергался, как на крючке, светлой мальчишеской кровью наливалось ухо. Степан Сергеич поверх газеты смотрел на сына.

— У вас всегда интересные предложения, — ответил Заместитель.

— Что вы имеете в виду? — спросил Шахов.

— Оставь, Катя… Да, будь честным, Коля, повтори.

— То, что сказал.

Сын шепотом повторил.

И я вдруг поняла, где мы проиграли. И наш проигрыш еще надо анализировать, потому что абсолютно безнадежных ситуаций не бывает. Решение еще предстояло найти. А пока их надо развести. Шахов и Заместитель смотрели друг на друга и напоминали двух псов на еще нейтральной территории, они были готовы к схватке по разделу территории, и Заместитель еще не понимал, что уже проиграл матерому и опытному Шахову и проиграет окончательно, если не отступит. Я уже решила отступить, чтобы выиграть время.

— Кто тебя научил, кто? — обратилась к потолку Катя. — Кто? Я разрешала тебе слушать всякую гадость и запоминать ее? Тетка? Отец?

— Мне очень интересно выслушать ваши предложения. — Я улыбнулась Шахову на полную катушку.

Слово как слово, в деревне Степы Шелагина его свободно пускали в разговоры.

— Тогда назначим время и место встречи, — предложил Шахов.

— Кто тебя научил, скажи! Во дворе услышал, да? Кто?

Сын виновато молчал.

— Приезжайте к нам, — предложила я.

— Не скажу, — прошептал он.

— С удовольствием. В конце недели, — ответил Шахов и, прощаясь, поцеловал мне руку. А Заместитель и он молча раскланялись.

— Иди, Катя, иди успокойся, оставь нас…

Теперь можно было и уходить. Я сыграла свою роль королевы. Когда Заместитель представлял меня, на фамилию Бурцева, как сказала бы моя дочь Анюта, «западали». Меня рассматривали, и цепкие взгляды женщин ничего не пропустили в моей одежде. Видимо, мифы в этой среде распространялись быстро. Наверное, во многих московских домах уже обсуждали, как золушка стала принцессой, а может быть уже и королевой. И молодые вице-президенты смотрели на меня по-особенному, некоторые явно старались, чтобы их запомнили. В московской деловой среде уже заключались династийные браки, объединялись состояния или деньги соединялись с государственными постами. Я еще раз с нежностью подумала о Насте, которая одела меня в хорошую броню лучших европейских домов моды.

— Я готова покинуть это ристалище, — сказала я.

Степан Сергеич посадил сына на колени, обнял его. Коля разомлел от незаслуженной ласки, всплакнул. Потом соскользнул с коленей, побежал к телевизору смотреть мультфильмы про зверюшек.

— Я тоже, — ответил Заместитель.

Когда я села в машину, то не выдержала и достала сигареты.

Полутьма, музыка… Сидел Степан Сергеич не шелохнувшись, размышлял…

— Если не возражаешь, я закурю, — сказала я Заместителю. — Все-таки это мой первый выход в свет.

— Ты держалась великолепно, — похвалил меня Заместитель. — Как будто тусовалась всю жизнь.

Сын учился небрежно, легко, неответственно. Получит двойку — и никакой трагедии. С матерью ругался, тетку обижал. Так кто же воспитывает ребенка и кто виноват в том, что из детей вырастают плохие люди? Одни ругают школу: несовременна она, консервативна, пуглива. Другие валят на улицу: она развращает ребенка. Третьи кивают на родителей: не воздействуют они правильно на детей, много воли дают им. Четвертые заявляют, что все дело в нравственном самовоспитании личности. А пятые отплевываются от всего и уверяют, что никакой проблемы нет, наша школа — советская школа, наше общество — советское общество, поэтому у нас не может быть плохих детей и плохих людей…

— Спасибо.

Мне нужны были эта похвала и одобрение.

Кому верить? Кто прав?

— Куда поедем? — спросил Заместитель.

— А разве есть выбор? — спросила я.

Итак, предположим, школа. Колину учительницу Степан Сергеич знал хорошо, женщина она умная, спокойная, выдержанная, все отдает ребятишкам, строга и добра. Но школа, обучая, приноравливается к показателям, которыми оценивают нелегкий учительский труд, а оценивают не по количеству умных и честных работников, подготовленных школою, а по каким-то, в сущности, ничтожным признакам: процент успеваемости, посещаемости, охватываемости. Это все равно как если бы работу завода контролировали не по количеству и качеству сделанных радиометров, а по отсутствию царапин на кожухе и красоте упаковочного ящика… Улица? Да, улица подсовывает ребенку гадкие слова, просвещает его в сфере, которую боятся тревожить взрослые. Но та же улица прививает ему начатки коллективизма и стойкости (не выдал же Коля того, кто научил его ругаться!). Двор — это первое в жизни увлечение спортом, это место, где мальчишка может показать, что он мальчишка, где над ним не дрожат пионервожатые, где не кудахчут воспитательницы… Родители? Так ведь родители не воспитанием занимаются, а живут, то есть не всегда дают образцы для подражания, родители вкладывают в ребенка то, что у них есть, не больше и не меньше. Педагогике учат студентов, а не родителей. Ну, а нравственное самовоспитание? Откуда сын возьмет силы для становления самого себя? Только в воспитании — до определенного времени, а там уж будь добр отвечать за свои слова и свои поступки… Ну, а как насчет того, что все мы советские и с нас взятки гладки? Советское как раз-то и накладывает обязанность решать все проблемы воспитания, а не сидеть, поплевывая, и умиляться тому, что ты советский.

— Конечно, — ответил он. — Или к тебе, или ко мне.

— Тогда к тебе. Мне очень у тебя нравится.

Ребенок мотается из стороны в сторону, его раздергивают на части… Так кто же и что воспитывает ребенка?

Мне действительно нравился дом Заместителя, а главное, я не хотела показывать нищеты своего дома. И мне хотелось на предстоящие субботу и воскресенье забыть обо всех проблемах и заботах. А завтра я решила съездить к дочери и матери. Пойти купаться, полежать на берегу речки. Шофер ждал моего звонка.

Степан Сергеич вспотел, соображая… На какую из пяти кнопок нажать?

Мне показалось, что Заместитель ехал быстрее обычного. Мы вошли в квартиру, и он стал сразу раздеваться. Я первой бросилась в ванную, быстро приняла душ и, не стесняясь его, вышла голой и, пока шла до спальни, чувствовала его взгляд.

Какое-то затруднение мешало ему выскочить из вертящегося круга слов и мыслей… Совершенно обессилев, он вдруг успокоенно решил: все воспитывают ребенка — и школа, и улица, и родители, и сам он себя, и то, что он советский. И в то же время ребенка развращают и школа, и улица, и родители, и сам он себя.

Степан Сергеич заходил в волнении вокруг стола. Он чувствовал; открыто что-то важное, преодолен барьер, называемый безусловной категоричностью суждений. Отпихнув его прочь, покарабкавшись, он взошел на гору, откуда если не все видно, то по крайней мере многое, и невидимое прорезается своими очертаниями. Следовательно, рассуждал Степан Сергеич, сцепив за спиной руки (армия жестикуляции не учит), следовательно, чтобы разобраться в причине того или иного явления, надо исследовать все области, в которых проявляет себя это явление, все смежные районы, края, глубины и высоты. Вот оно что…

Я лежала на прохладных простынях и ждала его. Мы уже не спешили. Мне показалось, что я его понимаю и он понимает меня. Занятие сексом чем-то мне напоминает танец. Я с удовольствием подчиняюсь, я даже люблю, когда меня ведут, но наступает момент, когда надо вступать мне. У меня, как у каждой женщины, меньше физических сил, я их берегу, отдаваясь, но, когда он устает, вступаю я. И хотя в любовной игре нет ни победителей, ни побежденных, мужчина всегда запоминает последний яростный женский напор. Он уверен, что к этой победе привел он, но я и сама, и по рассказам Риммы знала, что, если не рассчитаешь сама, когда надо вступить и бросить в прорыв последние свои резервы, можешь получить только чувство неудовлетворения и головную боль.

Почему в американской армии варварски относятся (или относились) к технике?

Ответить пока трудно, известно, однако, где искать ответ. Надо узнать о сроках обучения в американской армии, какой контингент набирается в артиллерийские подразделения, как смотрит американский военнослужащий на государственную собственность США, как действуют инспекции, каков общий моральный климат, обязательна ли воинская повинность и еще многое другое.

— Спасибо! — сказал вдруг Заместитель.

Вот как много надо знать. Но уже определена методология. Степан Сергеич, гордый и взволнованный, смотрел на комнату с телевизором, на квартиру, на мир, который наконец-то начал поддаваться изучению. Вот как все сложно. Сложно и просто. Ох как много надо знать, как много! Теперь понятно, почему стать коммунистом можно лишь тогда, когда обогатишь свою память знанием всего, что выработало человечество. Чуть ли не с детства читал об этом Степан Сергеич и только сейчас уразумел, что скрывается за этими словами.

— И вам спасибо, — ответила я.

Ночь уже наступила, спала Катя. Степан Сергеич по сложной кривой ходил от стола к балкону, садился на диванчик, жалостно, по-бабьи подпирал лицо ладонью… Ничтожество, думал он о себе, сколько лет жил ты в потемках!

— Спасибо, что ты так хорошо меня понимаешь.

Теперь, чтобы стать зрячим, надо учиться, надо знать… как много надо знать!

— Педагогический опыт, — пояснила я. — Присматриваешься к тупым ученикам и начинаешь их выправлять.

Степан Сергеич умылся, выпил кружку чернейшего кофе и стал учиться.

— Я тупой? — озабоченно спросил Заместитель.

Случилось это в октябре, через три месяца после «Эфиров»…

— Ты нежный гений. — Я поцеловала его. — Вчера мне показалось, что в последний раз я просто потеряла сознание. Ни разу в моей жизни такого не было.

45

— Мне тоже так вначале показалось, — признался он. — Ты вдруг отключилась. Я даже начал считать у тебя пульс. А ты просто мгновенно уснула.

Он спал три часа в сутки, он теперь ни на минуту не задерживался на работе, вспомнив о своих правах студента-заочника. Он читал и читал, он хотел знать, почему директор, не выполнивший ради государственной пользы план, снимается с должности, а директор, нанесший огромные убытки выполнением плана, поощряется. Он записался в кружок конкретной экономики и донимал вопросами руководителя, бегал за консультациями на кафедры, завел полезные знакомства в институте народного хозяйства. Постепенно прояснялось.

Значит, залетела, тут же подумала я. Я это уже проходила. Такое случалось, когда я забеременела и родила Анюту. И еще раз, но тогда я сделала аборт, потому что уже поняла, что семейная жизнь с Милёхиным у меня может закончиться в любое время. Ну что же, если залетела, то буду решать независимо от того, какие отношения у меня сложатся с Будильником. Мне надо решать: или сейчас, или… нет, конечно, запас во времени у меня какой-то был, но не очень большой, лет пять-семь максимум.

Было время, когда страна нуждалась абсолютно во всем, ей все было нужно, и во все возрастающем количестве. Тогда несделанная гайка означала задержку первой плавки, первого автомобиля. Тогда любая гайка пошла бы в ход, тогда, грубо говоря, гаек не было. Жестокое время родило принцип безоговорочного выполнения плана. Время изменилось — принцип остался без изменений. Сейчас тоже многое нужно, но не всякая гайка нужна и не со всякой резьбой, не везде найдет она применение.

— Дай мне сигарету, — попросила я.

На некоторые вопросы Степан Сергеич так и не нашел ответов, никто не знал или не хотел ему отвечать.

Но ясно, что в плановом хозяйстве без плана не обойтись: план дисциплинирует производство, без плана экономика расползлась бы. Но в организации самих планов существует какой-то порок. Да, все охвачено планом, все предприятия должны сделать то-то и то-то к такому-то сроку… Но когда надо начинать выполнять план, чего-либо обязательно не хватает. Не оттого ли, что в стремлении выполнить план спешно выпускают бракованные изделия, из-за которых где-то вынуждены тоже делать брак? И может ли план, создаваемый загодя, учесть изменения к тому моменту, когда этот же план надо выполнять? Можно ли одним центральным планирующим органом охватить многообразие местных условий? Отсюда и штурмовщина.

— Не дам. Ты начинаешь привыкать к курению, — ответил он. — Я тебе лучше принесу сок.

Итак, план нужен. И в его необходимости — причина штурмовщины, брака и еще многого другого. То, что раньше казалось Степану Сергеичу неразрешимым, теперь поддавалось объяснению. Преимущества и недостатки плана заключены в нем самом. Степан Сергеич испугался. Человек становился невластным над собою, он не хозяин судьбы своей, человек вращался легкой щепкой в водовороте причин.

Хотел Степан Сергеич представить себе: вот завод, вот цех, а плана нет.

— Принеси, — согласилась я.

Хотел — и не смог, такая уж неправдоподобщина получалась.

Он голый пошел на кухню. Я смотрела на него и думала, насколько совершеннее и красивее мужское тело. Иногда женские тела казались мне уродливыми. С огромными задами, этими курдюками с запасами жира на случай, если придется голодать, с отвисшими грудями, особенно бессмысленными у женщин, которые уже никогда не будут рожать и кормить.

Тихим, очень тихим стал Степан Сергеич. Приходил на работу небритым, не притрагивался к книгам — не нужны они ему теперь.

Его тело мне нравилось. Мускулистое, с крепкими широкими плечами и не узкобедрое, бедра достаточно широкие, но плечи намного шире. Это тело было запрограммировано для сражения с себе подобными.

Он принес сок и присел на постель. Мне не терпелось проверить свои предположения.

Странное поведение диспетчера не осталось незамеченным. Труфанов решил, что буйство Шелагина кончилось. Он понял, что такое жизнь. Степану Сергеичу повысили оклад, ему выписывали максимально возможные премии. Брак идет, не брак — все ему безразлично.

— Не думаешь ли ты, что Шахов нас переиграл? — спросила я.

Чернов, Игумнов и Яков Иванович догадывались, что Степану Сергеичу не до них. Под носом диспетчера откладывались на переделку принятые ОТК радиометры, дефицитные лампы перекочевывали в другие заказы.

— Не знаю еще.

— Если принять версию Игоря, то Шахов выиграл. Он достаточно нас запугал. У него была, как я теперь понимаю, единственная цель: убрать отца подальше, чтобы тот не мог влиять на постоянно меняющиеся ситуации здесь. Я даже могу предположить, что никакой подстроенной автокатастрофы не было. Отец выпил, не справился с управлением. Сегодня, когда все только и слышат о взрывах, о подстроенных авариях, о радиофицированных взрывных устройствах, любая авария рассматривается как покушение. Все остальное, если принять эту версию, похоже на инсценировку — и с попыткой похищения Анюты, и выстрелом в отца.

Игумнов смотрел на Степана Сергеича и не узнавал его. Виталий жалел комбата, выхлопотал ему путевку в двухнедельный санаторий, помогал ему писать контрольные, отвадил Колю от компании дворовых шалунов, научив делать радиоприемники.

— Но меня били по-настоящему, — возразил он.

Степан Сергеич ничего не замечал.

— По-настоящему — когда не вытаскивают из машины, а стреляют из автоматов или пистолетов через стекло. Шахов своего добился. Отец далеко… Если он так внимательно следит за здоровьем отца, значит, он заинтересован в том, чтобы тот отсутствовал как можно дольше. Что он задумал?

— Не знаю, но если он собирается приехать к нам с предложениями в конце недели, значит, в ближайшие дни должно произойти нечто такое, что позволит ему не только предлагать, но и диктовать нам условия.

46

— Тогда большой сбор. Сегодня же!

Уже более двух лет монтажно-сборочному цеху присуждали переходящее Красное знамя, все, включая технолога Витеньку, были осыпаны милостями, но директор справедливо считал, что нет, мало еще вознаграждается за отличную работу передовой коллектив.

Когда надо было принимать быстрые решения, я их всегда принимала.

— Сегодня пятница, — напомнил он, — никого собрать не удастся до понедельника. Адмирал уехал на рыбалку. Аналитик, судя по тому, что сегодня его не было в офисе, запил.

И в самом деле, начальник цеха Игумнов разработал по идее директора прямо-таки гениальную операцию. Если за неделю до конца месяца выяснялось, что радиометр по каким-либо причинам не пойдет, заказчику посылалась телеграмма, составленная в паническом стиле, с просьбой изменить такой-то пункт или параграф ТУ. Соглашался заказчик или не соглашался — это уже не имело значения. Недоделанный радиометр сдавался на склад готовой продукции, а в начале следующего месяца изымался оттуда на вполне законных основаниях: приходила ответная телеграмма, содержание которой никого не интересовало.

— Он же вышел из запоя.

«Игумнову — три оклада!» — бесповоротно решил Анатолий Васильевич.

— Значит, запил снова. Он не является на работу только тогда, когда запивает, а так он даже больной, с температурой, приходит. Отложим до понедельника. У тебя какие планы на субботу и воскресенье?

Он в четвертый раз просматривал ведомости на ГИПСы. Индикаторы в конце концов прижились, счетчики каким-то путем образовались, и ГИПС пошел в сверхмассовую серию. Пять месяцев назад определили сумму премии. Трижды подписанная Труфановым ведомость привозилась в министерство на утверждение и трижды отправлялась обратно, скорректированная в мелочах. Принцип дележки прост: оклад равен единице, единица умножается на коэффициент, зависящий от степени участия в работе над ГИПСом, от должности, от еще многого. У Шелагина, к примеру, коэффициент равен единице, и получить он должен оклад.

— Я хотела навестить дочь и мать, которые упрятаны в деревне.

Анатолий Васильевич покрутил пером и надбавил Петрову. Теперь с кого-то надо снять. Вот с этого.

— Тогда я тоже поеду на дачу и на досуге подумаю, что может предпринять Шахов.

Теперь — Шелагин… Оставить ему коэффициент, равный единице? Надо, пожалуй, прибавить. Человек изменился в лучшую сторону после «Эфиров»… С ними обошлось не так гладко как хотелось. По институту прокатился темный слушок, менее всего повинен в этом Шелагин, и без него злопыхателей достаточно, им дай лишь повод — почешут языки. Почесали, почесали — и надоело. Зато совершенно неожиданный эффект получил пустяк, вздорный вопрос на профсобрании.

Пока он варил кофе, я продиктовала на пейджер шоферу, чтобы он подъезжал к дому Заместителя, и набрала номер телефона Гузмана. Он ответил сам.

Уборщица Глафира с пятого этажа, выжившая из ума старуха, спрашивала всегда об одном и том же: когда привезут электрополотер. К старческому слабоумию привыкли, вопрос пропускали мимо ушей, а на этот раз кто-то вместо ответа подбавил еще: может, тебе пылесос нужен? Зал грохнул в смехе.

— Гузман слушает.

Труфанов сидел в президиуме, прикрыв глаза, сжав пальцы. Неприятно получилось.

— Илья Моисеевич, у отца осложнения? — спросила я.

Труфанов черкнул в календаре: «Уборщицу Г. уволить».