Анатолий Азольский
Степан Сергеич
1
Капитан Шелагин, дальневосточный офицер, приехал в артиллерийское училище на Волге командиром батареи.
Долог путь от Амура до Волги — капитан сошел с поезда, чуть пошатываясь от многодневной тряски. Он сдал чемоданы в камеру хранения, отвел жену с сыном в комнату матери и ребенка, приказал парикмахерше постричь и побрить себя, сапоги начистил у мальчишки в туалете и, поблескивая пуговицами, отправился к новому месту службы.
У начальника училища, полковника Набокова, в это время как раз собрались офицеры на совещание. Когда капитан представился, полковник с особым ударением произнес:
— Значит, с Дальнего Востока…
Известно, что Амур — это не Волга и дальневосточные офицеры охотно покидают суровый край ради службы в центре страны — в России, как говорят они. Поэтому Набоков уверенно сказал:
— Вам, конечно, повезло…
Но в ответ капитан брякнул — иного слова не подберешь:
— Никак нет, товарищ полковник! Мне бы там служить и служить… Хорошо там… Не люблю я этот грохот! — Он сделал движение в сторону окон, за которыми расстилался большой город.
Офицеры снисходительно улыбнулись.
— Вам и здесь будет хорошо, — заверил полковник, тоже улыбаясь…
В этот момент кадровик принес личное дело Шелагина, и Набоков начал изучать его — листик за листиком. Он установил, что Шелагина зовут Степаном Сергеевичем, что родился он под Брянском в 1923 году, что ему, следовательно, двадцать шесть лет, что все родные Шелагина погибли в войну, что у него есть жена Катя, москвичка, двухлетний сын Коля, что сам он окончил в 1943 году Хабаровское артучилище, воевал на западе и востоке.
— Прошу внимания. — Полковник оживился, отрываясь от личного дела. — Среди многих наград, которыми отмечен товарищ Шелагин, есть орден Красной Звезды, врученный ему за то, что седьмого мая сорок пятого года он взял в плен командира немецкого корпуса, генерала… Любопытно, как это произошло.
Я думаю, это интересует не только меня, — обратился он к офицерам.
— Да никак не произошло! — тут же оборвал его капитан и продолжал недовольным голосом: — Никого я в плен не брал. Я об этом уже докладывал по инстанции. Было все так. Разбудил меня однажды ординарец: генерал, говорит, пришел сдаваться…
Тут капитан опять смутился, завертел шеей, сдавленной воротом новехонького кителя, и замолчал, удушенный смущением.
— Продолжайте, товарищ Шелагин, — быстро сказал полковник. — Это очень интересно. — Он глянул на офицеров, и те разом упрятали улыбочки.
— Ну, значит, вышел я к генералу, а тот не один, с адъютантом своим, а адъютант говорит мне, что, мол, неприлично генералу сдаваться в плен человеку, если он босой… Со сна я был, сапоги не надел, портянки куда-то запропастились… Ну, разозлился я и приказал запереть генерала в скотный сарай, поближе к навозу, чтоб гонор с него сбить, а утром сдал в штаб. Вот и все. Вот и дали мне орден.
— Да?.. — удивился Набоков, а начальник политотдела подумал, что, пожалуй, нельзя использовать подвиг капитана в воспитательной работе, потому что этот Шелагин может нагородить чего не надо о портянках и навозе.
Начальник училища долистал личное дело до последней, дальневосточной страницы, где содержалась не совсем обычная характеристика. Командир полка написал о капитане простодушно: «Авторитетом среди подчиненных пользуется, а за трезвенность, серьезность и дотошность офицеры зовут его уважительно Степаном Сергеичем».
— И все же, — Набоков закрыл папку, — я уверен, что орден вы заслужили… Итак, Степан Сергеич, начинайте службу. Квартира вас ждет, поезжайте за семьей, управляйтесь побыстрее.
Капитан Шелагин Степан Сергеич сделал образцовый поворот кругом и вышел из кабинета хорошим строевым шагом.
Думали, что побежит он хлопотать о машине, заспешит на вокзал, привезет семью в отведенную квартиру. Но капитан ровным походным шагом достиг расположения своей батареи, приказал открыть классные комнаты, тронул пальцем пыльный стол и осуждающе посмотрел на дневального. Обошел спальные помещения, уборные, проверил каптерку, заглянул и в комнату боевой славы училища. Заметил в курилке пожарчик в урне, сам схватил ведро и залил водою дымящиеся окурки. Старательно вымыл руки и попросил полотенце.
Сопровождавшие нового комбата сержанты и курсанты решили, что капитан сейчас разорется, понавтыкает выговоров за пожар, за грязь. Но Шелагин вытирал руки и думал о том, как лучше и быстрее привить будущим офицерам честность и храбрость. Пусть для начала берут они пример с него самого так решил капитан. По всем гарнизонам разнесут нынешние курсанты весть о нем, будут, служа, следовать его советам.
2
И действительно, молодые офицеры следующего выпуска привезли в отдаленные гарнизоны вымышленные, полувымышленные и правдивые истории о комбате Шелагине.
Курсанты охраняли артпарк, склады, ДОС — дома офицерского состава и, разумеется, училище. Начальник его, полковник Набоков, назначил Шелагина ответственным за караулы, и капитан ежедневно являлся на развод, придирчиво осматривал оружие, форму одежды, придумывал, опрашивая, невероятные случаи, которые могли произойти в карауле. Курсанты бодро отвечали, понуро брели в караулку. В кромешные дожди, в снежные морозные ночи не было им покоя, в любой момент ожидали они нападения Шелагина. В глубоком снегу, завернувшись в белый маскхалат, он подбирался к постам и как из-под земли появлялся перед изумленными курсантами. Все, кажется, тихо, и гроза караулов Шелагин, по донесениям дневальных, «отошел ко сну», можно, пожалуй, беспрепятственно вздремнуть. Но не тут-то было. Часовой у входа не успеет еще крикнуть «стой!» и лязгнуть затвором, а дверь в караулку уже открыта, и Шелагин опытным взором видит все — и дремлющего караульного начальника, и лежащую на нарах бодрствующую смену, и винтовки, поставленные в угол. Немедленно начинался безжалостный экзамен по уставу караульной службы, обнаруживалось, что его-то курсанты и не знают. Шелагин возмущался: синенькую книжечку он знал слово в слово, запятая в запятую. Ни один комментатор Шекспира не проникал так глубоко в дебри слов и поэтических оборотов, как делал это комбат, толкуя неясные места караульного катехизиса. От этих набегов курсанты свирепели, вздрагивали на постах от каждого шороха. Время было трудное. Училищные офицеры имели огороды и выращивали картофель. Стало традицией, что курсанты помогали своим командирам копать и окучивать. Этой традиции капитан Шелагин следовать не пожелал. По весне он сам вскопал свои семь соток, курсанты сунулись было помочь — и ушли посрамленными и обиженными. Такие причуды даром не обходятся. Катю некоторые жены стали избегать, Шелагина упрекали в том, что он в служебном рвении своем переходит границы допустимого.
Кончился летний отпуск, взвод горластых и крепких парней нацепил звездочки на погоны и отправился по гарнизонам разносить истории о своем комбате. Пришло пополнение, приняло присягу, Степану Сергеичу достались тихие, вежливые ребята. Потекла жизнь, которую называют повседневной. Катя работала в госпитале, сын Коля подрос, бегал по утрам в детский сад. Батарея Шелагина держала первое место по успеваемости и дисциплине. Степан Сергеич глянет, бывало, на ровный строй курсантов, полюбуется порядком на утреннем осмотре, и душа возрадуется. Ну, годик еще, ну, два — и сменит он капитанские погоны на другие, с двумя просветами, наступит новая полоса в его жизни.
Так оно и случилось бы… Но вот однажды приказали Шелагину быть у Набокова. Степан Сергеич покрутился у зеркала и рысцой побежал к начальнику училища. Кабинет Набокова был просторен и светел, пол навощен и матово поблескивал. Комбат доложил о прибытии, выкатив грудь, ожидал благодарности или разноса. Набоков рассеянно кивнул, продолжая задумчиво смотреть в угол.
Степан Сергеич осторожненько глянул туда же. У крайнего окна непринужденно стоял высокий, очень красивый капитан, ничуть не беспокоясь тем, что в его сторону смотрит сам полковник. Рядом с капитаном в типично нестроевой позе старался держаться по-военному худощавый парнишка в синем габардиновом макинтоше. Шляпа глубоко надвинута на лоб, из-под шляпы смотрят ко всему равнодушные глаза.
— Видите? — спросил Набоков тихо. — Виталий Игумнов. Сын генерала Игумнова… Сегодня же примите у него присягу и как можно быстрее сделайте из него военного человека. Отец пишет, что сын попал в скверную компанию, выпивает… ну, и женщины. Эту дурь из него надо сурово и безжалостно выбить, пишет отец.
— Так точно, товарищ полковник, — заскрипел голос Шелагина. — Да будь он, этот хлюст, хоть кем, я ни на каплю не уменьшил бы требовательности.
Высокий и красивый капитан у окна с изумлением посмотрел на Шелагина, а парнишка вздрогнул и, покраснев, снял шляпу.
— Совершенно верно, — улыбнулся Набоков.
— Трудно, товарищ полковник, трудно будет, наверное, перевоспитать этого типа, — продолжал Шелагин бесстрастным голосом. — Если человек в восемнадцать лет бегает за бабами и пьет водку — это, считай, конченый человек.
— Совершенно верно, — снова улыбнулся Набоков. — Не будем, однако, терять надежду.
Комбат приказал развращенному генеральскому сынку следовать за ним. В коридоре красавец капитан догнал Шелагина, потянул комбата за рукав и примирительно сказал:
— Брось, служивый, выпендриваться… Будь к парню почеловечней, не плюй в колодец…
У комбата дух захватило от такой наглости. Он разорался на все училище, и красавец адъютант поспешил скрыться.
— Как вы смеете? — кричал ему вслед Степан Сергеич. В парикмахерской с генеральского сына сняли ненужную и вредную на первом курсе роскошь черные пышные волосы. Оболваненная машинкой голова казалась уродливо вытянутой, шея тонкой, уши назойливо длинными. Жалкий и страшный, ходил Виталий Игумнов по складам и мастерским. К концу дня он был в кирзовых сапогах, брюках и гимнастерке, получил заляпанную арсенальной смазкой винтовку. Дрожащим голосом прочел в Ленинской комнате присягу и от жалости к себе опустил голову.
Лучший способ выколотить в кратчайшее время дурь и вольный гражданский дух — это требовать и требовать.
— Старшина! — гаркнул комбат. — Чтоб этот курсант был у меня образцовым!
Мефодий Сорока, старшина батареи, провел пальцем по стриженой голове новобранца, прищурился и сказал, что сделает из него настоящего человека.
Училищные офицеры — из молодых и языкастых — говорили при встречах, что теперь им пришла хана. Знаменитый папа глаз не спустит со своего отпрыска. Вот в одном училище был такой сынок, так — хотите верьте, хотите нет — командир роты дважды стрелялся, спасибо врачам, а то укокошил бы себя до смерти.
Слыша такие разговоры, капитан Шелагин хмурился и ворчливо замечал, что они недостойны советского офицера.
3
За какой-то месяц Мефодий Сорока выбил дурь и вольный дух из Виталия Игумнова. Но именитый курсант сохранил невырванным язык и обширные воспоминания.
В классах по вечерам — самостоятельные занятия. Уляжется шум, и курсант Игумнов начинает выкладывать всякие побасенки. Особым успехом пользовалась история о том, как один генерал навещал свою возлюбленную.
— Я в третьем подъезде жил, а она в четвертом… Так себе дамочка, ноги хорошие… Так генерал, представьте, являл пример воинской дисциплины, ровно в семнадцать сорок одну подъезжал к дому, два раза в неделю, минута в минуту, уезжал тоже, как штык, в девятнадцать ноль шесть. Однажды опоздал на два часа, мы все гадали, что случилось. А однажды вообще не приехал. Так в доме паника началась, противогазы из сундуков доставали…
Полковник Набоков дал команду — и курсант Игумнов предстал перед ним.
Полковник долго его рассматривал. Потом сказал:
— Вы гнусный человек, Виталий Игумнов. Курсант побледнел и слабо повел плечами.
— Вы ждете уточнений? Пожалуйста… Мне стало известно, что вы художественно расписываете посещения одним генералом женщины, живущей, к несчастью, в вашем доме… Этот генерал мне знаком, более того — я считаю его своим другом. Я хорошо знаю этого человека, я воевал с ним. Он храбр, настойчив, маниакально суров к себе, он душу свою выматывал, сохраняя солдатские жизни. Он полюбил на склоне лет одинокую женщину, но не может оставить свою нелюбимую жену. Кто этот генерал, спрашиваю я? Воин, не щадящий жизни своей ради солдатских жизней, или слюнявый старик с извращенными вкусами? Кто?
Игумнов опустил голову.
— Вы гнусный человек, товарищ курсант… Идите, подумайте, придете через два дня. Скажете мне, кто вы такой…
Игумнов подумал и пришел. Заявил, что поступил скверно, но он не гнусный, потому что поступки эти тоже не определяют его полностью.
— Я в это поверю позже, — сказал, отпуская его, Набоков.
Анекдотов Игумнов больше не рассказывал. По инерции, правда, он еще хорохорился, издевался над бодрыми изречениями типа: живешь по уставу заслужишь честь и славу. И изводил комбата.
Как-то на еженедельной беседе, почитав курсантам «Блокнот агитатора», вспомнил вдруг Степан Сергеич потрясающую деталь. В Америке, по сообщениям газет, безработные живут в домах из консервных банок. Из стриженых рядов вывинтился Игумнов и спросил: сколько же тогда стоит в Америке банка консервов? В другой раз Шелагин, лично встречавшийся с американцами, рассказал курсантам о варварском отношении бывших союзников к вверенной им технике. Стволы орудий ржавые, из накатников брызжет масло, заглох мотор у тягача — бросают тягач на дороге. Курсанты загалдели: почему? Степан Сергеич объяснил: американским бизнесменам выгодно, чтоб техника чаще ломалась, чтоб больше заказов текло в фирмы. Курсанты зашумели сильнее: а куда штабы смотрят? Опять поднялся Игумнов и серьезнейше заявил, что все истинная правда, потому что в американских штабах сидят одни коммунисты, их туда нарочно засадили монополисты. Курсанты захохотали. Степан Сергеич опростоволосился, понял это, но объяснить очевидный факт (сам же видел ржавые стволы!) не мог.
До начальства все это доходило — и об американцах, и о жестяных городах в Америке. В десятый раз открывалось личное дело капитана. С какой стороны ни глянь — образцовый офицер. С происхождением спокойно — ни отца, ни матери, сестра и брат погибли в партизанском отряде, о чем в личном деле есть соответствующий документ. На оккупированной территории Степан Сергеич не проживал, в плен не попадал, никто из родственников ни в чем замешан не был и т. д. и т. п. Кроме того, Шелагин «проявил себя с положительной стороны» в боях, и за этими невыразительными строчками скрывался героизм высочайшей пробы, потому что Степан Сергеич героем себя не считал и вроде бы стыдился рассказывать о своих подвигах. И вообще Шелагин — существо исключительное по моральной стойкости. Водку ненавидел, а к женщинам был равнодушен, вернее, не представлял себе, как это можно отважиться на что-либо, если женщина не связана с ним узами брака. Роста Степан Сергеич среднего (сто семьдесят сантиметров), лицо правильное, как-то незаметно красивое, глаза твердые, возникающие в них временами суетливость и растерянность объясняются, конечно, недостаточной образованностью. Воинская одежда сидит на Шелагине ладно, а в особые достоинства можно записать феноменальную память на цифры, что в артиллерии немаловажно.
Повадился ходить в гости к Шелагину сосед его, интендант Евсюков. Для затравки поругает Евсюков генеральского сынка и ждет, что ответит ему Степан Сергеич. А тот удивляется:
— Почему ж тогда много у нас несознательных? Игумнов этот… и другие.
Как, Вася, по-твоему, а?
Евсюков слушал с особым выражением лица, с особым блеском в глазах.
Только у пьяных замечал Степан Сергеич такое восторженное внимание к словам собеседника. Сидит пьяный, слушает пьяного же друга, и лицо его проясняется восторгом понимания, душа упивается чужими словами, глаза горят торжеством проникновения в чужие мысли, а душа волнуется, трепещет, ждет паузы, чтобы излиться навстречу.
Евсюков клонил голову к плечу, всезнающе улыбался.
— Вот ведь какое дело, Степан… — Густые брови лезли на лоб, Евсюков понижал голос: — Ди-а-лек-ти-ка. Понял? Что говорит вождь? Чем ближе мы к победе нового строя, тем острее классовая борьба, тем, естественно, и больше классовых врагов. Ди-а-лек-тика.
— Получается, — выкладывал как на духу свои сомнения Шелагин, получается, что при коммунизме врагов будет полным-полно?
— Не понимаешь ты, Степан, диалектики, — вздыхал Евсюков. — Не понимаешь. Не по-ни-ма-ешь.
— Кто ж, по-твоему, курсант Игумнов?
Евсюков озадаченно думал и находил ответ:
— Он — враг.
— Загнул ты, Вася… Сын генерала — и враг?
— Не понимаешь ты, Степан. Завербовали твоего Игумнова на Западе, жил он с батей в Берлине и в Варшаве… Там и завербовали.
Обиделся Степан Сергеич.
— За дурака ты меня принимаешь, Вася?.. Какой же он враг? Враг, он тихарем сидеть будет, словечка лишнего не скажет, а ты — враг… В особый отдел ходил?
— Ходил, — признался Евсюков. — Не поняли меня там.
— Правильно сделали. Выкинь из головы насчет врагов.
Евсюков поразмышлял и самокритично сказал, что дал маху. Курсант Игумнов — просто развращенный буржуазным влиянием человек. Его надо перевоспитать, нещадно дисциплинируя.
— Это отец-то его — буржуй?.. Ну, Вася…
Но в остальном Шелагин был согласен с соседом. Суровая воинская закалка пойдет только на пользу Игумнову.
4
Курсант Игумнов пошумел и затих, самому надоело фанфаронить, пускать мыльные пузыри. Было ему в училище скучно на лекциях. В часы, отведенные для самостоятельных занятий, утыкал он в ладони лицо и думал, вспоминал, улыбался, морщился. Весь мир заслонили придирки Сороки, наставления помкомвзвода, наряды, тревоги и марши — двадцать километров с полной выкладкой, с полпудом песка в ранце. Покинутый же мир был так великолепен!
Пятнадцатилетие застало его в Варшаве, отец подарил ему часы, адъютант отца раздобыл американский «виллис». Бойкий сын вскочил в машину, помчался на Маршалковскую, где в бесчисленных кабачках толкался любопытнейший сброд.
Все же он кончил восемь классов школы для русских, и родители отправили его в Москву, опытные писаря же сделали ему справку: девять классов. В Москве его поселили в удивительном доме. Жили в нем семьи высших офицеров и дипломатов, дети их чувствовали себя вольготно. Каждый вечер — легкие попойки, через день — танцы в салоне на седьмом этаже. Дети радовались.
Отцы у них служили в Германии, не представляя себе, чем занимаются их дети после занятий и лекций. Смышленые адъютанты высылали сыновьям ящики с коньяком, блоки сигарет, плитки твердого, как жесть, немецкого шоколада. О дочках заботились матери, снабжая их тушенкой. Так появились надписи-объявления на квартирах: «Помни, что ты пришел сюда пить, а не жрать!» Квартиры-тушенки шли в гости к квартирам-бутылкам. Расходились под утро и после короткого сна разъезжались по школам и институтам.
Скоропалительно влюблялись и расставались. Писали родителям чинные письма. С папиросой в зубах расхаживали по карнизу восьмого этажа.
Дети как равного встретили Витальку Игумнова. По их совету он смело сунулся в десятый класс и кончил его с медалью. Остальное было, как говорится, делом техники. Выбор пал на энергетический институт. Расплата наступила через два года. Отца перевели в Москву, он ужаснулся порокам единственного сына, отвел его в военкомат и Виталий в сопровождении адъютанта уехал перевоспитываться. Генерал же получил квартиру у стадиона «Динамо» и остался на время в Москве.
Теперь, затихая в жужжащем классе, он с запоздалым облегчением думал, что отец прав. Нельзя было жить так безобразно и весело. Вот жизнь: тридцать человек во взводе, тридцать парней из глуши, из послевоенной деревни. Один — сирота, у другого — сестер и братьев куча голодная… Сколько времени потеряно, вспоминать о нем стыдно. Как жить, с кем быть? Остаться самим собой? А кто он? Что такое его \"я\"? Какое оно имеет значение для всех? И важно ли быть самим собой?.. Выбор облегчен. Будь таким, как все, и тебе станет хорошо, тебя не будут загонять в наряды. Люди живут по законам — что здесь, в армии, что там, в Москве.
За три месяца Игумнова научили подчинению, он привык к нему, оно стало условием бытия. Не мог лишь привыкнуть к терзавшему его голоду. Кормили не то что плохо, а неприятной, грубой пищей. В Москве он как-то не задумывался над смыслом и значением еды. Хочется есть — звонил Вальке из квартиры-тушенки. Нет Вальки — еще лучше, можно пойти в ресторан.
Жесткая гимнастерка на исхудавшем теле да суп-концентрат в столовой вот оно, новое житье-бытье. Да раздумья о правде и праве. Как случилось, что Мефодий Сорока может повелевать им? Почему нельзя сказать то, что рвется наружу? Ответы приходили не сразу, выстраданные ночами дежурств и караулов, километрами безжалостных маршей. Да, это так, это армия, когда-нибудь ее распустят, но сейчас она необходима — для того чтобы везде исчезли армии.
Поэтому ее надо укреплять — армию страны, в которой ты родился, к которой принадлежит твой отец Хороша была бы армия, допускающая невыполнение приказа, эта армия не просуществовала бы и недели. Все, что вредит ей, подавлено необходимостью. Но где же предел этой необходимости? Сорока спрятал щетки и веники, заставил его крохотной тряпкой вылизывать ротную уборную. Старшину наказали, но не выгнали же из армии.
Но и со старшиной Сорокой Игумнов примирился. Очень хорошо учился, правильно вздергивал подбородок по команде «смирно». Лишь голод мучил его.
Мать тайком от отца отправляла ему посылки — каждую неделю. Посылки торжественно открывались во взводе. На долю Игумнова доставались крошки от печенья на дне ящика. Он боялся взять себе что-либо, боялся быть обвиненным в жмотничестве: никогда не был мелочным и жадным, всегда всего было вдоволь.
На шестом месяце службы организм приспособился и к этому, тело окрепло, мускулы затвердели, обрели гибкость и силу. Игумнов записался в гимнастическую секцию.
Но это — уже позднее. Зимой же, в разгар недоедания, случился занятный эпизод.
5
В середине января капитан Шелагин заступил на дежурство по училищу был выходной день. С обычным старанием осматривал он увольняющихся, обходил ротные помещения, выслушивал рапорты дневальных и дежурных в батареях и дивизионах, сгонял с коек приспнувших курсантов, брал пробы в столовой и записывал, что завтрак (обед) приготовлен плохо.
Походив по училищу, Шелагин понял твердо и непреложно: где-то что-то делается, не разрешенное им и другими офицерами. Быстро и осторожно начал он высматривать все вокруг. Оставшиеся в училище курсанты вели себя как-то странно. Казалось, имели какую-то тайну, перешептывались, довольно посмеивались и с еле уловимой насмешкой встречали дежурного. Сурово сжав губы, комбат возвратился в комнату дежурного офицера. Ускорил шаг и взбежал на вышку, откуда просматривалась территория части. Так вот оно что!
Шелагин увидел с вышки, что в снегу протоптана дорожка к заброшенной, назначенной к слому старой бане и по дорожке туда и обратно снуют курсанты.
Выходящие из баньки (над ней струился легкий дымок) шли медленно, довольно, успокоенно. Направлявшиеся в баньку, наоборот, торопливо пересекали снежную целину и скрывались в предбаннике, что-то неся под гимнастеркой. Было все непонятно, таинственно, странно… Дикие картины замелькали в голове Степана Сергеича. Пьянка в расположении воинской части! Вертеп — там же!
Стремглав бросившись вниз, Шелагин ворвался в дежурку и немедленно позвонил Набокову.
— Товарищ полковник! — приглушенно закричал он в трубку. — Странные вещи происходят в училище! Требуется ваше присутствие!
Набоков уточнил, что называет дежурный странным, и приказал собрать всех офицеров.
Дома офицерского состава — на территории училища, поэтому минут через пятнадцать собрались все. Шелагин с фронтовой краткостью доложил обстановку, разработал вчерне операцию: надо перейти в учебный корпус и оттуда рывком достичь глухой, без окон, стены бани. Набоков добавил: идти для скрытности не всем, а некоторым. Желающих набралось четыре человека, остальные отказались. Шелагин и Набоков — по долгу службы, лейтенант Суровцев, любопытный, как галчонок, и майор Шкасло, холостяк со стажем, большой любитель патрулировать в городском парке.
Штурмовая группа распылилась и сошлась в учебном корпусе. Шелагин переложил пистолет в карман и первым бросился к бане. У двери ее группа остановилась, офицеры собрались с духом и вкатились внутрь.
Около полувзвода курсантов, раздевшись в жаре до пояса, сидели на лавках и курили. У низкой печки стоял Виталий Игумнов и держал над огнем котелок на палке. Как только офицеры ворвались в баньку, сидевшие вскочили и вытянулись. Лишь один Игумнов, не решаясь бросить котелок в огонь, продолжал держать его на палке обеими руками и на появление начальства реагировал тем, что повернул в сторону офицеров голову и посмотрел весьма враждебно — как человек, которого оторвали от очень полезного дела.
— Что здесь в конце концов происходит? — взорвался после недолгого оцепенения Набоков.
— Как что? — удивился Игумнов. — Картошку варим.
Это была правда. Раздобыв картошки, курсанты носили ее в баньку и здесь варили. Поняв наконец, чем занимаются его воспитанники, полковник Набоков круто повернулся и вышел красный от возмущения и стыда, направился к своему домику.
Оставшиеся в баньке офицеры не знали, что делать им дальше и что хотел выразить Набоков своим уходом — суровое осуждение или, наоборот, нежелание заниматься пустяками. Первым опомнился Шелагин. Он вытащил блокнот и переписал всех курсантов, не преминув заметить, что они нарушают форму одежды. Затем приказал загасить печку и вообще прекратить безобразия.
На следующий день Набоков собрал в училищном зале весь первый курс.
Неслужебным, мягким голосом заговорил о том, что страна не оправилась еще от военной разрухи, что он, начальник училища, понимает, как непривычно после гражданки попасть на паек, что он сам лично не раз проверял раскладку продуктов в столовой, выгнал двух интендантов, отдал под суд повара, что сейчас курсанты получают грамм в грамм свою норму. Пройдет несколько месяцев — и они привыкнут к рациону. Ведь не жалуются же старшие курсы, хотя питаются тем же! А пока не следует ли пойти на такой вариант: изменить часы приема пищи (обеда и ужина) так, чтобы они падали на самое «голодное» время дня?
Полковник оглядел притихшие ряды курсантов — они сидели, как на лекции.
— Вот я вас спрашиваю, друзья, в какое время дня вы больше всего хотите есть?
Никто не успел еще поразмыслить над вопросом, как Игумнов громко выпалил:
— После обеда, товарищ полковник!
Только Шелагин не рассмеялся, наполненный подозрениями и догадками.
— Сорока, плохо воспитываем, — подытожил он. — Крути гайку.
Старшина, получив указание, гайку крутил до срыва резьбы. Курсанту Игумнову запретили после зимней сессии ехать в Москву — чтоб не отъедался и не пропитывался пережитками. В первое же увольнение Виталий напился, пришел в училище и заорал:
— Где Шелагин? Где эта брянская дубина? Подать его сюда!
Пьяных слушают только в милиции, в армии с пьяными не говорят, их укладывают на койку, а утром уже разбираются: с кем пил, сколько, где, когда и на какие деньги. Шелагин брезгливо оглядел Виталия и приказал окатить его холодной водой. Появился приказ: «Курсант Игумнов, сознательно приведя себя в бессознательное состояние путем распития 0,5 л водки…» Короче — десять суток ареста с содержанием на гарнизонной гауптвахте. Стращая первокурсника, Мефодий Сорока напутствовал:
— Ты у меня побалуешься на гауптической вахте!
6
Гимнастерка обрезана почти до ремня, воротник свободолюбиво расстегнут, сапоги (офицерские) начищены до неправдоподобного блеска — таков курсант на танцах. Виталий не отличал мазурку от гавота, офицерских сапог не имел, но лихо отплясывал фокстрот и танго. Очень скоро он познакомился с сестрами Малиниными, ходил к ним по воскресеньям, слушал, как старшая, консерваторка, выстукивает на рояле что-то из Глазунова. Младшая обучалась в пединституте и красиво рассуждала о воспитании. Мамаша, дама из профсоюзного актива, помогала дочкам, оттеняя их интеллигентность не очень искренней простотой домашнего обихода. В этой семейке Виталий встретил майские праздники, даже целовался с кем-то. Потом все разлетелось вдребезги.
В начале мая объявили о подписке на новый заем. Виталия назначили агитатором и послали на ткацкую фабрику. С заполненными ведомостями зашел он в партком и увидел сестер. Тоже агитаторы, они упрашивали какую-то женщину подписаться на две зарплаты. Женщина скучно и рассудительно доказывала, что никак не может подписаться, потому что ее сынишка идет в первый класс и много ему надо — и портфель, и форма, и учебники, и обувь, и пальтишко.
Сестры, увидев Игумнова, улыбнулись ему и ужимками дали понять, что вот оформим эту женщину и будем свободны. Виталий сидел, ждал, слушал… Сестры не понимали женщину, не верили ей и настойчиво советовали меньше тратить на еду, на развлечения, тогда и останутся деньги на пальто и книжки.
— Сыну, что ли, меньше кушать?
— Ну да. И вам. Надо же помогать родине.
Двадцатилетняя Аня, более сообразительная, воскликнула вдруг:
— Что мы все говорим о вашей зарплате? Муж ваш тоже ведь зарабатывает!
— У меня нет мужа.
— Как так нет? Погиб? Пенсию, значит, получаете!
— У меня нет мужа, — с прежним упрямством повторила женщина, но рука, защищаясь, поднялась к горлу. — И не было.
Нина, младшая, обидчиво округлила рот:
— Сами тогда виноваты…
Женщина встала, не то крякнула, не то прохрипела что-то и ушла, не отрывая рук от горла… У Виталия противно дрожали колени, чем-то закупорились уши, сестры разевали рот, что-то спрашивали, он не слышал их.
— Какие вы дряни…
Они не поняли, не поверили. Уходя, он сказал еще раз:
— Вы, вы — дряни.
7
Газеты известили о появлении «плесени». Причисленные к «плесени» молодые люди круглыми сутками сидели в ресторанах, пропивали родительские денежки, а если и покидали ресторан, то для того лишь, чтоб, сев за руль подаренного папашей автомобиля, задавить прохожего с умеренной зарплатой.
Отсюда — от родительских денежек — и преступность в стране, и все беды.
Генерал Игумнов бывал в Москве редко: служба протекала в заграничных командировках. Начитавшись газетных фельетонов, генерал прислал капитану Шелагину письмо. Генерал писал, что приветствует стремление капитана привить сыну истинно офицерские навыки и впредь будет поддерживать Шелагина во всем.
К письму прилагался документ, дающий комбату право получать курсантскую стипендию Виталия Игумнова. Деньги ему выдавать на руки только на самое необходимое.
Комбат оповестил офицеров о предоставленной ему свободе и с жаром продолжил воспитание.
В летний отпуск Игумнов не попал: отсиживался на гауптвахте. Узнав об очередном ударе, он решил, что не попросит у комбата ни копеечки. Не стал записываться в увольнения. Но Шелагин по собственному курсантскому опыту знал, как губительно долгое сидение в казарме. Он заставил Игумнова одеться, вручил ему увольнительную, дал деньги — на кино и трамвай. Виталий швырнул их на улице в канаву и до полуночи ходил вокруг училища.
Остряки советовали ему утешиться тем, что к выпуску он станет миллионером. Утешение слабое.
В пяти километрах от города — пристань, сюда и приехал в воскресное утро Виталий. Снял погоны с шинели, выдрал звезду из шапки, сошел за демобилизованного солдата, до вечера таскал мешки под тяжелым ноябрьским небом. Спина не гнется, суставы побаливают, зато в кармане сразу две стипендии. Три таких воскресника — и денежная проблема решена. Теперь можно насладиться мщением, напиться и поскандалить в батарее.
На этот раз он не попадает на гауптвахту, его выручает плеврит.
Температура подскочила до сорока, Виталий очнулся в госпитале, открыл глаза — в изножье койки сидела жена врага, Катя, женщина ничем не примечательная, серенькая особа, без претензий. Многие, правда, находили Катю Шелагину симпатичной. А что в ней такого? — возражали знатоки из курсантов. Курноса, ноги тонкие, как спички, в фигуре ничего женского, худа, длиннорука.
Виталий поспешил закрыть глаза… Но Катя не вставала и, странно, действовала как-то успокаивающе: спать хотелось под этот голос и неприятно было не слышать его.
Как все медсестры, Катя преклонялась перед искусством врачей и, как все медсестры, полагала, что не хуже их разбирается в медицине. Так это или не так, но Виталий поправлялся быстро. Попросил Катю ускорить выписку, с улыбкой слушал ее милую дребедень по утрам, когда обход закончен и все микстуры выпиты.
Подполковник-танкист, редко открывавший рот, произнес однажды с лирическим надрывом:
— Бывают же такие женщины… Ничего не надо, пусть только сидит рядом и говорит о погоде… Век бы слушал.
Навещали курсанты, приносили новости. Перед самой выпиской предупредили: комбат ищет повод, чтоб не пустить его, Игумнова, в зимний отпуск, грозится вновь посадить на гауптвахту.
— Я его сам посажу! — Виталий отбросил одеяло и долго ругался.
8
Все училище следило за этой парой — Шелагин и Игумнов. Комбат хранил письмо генерала рядом с партийным билетом и размахивал им, когда его начинали урезонивать. Сорока и тот чувствовал что-то неладное. Письмо он тоже прочел и выразился туманно: «С етим делом надо бы помягче».
В схватках с Шелагиным затачивался характер Игумнова. Он стал осторожен, стремителен и нападал без предупреждения. В мелких стычках себя не истощал, сохранял силы для крупных операций.
Однажды Шелагин обходил строй увольняющихся, дошел до Виталия, подергал пуговицы на его шинели. Все как будто в норме, но нерадивому воспитаннику надо напоминать и напоминать. Вдруг Игумнов прервал его:
— Но и вы тоже одеты не по форме.
— Как? Где? — Степан Сергеич отступил на шаг и оглядел себя. Не нашел ничего подозрительного и уставился на курсанта.
— У вас на кальсонах, — процедил Игумнов, — пуговицы неформенного образца.
Строй дрогнул. Дневальный убежал в уборную — отсмеиваться.
Рассерженный комбат тут же отправил Виталия на гауптвахту.
Офицеры уже в полный голос говорили о том, что Шелагина надо умерить, а тот упрямо доказывал Набокову, что его, Шелагина, требовательность основана на статьях устава, а уклонение от устава — гибель для армии.
— Верно, — кивал Набоков. — Правильно. Но устав не может охватить все случаи жизни, типовые обстоятельства — это да. Он дух, а не буква.
Устав говорит, что к военнослужащим, не выполняющим приказа, применяются все меры воздействия. Насколько я знаю, вы же не занимаетесь рукоприкладством.
— Это оговорено уставом, — возражал комбат. И цитировал: — Своими действиями командир не должен унижать человеческое достоинство.
— Вот-вот… А что такое человеческое достоинство? Не только требование не тыкать подчиненного. Здесь тонкость, здесь индивидуальный подход…
— Мои действия в отношении курсанта Игумнова одобрены его отцом.
Полковник умолкал: спор с самим генералом Игумновым невозможен.
Все же он написал обстоятельное письмо генералу Игумнову.
Игумнов-старший инспектировал учения, письмо получила Надежда Александровна и на самолете вылетела в город на Волге. Она сняла номер в гостинице военного коменданта, два-три телефонных разговора — и сын, живой, и здоровый, с отпускным билетом в кармане входил к ней.
Встреча была безрадостной. Виталий позволил обнять себя, отстранил мать, сел у окна, на нее не смотрел.
— Набоков предлагает перевести тебя в ЛАУ — ленинградское училище.
— Все равно…
Гостиница находилась в одном здании с комендатурой, окна номера выходили на плац, где арестованные носили кирпичи, мели двор. И он недавно тоже под винтовкой таскал здесь дрова, махал метлою. Скорей бы выпуск, попросить у отца назначение в глушь, на Сахалин или Камчатку, это отцу понравится; это он сделает. Послужить год или больше, обдумать жизнь.
Перевестись в Московский округ, поступить в академию. Все, кажется, просто, а вдуматься — сплошной туман. Как сложится служба, с кем придется служить?
Надежда Александровна возобновила старые знакомства, умело обработала окружное начальство. Шутя поговаривали, что жена Андрея Васильевича Игумнова по пробивной силе равноценна артиллерии резерва главного командования.
Собрался консилиум. Удивленный оборотом событий, Виталий послушно подставлял грудь и спину, его выслушивали и выстукивали. Много раз простужаясь на пристани, Виталий подпортил себе легкие и ко времени консилиума чуть-чуть прихварывал. Врачебная комиссия присоединила к этому нервное расстройство, и росчерком пера командующего округом курсант Игумнов был уволен из рядов Вооруженных Сил.
— Ты поправишься и поступишь, если захочешь, на третий курс училища… этого или другого, там видно будет. Так, сынуля?
Он промямлил что-то в ответ… Защемило грустью, какая-то часть жизни прожита, и, оказывается, напрасно. Уже началась летняя практика, в училище пусто. Виталий побродил по коридорам, постоял у кабинета Шелагина. Ни ненависти, ни радости, ни огорчения — только равнодушие и еще что-то похожее на признательность. Он догадывался, что Степан Сергеич заложил в него, сам того не понимая, свою страстность, научил его, не подозревая, изворотливости и осторожности.
На стене — новинка, свежая русская пословица: «Крепка рука у советского моряка». Виталий нащупал карандаш, хотел написать на плакате что-то озорное, но настроение не то и взвод, с которым он так и не простился, уже в прошлом.
К отходу поезда подошла Катя, спотыкаясь под взглядами Надежды Александровны, принесла в кулаке остатки курсантских стипендий Виталия.
Отдала незаметно деньги, робко протянула руку. Надежда Александровна понимающе улыбнулась: благодарю вас, девушка.
— Твоя знакомая?
— Да.
Поезд набирал скорость, проплывали окраины. Надежда Александровна продолжала улыбаться, посматривая на почему-то хмурого сына. Все людские несчастья, верила она, происходят от козней «мужчин» или «женщин» и поэтому мягко, по-дружески напомнила:
— В Москве много красивых девушек, сынуля.
— Отстань.
Мать обиделась, заговорила резко и быстро:
— Эти умники не могли ничего лучшего придумать, как определить у тебя зачатки туберкулеза. С таким же успехом они нашли бы эпилепсию. Слава богу, все позади. Поступишь осенью в институт, и… все пойдет нормально. Я давно говорила отцу, что офицера из тебя не получится. Но он паникер.
Отодвинулась дверь соседнего купе, кто-то выглянул и загнусавил с типично московской бесцеремонностью:
— Надеж Санна? Какими судьбами! Какая радость!
И голос знакомый и все, впрочем, знакомо.
9
Курсанты вдоволь наупражнялись в летних лагерях, отгуляли отпуска, вернулись к своим командирам. Капитан Шелагин прошел вдоль строя батареи и растерянно посмотрел на Сороку… Чего-то не хватало Степану Сергеичу, будто забыл он, спеша на службу, что-то взять с собою. Фуражка на голове, китель и брюки выглажены, документы в кармане, часы, папиросы, ключи от сейфа — все при нем. Так что же?..
Игумнов, догадался Степан Сергеич, Игумнова нет.
Странное было это чувство, непонятное. Много раз в тот день доставал Степан Сергеич письмо от генерала, вчитывался в обратный адрес: Москва, улица, дом, квартира. Как поживает там его бывший курсант, помнит ли о нем?
Через полгода завыли сирены и гудки, в весенних лужах стояло выведенное на плац училище, прощаясь с вождем. Плакал Степан Сергеич, плакали курсанты, плакал полковник Набоков, плакали офицеры…
Степан Сергеич проснулся утром и не понял, жив он или нет. Странно:
Сталин умер — а он жив. Дикость какая-то. Степан Сергеич прислушался.
Каплет с крыш, дергается ветром форточка. Выглянул в окно — солнце стоит на месте, не падает. Странно. Люди ходят, училищный грузовик проехал работают, следовательно, двигатели внутреннего сгорания. Странно.
Как жить-то дальше? — задумался комбат. Тяжело, непривычно. Некоторое облегчение принесла свежая установка: жить по заветам Ленина, идти по сталинскому пути, руководствуясь указаниями ЦК. О ней, установке, поведал Степану Сергеичу сосед, интендант Евсюков.
Вот уж кого смерть вождя взбодрила. Погоревав со всеми, интендант развил кипучую деятельность, продовольственно-фуражные дела свои забросил, в перерывах между занятиями собирал вокруг себя курсантов и вел однообразные, но зажигательные речи, давшие многим повод подумать, что нет, не интендантом рожден Евсюков, не интендантом! Нужны решительные меры, ораторствовал Евсюков, дабы в зародыше пресечь появившиеся шатания и брожения. Мировой империализм не преминет воспользоваться случаем, требуется максимальная бдительность, армия должна продемонстрировать свою готовность отразить любые удары, и показать эту готовность следует в ближайшее же время, иначе несдобровать, иначе… И Евсюков разворачивал выдранную из атласа карту, прокуренным рыжим ногтем водил по Восточному полушарию. Затем понижал голос и сообщал, что пришло ему в голову, каким показом своей высокой боеготовности должно ответить училище на происки врага.
Степан Сергеич обозлился, когда услышал, каким образом Евсюков хочет пригрозить мировому империализму. «Каша третий день пригорает в котлах, а ты…» — выругался он и прогнал от себя завиралу интенданта. Мелькнула мысль даже: а не сходить ли в политотдел да предупредить? Уж очень вьется Евсюков среди офицеров и курсантов явно в поисках людей, способных идею интенданта претворить в жизнь.
Два года войны с Игумновым рассорили капитана Шелагина с политотделом, с начальником училища и даже с курсантами его батареи, он их, курсантов, как-то разучился понимать, все силы свои бросив на борьбу с одним-единственным шалопаем. Правда, он сделал попытку встретиться с Набоковым, но к тому попасть было практически невозможно, полковника отправили в окружной госпиталь, удалялся осколок, очень не вовремя давший о себе знать накануне первомайского парада. А начальник строевого отдела, исполнявший обязанности Набокова, явно, как догадывался Шелагин, поддерживал Евсюкова, склонялся к тому, что на параде училищу надо, обязательно надо показать всему городу свою несмотря ни на что возросшую боеготовность. Как показать — это выяснилось уже после парада. По давно заведенному порядку в гарнизоне курсанты училища проезжали мимо трибун, сидя в бронетранспортерах, по сигналу с ведущей машины поворачивали голову направо. Вот и весь парад, подготовка к нему особых усилий не требовала, матчасть, то есть соединенные с транспортерами орудия, не проверялась, казенная часть орудий закрыта чехлами, стволы их подняты на небольшой угол возвышения. Идея же Евсюкова, активно поддержанная начальником строевого отдела, была такова. Под чехлы на места вертикальных наводчиков тайно посадить курсантов. По команде с головной машины они должны завращать штурвалы механизмов вертикального наведения, чтобы стволы плавно задрались кверху. Главное — добиться синхронности, вздыбить стволы одновременно, поразить трибуны.
Ровно в пять утра поднялся Шелагин в первый день мая, не ведая еще, что днем этим обрывается его служба в армии. Небо хмурилось, ветерок посвистывал, но такое бывало и прежде, и ничто уже не могло остановить парад и демонстрацию, и ничто не предвещало позора.
Парад начался. Прошел сводный офицерский батальон курсов усовершенствования, протопало пехотное училище, за ним другое, пошли армейские подразделения, на площадь вступила техника. Начальник строевого отдела дал команду — и скрюченные под брезентом курсанты завращали подъемные механизмы. Эффект получился неожиданным. Бронетранспортеры растянулись на четыреста метров, самая задняя машина еще не появилась на площади, осторожно ползла по улице, и поднятый ствол орудия дульным тормозом зацепил металлический трос, который стягивал два фонарных столба на разных сторонах улицы. Бронетранспортер вздрогнул, налетев на невидимое препятствие, водитель прибавил обороты, столбы выдернулись из земли и поволоклись. Празднично одетые горожане бросились врассыпную, чего не мог видеть курсант под чехлом. Волочащийся слева столб разогнал сводный оркестр, а правый уже подбирался к гостевым трибунам, на них пожаром вспыхнула паника. Все смешалось на площади, из вопящих глоток сыпались приказания и команды, истошно кричали женщины. Сводный оркестр перегруппировался и бодро грянул «Прощание славянки»…
На последнем, столько бед наделавшем бронетранспортере находились курсанты Шелагина. В числе первых арестовали и его. Одиночная камера, куда поместили Степана Сергеича, показалась ему обжитой, в ней еще сохранялось человеческое тепло. Восемь шагов от стены к стене — и так несколько часов подряд. Степан Сергеич готовился к самому худшему, вымеривая шагами истертый участок бетонного пола. На допросах вины своей не отрицал. Да, о том, что задумал Евсюков, знал, дважды хотел доложить Набокову о готовящемся, но его не пустили к нему, а потом было уже поздно, полковника отправили в госпиталь. И за курсантами недоглядел, контакт с ними нарушился, все силы свои истратил на перевоспитание генеральского сынка. В следственном деле косвенным доказательством лежали письма генерала Игумнова, адресованные комбату Шелагину, и письма эти, внимательно изученные следователями, решающе повлияли на судьбу арестованного. Ему вернули брючный ремень и — по недоразумению, конечно, снятые — погоны, вывели из камеры и приказали идти домой и там уж дожидаться решения командования. Было это под утро, трамваи еще не ходили, да и ни копеечки денег не оказалось в кармане. Больные, измученные глаза Кати встретили Степана Сергеича дома, и по глазам ее он понял, что дела его плохи, очень плохи, и даже срочно покинувший госпиталь Набоков не спасет его.
Под суд офицерской чести — таково было единодушное мнение комиссии, и полковник Набоков подписал приказ.
На суде Шелагину припомнили все прегрешения. Набоков вывозил его как мог, попросил рассказать, как воевал комбат в Венгрии, в Манчжурии. Степан Сергеич потупился и сказал, что и воевать-то он не воевал, всего в пятнадцати боях участвовал, и орден последний неизвестно за что получил. Это произвело неприятное впечатление…
Степан Сергеич истуканом выслушивал все речи, промычал что-то вместо оправдания… Растолкали его после возгласа: «Встать! Суд идет!» Шелагин одернул китель, расправил грудь. Выслушал приговор и продолжал стоять, пощипывая пальцами борта кителя. Тяжело вздохнул и поплелся к дому.
Катя все уже знала, прижала Колю к себе, защищая сына неизвестно от кого, сидела в темноте. Так всю ночь и просидели без света, без слов. Под утро Катя переложила сына на кровать и сказала обыденно, словно дров попросила наколоть:
— Жить надо, Степан.
Жить… А где жить? Куда ехать? Где, как и кем работать?
Степана Сергеича охватил страх, небывалая растерянность, никогда еще не испытанное чувство полной беззащитности. В ожидании приказа он не выходил из дому, тыкался, расхаживая, в стены. То впадал в отчаяние, вспоминая, что у него нет никакой специальности, даже какой-нибудь завалящей, единственное, что он может делать — это выстругивать сыну игрушки. То упрямо твердил себе, что нет, не бросит партия на произвол судьбы преданного ей человека.
Полная разруха царила в душе Степана Сергеича, зато в Кате стали пробуждаться мощные силы созидания. Все чаще задерживалась она у коек некоторых исцеляемых ею больных, вознаграждалась верными советами, кое-что выпытала у своего непутевого мужа и однажды обрушила на него предложение: надо ехать в Москву и жить там! Дотла сожженная деревенька Степана давно уже не существует, родичи погибли или вымерли, начало войны застало Степу в Москве, в гостях у тетки, родственницы дальней, но все же — родственницы, там же в Москве его забрали служить, туда и могут отправить после демобилизации, и сама она родилась в Москве, это тоже учтут…
Несколько озадаченный бойкостью жены, Степан Сергеич отправил тетке путаное письмо. Та ответила телеграммой: «Приезжайте».
Опять громыхающий вагон, опять поездные волнения. Наконец семья с чемоданами вышла на площадь трех вокзалов. Степан Сергеич оробел. Громадный город подавил его шумом, самоуверенностью людей, криками, звонками, мгновенно образующимися очередями. Ошеломленный, боясь выпустить из рук чемодан, стоял он, и страх обволакивал его. Прошел мимо таксист, спросил шепотом, куда им надо, обещал подвезти, но торговаться не стал, пробурчал что-то о «деревне» и пропал в толпе. Степан Сергеич вспылил, бросился было вдогонку, но Катя удержала его. Придерживая сына, ухватившись за мужа, она, тоже подавленная, жадно смотрела и слушала. Москву она подзабыла: мать увезла Катю на восток много лет назад, но шумы и запахи родного города, ворчание толпы пробуждали в ней воспоминания о себе — умненькой и бойкой московской девочке. Отдав сына мужу, она смело врезалась в толпу и привела молоденького шофера. Тот помог вколотить чемоданы в багажник, удобно рассадил всех, и такси покатило в глубь грохочущего, как поезд, города.
Полуглухая и полуслепая тетка встретила их радушно. Сказала, что переселится в чулан, а уж им отдаст все остальное, то есть пятнадцатиметровую комнату.
Дом стоял на улице Юннатов, рядом со стадионом «Динамо». Окна выходили во двор. Пенсионеры рубились в «козла», мальчишки неистово гоняли мяч.
— Проживем, — уверенно сказал Шелагин. Начинать новую жизнь не казалось ему теперь диким. Есть свой угол, найдется работа. Живут же люди.
— Проживем! — еще более уверенно произнес он.
Катя быстро и ловко разбирала вещи, на ходу кормя Колю, объясняя что-то тетке, советуя Степану.
Через десять дней Шелагин уже работал начальником охраны филиала швейной фабрики. Катя устроилась поблизости, в медсанчасти академии Жуковского. Коля под надзором тетки бегал по двору.
10
Отец командовал чем-то крупным вдалеке от Москвы, дома появлялся редко.
Надежде Александровне опротивело мыкаться по гарнизонам, она осела в столице, но сыну не мешала.
Вновь надо было привыкать к Москве. Виталий открывал глаза в семь утра и не мог заставить себя поспать до завтрака. Днем ходил вялый, не зная, где прислониться, чем заняться. Оценил в полной мере достоинства службы: человек всегда занят, у него нет дурных мыслей и беспричинно скверного настроения.
Комбат Шелагин говаривал: «Занятый службою воин никогда не напьется, никогда не решится на дисциплинарный проступок». Прав комбат Шелагин, прав.
Он экипировался с помощью матери. Сшил костюмы, накупил туфель, ботинок, рубашек. Одно время ходил в рестораны. Однажды за его столик сели два старших лейтенанта, артиллеристы. Без зависти оглядывались по сторонам, без любопытства и как-то настороженно, с опаской. Негромко переговаривались на извечную тему приезжих: где и что посмотреть. Виталий представился: бывший воспитанник такого-то училища… Дал, похлебывая винцо, верные советы. В «Савое» — бассейн с фонтаном, в «Арарате» — чебуреки, воскеваз, панорама Армении, бамбуковый полог. Офицеры слушали вежливо и скучно. А Виталия несло. Посыпались адреса ресторанов, достопримечательности окраинных кабаков… Старшие лейтенанты вдруг криво усмехнулись, переглянулись и продолжали свой разговор, уже тише, чтоб не слышал их никто. Виталий покраснел, смешался, рванулся из-за стола, расплатился, ушел. Стыдно стало.
Перед кем выламывался? Люди вырвались в отпуск или в командировку, а ему просвещать их, видите ли, захотелось! Двадцать два года парню, битюг с неудавшимся туберкулезом, пьет и жрет на деньги отца. Мелко, гнусно, противно…
С утра до позднего вечера сидел он теперь в тесной библиотеке на Беговой, читал учебники. Потом начались занятия в институте. Группа, в которую он попал, встретила новичка с недоверием. Все притерлись друг к другу, в разговорах мелькали неизвестные Виталию подробности, словечки, принятые только среди своих, незнакомые имена.
Весною прилетел на многодневное совещание отец. Он легко смирился с провалом военной карьеры сына, потребовал зачетную книжку, конспекты.
Поверил наконец в то, что сын уже взрослый, и когда в доме по вечерам стали собираться знакомые, не гнал его, как прежде.
Больше всех из гостей Виталию нравился крепыш с двумя Золотыми Звездами. Крепыш редко открывал рот, предпочитал слушать, лицо его напрягалось вниманием, оно было простецким и добрым. Когда умный разговор иссякал, лицо теряло внимание к болтовне, становилось надменным, и доброта исчезала и простота тоже. Крепыша звали Николаем Федоровичем Родионовым, в 1944 году его назначили начальником штаба к Игумнову, а через полгода он отпочковался, получил армию.
— Коля, как учеба? — спросил кто-то из гостей.
Крепыш ответил немедленно:
— Скоро гром будет: третий день не хожу в академию. Друзья замучили.
Все улыбнулись. Надежда Александровна обогнула стол, подсела к Родионову и уже не отходила от него, что-то выговаривала ему, блестя смеющимися глазами. Когда начали расходиться, задержала Родионова.
— Вам учиться надо, обязательно учиться, Николай… В этом доме слушайте меня! — вам желают только хорошего.
Родионов, уже в шинели, мял папаху. В густых коротких волосах его — ни сединки.
— Насколько я знаю, вы холосты и одиноки. Так приходите к нам почаще!
Андрей, — повернулась Надежда Александровна к мужу, — ты не станешь ревновать?
Игумнов вопрос пропустил мимо, настойчиво и серьезно предложил Родионову навещать Надежду Александровну. Завтра, кстати, воскресенье, можно податься на рыбалку в Рублево.
— Не могу. — Родионов уже надел папаху, искал в карманах перчатки. — Назавтра конспекты взял, переписать надо.
— Так я откомандирую к вам сына! — обрадовалась Надежда Александровна.
Родионов жил в военной гостинице у площади Коммуны, занимал двухкомнатный номер. Протянул грубую, сильную руку, кивнул на бутылку: хочешь? Сам тоже не прикоснулся. Вдвоем переписывали они творения какого-то генерала, украшавшего свои конспекты виньеточками, многозначительными подчеркиваниями, темы аккуратно разделялись на главки, подглавки и параграфы. Кое-где встречались глубокомысленные литеры NB.
К вечеру у Виталия онемели пальцы. Пошли в ресторан. Родионов сумрачно вчитывался в меню. Неожиданно спросил:
— Как мать зовут? — Прибавил завистливо: — Красивая…
Ресторан — при гостинице, в ресторане полно офицеров. Кто-то, проходя мимо, приостановился, сказал:
— Здравия желаю.
Родионов отвернулся, меню передал Виталию. Крутил рюмку неповоротливыми, короткими пальцами…
Когда война окончилась, Родионов понял, что смелость и преданность это не все, нужны знания, а их у него никогда не было в избытке. Учебе мешал простецкий характер: он любил сколотить компанию, в меру выпить и приволокнуться. С годами начал сдавать, кочевая холостяцкая жизнь Родионову приелась, мечталось о доме своем, о детях. По вечерам Родионов корпел в библиотеке академии, потом шел в кино, в зал заходил перед последним звонком. В Москве он пристрастился одно время к театру, несколько раз передавал цветы понравившейся певице, однажды прошел в антракте за кулисы, пробежали мимо две голоногие девчонки, фыркнули: «Поклонник!» Николай Федорович отдал букет пожарнику и ушел из театра — навсегда.
Тыча вилкой в маринованные грибы, Родионов рассказывал:
— Леса у нас могучие, мальчонкой схватишь корзину — да в лес за грибами белыми. Принесешь, а бабка не хвалит, скажет так: и это тоже гриб.
Любила, старая, сыроежки… Они, сам попробуй, в маринаде и соленье лучше всех… Приезжают иногда оттуда. На днях земляк был один. Приходится то подбросить им чего, то похлопотать. Один генерал на всю деревню — защищаю из последних… Звезды, спрашиваешь, за что получил… За опыт. Знаешь, когда в грязь надо шлепнуться, собственную шкуру сохраняя… А когда и под пули пойти. Ответственность.
— Николай Федорович, вам Сталина жалко?.. Мне отец рассказывал, он любил вас, Сталин…
— Ну, любил, ну и что?.. Когда тебя любят, хочешь быть достойным…
Тяжелый он человек, неудобный… Был бы другой поблизости с такой же властью, тогда и сравнивать можно… Ну, ладно, хватит, пойдем…
Он посадил Виталия в такси, не отходил, стоял, положив руку на приспущенное стекло.
— Вот что… Надо — заезжай… Привет передай матери и отцу. Скажи: хорошо у них, да ведь дела-то такие… Ну, все…
Когда такси заворачивало за угол, Виталий увидел — Родионов понуро смотрел ему вслед, и что-то жалкое, подавленное было в его фигуре.
11