Анатолий Азольский
Лопушок
1
Детство как детство, военным его не назовешь, хотя Андрюше Сургееву пять годочков исполнилось к роковому 41-му. Линия фронта, погрохотав далеко на западе, так и не дошла до городка со странным названием Гороховей. Немцы побоялись пускать танки по бездорожью, пересеченному оврагами; после войны столь удачное местоположение сказалось на благополучии гороховейских граждан: до них с опозданием — все из-за того же бездорожья -доходили из области некоторые запретительные циркуляры. «На оккупированной территории не проживал…» — бестрепетно выводила впоследствии рука Андрея Николаевича. Спроси его, как жил он на неоккупированной территории, — не ответил бы: какие-то провалы в памяти, часто болел, «головкой страдает» -так сказал кто-то над кроваткой его в детской больнице. Мать однажды привела из госпиталя седенького врача, тот долго ощупывал его твердыми пальцами, сказал: «Впечатлительный какой. Жить будет…» В интонационном многоточии повисла некая условность: отроку даровалась жизнь при соблюдении жестких норм поведения, исключавших детские и взрослые раздумья о смысле гороховейского бытия. Тогда же мать и предрешила будущее малахольного чада: да будет сын педагогом, прямой дорожкой пойдет по стопам родителей! С чем согласился и отец, наконец-то представший перед Андрюшей — в кителе и скрипучих сапогах, с планшеткой на боку, набитой просветительскими замыслами.
Война кончилась, но дети в школе прозябали без тепла и пищи, без учительских нагоняев. По первопутку привезли березовые поленья, в классах загомонила ребятня. Родительский дом — невдалеке от школы; четыре комнаты, две печки, кухня, сени, крыльцо. Самая большая комната — общая, с длинным столом, тот умещал на себе и тетради, что проверяла мать-учительница, и бумаги из роно и облоно, изучаемые отцом, директором школы, и две скромненькие тетрадочки о двенадцати листиках каждая, над ними-то и пыхтел он, тупой и упрямый Андрюша Сургеев, сущее бедствие дома, злокозненный отрок, давно расшифровавший таинственные пометки рядом с фамилиями школяров, и когда кого будут вызывать к доске и что спрашивать — эти тайны сыночек директора доносил до одноклассников, которые его тем не менее не любили, ибо полагали, абсолютно ошибочно, что Андрюша и родителям наушничает.
Ненавидя школу и желая напакостить ей, не раз копался он в бумагах отца, но ничего не мог понять в них, да и слово «ОБЛОНО» внушало страх, и все учреждения, повелевавшие отцом, матерью и детьми, представлялись ему стаей хищных зверей: разинутые пасти, острые когти, сплошной вой.
Длинный стол освещала яркая лампочка, заключенная в зеленое стекло абажура. Хилая городская ТЭЦ, выбиваясь из последних сил, так и не насыщала дома светом, и в комнатке семиклассника выкручена электролампочка; честные, умные и добрые родители собственным примером воспитывали единственного ребенка, экономией преследуя еще и такую цель: за одним столом поневоле станешь готовить уроки, а не собирать мотоцикл из велосипеда и керосинки, на что горазд был всегда грязноватый оголец, тусклый взгляд которого ярче лампочки загорался при виде железяк. С блажью этой родители смирились, благоразумно полагая, что сбор металлолома на городских помойках убережет мозги мальчика от гибельных для него умственных трудов.
Тишина царила за столом, лишь раздавался временами скрип стула под грузным телом отца да шелесты тетрадочных листиков, когда мать проверяла сочинения и диктанты. Иногда в печке что-то взрывалось — либо лопались томящиеся в жаре крупицы пшеничной каши, либо стреляла перекалившаяся сковородка. Неумеха мать вскакивала, летела к печи, гремела ухватами. Подозрений на то, что нерадивый и неисправимый сын бросил в угли крупную соль, не возникало и возникнуть не могло: столь мизерные шумовые эффекты тот презирал, иное дело — собрать из рухляди мотор, чтобы оглушить им всю улицу, всю школу.
Была ли в детстве картошка, та самая, что много лет спустя вторглась в его жизнь ураганом, болезнью, умопомрачением? Была, конечно, но всего лишь необходимым и достаточным продуктом питания. Гороховейцы жили картошкой и, объясняя тайну деторождения, ссылались не на капусту, где пищал принесенный аистом младенец, а на картофельную ботву. Горсовет прирезал к дому участок в двадцать пять соток, три яблони и две буйно плодоносящие груши прикрывали от взоров с улицы грядки с картофелем, Андрюшу впрягали в работу ранней весной, вскапывал землю и отец, гордившийся вековой связью с деревней, в связь эту входили дед его и бабка, уже наученные ублажать огород торфом и навозом. Окучивал же Андрей, торопливо пригребал землю к основанию ботвы и спешил к помпе, украденной в пожарном депо. Во второй половине сентября дружно, втроем, подгоняемые такой же дружной работой всей улицы, выкапывали кусты; ботва отдельно, в кучи, клубни по мешкам, задетые лопатой или вилами картофелины сбрасывали в ведра и тут же отваривали. Все шло в ход, в дело, первую гнилую картофелину увидел Андрюша в Москве, когда запоздал гороховейский мешок картошки, родительский приварок, существенное дополнение к тощей студенческой стипендии: он, оголодав, принес из магазина нечто остропахнущее, разжиженное и в корм скоту не годящееся. Родительский огород питал семью и подкармливал учителей, собственных соток не имевших. Что стояло за сотками и количеством мешков — это не для Андрюши, картошка не замечалась, не оценивалась и не процентовалась, она была как воздух, которого полно, который чист и не подлежал разложению на составляющие его газы, поскольку он, воздух, полностью соответствовал легким, крови и частоте дыхания.
Не замечал картошки, питаясь ею, и весь город. Полусотня каменных домов архитектуры прошлого века и несколько сот деревянных жилищ, расположенных в своевольном порядке мещанских пригородов и промысловых слобод. Речушка виляла, разливаясь по весне так, что подмывала все мосты, и каждую осень стучали топоры, налаживая связь с областным центром. До железной дороги — шестьдесят километров, жарким летом путь к ней пролегал по толще несдуваемой пыли, в мокрые же недели превращался в непроходимую топь. Какая-то почти карликовая порода яблонь, град мелких груш сыпался с ветвей на прохожую часть улицы, зато смородина крупная, черная, сладкая, ее-то и везли к железной дороге, она-то и давала горожанам кое-какие деньги, хотя что можно купить на деньги? Столовая при горисполкоме пустовала, одни щи на комбижире да винегрет из картофеля и свеклы, огурцы в городе почему-то не водились.
Свет зелено-абажурной лампы падает на тетрадки Андрея, оставляя в тени его самого, решающего сложную задачу: как сделать урок по алгебре так, чтоб возрадовался отец и вознегодовала мать? И как написать сочинение таким хитроумным манером, чтоб восхитилась мать и разразился бранью отец? Только так, сталкивая лбами благородных педагогов, и мог он существовать, мстя им неизвестно за что. За то, наверное, что был, по недомолвкам судя, не очень-то желанным ребенком. За то, что стало однажды так страшно, дурно, тяжело, что — бросился к матери, заплакал, и так хотелось схватить ее тело, прижаться к этому телу, в теплоте его найти спасение, так хотелось… А мать отстранила его от себя, повела речь о Рахметове, о снах Веры Павловны. К отцу же вообще не подступиться, отец выгнал из школы любимейшего учителя, физика; две недели прятался в сарае Андрюша, строя планы мести: так жалел он вытуренного наставника. Электроскоп и термометр — вот и все, чем располагал кабинет физики; насос и стеклянный цилиндр, откуда можно выкачивать воздух, Андрюша приволок со свалки. Однажды учитель поместил в цилиндр завязанный ниткой презерватив и включил насос. К великому удивлению детворы, предмет, подвергнутый лабораторному испытанию, стал надуваться — так просто и ясно продемонстрировано было атмосферное давление. Из любви к выгнанному кумиру и решил Андрей учить только физику, никакой другой предмет, разве что математику, но так, чтоб отец не догадался. Учитель, вышибленный из рядов советских педагогов, убрался из Гороховея, след его простыл, имя забылось, но необычный лабораторный опыт остался в памяти Андрюши навсегда, и, будучи заслуженным ученым и преподавателем, самые наисложнейшие разделы квантовой механики он представлял студентам как бытовые происшествия в гороховейской бане, к примеру. Так, объясняя суть нестационарной теории возмущений, он вовремя вспомнил, что случилось, когда в бане рухнула стена, отделявшая голых женщин от голых же мужчин.
С некоторыми диковинными ошибками и описками мать знакомила отца, протягивая ему тетрадку, не называя — в педагогических целях — имен, чтоб не по годам резвый на пакости сын фамилией не воспользовался, но сладостное желание стать обладателем чужой тайны обостряет слух и зрение, автор несусветного ляпа или развеселой нелепицы почти сразу угадывается. Однажды стол пересекло — от матери к отцу -раскрытое сочинение с красными вопросительными значками. Отец полистал его, крякнул, вздохнул: «По количеству пота он превзошел всех гениев, это ты отрицать не можешь…» Карандаш матери, порхавший над очередным сочинением, застыл, мать выпрямилась на стуле, выгнула спину, затекшую от сидения. Сказала презрительно: «Не пботом надо бахвалиться, а умом, что к поту приложен…» Отец возражал: «За ним — власть, власть земли, вековой опыт земледельца». Карандаш вновь навис над сочинением, мать завершила ею же начатый спор: «Подавляет он всех…»
Не шевельнувшийся Андрюша понимал, однако, что речь шла о будущем медалисте, о десятикласснике, которому прочили великий и славный путь, о Ване Шишлбине, который рожден был начальником, который мог стать и секретарем, и директором, и председателем, и заведующим, кем угодно, но обязательно -руководителем.
Неисповедимы пути, но познаваемы истоки… Человек, ставший заместителем министра, Иван Васильевич Шишлин то есть, учился в той же школе, что и будущий академик, орденоносец и лауреат Андрей Николаевич Сургеев. Один и тот же звонок отбрасывал крышки их парт, из одних и тех же уст слышали они слова малограмотных и пылких учителей, безбожно перевиравших отточенные формулировки учебников, одни и те же мальчишеские и девчоночьи физиономии блуждали и мелькали перед глазами обоих. В учительскую Ваня Шишлин заходил как в свою родную хату: был председателем учкома, ученического комитета, вхож был и в кабинет директора, в дом его тоже, девятиклассники еще удостаивались его внимания, но существа классами ниже им не замечались, да и не местный был он, из Починок, что в тридцати километрах от Гороховея, там он закончил семилетку, там в колхозе председательствовала его мать, туда он отправлялся каждую субботу — зимой просился в сани, осенью и весной цеплялся за борт грузовика. В городе снимал он угол, но большую часть дня проводил в школе, надзирал за всеми, наставлял, бывало, и молоденьких учительниц. Ни с кем в школе не сходясь, он не мог не сблизиться с Андреем: сынок директора все же! И сынка Ваня раскусил сразу, пакостника в нем учуял мгновенно, но и догадался, что тот папаше лишнего словечка не скажет, и более того — нужного тоже не вымолвит. К тому же — не соперник ему в жизни Андрей Сургеев, потому что азов жизненной науки не знает, то есть не ведает различий между горисполкомом и райкомом, совхоз путает с райсобесом, директора МТС почитает выше начальника областного управления МВД, не подозревая, впрочем, о существовании последнего, и вообще невообразимо туп, когда речь заходит о том, кто какую должность, в стране или районе, занимает и какие блага проистекают от какой должности. «Сидит в Кремле…» — неуверенно выдавливал из себя Андрюша, когда председатель учкома Ваня Шишлин спрашивал его, кто такой Молотов. «Может — лежит?..» — издевался Шишлин. Но семиклассник упорствовал: сидит! Сидели же, вспоминал он, бояре в думе. В наказание за тупость Ваня щелкал по лбу незнайку. Знаком особой милости стало прозвище Лопушок, коим Ваня провидчески наградил непутевого директорского сыночка, и «Лопушок» на всю оставшуюся жизнь приклеился к Андрею Сургееву. Шишлин же умел произносить без передыху красивые длинные фразы, кое-где разрывая их тягучими междометиями — свидетельством того, что не вызубрены фразы, а только что народились. Тупицу Андрюшу он приспособил под свои нужды, изощренно издевался над ним. Подарил ему ствол немецкого пулемета — и Андрей, жадный до всего железного, бегал по городу в поисках приклада и патронов, пока не был изловлен милицией. У Шишлина рано закрутились романы с курьершами горисполкома и студентками медучилища, Андрея он возвел в сан письмоносца, и тот месил осеннюю грязь, разнося записочки или устно передавая просьбы. Не раз поколачивали его незнакомые парни, не раз попадал он впросак, суя послания не в те руки, но, видимо, шкодливость была второй натурой Андрея Сургеева, потому что стал он намеренно путать адреса, наслаждаясь тычками и проклятиями, которыми награждал его сбитый с толку Ваня, а однажды так все переврал и запутал, что председателя учкома избили студенты медучилища.
Золотую медаль и аттестат с круглыми пятерками вручили Ивану торжественно. В Москву, в Тимирязевку, в сельхозакадемию — так решено было всем районом, городом и самим Ванею. Туда он и отбыл, и вместо подорожной вручили ему характеристики, ходатайства и прошения. Гороховей и Починки уверены были, что вернется Ваня через пять лет — и осчастливит народ.
Под зеленым абажуром, в текущих разговорах, от одного конца стола к другому часто пролетала фамилия будущего агронома. Мать недолюбливала Ваню Шишлина, намеренно в фамилии его ставила ударение на первом слоге, приуменьшая этим достоинства медалиста («Шиш тебе, Ваня!»). Отец же — гордился им, не понимая, как унижает похвалами сидящего за тем же столом сына. Однажды тот, после очередного панегирика, вдруг спросил: «А кто такой Гедель?» И отец, сразу умолкнув, долго смотрел на конопатые руки сына. Изрек наконец: «Тебе надо приналечь на тригонометрические функции…» А мать, встрепенувшись, начала вслух гадать — что еще такое придумать, чтоб отвадить троечника от пустопорожних мечтаний, от дурного.
Они, родители, предотвратили уже не одно несчастье. После пулемета и допросов в милиции, где упрямый сын не вымолвил ни слова, из дома выкинуто было все железное, мотоцикл же, найденный в сарае, отдан кружку юных техников при доме пионеров. Все соблазны, кажется, удалены, ничто не мешало теперь сыну директора являть собою пример ученического послушания. Год всего в запасе, и если вчитаться во все учебники, то к аттестату зрелости подвесится серебряная медаль.
Но выкинуть самого Андрея из дома — воображения не хватило. Дом же был набит техническими сюрпризами. Переплетенный шнур электропроводки кончается розеткой, куда вилкой включается плитка. Спирали ее, шурша и потрескивая, постепенно накаляются, меняя цвет от сероватого до розово-желтого, отдавая тепло комнатному пространству. Вилку выдернешь — плитка темнеет и медленно остывает. Вопрос первый: находится ли розетка под напряжением, когда плитка не подсоединена к ней? Если да, то цепь тока как бы замкнута бесконечно большим сопротивлением или диэлектриком, что, конечно, глупо. Если же напряжения нет, если оно возникает только при включении плитки, то причиною появления тока является плитка, а это явный вздор. Что же тогда причина, а что следствие и почему то и другое связано с последовательностью бытовых приемов? Вопрос второй: до каких пределов возможно выравнивание температур сообщающихся сред? То есть что произойдет, когда комната нагреется до температуры плитки? А что будет с температурой пространства вне комнаты? И так далее. Странно, очень странно. Тем более странно, что нагревание одного тела связано с охлаждением другого. Так что же охлаждается?
Часами просиживал Андрюша в стареньком кресле, располагаясь так, чтоб перед глазами чернела таинственная розетка. Две дырочки в ней угрожающе поглядывали на косноязычного троечника. В доме — ни одной книги, уводящей за границы школьных учебников, все унесены в кабинет директора школы. Аристотель и Гегель, по неразумию забытые отцом в шкафу, о розетке не слыхивали, в Малой Советской Энциклопедии вырвана уйма страниц, удалось все же узнать (после обыска в городской библиотеке), что о процессах взаимообмена думал и некто Гедель. Девятые классы учились во вторую смену, родители же утром уходили в школу, и предоставленный самому себе Андрей стал обходить город, искать нужные книги. Он верил в их существование, он знал, что их прячут где-то под амбарными замками, в окованных железом сундуках. Воображение видело их, нос обонял их бумажно-пыльный дух, уши слышали хруст страниц, содержащих мудрость. И он нашел их — в сухом подвале, где обитал полусумасшедший инвалид, за чекушку допустивший Андрея к старинным фолиантам. Сюда и бегал он теперь, здесь узнал, десятиклассником уже, что и Аристотель думал о проблеме розетки и плитки, когда размышлял о лошадях и повозке. Отсюда, из подвала, поиски еще более нужных книг привели его на чердак другого жилища.
В тот вечер, когда в родительский дом пришла девочка Галя, будущая Галина Леонидовна, он как раз думал о женщине, которая разрешала ему забираться на чердак и сидеть там часами — до ее приглашения сойти вниз, на чай.
А исполнилось ему восемнадцать лет уже. Пространственная геометрия женских форм осязается на расстоянии, кровь шумно отливает от головы, устремляясь вниз, к ногам, а затем некий насос подает ее вверх, нарушая ритм сердечных сокращений. Экзамены на носу, десятилетка кончается, родители поняли, что никакой медали не получить, воспитательная работа с единственным чадом желаемого результата не принесла — к немалому удовлетворению самого Андрея. Все лучшие книги города прочитаны, давно уже выяснен смысл теоремы Геделя: что ни узнаешь — все будет далеко от истины, но в том-то и дело, что мысль эта подпадает под саму теорему и, следовательно, не истинна. И все равно узнавать новое хочется. Конец апреля, только что вскопана земля и обработана граблями под картошку (опять — картошка!). Клонит ко сну, завтра выходной, потом праздники, три дня безделья и сладостного труда в сарае, где за поленницею дров оборудована тайная мастерская по ремонту велосипедов и мотоциклов. Или — к женщине? Она зовет на чай, а ты — чекушку на стол! После чекушки, объяснял инвалид, все получится. Совсем уж кстати: родители по каким-то делам отправляются в область.
Так идти к женщине или не идти?
Глаза слипаются, спать хочется. Мать бубнит о щах в кастрюле, он слышит тем не менее скрип двери и писклявенький голосок, оповещающий о том, что… Так и не разобрал Андрей, какая нужда пригнала ученицу 6-го класса в дом директора школы и что было в записке, отцу врученной и чуть позднее, после повторного скрипа, прокомментированной: «Две недели, я знаю, девочка торговала на рынке, а теперь пишут, что — болела… И приходится верить». Молчание, прерванное матерью, которая тоже прочитала записку: «Вернейший признак невежественности — это не орфографические ошибки, а обилие деепричастных оборотов…» Глаза совсем закрылись, Андрей ощупью добирается до кровати и погружается в сон.
Утренние сновидения таковы, что к сараю с мотоциклом былой охоты нет. Куда приятнее развалиться в кресле и вновь обсудить наедине с собой этот проклятый половой вопрос в его практическом осуществлении. С кем, короче, разрешить эту проблему? И кого, грубо говоря? Влюбление в Юлию Колчину с соседней парты шло полным ходом, та отвечала взаимностью, но на таких полутонах, что первый поцелуй обещался через месяц, не раньше, и всего лишь поцелуй. Подавала надежды старшая пионервожатая, намекавшая на совместный поход по окрестным лесам с ночевкой у озера. Но, однако же, к каким методам и приемам прибегнуть, склоняя старшую пионервожатую к тому, о чем сухо и рационалистически повествовал профессор Форель в своем двухтомном труде?
Непреодолимые преграды! Неразрешаемые сложности! Выпавшие, кстати, на ответственнейший период: по лицу пошли прыщики, с математикой полный провал, «Молодая гвардия» так и не прочитана, а по ней, без сомнения, будет вопрос в каждом билете.
Восемнадцатилетний Андрей Сургеев грыз ногти, сучил ногами, ерзал в кресле, хмыкал, вполголоса шептал проклятья, обвиняя себя в трусости, потому что понимал: для практикума по Форелю не подходят ни Колчина, ни старшая пионервожатая. Только женщина, которую зовут обольстительно: Таисия! Только она! Та, у которой он читает книги. Которой помогает в огороде. Которая позавчера пришила ему пуговицу к рубашке и, надкусывая нитку зубами, прислонила голову к его груди, а потом губами коснулась подбородка. Но — старше его на пять лет! Двадцать три года! И — замужем. Правда, муж в длительной командировке — так сказала она. И не двадцать три года ей, а только пошел двадцать третий, но все же, все же… Старше и замужем — значит, есть опыт, и перед опытом этим он — щенок, сопляк, неумелый мальчишка.
И еще что-то останавливало, еще что-то сковывало руки и ноги. Подозрение, что изведываться будет то, что не должно вообще познаваться в восемнадцать лет. В тридцать, в тридцать пять, но не сейчас, потому что в нем то, что выше всех жутко-сладостных актов познания. В нем — любовь, та самая, что бывает раз, всего один раз в жизни. Трепет тела, желающего быть нужным другому телу даже в самой малости. Он страдает, когда Таисия делает то, что обязан делать мужчина. Он наслаждается, выгребая в ее доме золу из печки. Вскопал ей грядки — и радость была полная, счастье было! Родинка над ее левой бровью дороже аттестата зрелости, мотоцикла.
Так идти к ней — или преодолеть себя, тело свое? Выдержать искус, остаться дома?
Что-то скрипнуло, потом пискнуло, и по писклявинке в голосе девчонки, проникшей в дом, Андрей понял, что это — та, вчерашняя. Подобрал ноги, глянул на девчонку, ничего не говорил, надеясь упорным молчанием вышибить ее из дома. Та же — осваивалась. Обувь она оставила в сенях, легко передвигалась по очень интересной и малознакомой комнате, на ногах — вязаные носки, одета в домашнее платьице, не ученическое, волосенки редкие и короткие, в косу не собранные, ростом в шестиклассницу не вышла, под мышкой — тетрадки. Занудливо поведала: умерла бабушка на прошлой неделе, мама в школу не пускала, но все упражнения, что задавали, она сделала, — так нельзя ли проверить задачки? Врала так нагло, что Андрей не выдержал.
— Отстань! — с угрозой процедил он.
Тогда она двинулась вдоль стены. Потрогала подоконник, пощупала занавеску. Дошла до шкафа и замерла перед ним. Потом потянула на себя дверцу и запустила руку, цапнула конфету в вазочке, стремительно сунула ее в рот и торопливо, как кошка, подобравшая кусочек сала, полакомилась добычей — не поворачиваясь к Андрею, который с удивлением взирал на вороватые жевания и глотания малюсенькой врушки.
По-кошачьи утершись ладошкой, она наконец-то отошла от шкафа и смело посмотрела на Андрея. «Что скажешь?» — спросили ее глаза. Ответ не последовал. Тогда девчонка приблизилась к креслу, сказала, что ее зовут Галей Костандик, и вновь попросила проверить задачки. Получила отказ.
— Тогда расскажи сказочку, — услышал Андрей просьбу, умильную и шепелявую. — Я люблю сказочки.
И вдруг, оказавшись на коленях Андрея, руками обвила его шею. «В некотором царстве, в некотором государстве…» -вымолвил пораженный Андрей, соображая, откуда девчонке стало известно о конфетах в шкафу, а потом стыд, сладкий стыд изломал его голос, потому что домашнее платьице шестиклассницы скрывало упругие и горячие бедра, платьице распиралось острыми и твердыми грудочками, от них и от рук несло жаром, жар этот передался Андрею, потек вниз, и, вымучивая из себя какую-то мешанину из читанных в детстве сказок, он осторожно высвобождался от цепких ручонок и с еще большей осторожностью спихивал с себя девчонку, потому что бедрами своими она могла обнаружить рельефные признаки того жара, от которого все тела, не только физические, расширяются. Поймав же случайно взгляд порочной девчонки, он еще раз устыдился, горько устыдился: сплошная сосредоточенность на перипетиях сказки, полное внимание и доверие — ничего более не выражали невинные глаза ребенка… «Пшла вон!» — заорал в бешенстве Андрей, выскочил из дому и помчался прочь, подальше от шестиклассницы, и ноги принесли его к дому Таисии. Он упал на нее, перегорев тут же, и возгорелся после того, как был обцелован, обласкан и обглажен.
Три праздничных дня, слитых с ночами, превратили полуслепого котенка в мужчину. Слезы навертывались на глаза -такое было счастье, так все ликовало в теле.
Весь город знал, куда идет Андрей Сургеев после школы. И родители знали. Но они молчали, понимая, что слова уже не спасут сына. Сварливость вибрировала в голосе матери, по ее педагогике был нанесен смертельный удар. У нее хватило ума приостановить супруга: отец уже стучал в двери милиции, требуя выселить растлительницу из города. С сыном же было решено так: с глаз долой, подальше, в Москву, конкурс в Энергетический институт невелик, авось примут отпетого троечника, ничего, кроме женщин и мотоциклов, знать не желавшего. Списались со столицей, двоюродная тетка согласилась приютить гороховейского мальца.
Два билета куплены на московский поезд, отец держал сына за руку, чтоб тот не вырвался и не сиганул под юбку развратницы. Когда загромыхали вагоны, когда поезд потянулся к Москве, Андрей Сургеев прислонил пылающий лоб к оконному стеклу, и слезы покатились по его впавшим щекам. Но ни столица, ни разлука с Таисией не пугали его. Он вернется в Гороховей через месяц! Зачем институт, зачем высшее образование, он всегда заработает на Таисию, себя и будущих детей. Он, родившийся в семье, где не признавали даже авторучку, починит любую техническую диковину. Он уже знаменитость, с ним уважительно беседуют шоферы и механики горисполкомовского гаража, велосипеды он чинит на ходу. Впереди настоящая жизнь, а не зубрежка формул, сомнительность которых доказана бессмертными книгами. Экзамены, следовательно, надо завалить! Но не сразу, не оглушительной двойкой по сочинению, а еле-еле натянутыми троечками по всем предметам, кроме последнего: на нем надо проявить дремучее невежество. А за экзаменационные недели Таисия разойдется в Гороховее с мужем, который не в командировке, а в тюрьме, и закон дает Таисии право получить развод почти немедленно. Он же, отвергнутый столичным институтом, поступит в Автодорожный техникум, что в областном центре.
В хитроумно разработанном плане абитуриент из Гороховея предусмотрел все детали. Сочинение писалось на вольную тему и сплошь состояло из деепричастных оборотов, выпутаться из которых экзаменаторы так и не смогли, влепив тройку. На правах заслуженного педагога отец прорвался в приемную комиссию и добыл произведение сына, испытав то же недоумение, что и от приказов облоно: по сути, все правильно — и тем не менее мерзость окаянная. Воодушевленный первой победой, Андрей отстукал Таисии ликующую телеграмму. После математики и химии — другую, с боем добыв тройку. На физике решено было провалиться, молчать гордо и неприступно. Замшелый старикашка битый час наседал на дурня и невежду и, сломленный, громогласно обозвал гороховейца лопухом и тупицею. На следующий день Андрей пришел за документами и был ошарашен новостью: он принят! Он -студент! Он попал в некую квоту, только что установленную для выпускников сельской глубинки!
Заплетающиеся ноги привели Андрея в уборную на третьем этаже. Он сел на пол и уткнул голову в коленки. Кто-то из курящих и гомонящих принял его за своего, такого же провалившегося на экзаменах бедолагу, присел, посочувствовал, дал верный совет: срочно подать документы в Тимирязевку, там -недобор! Не все еще потеряно, друг!
Вспугнутый Андрей поплелся на другой этаж. На факультете, рекомендованном ему только что, учился Иван Шишлин, предрекавший Андрею второгодничество, исключение из школы и метлу на заводе.
Отец нашел его в скверике. Сигарета, первая в жизни, торчала в зубах Андрея. Обрадованный педагог постарался ее не заметить, однако утвердился в решении: никаких общежитий, ослабить до минимума тлетворное влияние столицы, сына — к тетке, на все пять студенческих лет.
2
Не все еще было потеряно, еще можно было спасти себя для Таисии, для настоящей жизни: сбежать из Москвы глухой темной ночью, добраться до Гороховея, чтоб и оттуда сбежать, вместе с Таисией.
Но не сбежал. Дух знаний уже проникал во все поры, уже туманилась голова в предчувствии того, что будет познано только им, лопухом и тупицею, и Таисия все отдалялась и отдалялась от него, шли недели и месяцы студенческой жизни, а вестей от нее не прибавлялось, и вдруг стороною Андрей узнает, что его любовь — первая и последняя (это он уже понимал), ранняя и поздняя сразу, — продала дом, уехала из Гороховея, пропала в неизвестности. Вот когда сказалась разница в возрасте!
(Академик Сургеев А. Н. прославился книгами по теплу и электричеству, по физике твердого тела и кибернетике, но в нередкие минуты самокопания он честно признавался себе, что до сих пор не знает, почему катится колесо и от какой прихоти скользит по цилиндру поршень. Как только он заглядывал в самую сокровенную глубину явлений, связанных с расширением и сжатием, как только вдумывался он в существо покоя и движения, так сразу же обнаруживал неимоверную ложность всех теорий. Призрак абсолютной непознаваемости миропорядка будил Андрея Николаевича по ночам, и, в кромешной тьме добравшись до письменного стола, рвал он в тихой ярости попадавшиеся под руку бумаги и вышептывал проклятья. Все лучшее осталось в прошлом! Как правильно рассчитал и продумал восемнадцатилетний мозг все варианты будущего! Как точно мыслил он, как верно угадывал! Да, надо было закупорить себя там, в родном городке, запереться в сарайчике, полном металлического хлама. И Таисия рядом, стареющая быстрее его, вся обратившаяся на детей, позволявшая ему существовать в комфорте жизненных неудобств, потому что все великое прозревается в закутках контор, в лабораториях, где приборы уже не умещаются на столах, где запутаешься в паутине проводов, где отрешишься от наглых притязаний эпохи… Да, все было продумано, все — кроме клубней растения семейства пасленовых, то есть картофеля.)
А пока — Пятницкая улица, двадцатиметровая комната двумя окнами выходит на нее, а еще двумя — на магазин в переулке, торгующий молоком и сардельками. Бурлит толпа, торопясь на Пятницкий рынок. Возле кинотеатра «Заря» девчонки, длинноногие и накрашенные, строят глазки. От рыбного магазина пахнет водоемами, тиной, зарослями камыша. В пяти минутах ходьбы -метро, чуть поближе — церквушка в переулке, на нее-то и крестится двоюродная тетка, не такая уж, оказывается, злюка. Комната всегда сдавалась, но только сейчас в ней появился настоящий хозяин, переклеивший обои, натянувший продавленный диван. Прежние хозяева оставили, правда, о себе добрую память. На всю войну в комнату поселили таинственного офицера, который уезжал и приезжал по ночам, для него и поставили телефон. После офицера в комнате надолго обосновался зять тетки, строитель метрополитена, всю жизнь рывший тоннели да ямы и докопавшийся до подмосковной дачки, откуда уже носа не высовывал. Потом -артист и, наконец, администратор цирка, от которого остались три мешка засохшего, твердого как камень урюка. Иногда раздавался в двери короткий просящий звонок, на лестничную площадку выглядывала тетка, долго рассматривала мальчишек, которые молча изучали носки своих растоптанных ботинок. И звала Андрея, тот развязывал мешок с урюком, нес пацанам сладкие камешки.
Все в доме знали студента, поселившегося у тетки, на втором этаже, и на рынке тоже знали, несли к нему примусы и швейные машинки, утюги и керогазы, звали на консультации, подводили к изъезженным «опелям» и «мерседесам». Платили то скудно, то щедро. Из бокового кармана вельветовой курточки денежные купюры перекладывались в ящик письменного стола, лежали там месяцами, семестрами, пока не попадали в сберкассу. Ни копейки не просил Андрей у родителей, но плоды их огорода принимал. И деньги, нажитые ремонтом автомобилей, запрещал себе тратить. Он закрывал глаза, представляя деньги эти в доме Таисии, на них он мог бы купить одежду детям, платье жене, позволить себе кое-какую обновочку. Тоска по жизни, еще не прожитой, но уже оконченной, была временами такой острой, что сердце переставало стучать и в ушах покалывало.
Часами, как некогда в гороховейском креслице, сидел он на табуретке у окна. Так и не научившись мыслить по-взрослому, в прежней безалаберности поигрывал он пустячными мыслишками, рассматривал морозный узор на стекле и дурашливо упрекал природу в склонности кристаллизоваться не лучшим образом. Или в теплые дни следил за ползущей мухой и в уме решал задачу неимоверной сложности: с какой скоростью должна перелетать она с одного полюса электрической батареи на другой, чтоб цепь замкнулась?
Дважды, взывая к совести, ему предлагали вступить в комсомол. Обещали тут же дать Сталинскую стипендию, которая давно ждет его, лучшего студента. Угрожали. Советовали. Рекомендовали. Решительно настаивали.
Он отказывался. С детства ВЛКСМ связывался почему-то с «волком», который «съел». Менее угрожающей была аббревиатура КПСС, но, догадывался Андрей, в партию его никогда не позовут — хотя бы из-за прозвища.
Осенью и весной приезжавшие в столицу гороховейцы заглядывали на Пятницкую с непременным мешком картошки, к нему родители прикладывали пять фунтов сала в просоленной тряпице. С добрым куском его Андрей шел в общежитие к ребятам, сокурсники высоко оценивали гостинцы, сало нарезали тонкими ломтиками, клали на язык и причмокивали. На картошку смотрели с испугом и недоверием: откуда такая чистая, крупная, вкусная на глаз?
Однажды требовательно задребезжал звонок, Андрей открыл дверь и увидел мешок — с картошкой, конечно, а у мешка, в окружении сумок и корзин, стояла девица в крепдешиновом платье. На вопрос, какого черта ей здесь надо, ответила напевно, показав крупные хищные зубы:
— Галя Костандик. Аль не помнишь?
Да, да, та самая девчонка, что пришептывала и сюсюкала, вороватая и наглая. Та, что прыгнула на него, напугала, бросила к Таисии.
— Пшла вон! — заорал Андрей, как прежде, в родительском доме, когда с колен своих сбрасывал эту гадину. Дернул к себе мешок. Из окна увидел: школьница Галя Костандик впихивает в такси корзины и сумки. Повернулась к нему, сдвоила у рта ладошки и крикнула:
— А хорошие ты мне сказочки тогда рассказывал!
И — о ужас! — покачала бедрами, как потаскушка у кинотеатра «Заря».
Андрей захлопнул окно и свирепо выругался. Девчонка, оказывается, все тогда понимала и чувствовала! А это значит, что прахом пошли труды этой зимы, отведенной на осмысление философского фокуса под названием «вещь в себе». Он не разгадывался умозрительно, этот фокус, а требовал беспристрастной оценки чувственных восприятий. И объектом рассуждений была выбрана писклявая и худющая девчонка шестиклассница. Пока ходила по комнате — бедра ее можно было охватить пальцами рук, а грудей, наверное, вообще не существовало. А села — и водрузила на колени не тощий зад, а чресла разбитной бабенки, о груди же и говорить нечего, такой грудью вскормлен не один младенец. Вот и спрашивается: кому принадлежало тело Гали Костандик — ей самой или распаленному воображению Андрея? «Вещь в себе» или «вещь для нас»? Возможен ли взаимный переход качеств? Если да, то ученица 6-го класса обязана чувствовать себя развратницей, елозя пышным задом по бедрам мужчины! Но ведь не чувствовала! Голубиная невинность во взоре! Так что же — разум человека не принадлежит человеку? «Вещь в себе» подвластна аффектам?
Гали Костандик уже след простыл, а Андрей все бесился, ибо трансцендентальная апперцепция Канта полного опровержения не получила. Допущена оплошность — надо было впустить девчонку, надо было! Взять у тетки портновский сантиметр, точно замерить им охват бедер, груди и талии Галины Костандик, а потом те же замеры произвести в ситуации, когда она — на коленях его, в кресле. Кресла, правда, в наличии нет, но диван имеется, на нем и разгадалась бы вековая философская тайна. Следует, правда, учесть погрешности измерений: девчонка станет вертеть задом, а руки экспериментатора — дрожать.
Осенью ему повезло, удалось достать несколько ценных книг и хорошо подумать над апперцепцией и аффикцией — применительно к бедрам малолетней гороховейской шлюхи. Сработали, оказывается, механизмы физиологического и биологического приспособления. Девчонка бессознательно укрупняла в объеме ляжки и расширяла мышечные ткани грудной клетки. Раздвигает же кобра позвонки хребта, когда образует капюшон, чтоб принять устрашающую или привлекающую позу!
Зимой от дурных жиров в столовке, от пирожков с гнилым мясом (с «котятами», как тогда говорили), что продавались у метро «Бауманская», замаялись животами однокурсники, и Андрей Сургеев притащил в общежитие полмешка картошки — той самой, что привезена была Костандик. Кто покашливал — тех заставлял дышать парами разваренных клубней, кого мучил понос и рези в желудке — угощал белой рассыпчатой мякотью, посыпанной солью. На сеанс лечения приперся старикашка, некогда обозвавший абитуриента Сургеева лопухом и тупицей. Он, как и все преподаватели, убежден был, что гороховейский недоросль убоится формул и сбежит из института еще до первой экзаменационной сессии, но поскольку такого не произошло, разъяренно посматривал на почти круглого пятерочника Сургеева и всякий раз норовил застукать его на незнании того, в чем сам путался. Студенческая братия так буйно готовилась к лекциям и экзаменам, что не будь рядом дежурных преподавателей — по кирпичикам разнесла бы общежитие. Старикашке выпал жребий на этот вечер, его угостили уже где-то стаканчиком, но закуску пронесли мимо рта, в комнату с картошкой приманил его запах да восторженный рев. Отведав лакомства, он возрадовался и произнес речь:
— Послушайте, вы, бестолочь окаянная, олухи непеченые… Скажу-ка я вам следующее… Это вот — что?
Он пальцами полез в кастрюлю, подбросил и поймал неочищенную картофелину.
— Картошка! — нестройным хором ответствовали студенты.
— Как бы не так… Трагедия русского народа, обреченного на житье впроголодь!.. Ну, а с точки зрения ботаники, это однои многолетнее растение семейства пасленовых, самозародилось оно в Южной Америке. Картофелина же эта — не плод, как многие говорят, а корневое образование. Выращенный землею питательный комок, содержащий в себе углеводы, белки с аминокислотами, ценнейшие витамины и не менее нужные человеку элементы -фосфор, железо, калий, магний, кальций. В шестнадцатом веке картофель завезли в Европу, откуда он и попал в Россию, где началась его многострадальная история. Нет более выгодной и более подходящей для России культуры, чем картофель, он как бы создан для просторов государства Российского — и все просторы того же государства со скрипом и скрежетом противились внедрению картошки, как нынешние студенты — знанию. Картофель так вошел в быт племен и наций России, что получил не только русский паспорт, но и русскую судьбу. Он стал такой же неотъемлемой частью истории и культуры, как язык, душа, как характер, определить который нельзя ничем, кроме как словом «русский». Плодовитость и выносливость его была схожа с крестьянским двором, где вся еда — котелок пустых щей, но детей где, грязных и голозадых, куча мала. А иначе и не могло быть, все напасти пережила Русь. Хлебный недород, болезни косили простой люд, мор пошел, вот и предписали: картошку сажать повсеместно. Предписали — а народ запротивился, народ под розгами не хотел заморских плодов. Заставили все-таки, усмирили картофельные бунты, к концу века картошка с огородов пошла на поля, но не везде. Пищей был только печеный картофель, а это означает людей у костра, у печки, насыщались сообща, миром, вместе — еще один штришок… До варки клубней в горшках, кастрюлях, тазах — не догадывались…
Студенты тут же опустошили кастрюлю. Слушали внимательно. Старик — спьяну, что ли, — смотрел на них со слезой.
— В следующем веке картофель распространяется вширь и вглубь. Из него делают патоку и крахмал, его скармливают скоту, наконец-то его варят в котелках, кое-где он начинает вытеснять зерновые культуры. Обычный урожай — сам-пять, сам-десять, на всех операциях — ручной труд, предварительная вспашка и посадка — под мотыгу или соху, в нее впрягают коня. Перед Первой мировой войной урожай — девяносто центнеров с гектара по нынешней системе измерения. Матушка-Россия тогда была впереди всех — не по урожаю, а по землям, на которых росла картошка…
Перочинным ножичком старик разрезал картофелину, стал сдергивать с нее кожуру. Студент-китаец конспектировал его речь.
— И ни одного трактора, конечно. Ни одного механизма, облегчавшего труд, лишь соха универсального типа. И тут -война, не эта, а та, империалистическая, германская, а потом и Гражданская. И картофель показал свою необыкновенную живучесть. Что-то впитала эта культура от народа, который так долго брезговал ею. И отблагодарила. Какие только армии не топтали землю — красные, белые, зеленые, — а лопата голодающего всегда находила в земле желанный плод, и разжигался костер, и запах еды разносился по степи. Мешок картошки, доставленный в город, спасал семьи от неминуемой гибели. Мне кажется иногда, — прошамкал старик, — что судьба послала России картошку, потому что она никогда не входила в нормы карточной системы, потому что была самой нетрудоемкой культурой… И воспевать начали картошку, и урожайность ее стала почти сто центнеров. И замерла на этой цифре.
Карандаш китайца осекся на загогулине. Китаец спросил, сколько этой картошки, что едят сейчас, взято с гектара, и Андрей, в уме пересчитав сотки огорода и мешки урожая, сообщил:
— Одна тысяча триста центнеров…
Китаец демонстративно встал и ушел. Все смеялись. Старик сунул нос в кастрюлю, убедился, что там — пусто, оскорбился и бочком, бочком — к двери. Студенты его не любили, уж очень привередливым был, но физика позади, сдана, отчего бы не покалякать с забавным хмырем.
Андрей же продолжал высчитывать и соизмерять. Старику нельзя не верить. Сто центнеров — это производительность общественных полей, статистика только их и учитывает, никто ведь в Гороховее не обмерял огороды и не спрашивал, сколько в каком году уродилось. Да и мог ли он думать, что клочок земли, на котором семья педагогов выращивает овощи, входит в историю государства Российского и косвенно подтачивает устои, то есть общественный способ возделывания сельскохозяйственных культур? А это громадное, в тысячу гектаров пространство, на котором раскинулась столица, — тоже история страны. Кстати, что за страна? По утрам поют: «Союз нерушимый республик свободных…» Историю математики, физики и механики Андрей Сургеев знал, в прочих историях путался, заходил в глухие тупики, порой на экзаменах отвечал так, что преподаватели торопливо обрывали его; кое-кто из них полагал, однако, что очень эрудированный студент оскорблен примитивным вопросом и отвечает поэтому намеренно неточно и грубо.
— А где мы живем? — спросил Андрей, очумело озираясь, и студенты хмыкнули. Им это было не в диковинку, Лопушок -парень со странностями, стебанутый малость.
Следующим вопросом, так и не произнесенным, было: что за техника обработки почвы на общественных полях? На высокоурожайных огородах — лопата и мотыга, вилы и ведро. Выходит, что колхозно-совхозные угодья лишены и этого первобытного инвентаря?
Старика Андрей нашел на остановке. Если бы не тяжелая доха, колючий февральский ветер сдул бы картофельщика на трамвайные рельсы. Подошел вагон, искря дугой, блистая огнями, как новогодняя елка. Андрей легко переставил старика со снега на подножку.
— И копалки есть, и сажалки, — мрачно ответил старик. -И комбайн скоро появится. Государственный. Но картошки хорошей все равно не будет. И урожаи будут падать.
— Почему?
— Тайна сия неразгаданная велика есть… На небесах она.
Все великое, таинственное, загадочное не желало, как давно уже заметил Андрей, проясняться в образах человеческого сознания, не шло в руки, а попытки заглянуть в истоки мироздания всегда связывались почему-то со злокозненностью. Мефистофели владели тайнами, но не честные бюргеры или гелертеры. С другой стороны, сказано же было немцем: «Даже преступная мысль злодея величественнее всех чудес неба». Так что же есть истина? На земле она или на небе? И что есть картошка?
— Не нужна она! — огрызнулся старик, и в дохе зябнувший. — А если истина и нужна, то для того, чтобы искать и не находить ее. Думать о ней. Но не тебе, олуху. Человек, постигший тайну общественной картошки, на эшафот пойдет. По розам.
Андрей проводил его до дома. Приехал на Пятницкую, в чуланчике при кухне склонился над остатками картошки. Включил свет, рассматривал плоды земли гороховейской. Неужели в каждом из них — тайна?
Старика схоронили той же зимой. Внуки его принесли на Пятницкую вязанку книг, завещанных Андрею. Старикашка, видимо, признал его не совсем тупым.
Книгам Андрей порадовался. Книги положили начало его библиотеке.
Еще один звонок — в жаркий июньский полдень, — и Андрей увидел перед дверью Галину Костандик, без мешка картошки, но со знакомыми уже корзинами и сумками. Протянула пропуск — письмо от родителей Андрея — и смело перекидала через порог поклажу свою, не встретив сопротивления. Появилась она весьма кстати -у Андрея засиделась однокурсница Марина, изрядно ему надоевшая: льнула к нему с пугающим бесстрашием, укромным шепотом выкладывая все свои семейные тайны, и так втерлась в доверие к тетке, что ходила с нею на рынок.
На нее он и напустил Галину Костандик, а та мгновенно оценила обстановку, надменно-суховато кивнула Марине, чтоб потом разлиться радостью: «Мы вам так рады, так рады… Да уж не вставайте, сидите, мы уж вас чайком угостим, самоварчик поставим, за калачами пошлем…» Андрей захохотал, а тоненькая Марина стала неуклюжей гусыней, саданула боком по этажерке, засмущалась, прикрыла ладошкою рот, захихикала вдруг деревенской дурочкой, ушла — и больше уже на Пятницкую не зарилась.
Родители писали, что гордятся сыном, победившим на студенческом конкурсе; что о статьях его в научных журналах знает весь Гороховей; что подательница сего письма Галочка Костандик существо удивительное: не обладая обширными знаниями, она тем не менее умна и проницательна; что для славы средней школы No 1 города Гороховея ему, Андрею, надлежит подготовить Галю к поступлению в институт; что…
Дочитывать он не стал. Одно ясно: проницательная Галочка родителей — облапошила, иначе бы не хлопотали педагоги, устраивая судьбу гадкой девчонки, которая сейчас мурлыкала и щебетала сразу, обнимая и расцеловывая тетку. Сбросила с ног туфли на непривычном высоком каблуке, вошла в комнату Андрея, согнула в локтях руки, уцепилась пальчиками за верх крепдешинового платья и по-змеиному повела спиной, бедрами, плечами, словно хотела выползти из прошлогодней выцветшей кожи. На самом деле — всего лишь провентилировала тело, окатила его воздушными потоками. На Андрея смотрела так, будто видела его каждое утро. Заскрипела сумками и корзинами, вытаскивая гостинцы для тетки. Мигом окрутила старушку, даже что-то про Бога прогнусавила. Затем принялась за Андрея. Сказала, что поступать будет в педагогический, сочинение напишет, но вот по физике ее надо поднатаскать.
— В институте общежитие есть, для иногородних… -обрадовала она Андрея. — Не у тебя буду жить…
Руки длинные, ноги длинные, жест резкий и убедительный. Стройность как-то диковинно совмещается с гибкостью. Лицо продолговатое, подбородок оттянут книзу, но овал правильный, нос точеный, крупный, глаза синие, мрачные, тонкие и прямые брови умели округляться, превращая низкий лоб неандерталки во вместилище высокоумных мыслей. Октавою ниже стал голос, но не потерял умения быть по-детски умилительным. Грудь и бедра — в обычной восемнадцатилетней норме, почти не выделяются, но уж Андрей-то знал, что они могут расширяться и укрупняться, что они — как лошадиные силы в моторе, временно отключенном. Какой-то скрытый порок гнездился в этой девчонке, оборудованной механизмами с криминогенными приводами.
На первой же натаске обнаружилось ее фантастическое невежество. Ни один репетитор не мог ей помочь — и тем не менее все экзамены сдала на «хорошо» и в институт просунулась.
И пропала на несколько лет. А он закончил институт, остался в Москве. Теткина квартира уже изживала себя, она приглянулась внучке, собиравшейся замуж, и рязанский женишок ее с нетерпением посматривал на Андрея: ну-ка, милок, выматывайся… И Андрей перебрался в общежитие для молодых специалистов.
3
Весь подъезд ведомственного дома отдали холостякам, на каждую квартиру — два, три и более инженера, в теплые дни все окна распахнуты, радиолы мяукают и гнусавят, разнородная музыка обрушивается на обитателей еще не снесенных бараков, прекрасная половина их похаживает в гости к инженерам, чопорно покуривает, сидит, самоотверженно процеживает: «Руки-то убери, парень, а то — оженю…», однако же долго не сопротивляется.
Пятеро их было, инженеров, в трехкомнатной квартире на пятом этаже, потом один женился, но выписываться почему-то не хотел, хотя твердо обосновался у супруги; второй же постоянно жил на полигоне, в Москве появлялся только на праздники, открывал комнатенку свою, видел в ней следы недавней попоечки, удрученно сплевывал, захлопывал дверь и шел к лифту. Самую большую комнату оккупировали братья Мустыгины, с этого-то ведомственного дома началось приятельство Сургеева с ними, дружба на технической основе здесь заложилась, чтоб перерасти позднее в научное сотрудничество с клиринговыми расчетами, с бартерными сделками.
Ни в каком кровном родстве они, Мустыгины, не состояли, братьями их называли еще с института, Мустыгиным никто из них не был, и почему именно такой сводный псевдоним взят был ими, знали только сами мнимые братья, большие шутники и конспираторы. Оба — блондинчики, умеющие и любящие стильно одеваться, привившие себе одинаковую манеру говорить, прикуривать и накренять шляпу вперед, по-гангстерски. Им нравилось иметь деньги — сверх всяких окладов, премий и прочих официальных вознаграждений за честный труд в стенах ОКБ, зарабатывать такие деньги стало потребностью души, обоих отличала редкостная смышленость, умение перенимать чужие навыки, они могли бы — при хорошей оплате — резать мозоли, выводить новые сорта тюльпанов для продажи, делать аборты, но мозольный бизнес отвоевали татары в Сандунах, тюльпанное дело хотя и давало норму прибыли много выше ожидаемой, казалось братьям излишне трудоемким, аборты же не так давно разрешили, и единственно приемлемым и выгодным оставалось — выжимать из диплома МАИ урожаи сам-десять. Поживу они чуяли не носом, а бледно-розовой кожей спины, лопатками, икрами ног, пушком верхней губы. К концу же 50-х годов быт столицы уснастился множеством радиоприборов, косяком пошли телевизоры всех мастей, через государственную границу просачивались портативные магнитофоны, электромузыкальные инструменты. Действовала, конечно, сеть ателье по ремонту и настройке, но государственный заповедник был так обширен и так скверно охранялся, что отстрел выгодных клиентов никакой опасности не представлял. В комнате братьев постоянно ремонтировалось не менее дюжины аппаратов, стенд для проверки блоков сделал им Андрей, и братья, посовещавшись, преподнесли ему единовременное вознаграждение за труды. Он принял его, поняв, что отказ нарушит бесперебойный ритм полуподпольной мастерской, владельцы ее тончайшим образом улавливали колебания цен, спады и подъемы в оплате услуг, и неприятие денег умалило бы престиж братьев Мустыгиных. С того и пошло. В пустующей комнате полигонного отшельника держался ящик сухого болгарского вина, рядом с гостеприимным диванчиком. Жили весело и дружно. Андрей по вечерам пропадал в библиотеке, но в любое время готов был помочь братьям, а те, с утра до ночи зашибая деньгу, тоже не забывали о нем, с разбором подтаскивали в квартиру девиц, в уме плюсуя и минусуя, деля и множа, изобретая коэффициенты для учета возраста, образования, внешности и податливости, — суммарный итог оказывал заметное влияние на расчеты с Андреем, иногда блондины извещали смущенно: «За нами кое-что…»
Нежданно-негаданно братья получили клиента, о котором и мечтать не могли — самого заместителя министра внешней торговли. У того забарахлил телевизор штучного изготовления, с особо изящной облицовкой передней панели, почему и не желал хозяин обменивать его на серийный и надежно работающий. О телевизор уже сломали зубы инженеры радиоминистерства, Андрей был в кабинете главного технолога своего ОКБ, когда там повелся разговор о строптивом аппарате. Братья, нацеленные им на квартиру заместителя министра, прибыли туда во всеоружии, с кучей ненужных измерительных приборов, скромно одетые и немногословные. И не осрамились, аппарат заработал превосходно, солидные деньги перешли из рук в руки, напыщенно-гордые Мустыгины третью часть добычи протянули Андрею. А тот нервно рассмеялся, дивясь щепетильной меркантильности сожителей. Но братья все поняли по-своему и обомлели, на них снизошло прозрение: они, хапуги, сорвали сделку, которая могла стать эпохальной, они позарились на деньги, не сообразив, что у внешторговца связи, знакомства в высших сферах, рекомендательные звонки его открыли бы им двери еще более респектабельных и перспективных квартир.
Ошеломленные собственной глупостью, таращили Мустыгины глаза на Андрея, перестав дышать. Ночь прошла в безжалостном самобичевании, утро увидело братьев обновленными и перерожденными. Голубыми пронзительными глазами смотрели обновленцы на стены квартиры, на бараки под окном, на расстилавшуюся столицу, на мир, который будет покорен, несмотря на допущенную ими преступную халатность. И чтоб еще раз не опростоволоситься, братья завели картотеку на перспективных клиентов, собрали в далеко идущих целях обширные сведения о тех, с кем выгодно общаться. Первым в картотеку попал Андрей, братья имели на него серьезнейшие виды, полагая, что в скоротечном мире могут возникнуть понятные только Сургееву виды коммерции. Бумаге Мустыгины не доверяли, досье хранилось на магнитофонных кассетах и шифрованно, — идею подсказал тот, кого они уже не осмеливались называть Лопушком.
Работая с прицелом на будущее, братья не забывали про день текущий. Телефон в их комнате звенькал и трещал почти круглосуточно, и однажды они получили весть о канализационной трубе, лопнувшей в радиомагазине и залившей подсобки и подвалы. Двадцать с чем-то подмоченных магнитофонов «Яуза» были, не без помощи братьев, сактированы и проданы им же за бесценок. Доставленные на дом, осмотренные, обсушенные и отремонтированные, «Яузы» разошлись за несколько часов. Ужасающая вонь стояла в квартире, но многотысячная выручка того стоила. Запах сортира решено было нейтрализовать одеколонными парами немытых девок, поселенных в бараках, что поблизости; особы эти, по оргнабору доставленные в Москву, как из лейки поливали себя дешевыми духами, и если, прикинули братья, «деревенщину» подпоить да пустить в пляс — квартира провентилируется быстро. Радиола, выставленная на балкон и заоравшая на всю округу, оповестила о начале представительного приема в известной всем девкам квартире на пятом этаже. Желтый дым расстилался по двору, горели первые кучки опавших листьев, и дым напоминал Андрею такие же сентябрьские вечера в Гороховее: на огородах — трудолюбивые, как муравьи, горожане, идет уборка картофеля, зеленая ботва собирается в кучи, кое-где уже тянется к небу дымок, детвора завороженно смотрит в костер, откуда выгребут сейчас обугленные картофелины, под черной коркой которых — самое духовитое лакомство земли гороховейской. И еще привиделось: весной того тяжкого на радости и страдания года они с Таисией спустились в подвал за семенной картошкой и там, в темноте, обнялись и вдруг расплакались, они предчувствовали уже, что там, наверху и на свету, не видать им счастья.
Он ушел в библиотеку, как только в квартире затопали ножищи деревенских красоток. В этот вечер читал Карла Бэра, впервые объяснившего подмыв речных берегов; у немца, кстати, нашлось много чего интересного. В домах появились уже черные сонные окна, когда возвращался к себе. Ни звука с пятого этажа, свет только на кухне, братья, видимо, угомонились, повыкидывали девок. На лестничной площадке — кислятина смешанных запахов, дешевая косметика и винегрет, покупные котлеты и тот физиологический смрад, что создается скопищем здоровых женских тел. Открыл дверь, вошел. Из комнаты своей выглянули братья, шепнули: Андрея на кухне ждет приятнейший сюрприз, то самое, чем будет частично погашен их долг. Андрей кивнул, понял. Заглянул в кухню. На стуле сидела девица — одна из тех, кого недавно завезли в общежитие текстильного комбината. Рассмотрев гостью с трех сторон, Андрей поставил на плиту чайник и спросил, как зовут. Ответа не последовало, и братья, ловившие каждое слово и движение через замочную скважину, возмущенно бабахнули кулаками по двери. Ткачиха, однако, и ухом не повела, да и глаза ее смотрели прямо, не видя Андрея. Несколько удивленный, тот начал ощупывать ее спереди и сбоку, что было адекватно пересчитыванию купюр: братья задолжали ему по меньшей мере пять окладов. И не мог не восхититься: мышечные ткани груди и бедер плотностью и упругостью превосходили вулканизированный каучук. Деваха к тому же оголила плечи и бедра, показывая этим, что ничего, кроме платья, на ней нет. Совершенство форм, мыслимое только в анатомических атласах, не могло все же погасить в Андрее интерес иного свойства. Еще в момент, когда вошел он в кухню, уши его уловили странные и непонятные звуки: в кухне работал какой-то невидимый и еле слышный механизм с хорошо смазанными трущимися деталями, причем издающий звуковые колебания тех частот, на которых человеческое ухо опознает писк мышей, слаженно грызущих кусок сахара. Когда загудел газ и зашумел чайник, звук пропал, но заинтригованный Андрей выключил плиту, чтоб ничто не мешало наблюдениям. Странный звук возобновился, механизм заработал вновь. Андрей сделал шаг назад, а затем влево, находя точку, где слышимость была максимальной, и сделал вывод: звуки издавались не крупной мышью за плитой, а человеческим организмом на стуле. В поисках источника звука он заглянул в пространство между платьем и телом. Кончики грудей расходились под углом 135 градусов, что, конечно, было удивительно, но отчего, естественно, не могла вибрировать поверхность тела. Лишь сев на корточки перед организмом и всмотревшись в него, Андрей понял наконец, где расположен необычный генератор звуковых колебаний.
Деваха грызла подсолнух, лузгала, то есть при участии рук и рта освобождала прожаренные семечки от оболочки, шелухи. Весь цикл грызения составлялся из ряда операций, безукоризненно выполняемых органами тела, причем каждая последующая операция по отшлифованности и точности превосходила предыдущую, замыкаясь в нерасчленимое единство. Два пальца (большой и указательный) правой руки наугад выхватывали из ладошки левой подсолнух и подбрасывали его ко рту, с величайшей точностью рассчитав скорость и направление полета. Тот ловился кончиком языка или падал в ложбинку его. Чувствительное небо давало сигнал мышцам ротовой полости, гибкий язык передвигал подсолнух к коренным зубам и устанавливал его так, чтоб сжатие челюстей создало достаточное динамическое усилие, примерно равное трем килограммам на один квадратный миллиметр, и скорлупа раскалывалась. Величина давления всякий раз регулировалась, мозг любительницы примитивнейшего удовольствия решал почти мгновенно сложнейшие дифференциальные уравнения высших степеней. В определении параметров детали, поступающей на этот необычный конвейер, участвовали руки, пальцы, глаза, мозг, внутренняя поверхность щек и всего рта. Все операции были идеально взаимосогласованы и осуществлялись с учетом новейших исследований в области сетевого планирования, а выделение изо рта отходов производства шло параллельно с растиранием вкусного содержимого. Язык собирал шелуху, высовывался наружу, губы образовывали канал, формирующий воздушную струю, под напором которой шелуха выстреливалась в направлении коленок, в точно определенное место платья, своеобразного экрана.
И эта демонстрация величайших возможностей человеческого организма — сразу же после библиотеки, где именно в этот день вычитана блестящая по выразительности хвала Карла Бэра могуществу того, кого он считал творцом всего сущего, то есть Богу, и высшим проявлением гениальности творца Бэр признавал устройство жвал обыкновеннейшей вши. Ни одно творение рук человеческих не удостаивалось такого панегирика. И в «Библии природы» Яна Сваммердама не менее пылко славословятся вши: «Вы с изумлением увидите настоящее чудо и в маленькой точке ясно познаете мудрость Господа…» И то же восхищение — в исследовании Хладковского о малюсенькой вше, вонзающей ротовой кинжал свой в кровеносный сосуд жертвы, причем ротовое устройство насекомого — идеальный всасывающе-нагнетательный насос, использующий кровяное давление животного.
Но вот он — сам человек, венец, как пишут, мироздания, вот его губы, рот, зубы, десны, альвеолы ротовой полости, руки — да нет же ему подобия в системе созданных им приспособлений и механизмов! Впрочем, изобретена камнедробильная установка, там камень помещается на неподвижную плиту (она, кстати, называется щекой), на камень давит другая плита, но как все грубо, нерасчетливо, примитивно!
Пожирая лузгающего человека глазами, Андрей все более удивлялся и восхищался. Не мог не заметить, однако, что все семечки отправлялись девахою в левую часть рта. Было ли связано это с правосторонней ориентацией человеческого организма? Или всего-навсего — дефект коренных зубов правой, то есть дублирующей, части системы? Пломба в зубе?
Уловив момент, Андрей надавил на скулы подопытного экземпляра, зафиксировав рот его в открытом положении, и попытался заглянуть внутрь. К его безмерному удивлению, девка заголосила, как на похоронах, отпихнула его от себя, вырвалась из его рук и бросилась к двери. На лестничную площадку выскочили братья, оба в оранжевых трусах, но от преследования отказались. Андрей не покидал кухню, с лупой изучал шелуху, что стряхнула с платья девка. Удалось выяснить — слюна участвовала в операциях по обработке подсолнечника. Братья пристыженно молчали. Люди безукоризненной честности, они полностью признавали свою вину. Вымыть эту грязнулю они догадались, но вот семечки… Изъять их надо было, изъять!
С утра братья устремились на поиски беглянки, о которой всего-то и было известно, что прописана она временно. С величайшим трудом установили: зовут ее Марусей Кудеяровой. Таковой в картотеке не было, досье на нее не заводилось, конечно; опрос местного населения желаемого результата не дал, Маруся сгинула, по слухам — перенесла фанерный чемодан свой в общагу на другом конце Москвы. Тем не менее братья (не без колебаний, правда), уязвленные, видимо, строптивостью деревенской дурочки, завели на нее дело…
(И не ошиблись. Глаза их блуждали, а руки тряслись, когда они — несколько лет спустя — со страхом рассказывали другу Андрею, что произошло с Марусей и кто она ныне. А та поступила в МГУ на философский факультет, была — студенткою — замечена перспективным активистом, восходящей звездой комсомола, и стала Маруся женой второго секретаря райкома, а затем стремительно пошла в гору. Скрупулезно подсчитывая расходы и доходы, братья запутались с долгами Андрею, когда прикинули, что означает в финансовом смысле упущенная выгода от перманентного шантажирования возвышавшейся Маруси. Временами, правда, Маруся уходила в политическую тень, перебрасывалась с культуры на собес, акции ее падали, разница оказывалась не в пользу Андрея, и Мустыгины вытягивали из него эту разницу. Потом период политического небытия вдруг кончался, Маруся начинала курировать науку, братья с поджатыми хвостами возвращались к Андрею, неся в зубах набежавшие проценты…)
В тот воскресный день, когда Мустыгины рыскали по дворам, подъездам и баракам, у Андрея разболелась голова. Весь полный смутного ожидания, тягуче и лениво слонялся он по квартире. В библиотеку не тянуло, но и уходить из дому не хотелось, надо было обдумать происшедшее. Случилось невероятное событие, не поддающееся рациональному толкованию: книжное, библиотечное знание сомкнулось с бытовым! Жвалы насекомого спроецировались на челюсти женщины! Галилей, так сказать, оторвался от телескопа и увидел на столе горстку лунного грунта! И в мире, это несомненно, произошло нечто непредвиденное, выпадающее из строгой очередности причинно-следственных связей, и от него, Андрея Сургеева, потянется боковая ветвь происшествий.
Поэтому он ничуть не удивился, когда в квартиру влетела Галина Костандик. Как раз братья, оскорбленные и злые, забежали домой набраться новых сил для продолжения охоты, и Костандик с ходу раскусила обоих. «Почем жизнь, ребятишки?» — спросила она. И уволокла Андрея в церковь: отпевали старуху, ту самую тетку, у которой он прожил пять лет. Под речитатив священника Галина безмятежно сообщила, что на следующей неделе выходит замуж, но не надолго, года на два или три, поскольку будущий муж дважды уже сваливался в инфаркте, да она и сама-то не очень верит в свои способности быть верной и преданной… Шепотом же пригласила Андрея в загс и на свадьбу, от того и другого Андрей уклонился, сославшись на дела: насколько было ему известно, Костандик во второй раз уже выходила замуж, на первом курсе института она совратила преподавателя, чтоб с его помощью перебраться в МГУ на факультет психологии.
От церкви до могилы — сто метров, гроб несли на руках. Опустили, закрыли землей. Андрей спрятался за высоким памятником, чтоб не ехать на поминки. Долго бродил по кладбищу, жалея тетку, думая о матери, стареющей и высыхающей, об отце, который год от году молодел, оставил школу, сидел в горисполкоме, то ли председателем, то ли еще кем. Могильные плиты на столичном погосте заросли бурьяном, кресты подкосились, все казалось поваленным или придавленным. Вспомнилось из римской классики: «Погибло все, даже руины».
Мустыгины ждали его с нетерпением. Они напали на след Маруси Кудеяровой, но охотничий пыл их увял, когда Андрей решительно отказался от ткачихи. Не будет соблюдена чистота эксперимента, заявил он. Методика измерений не та, искажает существо процесса.
Несколько дней жил он в ожидании чего-то сокрушающего или созидающего. И посмеивался над собой: что сокрушать? что созидать? Нечего. Тихое житье-бытье инженера ОКБ при НИИ, скучные расчеты стальных конструкций. Изредка выпадала халтура — мотоцикл или автомобиль, и деньги, добытые неправедно, во много раз превышали оклад и премию. Мечталось: Мустыгины закрутят какую-нибудь сногсшибательную аферу — и постучатся какие-то таинственные деятели, принесут ключи от отдельных квартир, а уж он, Андрей Сургеев, искусник на все руки, сам сколотит стеллажи для книг, смастерит шкафы и полки, расставит загодя купленные книги и заживет припеваючи. Отдельное жилье, отдельный мир, галактика, тебе принадлежащая. Книги, намеренно разложенные бесцельно, чтоб в поисках нужного тома натолкнуться на открытие, на ранее не замечаемое. Свое. Отдельное. Личное. Только тебе принадлежащее. Не помеченное экслибрисами, ибо нет ничего святотатственнее этой гнусной потребности маркировать чужую мысль, всегда благородную, первозданную. И электронная сигнализация, препятствующая проникновению татя в храм мысли. Ныне же книги хранятся в ящиках под кроватью. Но и оттуда уперли Плутарха. Плутарха!
В эти дни Андрея нашел владелец спрятанного в сарае «линкольна». Ударили по рукам, сговорившись на сумме, превышающей самые фантастические предположения той и другой стороны. Дать недельный отпуск за свой счет может только начальник отдела. К нему и направился Андрей, авторучка руководителя уже нависла над вымученным, но грамотным документом: «В связи с семейными обстоятельствами…», и даже первая завитушка легла на бумагу, когда звякнул телефон прямой связи с главным инженером. «А вот он, уже здесь…» — хмыкнул начальник отдела, непишущим концом авторучки отодвигая от себя заявление. И положил трубку. «Ты — в общественной комиссии, поедешь в совхоз, куда именно и зачем — все скажут…» «Никуда не поеду! — ревел Андрей в кабинете главного инженера. — Что за комиссия? Кто ее создал?» В ответ — нечто невразумительное, какой-то набор слов, не поддающийся осмыслению. Зато понималось: уплывают денежки, первый взнос в будущий храм, и вновь прорезался исступленный крик: «Не по-е-ду!»
Тем не менее кое-какие справки дали. Совхоз «Борец» в Подмосковье, где-то за Подольском, общественная комиссия создана не главным инженером, а общемолодежной газетой «Комсомольская правда», предстоят испытания комбайнов. Каких комбайнов? А черт его знает. Может, и угольных. Какой уголь в совхозе? Да в Подмосковье ж есть бурый уголь. Так что — бегом в бухгалтерию, командировочные и прочее, десять дней, отдохнешь и так далее.
Приказывали, упрашивали, умасливали, суля еще и премию, -и с некоторым испугом посматривали на Лопушка, чуть ли не стенавшего. Дали телефоны, чтоб тот мог дозвониться, куда надо, и прояснились контуры грядущего (в этом Андрей уже не сомневался) бедствия, предвестием чего голову стянуло обручем, хотелось кричать и плакать. Палец продолжал, однако, накручивать номера на диске, барышни из общемолодежной газеты «Комсомольская правда» прощебетали Андрею самое главное.
Комбайн был — картофелеуборочным! Модернизированным! Предстоят сравнительные испытания двух комбайнов: этого самого модернизированного и того, за судьбой которого следит «Комсомолка», — комбайна изобретателя Ланкина. Точнее говоря, испытания уже идут. Более подробные сведения могут дать следующие товарищи: Васькянин Т. Г. из ВТП и Крохин В. В. из ВОИРа.
Андрея Сургеева пронзил страх. Свершилось! Во тьме случайностей засветилась и засверкала закономерность. Картошка, та самая, что связана с Таисией, Галиной Костандик и просветительской речью хмыря, нашла продолжение в жвалах вши, челюстях лузгающей Маруси, в совхозе «Борец» и комбайне. Нет, что-то случится, потому что комбайн этот, поганое творение Рязанского завода, Андрей видел уже, щупал год назад. Он, едучи со станции в Гороховей, сошел тогда с автобуса и по взрыхленному картофельному полю поперся к странному кособокому сооружению неизвестного назначения. Это была система мотыг, подцепленная к трактору, картофелеуборочный комбайн, около которого суетились механики, почем зря понося конструкторов… До вечера провозился с комбайном Андрей, помогая устанавливать глубину хода плугов. КУК-1 — так называлась эта бездарная конструкция.
Московский инженер Сургеев не мог разложить на составляющие элементы такие понятия, как ВЦСПС или МГК, к расшифровке ВТП и ВОИР приступать он не стал, память Андрея держала в себе только сокращения, обозначавшие системы единиц, принятых в механике и физике. Но уж о ЦК КПСС он слышал не раз, смело предположил, что кто-то там, в ЦК этом, комбайнами ведает, и одна из барышень в приемной главного инженера сказала по секрету Андрею, кто именно и адрес.
— Такси! — заорал Андрей, устремляясь к букве \"Т\" на дверце проезжавшей машины.
Дорогомиловка осталась позади, влившись в Кутузовский проспект. Еще немного — и дом No 26; шофер, правда, отказался подвозить к самому дому, он у таксистов пользовался дурной славой. Андрей выскочил из машины и пер по лужам. Все подъезды в этом доме — со двора, квартиру он нашел быстро. Неожиданное препятствие: у дверей квартиры маялся служивый человек, сантехник — чемоданчик в руке, в другой — разводной гаечный ключ, моток проволоки. Что привлекло его сюда — можно не спрашивать, за дверью шумела и плескалась вода, в глухой шум водопада вплетались раздраженные женские голоса. «Без хозяина не пустят!» — заплетающимся языком объяснил служивый и неимоверно грязным пальцем (чемоданчик был отдан Андрею) вдавил кнопку звонка в стену. Дверь приоткрылась для того, чтоб просунуть в щель стакан водки с бутербродом на нем. Сантехник водку взял (дверь тут же закрылась), протянул ее Андрею, поведав о нравах обитателей этого дома, которые водкой и закусью пресекают все попытки нарушить неприкосновенность их жилищ. Отключить повсеместно воду мешает кагэбэшный чин в бойлерной, а в квартиру эту, что заливает нижние этажи, не прорваться.
С этими словами сантехник расположился на ступенях лестницы, в позе приуставшего путника. Андрей же, ранее заметивший, что дверная цепочка навешена безграмотно, добился продолжительным звонком приоткрытия двери, тычком отвертки отбросил цепочку, распахнул дверь и ворвался в квартиру под истошный вопль какой-то костлявой, до боли в ушах визгливой особы, перепрыгнул через плотину из мешков и ящиков, оказавшись по щиколотку в воде; тыкаясь в разные углы кухни, туалета и ванной, он нашел-таки вентили, перекрыл воду, достал из чемоданчика все необходимое, поставил новый кран и стал древним способом, выкручивая намоченные тряпки, обезвоживать кухню. Когда в квартире стало потише, в воплях бесновавшейся хозяйки прорезался клекот хищной птицы, а затем и змеиный шип с потрескиванием, за что обозленный Андрей обозвал особу «гремучей змеей».
И все то время, что носился он от ванной к кухне и обратно, звеня тазами и шмякая тряпками, перед глазами его мелькали оголенные плечи, руки и ноги той, что помогала ему управляться с водой, что радостным смехом встретила прозвище, каким Андрей наградил особу, наконец-то убравшуюся куда-то вглубь квартиры и, видимо, свернувшуюся там в клубок. «Так ей и надо! — торжествующе воскликнула добрая помощница Андрея, замарашка в разорванном халатике, полы которого были подняты и узлом завязаны на животе. — Ужас как надоела мне эта уродина!» Андрей в ванной отжал рубашку, набросил ее на горячие трубы. Замарашка и здесь помогала; при ярком, умноженном зеркалами свете он глянул на нее — и поразился детской доверчивости взрослого все-таки существа. Личико замарашки как бы хранило в себе то выражение предплача, какое бывает у детей, только начинавших сознавать горькую обиду, им нанесенную. Совсем неожиданно для себя он подался вперед и поцеловал девчушку -во влажный висок ее, потом ниже, где-то за ухом, потом еще ниже, стал целовать плечо ее, осторожно, еле касаясь, и с каждым касанием его губ девушка вздрагивала, выпрямлялась и натягивалась, как струна, дрожа и вибрируя, тянулась на цыпочках ввысь… Когда все, что было на ней оголенного, осыпалось поцелуями и возникло опасение, что обездоленными, лишенными окажутся прикрытые тканью округлости, девушка потянулась и сомкнула лопатки, чтобы расстегнуться и высвободить то, что полно и всеохватывающе должно было принадлежать не вороватым глазам мужчины, не обезьяньим рукам его, а тому, кто мог бы зачаться сейчас… И зачался бы, не затрещи за дверью гремушка особы, не зашурши та и не запищи. «Подглядываешь?» — крикнула змее девчушка, будто камнем отгоняя гадину; включила воду, чтоб в шуме тугой струи не слышно было, что она говорит, а сказала она, что зовут ее Алевтиной (Андрей был поражен: Алевтина и Таисия — это ведь одинаково редкие имена!), что она блокадница, родилась в Ленинграде, в 42-м, мать умерла, вывезли ее на Урал в 43-м, там она потерялась и там ее нашел двоюродный дядя и удочерил, в Москве она пятый год уже, в этой квартире недавно, очень она ей не нравится; змея эта, что за дверью, заправляет здесь всем хозяйством, что-то все прячет и находит, в доме вообще много непонятного: как только кого ожидают в гости — обязательно начинают перепрятывать, перекладывать или перебирать вещи; нет, не лезут в шкафы и ящики, всего лишь только обсуждают, что подать на стол, но впечатление такое — перепрятывают; учится она в Инязе; ему, Андрею, надо уходить немедленно, она же будет ждать его завтра, послезавтра и все последующие дни у метро «Кропоткинская» в половине третьего; ведь отныне они не Андрей и Аля, а нечто, объединяющее эти имена; да, да, наверное — это любовь, потому что им обоим не стыдно делать при свете то, что обычно бывает ночью…
— Любовь, — согласился Андрей, сраженный ее доводом.
Сантехник спал сидя, и Андрей, взвалив на себя служивого, снес его вниз.
Дождь уже кончился. Перейдя на другую сторону проспекта, Андрей прощально глянул на дом, куда занесла его судьба, попросив ее не устраивать ему больше таких фокусов. Странный, очень странный дом! Поскорей бы забыть его, а заодно и эту Алевтину, домработницу и студентку!
(Три года спустя у Андрея Сургеева умерла жена, Аля, Алевтина, умерла в мокрый сентябрьский вечер, в однокомнатной квартирке типовой пятиэтажки, нa окраине Москвы, вдалеке от магазинов; за молоком и творогом для Али приходилось ездить на далекий Черемушкинский рынок. Умерла на кровати, которую спавший на кушетке Андрей сделал скрипучей, чтоб она звала его ночью, когда Аля немела от боли, распрямлявшей скрюченное тело ее.
Умирала она в ясном и полном сознании. Бывают в ранней осени неподвижные дни, когда воздух так чист и прозрачен, что дробит все сущее на отдельные и самостоятельные предметы. Видимо, в эти дни земля упрятывает в себе тепло, накопленное за лето, не отдает его и поэтому не искажает восходящими струями очертания листочков, пней, скамеек в парке. И Аля перед смертью своей — все видела отчетливо; быт для нее стал нематериальным, неощущаемым, и жизнь, уже отлетавшая, представлялась в резких картинках. В великом стыду Андрей прошептал ей: «Ты должна ненавидеть меня…» Она так поразилась, что привстала даже: «За что — ненавидеть? Ты же дал мне все — свободу, любовь к мужчине, боль при родах, и эта боль сделала меня сестрой всех матерей, и если так получилось, что ребеночек умер, так это из-за меня, из-за слабости моей, и не вини себя. И смерть ты мне дал, все теперь мною испытано, всегда ты был концом и началом всего, меня тоже, — да разве ж можно тебя ненавидеть?»
На втором году брака он понял вдруг (на Кузнецком мосту это произошло), что не любя женился он на Але и не любя живет с нею. В дом — не тянуло, а там не только ведь Аля, там -книги, к которым он так привязан, и эту вот, только что купленную на толкучке, в дом нести не хочется. Чего-то там не было, в доме, какого-то светила, вокруг которого вращались бы они, муж и жена. Аля (вот уж не ожидалось чего!) не наделена была свойством нужности, она всегда оказывалась не к месту и не ко времени, более чем суточное пребывание с нею в одних стенах вызывало тихое озлобление, потому что постоянно чудилось: вот сейчас грохнется тарелка на пол, посыпятся книги с полки, погаснет свет. Любовь пришла позже, ей предшествовала жалость, затопившая Андрея в тот день, когда Алю привезли из роддома, без ребенка. Она расстегнула пальто, но не сняла его, прошла в кухню, зажгла все конфорки, над синим огнем дрожали синие руки ее; Аля плакала, в ней уже часовым механизмом фугаса тикал воспалявшийся легочный процесс, не охлаждаясь от вечной мерзлоты, привезенной из роддома. Вот тут и стала накатываться на Андрея жалость, древнейшее из чувств, порожденное общностью судеб всех живущих, образ чужого страдания, перенесенный на себя и в себе вызывающий такую же боль. Он уволился с работы, брал на дом переводы, преподавал по вечерам в техникуме, оценивал — внештатным экспертом — заявки на изобретения. Теперь его гнала в дом боль Али. Смерти она не страшилась: она потеряла ребенка, даже не увидев его; она, живородящая, дыханием своим, руками, молоком — не могла спасти отделившееся от нее дитя, так что ж еще может быть страшнее?.. Все мелкие обиды ее утонули в несчастье, тревожили ее пустячки: не помириться ли ему, Андрею, с Галиной Леонидовной? И самое главное, ни в коем случае не оповещать о смерти ее никого из дома номер двадцать шесть по Кутузовскому!
Он слушал, обещал, успокаивал. Рука ее перед смертью легла ему на лоб, под глазами его набухала и спадала вена, пока кисть Али не упала на одеяло. Иссяк родничок!)
Братья Мустыгины всполошились, узнав о комиссии, совхозе и картофелеуборочном комбайне. На неопределенное время откладывался «линкольн» в сарае, а на владельца его братья уже собрали увесистые данные, «линкольн» пробивал им дорогу на рынок полупроводников.
Посвящать друзей в тайны Кутузовского проспекта Андрей не стал. Мрачно заявил, что ему позарез нужна «Комсомолка» со статьями о картофелеуборочной технике, ему надо все знать о комбайнах! И о Васькянине Т. Г.! И о Крохине В. В.! Первый связан с организацией, именующей себя так: ВТП. Второй — с ВОИРом. И где достать комплекты чертежей на комбайн какого-то там Ланкина? Причем так достать, чтоб не видеть их вообще! Потому что не поедет он никуда! Не поедет! Но чертежи комбайна Ланкина он должен увидеть! И Васькянина Т. Г. — тоже, того, который из ВТП. \"В\" — это, конечно, Всесоюзный, потому что в трехбуквенных аббревиатурах должно быть указание — на какой район земного шара распространяется деятельность учреждения. Ну, а «ТП» — это трансформаторный пункт, несомненно.
Выслушав этот бред, Мустыгины полезли в свою картотеку. Крохин В. В. из Всесоюзного Общества Изобретателей и Рационализаторов был настолько бесперспективен, что в поле зрения их не попал, зато Васькянин Тимофей Гаврилович был разработан основательно. К трансформаторам он, конечно, никакого отношения не имел. Всесоюзная Торговая Палата! Кое-какие сведения для шантажа его имелись, но полного успеха не гарантировали. Братья, вырывая друг у друга телефонную трубку, стали названивать своей агентуре. К обеду завтрашнего дня они обещали Андрею предоставить более точную и убийственную информацию. Ночь братья провели в разъездах по Москве, перекрестно допрашивая свидетелей и пополняя их чистосердечными признаниями уже разбухшее досье на подследственного Васькянина. Андрей же с утра полетел в библиотеку Политехнического музея. Консультанты мало чего могли ему сказать, в курилке библиотеки знали много больше: конкурсные испытания двух картофелеуборочных комбайнов — КУК-2 Рязанского завода сельскохозяйственного машиностроения и ККЛ-3 свердловского инженера Ланкина В. К. Худые вести о рязанском уроде шли со всех концов страны и достигли редакций многих газет; одна из них, «Комсомолка», вспомнила о картофелеуборочном комбайне Ланкина, отвергнутом когда-то, но от этого не ставшем хуже.
Андрей слюнявил одну папиросу за другой, суетился так, будто ищет билет на через минуту отходящий поезд, и курилка, этот клуб любителей истины, сочувствовала ему, гонцы прочесали ряды читального зала и нашли свердловчанина, который и поведал ему об уральском самородке. Этот тракторист Коля Ланкин самовольно собрал в ремонтной мастерской свой первый картофельный комбайн, за что и был посажен, обвиненный в хищении социалистической собственности, и отсидел то ли три, то ли четыре года. Слеза умиления прошибла Андрея, какие-то торжественные слова, произнесенные им, вызвали одобрение курилки. Стены ее были испещрены пасквильными надписями и разрисованы рожами, более напоминающими задницы.
Ровно в два часа дня белокурые красавцы Мустыгины посадили Андрея в такси, снабдив его полными и умопомрачительными данными на Васькянина Т. Г., члена КПСС, вотяка по национальности, выпускника Института народного хозяйства им. Плеханова, 1930 года рождения, говорившего по-английски, французски, немецки, никаких родственников нигде не имевшего и к суду и следствию не привлекавшегося, не раз бывавшего в загранкомандировках, где и произошла с ним одна крайне любопытная история, после которой Васькянин Т. Г. получил неблагозвучное прозвище, на ухо сообщенное Андрею для оказания давления на представителя Торговой Палаты, если тот заартачится или заерепенится.
— Полной удачи! — Братья Мустыгины вежливо приподняли шляпы. Андрей, подавленный обилием информации и прозвищем Васькянина, надвинул кепочку на пылающий лоб. Он рвался в бой.
«Котельническая набережная! Высотный дом!» — такие координаты сказаны были шоферу такси, весьма приблизительные, как оказалось, потому что в доме этом подъездов насчитывалось много, все здание обошел Андрей по периметру, пока не нашел нужный вход. Этаж — четырнадцатый, из-за двери донеслось не остервенелое дребезжание колокола, по которому в электромагнитном экстазе лупит молоточек, а ласковое воркование заморской птицы, призывающей хозяев обратить благосклонное внимание на гостя, и хозяева вняли просьбе воркующей пташки, предварительно рассмотрев пришельца через оптическое устройство, вмонтированное в дверь, и та открылась, величаво, будто открыванию предшествовал зычный возглас мажордома: «Инженер из Москвы Андрей Сургеев!»
Благоухание обдало Андрея, едва он переступил порог комфортабельного жилища, и запах этот, вне сомнений, был, как и дверной звонок, привезен из-за границы, и оттуда же -тропические растения в кадках, похожие на пальмы; Андрею показалось даже, что растения эти шелестят и что где-то рядом набегают океанские волны; он не удивился бы, подскочи к нему гостиничный бой в ливрейной курточке, чтоб подхватить чемодан, обклеенный названиями лучших отелей Запада, в коих побывал будто бы он, Андрей; и женщина, открывшая дверь, была из райских садов и чем-то напоминала заморскую птицу, яркостью оперения, что ли; взгляд ее, правда, выражал то, что чувствует пернатое, когда у гнезда появляется хищник… «Прошу вас», -повела она гостя в хоромы, но Андрей, дойдя до книг в шкафах и на полках, дальше идти отказался, погрузившись в изучение того богатства, обладание которым мыслилось ему только после шести или семи отремонтированных «линкольнов». Бегло осмотрев сокровища, он причислил хозяев квартиры к гуманитариям с уклоном в культуру романоязычных стран, книги на испанском языке соседствовали с Аполлинером и Корнелем в подлиннике.
Пальмы отшелестели сразу, а галльский дух выветрился мгновенно, когда к Андрею подошел и назвал себя Тимофеем Гавриловичем Васькяниным мужчина лет тридцати или чуть более, ростом под метр восемьдесят. Сотворяя этого человека, природа особо не усердствовала, как бы поставив на зародыше значок -\"обработка по любому классу точности\", то есть уклонилась от обязанности лепить людей не похожими на медведей и гиббонов. Лицевой мускулатуре Тимофея Гавриловича можно было не напрягаться, выражая «издевательскую ухмылку» или «хамское пренебрежение», то и другое присутствовало так же неотъемлемо, как рот, глаза и уши; лицо вдобавок кто-то еще оплеснул серной кислотой. С таким человеком надо было говорить напрямую, и Андрей Сургеев смело и развязно поведал Тимофею Гавриловичу о том, что ему срочно нужны чертежи картофелеуборочных комбайнов, тех самых, на сравнительные испытания которых они оба отправятся завтра. «Давай чертежи, а то я никуда не поеду!» -к этому сводилось требование Андрея.
Васькянин (в стеганом халате и с сигаретой в зубах) выслушал его внимательно, оглядел с ног до головы и стал невозмутимо отвечать, причем так, словно изо рта его вылетали не слова, а плевки, и вся речь была серией плевков вокруг и около гостя, и смысл ее сводился к тому, что в гробу он, Васькянин, видал эти комбайны, этого советского инженера Сургеева, эту комиссию доморощенную, а уж на чертежи и схемы комбайнов ему наплевать с высокой колокольни. Отвечая, в слова свои Тимофей Гаврилович вклинивал набор звуков, невоспроизводимые на письме дифтонги, свидетельство того, что Тимоша Васькянин с молоком матери всосал невотякский мат. Кого другого могла обескуражить такая встреча, но не Андрея с правильным инструктажем. Плюхнувшись в кресло без приглашения, он глянул на часы «Победа», служившие ему не один год уже, и тоном следователя, которому надоели увертки подозреваемого, спросил, какого мнения Васькянин о Ланкине. Видимо, к такому повороту беседы хозяин квартиры готов не был. На помощь ему бросилась супруга, спросила нежнейше, не будет ли гость так любезен, что отведает кофе? Какой, кстати, кофе предпочитает Андрей Николаевич? Арабику или…
— Молотый! — категорически ответил Андрей. И тут же дал сугубо технологический совет: бобы кофе, именуемые зернами, ударно-вибрационным способом следует измельчить до оптимальных размеров, смешать с водой и медленным нагреванием до температуры кипения подвести к состоянию, когда образовавшаяся пена — так называемая шапка — станет препятствием для улетучивания ароматических соединений, число которых близится к двум сотням, а химический состав до сих пор не разгадан. Столь подробный инструктаж московский инженер Сургеев объяснил тем, что в его ОКБ кое-кто имеет обыкновение по утрам грызть кофейные зерна, отшибая этим запах вчерашнего алкоголя.
Новая метода произвела на хозяев квартиры ошеломительное впечатление. Тимофей Гаврилович погнал супругу на кухню. Большеглазая и большеротая, черноокая и молчаливая жена Васькянина осваивать ударно-вибрационный метод не торопилась, накормила гостя чем-то паштетообразным, причем Васькянин посадил Андрея почему-то не за стол, а за пианино с поднятой крышкой, указав на вращающийся стульчик перед инструментом. Похваляясь набором спиртного, он же угостил Андрея напитком из бутылки c Наполеоном в треуголке; о напитке было сказано, что это — лучший самогон из подвалов Борисоглебского райпотребсоюза. Когда свекольного цвета комочек упал с тарелки на клавиши пианино, хозяин не стал изображать из себя воспитанного по Чехову интеллигента, не промолчал, а обратил внимание супруги на допущенный гостем ляпсус, и та устранила непорядок, ободряюще улыбнувшись Андрею. Доверительно понизив голос, Васькянин озабоченно посетовал на судьбу, которая заставляет его примешивать гостям в пищу чесночные ингредиенты, ибо только вонь изо рта отбивает у супруги желание вешаться на шею всем приходящим в дом мужчинам. Да, да, изменяет, -патетически воскликнул Васькянин, — ропщи не ропщи, а такова уж судьба его; к каким только ухищрениям не прибегают мужчины, прорываясь сюда, на какие подлоги не идут, картофельный комбайн, кстати, — это что-то новое…
Отпив кофе, хлопнув еще рюмочку из императорского сосуда, Андрей Сургеев принял к сердцу тревоги хозяина дома и участливо спросил, давно ли применяется чесночная вакцинация тех, на кого обрушивается необузданная страсть супруги? Не обращались ли к врачам? Не идентифицирована ли страсть как разновидность сексуальной паранойи? Не мешало бы четко и грамотно произвести классификацию всех измен, составить график их, диаграмму, обобщающую продолжительность прелюбодеяний, частоту их — в зависимости от антропометрических данных мужчин; в частности, если измены носят циклический характер, то истоки заболевания следует искать в психосексуальном срезе наследственной структуры, спонтанность же порывов можно рассматривать как флюктуации, как аномалии, но именно они указывают на роль бродящих в подсознании моделей, а если вспомнить об архетипах Юнга…
Не отступая от линии поведения, начертанной Мустыгиными, разглагольствующий Андрей то и дело поглядывал на часы свои, заголяя кисть левой руки, демонстрируя циферблат «Победы» и хозяевам, что не могло остаться не замеченным, и когда Васькянины несколько озабоченно спросили, уж не спешит ли он куда, то ответил Андрей утвердительно: да, спешит, женщины, сами понимаете! И пояснил. Консерватория, как известно, насквозь поражена гомосексуализмом, диалектика пронизывает бытие противоположностями, вот почему в одном из московских театров процветает лесбиянство, туда и едет он, на ультраинтимную встречу с парой лесбиянок, чтоб отучить их от пагубной для человечества страсти…
Печальная судьба заблудших артисток не взволновала, однако, ни Тимофея Гавриловича, ни Елену, супругу его. Васькянины захохотали так, что люстра над головой Андрея стала раскачиваться; пришлось дерябнуть еще рюмашку борисоглебского самогона, чтоб люстра не превратилась в маятник Фуко. А потом и еще одну. После чего Васькянин посчитал, что пора прощаться с настырным мозгляком. Никаких чертежей у него нет, не было и не будет, заявил он решительно. Да они и не нужны, уточнил он. Рязанский КУК-2, насколько ему известно, — дерьмо собачье, ублюдок государственных кровей, гроша ломаного не стоит, в подметки не годится ланкинскому комбайну, но комиссия для того и создана, чтоб угробить Ланкина. Понятно?
— Чертежи! — упорствовал Андрей, пытаясь вспомнить озорное прозвище Васькянина, представителя Всесоюзной Торговой Палаты. — Схемы! — требовал он уже в прихожей, куда его выпихнул хозяин, негостеприимно открыв дверь на лестничную площадку.
Тимофей Гаврилович стоял перед ним — каменным идолом. При великой государственной нужде он сам себя мог бы выставить в павильоне, под восхищенные взоры западных обывателей, ибо являл собою — для щепетильной Европы — «буквальное олицетворение большевизма, Лубянки и казачьих орд» (сравнение принадлежало братьям Мустыгиным). И прозвище вспомнилось!
Для смелости и лихости Андрей сдвинул кепчонку вбок и язвительно процедил:
— Так это вы — Срутник?
Ничто не дрогнуло на лице, выражавшем стоическое недомыслие хама. Лягушачий рот Васькянина медленно раскрылся. Он развернул гостя лицом к двери и отступил на шаг — для придания ноге большей амплитуды, для обретения ею нужной кинетической энергии.
— Да, это я Срутник, — промолвил он и дал ногой Андрею под зад, вышибая его из прихожей на лестничную площадку, чтоб там уже, у лифта, нанести еще один удар. — Увижу в совхозе -ноги поотрываю! — выкрикнул он.
Андрей, забыв о лифте, летел вниз, хохоча во все горло. И на улице хохотал, когда под хлещущим дождем бежал по набережной, ища такси, и в такси хохотал и хохотал, а потом не удержался и рассказал шоферу о том, как в конце сентября 1957 года прибыла в Париж делегация из Москвы, продавать французам крупную партию часов, как французы выдвинули условие: покупаем только механизмы, уж очень убого выглядят русские часы на европейских запястьях; как долго спорили о названии часов, потому что «Победа» никак не соответствовала изящно сработанному корпусу; как полет первого спутника 4 октября 1957 года решил все споры — «Спутник», только «Спутник»; как глава делегации Васькянин Т. Г. привез министру внешней торговли подарок от французов, часы, и министр, глянув, увидел то, чего не узрели в Париже русские, со всех сторон обложенные латинским алфавитом: «СРУТНИК» — вот что выведено было на часах!..
Мустыгины с нетерпением ждали его. Напоили горячим чаем с коньяком, завернули в три одеяла. Они обихаживали его, как разведчика, переползшего через линию фронта с ценными сведениями. Досье на Тимофея Гавриловича Васькянина пополнилось свежими данными, был проведен углубленный психологический анализ. (О девушке Алевтине братья не узнали ни слова, поскольку Андрей не считал это знакомство что-либо обещающим ему и Мустыгиным.)
Сон уже склеивал веки, когда недремлющие соратники поднесли к его уху телефонную трубку. Звонил какой-то Митрохин-Ерохин, и то заискивал голос, то угрожал, — так ничего и не понял Андрей, не дослушал даже, заснул.
Утром же в пронзительной ясности увидел вчерашний день: умного, образованного человека, получившего прозвище Срутник и разъяренного тем, что в квартиру его ворвался наглый и глупый юнец; девушку Алевтину, на цепь посаженную и с цепи им, юнцом, спущенную, там, в ванной; честного и робкого воировца Крохина, принятого за Митрохина-Ерохина, много раз битого за непослушание, — это его, крохинская, душа дергалась под телефонной мембраной, билась, как муха о стекло, искала выхода, помощи, взывала к разуму, а потом сложила крылышки и сникла, увяла. Воировец Крохин винился: он не может ехать в совхоз, потому что его заставят там подписывать лживые бесчестные документы. Какие документы, кто заставит — вот что надо было вчера узнать у воировца! Да и весь вчерашний день — цепь ошибок и заблуждений. Трусливый негодяй (иначе назвать себя Андрей не мог) метался по горящему дому и не выскакивал из него потому, что не хотел расставаться с какими-то подпаленными огнем вещичками.
Примчался гонец от главного инженера, потребовал немедленно выезда в совхоз «Борец» для выполнения гражданского долга. Угрозам Андрей не внял. Сиднем сидел дома, ни к пище, ни к телефону не притрагивался. Его питал заколоченный ящик под кроватью — бессмертные труды и великие мысли, принадлежащие людям, которые шли на костер, но не отступали от истины. Он заряжался решимостью и энергией от саккумулированных трагедий и триумфов, сидя на кровати, в полуметре от источника энергии, в мощном поле излучения тех, кто считал бином Ньютона нравственным потому, что тот правильный и выверен практикой.
Из налета на библиотеки и рейда по знающим людям вернулись братья Мустыгины, с богатой добычей. Они хорошо поработали ножницами, искромсав не одну газетную подшивку. Угрозами и посулами разговорили они некоторых ответственных молчунов, уворовав заодно печатные издания, не подлежащие выносу из служебных помещений. Всю ночь горел свет в комнате Андрея, который начинал постигать величие ниспосланной на него миссии, то есть командировки. Он всем докажет, что КУК-2 -средневековье, а комбайн Ланкина — заря новой эпохи.
Утром братья положили к ногам Андрея документ государственной важности, выкраденный ими из редакции журнала «Изобретатель и рационализатор», протокол совещания у главного инженера Рязанского завода. Разговор там шел без дураков, напрямую, оглашены были убийственные факты, вес комбайна КУК-2 завышен на 300 килограммов, а на прутковый транспортер подается в одну секунду такое количество земляной и картофельной массы (сто восемьдесят килограммов), что конструкция его не в состоянии эту нагрузку выдержать, и частые поломки комбайна -неизбежны.
В отчаянии Андрей схватился за голову, потом кулаком погрозил в ту сторону, где предположительно находился руководимый врагами народа Рязанский завод сельхозмашиностроения. Сколько металла загублено, сколько картошки превращено в месиво, годное лишь для корма скоту!..
4
Братья Мустыгины проводили Андрея Сургеева. Они обняли его на перроне и долго смотрели на уменьшавшийся хвостовой вагон электрички. Угнетенное состояние духа погнало их в укромный уголок вокзального ресторана. Они многозначительно приподняли рюмки и выпили за упокой души раба Божьего Андрея. Им не верилось, что когда-либо они увидят его, потому что все в картофельной командировке казалось им странным, загадочным, наводящим на мысли о скорой расправе властей с ни в чем не повинным Лопушком. Почему, спрашивали они себя, в комиссию определен человек, ни к партии, ни к комсомолу, ни к сельхозтехнике никакого отношения не имеющий? Совершенно ясно, что готовится какая-то гадость, Андрюшу вовлекают в дьявольский заговор, чтоб потом партийные и комсомольские органы ОКБ могли уйти от ответа, все свалив на беспартийного. Братья нашли информаторшу в «Комсомолке», и та поведала им о невероятном: газета, поднявшая шум вокруг непризнанного изобретателя Ланкина и в шуме этом создавшая общественную комиссию, своего представителя в совхоз «Борец» так и не послала — тот внезапно заболел. Наконец братья изучили областную газету, откуда узнали, что картофель в Подольском районе уже весь выкопан. А раз так, то на чем испытывать комбайны? Ни одной газетной цифре Мустыгины не верили, истину показывали стрелки измерительных приборов на стенде, сработанном золотыми руками их любимого Андрюши-Лопушка, и только. Но даже если сводки с полей картофельных сражений и несколько привирали, то все равно следовало сомневаться в реальности не только испытаний, но и самого совхоза «Борец». Выцедив бутылку армянского коньяка, богатого полезными для организма дубильными веществами (братья проявляли искреннюю заботу о своем здоровье), выкурив по сигарете («Филип Моррис», черный угольный фильтр, длинный мундштук), Мустыгины вплотную приблизились к версии об атомных испытаниях, куда подопытным кроликом отправлен беспартийный, никому, кроме них, в столице не нужный и многим в ОКБ надоевший инженер Сургеев…
(Братья Мустыгины не так уж далеки были от истины, потому что последствия того, что произошло в совхозе «Борец», были пострашнее атомного взрыва.
Мустыгины, располагай они некоторым запасом времени, разворошили бы старые подшивки областных газет, по душам покалякали бы с пьющими аспирантами Тимирязевки, пораскинули бы верткими мозгами и на всякий случай завели бы тайно хранимое досье на министров, власть свою употреблявших на создание в стране голода. От него державу всегда спасала картошка, но как раз картошку и не хотели иметь в достатке руководители всех сельскохозяйственных ведомств, хотя со всех трибун клялись -абсолютно искренно — решить наконец-то продовольственную проблему, давнюю причем. Война внезапно обнаружила не только ценность картофеля, но и невозможность выкопки его: мужчины -на фронте, бабы, вооруженные мотыгой, лопатой и плугом, явно не справлялись. Тогда-то и спохватились инженеры Урала, здесь фабрично-заводской люд превосходил по численности колхозно-совхозный, но отвлекать на картошку тысячные массы квалифицированных рабочих казалось нелепостью, и картофелеуборочные комбайны быстренько спроектировались и не менее быстро выкатились на поля. В картофельной Белоруссии и после войны мужчин не прибавилось, и здесь тоже умельцы и рационализаторы начали делать устройства для механической посадки и уборки. Не дремало и государство, в Рязани пыхтели конструкторы над картофелеуборочным комбайном КУК-1, одновременно уничтожались все конкуренты его, потому что частным образом делать что-либо запрещалось, восставала конституция и понятное любому гражданину право собственности государства на металл, время и людей. Уничтожен был комбайн одного умельца в Минске, та же участь постигла другие конструкции, машина Ланкина уцелела потому, что собрана была в опытном цехе авиационного КБ. Уже подготовлен был проект постановления правительства, запрещавший разработку непрофильной техники, то есть любого приспособления, не одобренного Министерством сельхозмашиностроения.
Покопайся братья в своей картотеке, они выудили бы оттуда слабонервных свидетелей; прищучь их — и стала бы очевидной причина, по которой в подмосковную глушь направили внешторговца Васькянина. ГДР выступила с порочащей ее инициативой — создать высокопроизводительный картофелеуборочный комбайн, ни в чем не уступавший тому, который исправно выкапывал картошку на капиталистических полях ФРГ. Только Рязань, только КУК-2 -упорствовала Москва, и Васькянина обязывали подтвердить приоритеты отечественного сельхозмашиностроения. Тем более, что над внешторговцем висел топор: Васькянин отказался участвовать в переговорах по закупке зерна в Америке.
Но и не зная ничего о комбайнах и картошке, братья, будь они слепым случаем занесены в совхоз, мигом догадались бы, в какую беду ввергнуты с членами этой с бору по сосенке собранной общественной комиссии. Два седеньких представителя Поволжской МИС, машиноиспытательной станции, грамотно пили с утра до вечера, всегда готовые подмахнуть подписи под любым актом или протоколом. Три дамы, представлявшие культуру, здравоохранение и торговлю Подмосковья, приучены были делать то, что велит начальство, и к тому же еще попались недавно на растратах. А в представителе ВОИРа Аркашке Кальцатом было нечто, от чего братья ударились бы в бега, прикинувшись заразными больными…
Ошеломил братьев и документ, читанный одним из их клиентов, и если этому документу верить, то получалось: сравнительные испытания уже проведены, непригодность ланкинского комбайна удостоверена и подтверждена подписями всех членов комиссии, включая и А. Н. Сургеева, благодаря чему рязанский комбайн КУК-2 признан хорошим и производство его будет продолжено. В наличие такого документа братья Мустыгины верили и не верили, хотя по опыту знали, что такая подтасовка возможна. И если, к примеру, в 30-х годах где-то в Москве заранее определяли, сколько врагов народа в Подольском районе, то органы именно такое количество вредителей и находили. Но более всего удручали братьев арифметические подсчеты. Энергия и время, потраченные ими на добычу нужной Андрею информации, останутся — после безвременной гибели друга -невозмещенными…)
Андрей Сургеев как на орловском рысаке мчался в совхоз, размахивая мечом и грозя снести головы всем противникам прогресса, растоптать сомневающихся и прорвать все редуты, стоящие на пути комбайна Ланкина. С гиканьем влетел он в совхоз «Борец» и с изумлением обнаружил, что враги давно разбежались, что все в общественной комиссии нехорошими словами (и женщины тоже!) говорят о рязанском комбайне. Материнской заботой окружили Андрюшу эти женщины, принесли свежее постельное белье, повели в красный уголок совхозной гостиницы, усадили за стол, накормили остатками ужина, вкусного, мясного, пахучего. Отцовское участие проявили два инженера Поволжской МИС, затащив к себе и налив полстакана водки. Не проявлял злобности Васькянин, квартиру которого он осквернил. Срутник тыкнул пальцем в черный экран молчавшего телевизора, и Андрей вскрыл аппарат, из нутра которого полезли вскоре кадры последних известий. Спать пошел — и в комнате своей попал в объятья бравого представителя ВОИРа, Аркадия Кальцатого, парня в кожаном реглане. Припухшие веки воировца, только что прибывшего, сообщали его глазам нагловатость. Из реглана парень извлек бритвенный прибор с помазком и зеркальце в футляре. Это было все, с чем прибыл в десятидневную командировку заместитель председателя общественной комиссии. Андрей, тоже приехавший налегке, сразу почувствовал симпатию к этому бездомному скитальцу, который на одном дыхании предложил ему перекинуться в картишки, сходить к бабам и выпить. Отказом ничуть не обиделся и немедленно приступил к задуманному, полез в окно. «А испытания когда?» — в отчаянии закричал ему вслед Андрей, надеясь хоть одного врага найти в этой бестолковой общественной комиссии, и воировец радостно проорал: да завтра и начнем, с утречка, пораньше! Андрей сник было, увял, меч задвинул в ножны, но пятки зудели, в ботинки будто раскаленных угольев насыпали, и, ворвавшись в красный уголок, Андрей стал тормошить всех: где, кстати, Ланкин? где? Почему нет его в совхозной гостинице? Как глянуть на знаменитый комбайн его?
Ему хором ответили — там Ланкин, в клубе, отвели ему комнатку за сценой, а комбайн его под надежным замком в боксе на машинном дворе, никого к машине своей изобретатель не подпускает.
А время-то — всего десять вечера. Андрей рысью помчался к Ланкину, в клуб, что в километре от совхоза, но к изобретателю не был допущен, из комнатки выглянул назвавший себя механиком детина и пригрозил любопытному московскому мозгляку набить морду, чем обратил его в бегство.
Слово свое Аркадий Кальцатый сдержал, вернулся до рассвета — энергичным, свежим, веселым, перед завтраком побрился, долго рассматривал царапинку на шее, не без гордости заметив: «Это -украшение мужчины, это — как звездочка на фюзеляже аса». Куда-то сбегал за телогрейками и сапогами, свалил их в красном уголке: «Девочки, шмотки получайте! Скоро на манеж!» Дамы нарядились в телогрейки и стали простенькими, совсем домашними. Васькянин с собой привез красные резиновые сапоги, на них пялили глаза совхозные ребятишки. Аркадий Кальцатый с регланом не расстался. На ноги, правда, все же натянул болотные сапоги. Андрей подозревал, что щегольские мокасины, сберегаемые Кальцатым, его единственная обувь — и летняя, и зимняя, и весенне-осенняя.
— За мной! — скомандовал Кальцатый, по пути к машинному двору раздавая всем «Методику испытаний». Срутник возвышался над всеми, на голове — шляпа с пером. «Методику» он скомкал и выбросил. Да я скорее, сказал, сводкам ЦСУ поверю.
Три рязанских комбайна стояли на машинном дворе под навесом. Лучший из них (так уверяли сами рязанцы) был подцеплен к трактору и вывезен в поле на отведенный участок. Здесь его еще раз проверили и обкатали в режиме малых оборотов. Оставался пустяк — зачистить лемехи да правильно установить глубину их хода. Трактор пыхнул черным дымком, двухрядный комбайн дернулся, пошел, остановился. Разгребли почву, осмотрели клубни. Еще чуть-чуть углубили блиставшие на солнце лемехи. Командовал испытаниями Кальцатый. «Валяй!» — крикнул он, свистнув по-разбойничьи. Повел комиссию к флажку, им отмечалась дистанция, на которой проводился контрольный замер. Дошли, остановились, глянули — и посмеялись: не два человека обслуживали КУК-2, а шесть, о чем помалкивали рязанские конструкторы, так и не признавшись, что сепаратор комбайна разработан неверно, переборочный стол заваливался комьями земли, и то, что положено было делать машине, исполняли руки людей. До флажка комбайн не добрался: лопнула ось, державшая на себе звездочку цепной передачи, и только металлографическая экспертиза могла точно установить, виноват ли завод, пропустив на сборку бракованную деталь, или трещина в металле -неизбежность, порок, присущий конструкции, раздираемой перегрузками. Кальцатый, узнав о лопнувшей оси, округлил глаза в веселом ужасе: «Надо же, подвела проклятая…» Составили акт о поломке, отразили в нем и то, что не два, а шесть человек обслуживали комбайн, и оставлял он в земле столько картошки, что вслед за ним приходилось пускать копалку с двумя, а то и с тремя бабами. У злорадно ухмыльнувшегося Срутника подходящего мата не нашлось, он сплюнул и выругался на каком-то иноземном языке. Все, кроме Кальцатого, были несколько подавлены. Никто не предполагал, что испытания кончатся так быстро. «Фокус не удался!» — промолвил очень довольный Кальцатый. Посовещался с дамами, получил одобрение Васькянина, замахал руками рязанцам, чтоб те, в нарушение всех правил, пустили в поле другой комбайн. Пояснил комиссии: «Не извольте беспокоиться. И этот завязнет». Агроном переставил палку с флажком, первый замер все-таки произвели, цифры, после сортировки и взвешивания, могли обескуражить кого угодно. Четверть всех клубней -поврежденные, столько же осталось в земле, урожай с учетом того и другого — девяносто центнеров с гектара, директор же уверял, что должно быть не менее ста восьмидесяти. В бой бросили третий комбайн, он деловито продолжил начатый гон, уже подходил к повороту, как вдруг отчаянно заблажили идущие следом бабы, призывая на помощь. Андрей примчался первым, заглянул в бункер — и все понял. Обглоданные, расцарапанные и раздавленные клубни — все правильно, иначе и быть не могло: слетело резиновое покрытие прутков элеватора, клубни бились о металл, и не с одного, не с двух прутков сползла резина, а с половины их, в гипертрофированных размерах проявился технологический брак, он должен был показаться, сама идея сепарации не могла не вызвать конструкторских просчетов. Комиссия подошла и отошла, да и о чем вообще говорить?..
Обедали в поле: подкатил утепленный фургончик с кастрюлями и мисками, запах вкуснейшего варева щекотал ноздри. Котелок щей был уже опустошен, когда подал голос Андрей Сургеев: центр тяжести КУК-2 смещен вперед, комбайн зарывается в землю, и устранить этот дефект уже невозможно. После котлет подсчитали: пахать и то нельзя на этом комбайне, где уж тут копать картошку.
Пока обедали — с туч посыпался мелкий и обильный дождь, почва отведенных Ланкину гектаров стала тяжелой, и эта почва, на которую не рассчитан был рязанский комбайн, легко поддалась ланкинскому ККЛ-3. Самоходный четырехрядный комбайн шел по полю со спокойствием путника, не обремененного ношей, в хорошей обуви, не останавливаясь, и всего два человека -Ланкин и механик его — справлялись с картошкой, поднимаемой нижним элеватором. В комбайне было и приспособление для скашивания ботвы, она сбрасывалась кучками на взрыхленную землю, поверх которой горошинами лежали мелкие картофелины. В подставленный кузов автомобиля сыпалась из бункера чистая, гладкая, без порезов и царапин картошка, не обдираемая металлом. Правда, на сортировальном пункте все же обнаружилось, что полтора процента ее — с дефектами обработки, но — всего полтора процента, а не двадцать пять, как у рязанского.
Андрей восторженно бежал рядом с комбайном великого изобретателя Ланкина, человека, изменившего русскую судьбу, кормильца всех семей. Не будет отныне гнилья в магазинах, с колхозных и совхозных полей развезется по домам горожан и хатам сельчан вкусная, цельная, насыщающая все население страны картошка, урожаи будут такими избыточными, что и на корм скоту хватит, приусадебные участки теперь обезлюдятся, мускульная сила сельскохозяйственных рабочих употребится на другое, -революцию произвел Владимир Ланкин! Тот, о котором в свое время прокурор сказал: «Преступного прошлого своего не осудил, тяжести преступления не осознал и по-прежнему хочет механизировать уборку картофеля».
Великий Преобразователь Земли Русской спрыгнул на землю, на лету поймал брошенное кем-то яблоко, вонзил в него зубы. «Браво, маэстро!» — сказал Кальцатый. В красных сапогах пересекал поле Васькянин. Из сизого леса прибежала лосиха с лосенком. Земля пахла первозданно, теми веками, когда ее не рыхлили и не вспучивали оструганным деревом и заточенным железом, когда она содержала в себе все будущие всходы, все растения от папоротников до клевера, и, вдыхая аромат раскупоренных тысячелетий, Андрей смотрел на победителя. Из-под кожаного картузика Ланкина выбивался черный чуб, белые зубы кромсали яблоко, мрачновато-синие глаза его смотрели не на людей, а на землю. Она расстилалась вокруг него, коварная и благородная. Ее задобрили весною посаженной картошкой, и она ответила благодарностью, преобразовав за лето семенную мелочь в крупные клубни, но отдавать их тем, кто сажал, не торопилась, и люди брали в руки лопату, мотыгу, вооружили себя копалками и комбайнами, чтоб отобрать у земли взбухший в чреве ее картофель. И она отдала, на радость себе, потому что отдыхала сейчас, как женщина после родов, распаханная, облегченная, освобожденная.
— Древнее благородство Земли… — сказал Андрей, перетирая в кулаке ту смесь органических, неорганических и органоминералогических веществ, которая называлась почвой и была, в сущности, пуповиной, прикреплением человека к литосфере, а от нее — и к внутреннему ядру планеты. — Кто знает… — В нем шевельнулась досада: а зря не пошел в Тимирязевку, стал бы агрономом, какое же это богатство -земля, почва, пашня, луг и знакомство с чародеем Ланкиным. Угодливо заглядывая ему в глаза, Андрей Сургеев смиренно попросил, не соблаговолит ли Владимир Константинович принять его в своих апартаментах, то есть в комнатушке клуба, но Ланкин ответил непреклонным отказом.
Сводный акт сравнительных испытаний составлен был в красном уголке тем же вечером. Двумя пальцами Кальцатый взялся за краешек не подписанного никем еще акта, приподнял его и предъявил комиссии — так фокусник демонстрирует недоверчивым зрителям свой носовой платок за минуту до того, как в нем возникнет монета. Вкрадчивый и развязный, как конферансье, он заявил вдруг, что Москва внимательно следит за работой комиссии, в целом одобряет ее деятельность, но напоминает, что цель ее — не сравнение двух комбайнов, а дача практических рекомендаций Рязанскому заводу сельскохозяйственного машиностроения. Следовательно, подписываться еще рано. Ждем (рука его метнулась к потолку, к небу) прибытия председателя комиссии. Отдыхайте, девочки, отдыхайте!
Инженеры Поволжской МИС, перегруженные потешными трудами и водочкой, продолжали дремать, Васькянин же издал знакомые Андрею дифтонги, а затем членораздельно оповестил всех, что позорить себя не намерен, балаган сей покидает; о председателе комиссии выразился еще более резко: прибудет мерзавец высокого ранга, но более низкого пошиба, чем здесь присутствующий плут Аркашка Кальцатый. Сказал, будто всем под ноги плюнул, и выволок в коридор Андрея, приказал стоять насмерть, но КУК-2 к производству ни в коем случае не допускать! И сунул ему в карман некий документ в форме прямоугольника. Вчитавшись в него, покрутив в руках так и сяк, Андрей понял, что это -визитная карточка.
Иван Васильевич Шишлин появился в гостинице незаметно, ранним утром. Засуетившийся Кальцатый обегал после завтрака все комнаты и предупредил: председатель комиссии прибыл, начальник на месте!
Андрей не узнал его. Стал Шишлин и ростом выше, и крупнее; галстук, белая рубашка, двубортный пиджак, брюки по моде, без манжет. И было в нем что-то от сейфа с сигнализацией, от массивного стола с бумагами на подпись, от тяжелых темных штор на окнах. «А… это ты», — проговорил он равнодушно, увидев Андрея.
Все-таки учился Шишлин на факультете механизации и электрификации сельского хозяйства, технику он все-таки знал, и не к директору совхоза пошел утром, а к технике; и ланкинский комбайн руками прощупал, дав ему высочайшую оценку, и рязанский тоже. Увязавшийся за ним Андрей ждал: вот сейчас Шишлин, с крестьянской простотой выразив свое мнение о КУКе, сплюнет и выругается матерно. По своим Починкам знал ведь крестьянский сын Шишлин: если б не картошка на трех приусадебных сотках, то повспухали бы односельчане от голода. Обязан Иван Шишлин полюбить уральский комбайн! Обязан!
— Хорошая машина, — сказал наконец Шишлин. — Молодцы, умеете работать.
Керосином вымыл испачканные маслом руки и пошел к центральной усадьбе. В гостинице кивнул Кальцатому — и тот созвал комиссию. Шишлин чистыми белыми пальцами стал перебирать четыре дня назад составленные протоколы и акты. И обнаружил в них то, чего там не было.
Ланкин делал комбайн исходя из уральских условий. Машина его могла работать на каменистых почвах и под уклоном до пятнадцати градусов, из чего Шишлин сделал дикий, абсолютно идиотский вывод: на обычных почвах применять комбайн Ланкина нельзя! Зато рязанский комбайн, застревавший на ровном поле, на многократно пропаханной земле, признавался годным брать картошку на почвах с фигурным рельефом!
Нагловатые глаза Кальцатого выражали преданность умного пса. А попирались-то законы логики, здравого смысла, и нельзя было понять — шутит кандидат сельскохозяйственных наук Шишлин или говорит всерьез? Сомнения отпали, когда Шишлин сделал заключение.
— Все это, — он отодвинул от себя документы, -перепроверить. Нельзя не учитывать того факта, что Ланкин -уголовный преступник в прошлом. Доверять ему нельзя.
Это была не просто логическая ошибка, о недопустимости которой предупреждали еще римляне. Это было еще и издевательство над здравым смыслом. Последнему дураку ясно, что соревнуются комбайны, а не биографии их конструкторов!
И все в красном уголке молчат, все будто поражены болезнью, все тронуты безумием, все покорны. Все — молчат.
Говорливость напала на Андрея. Он прилип к одной из дам и стал выспрашивать, все ли у нее дома в порядке, в смысле -исправно ли работают электробытовые приборы. Я, бахвалился Андрей, что угодно починю, у меня золотые руки. «Розетку мне укрепить бы!» — бесстыдно ответила дама под смех подруг. Тогда он пристал к случайному человеку, повел разговор о племенном скоте, то есть о том, в чем ни бельмеса не понимал, и говорил, непонятно чему улыбаясь и неизвестно отчего приходя в распрекрасное настроение. От болтовни и смеха уже болела голова, Андрею все казалось, что на нем чужая, тесная, кольцом сжимавшая кепочка, и он часто, в попытках сдернуть ее с себя, руками хватался за голову, вцеплялся в волосы и чесался.
Сколько часов или дней прошло в этих спазматических позывах к хохоту — он не считал, да и потом, спустя много лет, не хотел припоминать, стыдился — и поток мыслей устремлял к другим, безопасным берегам, но, прибиваясь и к ним, он слышал в ушах надсадный крик свой, в красном уголке:
— Вы все, все — уголовные преступники! Все! И подписываться под вашими фальшивками я не буду!..
И вдруг он умолк, словно у него язык вырвали, и так выразительно, наверное, стало лицо его, так умны руки, что и говорить не надо было, все и так понимали его, немого. Наступила расплата за безудержную говорливость. Испуганный поначалу, он, устрашенный собственной немотой, тужился, издавал горлом звуки, и они слагались все-таки в слова, но слова звучали лживо, незнакомо, слова были чужими, и мысли, которые вызывались этими словами, бились изнутри о черепную коробку. Он ничего не понимал. Всякой мерзости можно было ожидать от Ванюши Шишлина, но то, что творилось в совхозе, в комиссии, — было невообразимо.
Все три рязанских комбайна, наскоро отремонтированные, были вывезены в поле, пущены на картофель — и замерли, и вновь тракторы потянули их на машинный двор, а оттуда в поле. Несколько дней комиссия, уродуя комбайны и надругиваясь над землей, подгоняла корявые цифры под благополучные. Уже пошли дожди, и не было времени и терпения оттаскивать комбайны на машинный двор; кувалдами и зубилами врачевались их раны, комбайны ремонтировались — на час, на два, и лень было мчаться на завод за резиною для прутков транспортера, тогда-то и придумали заводские умельцы то, что не могло не войти потом в практику всех комбайнеров страны: с электродоильных установок, разукомплектованных и втихую выброшенных, были сняты резиновые трубки и насажены на прутки.
Подгонка, шлифовка и подчистка цифр шла круглосуточно. Все, что накопали три комбайна, приписано было одному, тому, который будто бы в единственном экземпляре соревновался с ланкинским комбайном. Соответственно в три раза уменьшались вредящие рязанскому комбайну цифры, в полном согласии с логикой наглого, с каким-то присвистом и притопом, обмана. Для сравнений двухрядного рязанского комбайна с четырехрядным ланкинским Шишлин изобрел коэффициент, и сразу оказалось, что даже ломаный рязанский КУК-2 в 1,6 раза производительнее соперника.
Все эти дни Андрей Сургеев прожил как бы человеком-невидимкою, он все видел и все слышал, сам оставаясь незаметным, потому что пребывал в отстранении от всех, он был никем и ничем, а над совхозными постройками, домами и клубом, над машинным двором, над совхозной землей, отходящей к зимнему сну, над потерявшими листву деревьями — не солнце и луна, не облака, набухшие влагой, а чавканье и чмоканье сапожищ Шишлина. Они чавкали и чмокали во всех регистрах, от протяжного всхлипа, когда создается вакуум, до легкого хлопка в момент освобождения сапога из капкана грязи; они хлюпали, протяжно стонали, они взвизгивали, орали; звуки метались, взлетали, сапоги шли по пятам, дышали в затылок Андрею и били по спине его.
Три рязанских комбайна подбитыми танками стояли в поле, и никакой ремонт не смог бы сделать их живыми, ходячими и работающими, и безумная возня с цифрами, наглое изготовление фальшивок, ночные бдения в красном уголке были абсолютно никому не нужны и ничего не меняли в судьбе этих комбайнов. Разгони комиссию в первый же день ее приезда в совхоз — КУК-2 как выпускался заводом, так и продолжал бы выпускаться.
Как только Андрей начинал вдумываться в смысл комиссии, походка его сразу менялась, шаг делался осторожным, ищущим, ему все казалось, что и в темноте, и при ясном свете дня перед ним неожиданно расступится земля и он полетит в яму, и тогда занесенная для шага нога застывала, Андрей всматривался в то место, какое сейчас закроется ногой, и временами ему хотелось лететь в яму, в пропасть, в расщелину, в траншею, вырытую когда-то под силос, или споткнуться и рухнуть в овраг.
Андрей Сургеев бродил по совхозу; что-то вопрошающее было в том, как он смотрел на людей, как шел, как останавливался, и агроном, подозвавший его к себе, стал почему-то рассказывать ему о внуке своем, говорил совсем непонятно, а потом повел совсем уж дикую речь о комбайне Ланкина.
— Да, — сказал Андрей и вздрогнул в испуге, услышав собственный голос, и голос будто обозначил его в пространстве. Он отшатнулся от старичка агронома и быстро зашагал по улице, он словно со стороны увидел себя: плащ грязный, волосы всклокочены, взор блуждающий. В гостинице достал из-под койки брошенную туда кепку, надвинул на голову, чтоб скрыть нечто изобличающее его. Пошел в магазин. В продовольственном отделе торговали карамельками, хлебом, портвейном, маргарином; он высмотрел, как разливает продавщица подсолнечное масло, и не раз в магазин заходил потом для того лишь, чтоб полюбоваться: черпак совался в бидон за маслом, поднимался к воронке, воткнутой в бутылку, наклонялся и опорожнял себя, выливая в воронку бесшумно падающую жидкость, вязкую, светло-желтую. Свет, отражаясь и преломляясь, создавал порою эффекты странные, будоражащие, струя масла как бы вспыхивала, и тогда Андрей счастливо дышал, потому что голова освобождалась от боли. «Подсолнечное…» — прошептал он, и в слове этом был свет, тепло, жар, и тут же вспомнился плод растения, давшего маслу имя, и в голове будто просияло: Маруся Кудеярова! Та, что лузгала семечки! Значит, все предусмотрено и все подготовлено тем миропорядком, который выразил себя всем сущим и в том числе — биномом Ньютона, правдивым, честным, безвариантным.
Что нельзя стоять перед прилавком и глазеть — это он понимал и покупал то четвертушку хлеба, то банку консервов, то бутылку лимонада. Взял однажды бутылку водки, распил ее с механиком Ланкина, зашедшим в магазин. Новая еда выталкивала из кишечника старую, и в этом тоже было облегчение, и однажды Андрей трезво подумал, что в душе его вызревает что-то опасное, тайное, оно уже шевелится, дает о себе знать внезапными приступами ненависти, уходящей куда-то вглубь его, выражающей себя одеревенелым стоянием у витрин с карамельками, у масла, животного и растительного, жадным, всасывающим вниманием, с каким он смотрит на янтарную струю…
Вдруг возникло решение: надо, надо — идти в клуб! Надо! Нацеленный на огни и музыку, крупным и твердым шагом удалялся он от совхоза, глубоко засунув руки в карманы телогрейки (плащ оставил в комнате), сам на себе видя ухмылку злодея. Две девушки обогнали его, всмотрелись, рассмеялись, предложили: «С нами, милок?» Деревья расступились, и труба котельной, что за клубом, торчала одиноко. Парни у входа покосились на него, но цепляться не стали. Зная, что в кино он не пойдет, Андрей тем не менее внимательнейше прочитал все то, что крупными буквами было на афише. Потом служебным входом, через пристроенный к клубу флигелек, прошел он внутрь и оказался за сценой. Три двери выходили в коридорчик, одна из них распахнута, комната проветривалась от дыма папирос, от запахов дешевой закуски, напомнивших и укоривших: ведь сегодня же день рождения механика и тот — тогда, в магазине, после поллитры — приглашал! И не только от своего имени, Великий Изобретатель тоже звал!
Андрей на цыпочках вошел в святую комнату. Механик спал в парах дурной местной водки, а Ланкин читал что-то пухлое, толстое, старинное. Предложил поесть и выпить. Андрей помотал головой, отказываясь. Приготовился сказать речь — о том, что в двадцати минутах ходьбы отсюда, в красном уголке совхозной гостиницы, совершается подлог, сочиняется фальшивка, на долгие годы обрекающая комбайн Ланкина и все картофелеводство на медленное умирание, на бесцельную трату человеческой и машинной энергии.
Но так и не сказал. По-прежнему боязно было говорить, да и не в бесцельной трате и умирании была беда, а в том, что и он узрел контраст: величие исторического момента — и позорная обыденность происходящего. Будущая катастрофа всего сельского хозяйства процессуально оформлялась не под слепящими юпитерами и не под камерами телевидения, не с толпами безмолвствующего народа, а много проще — в закутке набитой тараканами гостиницы, надушенными пальчиками трех уголовных преступниц да кулаками двух тертых и битых мужиков. Жар прошел по телу, и мысль озарила: «Огонь!» Глаза зажмурились, как от слепящего жаркого пламени, в кружащем голову предчувствии увиделся стремительный росчерк молнии, на который наложился звук взрыва.
Выйдя из клуба, он долго смотрел на красный огонек, венчавший трубу котельной. Потом стал оглядываться. Качавшийся на ветру светильник то погружал в темноту пространство между тыльной стеной клуба и котельной, то набрасывал на него ломающиеся тени. Андрей изловчился и с третьей попытки разбил камнем лампу. Традиционный запрет «Посторонним вход воспрещен» не подкреплялся запорами изнутри, дверь подалась свободно, вовсе не бесшумно, однако в реве котельных установок поглощались все крики, шорохи, лязги. Тем не менее он поостерегся показывать себя, нашел еще одну дверь, обойдя котельную, проскользнул внутрь, и хотя знал, что шаги его на кирпичном настиле пола не услышит котельщик, ступал осторожно и медленно. Четыре удлиненных сфероида справа — это, наверное, фильтры, в центре — пульт управления с горящими красными лампочками, насосы же, питающие водой котлы, в подвале. Андрей спустился туда и поднялся; почти отвесный трап вел на площадки для осмотра котлов марки ДКВ — ах, какая досада, надо было бы поступать на теплотехнический факультет, теперь бы знания ой как пригодились; очень кстати болталась на веревочке какая-то инструкция, правила открытия лаза, по кое-каким данным можно определить объем котла, диаметр и количество трубок; котел поменьше — водогрейный, Андрей нащупал свинцовую заглушку с биркой, последняя проверка в мае аж 1954 года, а должна быть ежегодно, и уверенность возникла, ни на каких бирках не основанная, только на чутье, что свинец может и не расплавиться при перегреве котла. Он лег на железные листы площадки, с высоты третьего этажа глянул вниз, увидел столик, за ним сидел мужчина лет пятидесяти, оператор котельной, читал газету, на стене — инструкции и графики, глазу Андрея не доступные, но кое-какие приметы подсказывали ему, что заступила ночная смена уже, до утра. Распластанный на площадке, Андрей внимательно следил за оператором; человек этот не один год провел в котельных, ему знакомы были мягкие шлепающие удары контакторов, включавших насосы, слабые щелчки магнитных пускателей, и весь этот разноголосый звукоряд поставлял ему обширнейшую информацию; за пятнадцать минут, что отвел на изучение оператора Андрей, тот всего один раз глянул на водомерное стекло — старый, опытный, заслуженный работник, внимание которого притупится к полуночи. Андрей отполз, спустился, нога коснулась уже кирпичей пола, когда он поднял голову и высоко над собой увидел клапаны аварийного выпуска пара. Вспомнил, как они устроены. Задумался. Голова приятно шумела. Выбрался из котельной, мазут — в емкости, разогреваемой паром, чтоб вязкое горючее стекало вниз, к форсункам. Обстукал емкость. Забежал за котельную, принюхался (слух, зрение, обоняние — все было обострено). Пошел по дороге к теплицам, иногда для верности беря пробы грунта: садился на корточки, подносил к носу комья земли. Да, именно этой дорогой подвозили мазут, и цистерна с ним где-то рядом, скорее всего — нефтевоз. Голубое сияние исходило от застекленных теплиц, остро пахло навозом и чем-то раздражающим, химическим, едва не заложившим нос, и тут помогли глаза, он увидел склад горюче-смазочных материалов, никем не охраняемый, и у склада — машину, нефтевоз, кабина закрыта, ключа зажигания, конечно, нет, но это уже мелочи, с этим он справится. Почти бегом вернулся он к рокочущему клубу, где уже начались танцы, подобрался к окну Ланкина, глянул: там ничего не изменилось.
Низко наклонив голову, шел он к гостинице; он доказывал себе, что ничего противозаконного нет в осмотре котельной, а страх все более проникал в него. И люди отпугивали. Но никто не попался навстречу, никого не было и у входа в гостиницу. Дверь никак не открывалась ключом, пока он не сообразил, толкнул ее, открытую, и чуть не споткнулся о вытянутые ноги Аркадия Кальцатого. Воировец сидел у стены, сунув руки в карманы реглана, без шпяпы, и неподвижные глаза его смотрели как-то вбок, как у поваленной статуи. Андрей погасил свет, сел у окна за стол, по рукам его шла судорога, сводила пальцы, он прижал обе пятерни к холодным стеклам, потом стиснул их в кулаки, чтобы ударить себя в лоб. Сладострастно хотелось боли, себе причиняемой, уши ловили уже хруст костей, треск разрыва хряща у позвоночника. Ослепительный болевой шок ремнем хлестнет по мыслям, скованным и неподвижным, стронет их. Боль! Требовалась боль! Приоткрыть дверь, вложить пальцы в узкую щель и -давить, давить, давить, пыточно расплющивая фаланги? Или, еще лучше, довести до боли, до страданий другое существо, насладиться? Что-то разломать, разрушить, исковеркать. Уж не телевизор ли в красном уголке?
Знакомый и любимый с детства звук донесся до него -тарахтел мотоцикл, приближаясь к гостинице. Заглох. Злые и решительные люди сошли с него и появились в коридоре, шаги их были не ищущими, а нацеленными, и вооруженные, одетые в шинели мужчины долбанули ногами по чьей-то двери: «Откройте! Милиция!» Отозвались инженеры, спросили, кого надо, и двое мужчин признались, что поступил сигнал, будто здесь вовсю идет пьянка, чей-то день рождения. Еще раз грохнули по двери и потопали к выходу. Взревел мотоцикл, Андрей, ловивший каждый звук через щель приоткрытой двери, отпрянул от нее, повернул ключ и на цыпочках пошел к окну. Ему было страшно и хотелось тоненько скулить.
Ни в клуб, ни в котельную он решил этой ночью не ходить, хотя там, в котельной, его ждали великие дела. Лег на койку не раздеваясь, полный желания спать, и заснул бы, и никуда не пошел бы, не зазвени в коридоре ключи. Иван Васильевич Шишлин бренчал ими.
Он, Шишлин, возвращался откуда-то, его шаги послышались, разлепив полусонные веки Андрея. Связка ключей гремела и звенела в руке Шишлина атрибутами неоспоримой власти; он, наверное, в детстве насмотрелся на кладовщика в родном колхозе, тому-то ничего не стоило открыть любую дверь или ворота. И в первый же свой совхозный день Шишлин потребовал себе ключи от красного уголка, гладильной, кубовой и прочих помещений.
Этими ключами он и гремел, уже остановившись перед дверью в свою комнату, искал и не находил нужный. Тут-то и подошли к нему инженеры. Они безропотно снесли отмену Шишлиным своей методики испытаний, по полю они вслед за комбайнами не ходили, ничего не пересчитывали, сколько картошки подавлено и порезано, а сколько в мешках — это их уже не касалось, и заговорили они потому лишь, что были, как всегда, малость пьяненькими, и смысл того, о чем они просили Шишлина, сводился к следующему: сколько собак ни вешай на Ланкина, а комбайн его нужен государству, нужен! Озлится на государство-то Владимир Константинович, перестанет изобретать, отчего пострадает само государство…
— Не озлится, — возразил Шишлин (Андрей замер у приоткрытой двери, смотрел и слушал). — Поймет, что к чему. -Шишлин рассматривал ключ, так и не подошедший к замку. — Я вот перед совхозом полистал его уголовное дело, и выходит по этому делу, что Ланкин всем обязан государству, всем. Как думаете, почему у него комбайн получился таким хорошим? Почему его легко разбирать и собирать? Почему он легкий, весит в два раза меньше рязанского? Да потому, что Ланкин под страхом работал и жил, потому что комбайн его конфисковывали и уничтожали не раз, потому что Ланкину надо было комбайн сделать легкоразборным, чтоб разболтить за час, пока милиция не прибыла, да попрятать в разных местах…
Другой ключ вошел в замок, но, кажется, опять не тот. Шишлин начал раздражаться.
— Да попробуй Ланкин прислать на испытания комбайн хуже рязанского! Да его бы сразу — в следственный изолятор! За разбазаривание государственного имущества! Сразу! Чтоб неповадно было! Чтоб впредь думал и думал! Вот он и старается. Почему, думаете, у него комбайн самоходный? Да потому, что привлекать к делу тракториста с трактором ему нельзя, это уже преступное сообщество, групповое деяние, за него и наказание выше. Один он, один! Поэтому и все ручные операции у него машинизированы, до любого узла в комбайне легко добраться, сменить что угодно, масло набить в любой подшипник. Не то что у рязанского… Да, все хорошо продумано у Ланкина, и как ему не думать, наилучшие условия были предоставлены — тюрьма да лагерь, там жизнь на пустяки не разменивают, там и терпению заодно Ланкина научили… Вот сколько полезного получил от государства Ланкин! И самое главное, государство будто специально для него создало рязанский комбайн, чтоб Ланкин ни в коем случае не изобрел такой же, чтоб он сконструировал вдвое, втрое лучше…
Замок наконец открылся, дверь распахнулась, и Шишлин заключил:
— Ланкин всем обязан государству, и государство поэтому надо укреплять! То есть продолжать выпуск рязанского комбайна. Понятно?
Воировец Аркадий Кальцатый, вдребезги пьяный, лежавший у двери так, что Андрею приходилось переступать через его ноги, вдруг захрипел, перевернулся на другой бок, а затем поднялся и рухнул на койку. Поворочался и затих. Андрей, оглушенный услышанным, стоял посреди комнаты, задрав к потолку голову. Уже несколько дней он чувствовал себя больным, было такое ощущение, словно мозги стали шершавыми. Может, то, что он сейчас услышал, вовсе не прозвучало в коридоре, а было бредом исцарапанного мозга?
Сцепив за спиной руки, по-прежнему задрав голову, смотрел он на матовый кругляшок негорящей лампочки и пытался формулой выразить ошибку в чудовищных логических конструкциях Шишлина. Если А больше Б, то — Б больше А? Так? Не то, не то…
Догадался: этот абсурд не может быть сформулирован, потому что находится за пределами разума.
И затаился. Остановил дыхание.
Вдруг, при закрытом окне, будто нежным ветром повеяло, и он задышал легко и свободно, он понял: надо исполнить свой инженерный долг. В мыслях — чистота и свежесть, и такое ощущение было, словно он выспался после нудной, тяжелой и многосуточной работы. Зацвикал в комнате сверчок, наполняя ее уютом и безопасностью. Андрей привстал и прислушался, предчувствуя: ЭТО произойдет сейчас, вот-вот случится ОНО. И случилось. Тело его полетело куда-то вниз, во все убыстряющемся темпе заработало сердце, а над головой будто раскрылся парашют, раздался треск шелка, туго натянутого, и падение замедлилось, ноги ощутили плоскость пола. Вновь зацвикал сверчок, внеся в душу покой, свет, блаженство перехода в иное состояние, с ббольшим числом свобод, и в ненависти к Шишлину, непроглядно-черной, засияла светлая точка, разгораясь все ярче и ярче, и Андрей вздохнул, глубоко и обреченно: ну да конечно же, как это он раньше не догадался, не понял! Алевтина! Аля! Он любит ее! Любит!
Стремительно пошарив по ящикам стола, он нашел бумагу, чтоб написать письмо и проститься с девушкой Алевтиной, потому что знал: впереди — гибель и больше ему не с кем прощаться. Но начав выводить на бумаге имя девушки, он с удивлением обнаружил, что забыл, как пишется буква \"в\", а когда вспомнил, то оказалось: буква эта не хочет писаться слитно с предыдущей, Андрей мог ее писать только в начале слова.
Это было непонятно и мучительно, и пришлось пойти на ухищрения, компоновать письмо из слов, не содержащих внутри себя безумной буквы. Пишущая рука утратила динамический стереотип связного писания, и рука была за эту дурь наказана -ею был нанесен удар по подоконнику, но боли она не почувствовала. Тогда он выскочил в коридор, чтоб разрушить, раздавить или расколоть что-либо, влетел в красный уголок и увидел телевизор. Минута — и приемник был изуродован. Стало приятнее, и тихая радость охватила Андрея. Войдя в комнату, он с состраданием глянул на спящего Кальцатого, с жалостью младшего брата. В клоунаде воировца было что-то надрывное, и сам Кальцатый казался беспризорным, странствующим фокусником, весь багаж которого — помазок да бритва.
Андрей разделся, до трусов. Зачем — не знал, но предполагал твердо, что так надо. Стал подбирать разбросанные по полу бумаги, неоконченные и скомканные письма к Алевтине, собрал их в кучу и поджег, а потом — загасил. Запах паленой бумаги защекотал ноздри. Чихнул. Кальцатый храпел тонко, легким свистом. На чистом листе Андрей стал быстро писать, буква \"в\" без задержки покидала кончик пера. Он писал о любви к Алевтине, о том, что не придется, знать, быть им вместе, потому что назначенная встреча не состоится, ибо ему надо осуществить акт возмездия разума. Неожиданно для себя, — выводило перо на бумаге, — он обнаружил в совхозе «Борец» очаг мозгового заболевания; люди, пораженные этой болезнью, страдают неявно выраженной склонностью опровергать физические реалии; больные надумали себе некую систему измерения, противоположную общепринятой; абсурд всех логических конструкций сводится к подмене причины следствием; это, собственно, даже не абсурд, а нечто привнесенное и чуждое, бытовой канон внегалактической цивилизации; ну а носителем заразы является Иван Васильевич Шишлин, который — урод, растлитель, изувер; этот Ваня Шишлин — из наибеднейшего колхоза, того, где люди никогда не видели плодов своего труда, потому что плоды немедленно изымались государством, и Ваня Шишлин никогда поэтому не чувствовал себя хозяином на земле, обязанной давать плоды, и людей таких ни в коем случае нельзя назначать правителями сельскохозяйственных дел, для них, для дел этих, надо искать детей кулаков. Извращенством, писал далее Андрей, заражены и подобные Шишлину люди, и людей таких полно в доме на Кутузовском, потому что все они мыслят государственными, то есть нечеловеческими, категориями…
Приходилось массировать лоб, ища понятные Алевтине слова. Наконец, уже простившись, он дал ей последнее напутствие, приказал немедленно бежать без оглядки из дома на Кутузовском, подальше от заразы, сломя голову, прочь, прочь, прочь!.. Затем рука вывела обычную роспись Андрея в денежной ведомости, под авансами и получками, что показалось ему примитивным и даже кощунственным. И тогда, здраво рассудив, он дополнил огрызок фамилии уточнением, прибегнув к печатным буквам: СПАСИТЕЛЬ РАЗУМА во ВСЕЛЕННОЙ.
Все. Теперь надо приступать к делу. Тщательно оделся во все свое, совхозную одежку запихал в шкаф, проверил, в кармане ли логарифмическая линейка. Долгую минуту стоял абсолютно неподвижно, вспоминая, все ли взято. Зашевелился Кальцатый, посвистывание оборвалось и возобновилось. Бутылка вина лежала на полу, Андрей приподнял ее и осторожно опустил, — еще не распечатанная, полная, она приятно утяжеляла руку, показывая наличие объема и массы, что означало: Вселенная еще существует. Сам Кальцатый казался лишенным физических свойств материи и поэтому отпугивал. Показываться в коридоре было опасно, и Андрей перешагнул через подоконник, выбрался на лунный свет. Сделал несколько шагов и вспомнил про письмо на столе: хотел ведь бросить его в почтовый ящик, ничуть не сомневаясь в том, что оно — без адреса, без конверта — дойдет до Алевтины. Вспомнил — и тут же забыл. Над ним было Небо, вместилище множества миров, и миры могли взорваться, потому что во взаимозависимых сгустках и разрежениях вот-вот появится смертоносная для организованной материи бацилла, физические константы претерпят необратимые изменения и Вселенная вскачь понесется к исходной точке, поменяв знаки. Андрей приветствовал Звезды, размахивая руками, уверенный в том, что Звезды помогут, они не могут не помочь ему, ибо спасается Разум.
Ни голоса, ни огонька, кроме красного светлячка на трубе котельной. Желтым пятном виделся клуб. Андрей обогнул здание, приблизился к нему с тыла. Нашел окно, за которым — Ланкин и механик, их надо предупредить: через полчаса будет взорвана котельная и подожжен клуб, взрыв будет такой, что в Подольске увидят подпирающий небо столб огня. Они, конечно, спросят -зачем взрывать и поджигать. И он ответит им, скажет, как ненавидит всех или почти всех людей. Люди эти унижают его и оскорбляют, пытаясь убедить, что не надо читать ни Лейбница, ни Аристотеля, ни Монтеня, потому что, мол, все давно известно. Они его тем уже оскорбили, что сюда прислали. Реорганизация намечается в отделе, руководитель группы нужен, вот они и подумали, что Андрей Сургеев за двадцатку к окладу все здесь подпишет… Они тонуть будут вместе со страной, они гореть с нею будут, но никому не позволят спасать себя. Он был в их доме. Стакан водки выставят — и не мешай им гореть и тонуть. Так пусть все взрывается, пусть! Обо всем будет сказано на суде. Не взорвать котельную — значит оставить народ без картошки! Из-за моря будем привозить ее. В этом совхозе начинается гибель картошки, на этом поле, под этим рязанским комбайном! Все будет рассказано на суде, вся страна, весь мир будут оповещены о творимом злодействе!
Они, Ланкин и механик, поймут его. Их, конечно, удивит то лишь, что и клубу отведена участь котельной. Клуб-то — зачем поджигать?
И он ответит им, они грамотные, они поймут, что совершаемые одиночками поджоги преследуют одну и ту же цель -послать сигнал, световой и температурный, направленный Мировому Разуму. Резким изменением энергетического поля привлечь внимание к нарушенности причинно-следственных связей. Комиссия-то впустую работала с самого начала, еще две недели назад составлен фальшивый протокол, еще до приезда комиссии подписан и отправлен, о чем знал фигляр Кальцатый…
Андрей Сургеев так и не постучал в окно, так и не разбудил Ланкина. Ухо его уловило знакомый звук, и ухо же определило: мотоцикл «Ява», причем тот же, что и раньше, когда приезжала милиция. Он заметался, то порываясь бежать в котельную, то устремляясь навстречу мотоциклу. Застыл в полной нерешительности, скрытый черной темнотой ночи. Потом увидел, как вспыхнул свет у Ланкина, как милиционеры по одному выводили их, его и механика, и как безропотно шли они. Мотоциклетная фара освещала дверь. Механик был в наручниках, потому что, наверное, сопротивлялся, когда его поднимали с койки. Ланкина посадили в коляску, два милиционера забрались на мотоцикл, механика они длинной веревкой соединили с коляской, и он побежал трусцой вслед за ними, как плененный русич за татарским конем.
Нельзя было терять ни минуты. Андрей незаметно проник в котельную, в металлическом хламе нашел клинышки, молоток и полез на котлы, загнал клинышки в аварийные клапаны, теперь даже при максимальном давлении пар не прорвется и ухающий свист клапана не поднимет на ноги весь совхоз. Еще раз прощупал свинцовую заглушку. И только тогда, глянув на дремавшего котельщика, пробрался к водомерному стеклу и выкрутил лампочку… Был третий час ночи, взрыв и пожар Андрей назначил на половину четвертого, до рассвета далеко, все Подмосковье будет смотреть на зарево.
Ужом спустился он вниз, к задвижкам, через которые вода струилась на отопление домов и теплиц. Закрыл их, обе. Вылез наружу. В кромешной тьме побежал к цистерне, задрав голову, вынюхивая в воздухе пары мазута, и опять обоняние не подвело его, он едва не врезался в капот машины. Сел за руль, легко открыв кабину. Повозился с зажиганием и завел мотор. Фары не включал. Не ехал, а крался. Остановил машину в пространстве между клубом и котельной, прощупал заглушку сливного отверстия, нашел под сиденьем гаечные ключи, начал было разболчивать, но передумал; надобно было мазут вылить за минуту, за две до взрыва, удар воды и пара вышибет переднюю стенку котла, выдавит дверь котельной, разрушит стену, огонь зайчиком метнется по разлитому мазуту. Вновь полез в котельную, глянул на манометр: стрелка не двигалась, давление в котле не повышалось. Котельщик дремал все в той же позе. Андрей юркнул за котлы, к задвижкам. Они по-прежнему были закрыты, и тем не менее они пропускали воду и пар, трубы оставались горячими; не помог и ломик, когда он попытался им сделать то, на что не способны оказались руки. Бесполезно! Ни на миллиметр не сдвинулись клапаны, перекрывавшие воду и пар, и Андрей понял, что задвижки -бракованные, не изношенные, не стершиеся, а именно бракованные, не по ГОСТу сделанные, и воду, как и пар, в котлах задержать не удастся, давление не поднимется.
Он опустился на кирпичный пол и заплакал от бессилия. Жестокая реальность техники нового времени! Она спасала себя не подогнанностью безошибочно работающих механизмов, а совсем наоборот — расхлябанностью их. Система жизнесохранения, основанная на заведомом браке.
Так он сидел и плакал — теми слезами, что и в поезде, когда отец увозил его в Москву, от Таисии. И все еще плача, по-щенячьи поскуливая, встал он и пошел за котлы, к фильтрам; кулаком погрозил Небу; губы его что-то вышептывали, его пошатывало. Хотелось пить; в нем самом, как в котле, по трубкам-артериям гонялась кровь, сосуды едва не лопались; вода нашлась в бачке — и тут еще одна мысль взвилась в нем: а что, если… И Андрей вновь выбрался наружу, свежий незадымленный воздух окатил его как водой из ведра, запах подступающего утра приподнял его над землей, он увидел себя, сморщенного и жалкого, но со знаменем в руках, с призывом; он поднимал бунт, он звал Разум восстать против инстинкта, и толпы, шествующие за ним, словно несли в себе тысячелетний опыт человечества, отрицавшего государственную логику. Жертвы неизбежны, кровь лилась при всех восстаниях, один человек погибнет при штурме этой Бастилии, но в великом историческом балансе нет более дешевого мероприятия, чем взрыв и пожар. Вперед, к звездам!
Он набрал полную грудь воздуха и вернулся в котельную; опять захотелось пить, и он открыл краник фильтра, подставил ладони, напился. Лесенка вела в подвал, здесь на бетонном фундаменте стояли насосы, гнавшие в котлы воду из бака с конденсатом. Пусть хлопают контакторы и щелкают пускатели, пусть котельщик обманывается звуками, — вода в котлы не пойдет. Два шкафа, набитые реле, управляют подачей воды, на дверцах наклеена схема. Если правильно рассчитать, если грамотно изменить режим — взрыв неминуем.
Когда вынимал из нагрудного кармана авторучку и логарифмическую линейку, пальцы нащупали бумажный прямоугольник, и в тусклом свете подвала Андрей увидел визитную карточку Васькянина. Хотел ее выбросить, но предосторожность взяла верх. Сунул обратно. Поднялся, лег на пол и пополз к шкафу. Отдавил дверцу. Схема на месте.
Удар по голове затмил сознание, удар бросил его на решетчатый настил и погрузил в беспамятство. Потом что-то забулькало, заплескалось рядом, полилось на грудь, на голову. Андрей открыл глаза и увидел наставленное на него дуло, оказавшееся краником фильтра; руки и ноги его были связаны; упершись во что-то ногами, он приподнялся и не удивился, когда увидел Аркадия Кальцатого, потому что ощущение, что тот где-то рядом, не покидало его всю эту ночь. Впервые видел он воировца таким сноровистым и работящим, даже реглан сбросил Кальцатый, носясь по котельной, проверяя задвижки. Почти не касаясь поручней, взлетел он на верхнюю площадку и, очевидно, выбил клинышки из аварийных клапанов. Оказался внизу, у фильтров, схватил Андрея и поволок его, просунул в окно, сам выбрался, пропал куда-то, вернулся с регланом, оделся; движения его были быстрыми, обдуманными, он явно опасался, что обслуга котельной застукает его. Как котенка приподняв Андрея, он с ненавистью прошипел в лицо ему: «Вышку захотел получить, мальчик?.. Чистеньким хочешь быть, х-х-хороший ты мой?..» Привязал его к фонарному столбу, тому самому, который не светил, и полез в нефтевоз, поехал, осторожно обогнул котельную. Потом вернулся к Андрею, отвязал его от столба и погнал перед собою. В нем бурлила и клокотала ненависть, он вдавил в рот Андрея носовой платок и два раза наотмашь ударил его. Но и без кляпа во рту Андрей не произнес бы и слова, все силы и желания отлетели от него, он был пустым, в нем не было и мыслей, и только однажды ему подумалось — со скрипом и скрежетом, — что, пожалуй, этот рассвет не последний. Кальцатый вел его неизвестно куда, мимо спящих домов, мимо гостиницы и магазина. Воздух был прозрачным для звуков, и порыв ветра принес на себе далекое шуршание электрички. Коротко гоготнули чем-то вспугнутые гуси и тут же смолкли. Кальцатый приставил Андрея к плетню и скрылся в темноте. Где-то невдалеке мягко заработал мотор «Волги», и сама машина подкатила, черная, фары не включены, при свете приборного щитка Андрей догадался, что за рулем — Кальцатый. «Ныряй!» — сказал воировец. Когда выехали на шоссе, зубодерным движением Кальцатый выдернул изо рта его носовой платок, бросил на колени сигареты и спички. Был он весел, бодр, насвистывал молодежные мелодии. Заявил, что ему очень везет на шатенок с кривоватыми ножками. Перед самой Москвой ободряюще сказал, что Прометею было хуже.
Андрей молчал — и с платком во рту, и без платка. Что населенный пункт, по которому его везут, Москва — это можно догадаться, но вот что произошло совсем недавно — вспомнить не мог. Он вглядывался в дома, в людей у автобусных остановок — и недоумевал: зачем эти сборные пункты?
— Вот моя деревня, вот мой дом родной, — сказал Кальцатый, осаживая «Волгу», и вышиб из нее Андрея. Сам вылез. Толкнул его к подъезду, помог открыть дверь. Письмецо, сказал он, осклабясь, будет доставлено по адресу, в ближайший час.
Не без некоторой грусти простился он с Андреем. Не вытерпел, правда, и напоследок двинул его по шее.
Знакомые запахи взбудоражили Андрея. Что-то свое, родное было в этих перилах, в этой лестнице, заскрипевшей под его шагами, в детских каракулях на стене, в рыбе, которую вчера жарили. Он задрал голову, он увидел обитую дверь на втором этаже, оранжевый дерматин, и ноги понесли его наверх, рука полезла в карман за ключами, — он узнал вход в комнаты, где стоит его кульман, где этажерка, где сейчас тетка дребезжит кастрюлями на кухне. Ключей в кармане не оказалось, Андрей позвонил, и открывшая дверь женщина показалась ему то ли из глубокого прошлого, то ли из непредвиденного будущего. Продолжая удивляться, он спустился вниз, постоял на мостовой, не раз пересекаемой, когда надо было слетать в молочный магазин. Нет, здесь что-то не так.
Его раздумья прервал человек в униформе службы общественного порядка и повел по — сомнений уже не было -Пятницкой улице. Андрею уготована была участь незавидная, и спасло его то, что никаких документов при нем не было, кроме визитной карточки некоего Васькянина. В дежурной части милиции карточку изучили и предоставили задержанному апартаменты для особо дорогих и уважаемых гостей, специально оборудованные для того, чтоб нападение извне исключалось конструкцией окон; решетка на них охраняла задержанного гостя, максимальная защита запроектирована была и со стороны коридора, в двери -небольшого диаметра дырочка, в которую никак не могли пролезть злоумышленники, покушавшиеся на жизнь ценного для милиции товарища. Безопасность гарантировалась полная — и Андрей повалился на жесткое ложе, застеснявшись просить матрац, одеяло, подушку и постельное белье, заснул и пробужден был внимательными слугами порядка, поведшими его в знакомую уже комнату с барьерами и телефонами. Прозрение пришло к Андрею, когда он увидел человека, глянувшего на него с таким пониманием, словно они вместе провели не один год в комнатушке для особо почетных и уважаемых гостей.
— Тимофей Гаврилович! — бросился к человеку Андрей. — У вас не найдется описания и чертежей на картофелеуборочный комбайн?
Васькянин долго рассматривал его.
— Найдутся, — кивнул он и повез Андрея к себе, на Котельническую.
Вновь Андрей услышал сладостное щебетание заморской птицы, дверь открыла большеглазая и большеротая женщина, которая все поняла без слов. Московский инженер Сургеев был вымыт, накормлен и напоен отварами целебных трав. С немногими перерывами, весьма краткими, он спал трое суток, и в те мгновения, когда глаза его были раскрыты, видел он исцелительницу свою и слышал смачные проклятия спасителя. Время от времени появлялись желавшие видеть его люди в белых халатах, которые наконец признали, что больной инженер — выздоровел, что его можно теперь выпускать в мир нормальных людей. Желательно, однако, присовокуплялось при этом, чтоб картофельная проблема не тревожила более инженерное воображение пациента. Того, правда, занимали другие мысли. В частности, откуда Кальцатый прознал о Пятницкой улице? Недоумение снято было Васькяниным, который верно высчитал: видимо, ВОИР держит в своей памяти адреса всех талантливых инженеров, но из-за обилия талантов не успевает обновлять эти самые адреса.
Решено было до самых дверей холостяцкой квартиры проводить человека, свихнувшегося на картофеле. Супруги Васькянины хотели передать Андрея с рук на руки сожителям его — под расписку или устное поручительство. Вместе с ним вошли они в лифт и сами, в два пальца, нажали на нужную кнопку.
На пятом этаже, у самой двери, их ожидал сюрприз. Поднялась сидевшая на ступеньке лестницы фигурка и подалась к Андрею, всхлипывая и подставляя себя под объятия. И тут же открылась дверь, показались перекошенные физиономии блондинов, братьев Мустыгиных, по рассказам Андрея. О девчонке в драном пальто супругам Васькяниным ничего известно не было.
А это была Алевтина, Аля, сказавшая, что она, как потребовал того сам Андрей, ушла из неродного дома, потому что любит его, Андрея, исстрадалась по нем, но вот — наконец-то! — дождалась.
Из бессвязных объяснений сожителей Андрей понял только то, что уже третьи сутки девица эта подкарауливает его; братья пытались было запихнуть ее в мусоропровод и спустить вниз, но та оказала бешеное сопротивление, к тому же представилась невестой, что дало им повод заподозрить ее в симуляции беременности; на контрольный вопрос о брюхатости самозванка ответила отрицательно, добавив, правда, что в скором времени надеется понести плод. Это чистосердечное признание лишило ее крова, но спасло от голода, Мустыгины кормили приблудную тварь как собаку, выставляя на лестничную площадку тарелки с мясным, на питание ушло четыре банки болгарских голубцов, купленных -с наценкой! — в буфете, да литр молока, его они наливали в блюдечко.
Слушая стыдливые объяснения Мустыгиных, Андрей обнимал дрожащее от холода тельце Али. Редкие слезы ее были холодными и нетекучими.
— Это моя невеста! — провозгласил Андрей.
Срутник погрозил кулаком расторопистым братьям, которые мгновенно прикинули все плюсы и минусы. Кормежка Алевтины не покрывала и сотой доли нанесенного Андрею ущерба, который надо было чем-то возмещать. И чем-то расплачиваться за блага от бракосочетания друга. Добродетельная семейная пара под самым боком их бизнеса — да это же охранная грамота! Да и дорогого стоит благосклонность члена коллегии Министерства внешней торговли!
Супруги Васькянины осмотрели холостяцкую берлогу, едва не зажимая носы. Тимофей Гаврилович подергал запертую дверь женатика, потребовал ключ, открыл, увидел то, чего ни в коем случае нельзя было видеть супруге, и услал ее за покупками. Дал команду — и братья Мустыгины кликнули девиц из общежития, те примчались по первому зову и запричитали по-деревенски: «Ироды!.. Девку загубили!..» Алю отмыли в ванной, комнату, на конюшню смахивавшую, отскребли. Жена Тимофея Гавриловича вернулась вечером с ворохом белья и одежды, невесте решено было устроить последний девичий уголок в ее жизни, загс планировался в ближайшие дни, в нарушение всех сроков: девицы из снесенных бараков уже пролезли во все поры местного управления и обеспечили внеочередность. Свадьбу решено было отгрохать дома, в кулинарии купили сто котлет и три ведра винегрета. Созвали всех, кого можно пригласить, исключая родителей новобрачных. Директор школы и завуч приехать не могли: первая четверть нового учебного года! Аля же и видеть не хотела своих домочадцев. «Я тебя прошу: без них!..» — вцепилась она в Андрея и не разжала пальцы, пока Андрей не поклялся, что ни дядя, ни тетка в новую жизнь Али не войдут ни под каким предлогом. Он понимал ее: в том доме — извращение, там в быт внесены элементы неземной логики. Он отослал деньги, почтой пришедшие с Кутузовского. О «линкольне» пришлось забыть. Влез в долги. Самыми страшными из них были сами братья Мустыгины, помогавшие бескорыстно и щедро.
И вдруг появилась Галина Леонидовна: глаза подпухшие, плечи согбенные, походка задумчивая, ореол мученицы, пострадавшей за веру в святость семейной жизни. Муж, оказывается, изменил ей чуть ли не в день свадьбы. «К тебе. Раздавлена. Крах», — такой телеграфный стиль вошел в ее загадочную речь. Андрей насторожился: уж очень подозрительными были эти рубленые фразы. Дохнуло опасностью, вспомнился умильный голосочек школьницы, худой и жадной. Заорать «Пшла вон!»? Все решила Аля, полюбившая с одного взгляда Галину Леонидовну.
В назначенный день и час у подъезда заклаксонили нанятые и одолженные «Волги». Погода выдалась превосходной, сухой морозец бодрил и веселил, безоблачное небо казалось не утренним, а вечерним, того и гляди вспыхнут звезды. Колыхалась толпа у подъезда, ожидая выхода брачующихся. В деляческом азарте братья Мустыгины вооружили транспарантами и портретами из красного уголка всех приглашенных и незваных, что у подъезда. Распахнулась дверь, вышла Аля, из глаз ее, видимо, брызгало счастье, потому что все мужчины сняли шляпы и кепки. Андрей замешкался, что-то случилось со шнурками, пока перевязывал-завязывал — минута прошла, выскочил, увидел Алю со спины, всю белую, и подумал: голубое сияние исходило от невесты его. Их обоих повели к самой разукрашенной машине, до нее -секунд десять хода, до загса — пять минут езды, и вот тут-то истерически, в удушье будто, закричала Галина Леонидовна:
— Да набросьте на нее что-нибудь теплое!.. Набросьте! Ей же нельзя простужаться!..