Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Галина слегка улыбнулась и кивнула головой.

7

Крохотный буксир шипел и пыхтел, медленно толкая огромную баржу, наполненную строительным песком. В плавных и широких волнах реки отражалось пурпурное небо, а порывы ветра с противоположного берега раскачивали ветки пожелтевших кленов, стряхивая на землю дождь еще не успевших пожелтеть листьев. Зажглись первые звезды, и мир стал быстро погружаться в осенний сумрак… Голова Галины лежала на моем плече, я обнял ее за талию и удивился, какая она тоненькая и хрупкая… Я молчал, и мне казались ненужными и далекими споры с Касьяновым; мне представилось, что то же самое думает она, и от этого радость переполнила мое сердце…

Вот он, большой, миллионноголосый молчаливый мир человеческих чувств! Он разлился в седом тумане, заполнившем песчаный карьер у моста. Он плещется в бесчисленных блестках беспокойной воды, в которую смотрит безоблачное осеннее небо. Он волнуется в далеком шуме городского транспорта. Он трепещет в неровном дыхании сидящей рядом девушки, которая думает, верит, сомневается и ищет… Он во всем.

И пусть он, по Касьянову, называется «и так далее», но он и есть бесконечность, и мы должны за это благодарить природу.

Я на мгновенье представил себе другой, фантастический мир, в котором все конечно, где нет никаких «и так далее», где все познано до конца. В таком мире у человека всего пять чувств. В нем одно солнце и только одна планета. В нем всего два человека. В нем нет ни атомов, ни электронов, ни странного микромира, а есть большие кубические «неделимые» кирпичи, из которых можно построить конечное множество геометрических фигур. В этом мире одна река, одно море, одно озеро. В нем одно небо, и на небе только одна звезда. Там растет только одно дерево, и оно приносит только один вид плодов. Вселенная этого мира конечна и пуста. И больше в нем ничего нет.

Могли бы развиваться в таком мире наука и техника? Что означала бы в нем человеческая цивилизация? Были бы искусство, музыка, поэзия? Могла бы в нем родиться любовь?

Я представил себе этот унылый, однообразный мир и усмехнулся про себя. Конечно же, мы должны быть благодарны природе за ее бесконечность! Только благодаря ей так богат наш внутренний мир. Он сверкает и искрится, как вся Вселенная, и наверное поэтому нам всегда хочется жить. Вечно меняющиеся эмоциональные краски отвлекают нас от мысли о неизбежности смерти, потому что мы всегда очарованы калейдоскопом неповторимых чувств.

Я прижал к себе Галину и прошептал:

— Вот тебе и ряды рекурентных формул…

— Но ряды могут быть бесконечными, — тоже шепотом возразила она.

— Так ли уж это важно?

— Главное, чтобы ряды сходились…

— Ты считаешь, что все происходящее в моей душе и… может быть, в твоей, перекладывается на сходящиеся ряды?

— Любые бесконечные ряды, которые отображают явления реального мира, должны быть сходящимися…

— Может быть, мы больше не будем говорить об этом?

— Я не хотела… Это вы…

— Почему «вы»?

— Ну, ты…

Я замолчал. Стало совсем темно, и я вдруг почувствовал, что самый важный момент в моей жизни наступил. Я встал и, отступив на шаг от скамейки, сказал вполголоса:

— Я люблю тебя, Галя. Я прошу тебя быть моей женой.

Девушка нерешительно поднялась.

— Женой?

— Да. Я хочу этого. Я прошу тебя… Я тебя…

— О! Только не это! Только не это!

Галина резко повернулась и быстро пошла по темной аллее вдоль берега. Я едва за ней поспевал.

— Галина! Галя! Остановись! Что с тобой! Если я сказал не то…

Но она все шла и шла, убыстряя шаги, затем побежала, спотыкаясь о кочки и обнаженные корни деревьев. Я догнал ее почти у выхода из парка. Здесь тускло горел одинокий фонарь, и не было ни одной скамейки.

— Что с тобой случилось? Почему ты бежишь?

— Не надо… Не надо… Не подходите… Мне так тяжело, так…

— Да что с тобой, милая?

— Не спрашивайте ничего. Все так нелепо, глупо… Я такая глупая…

— Погоди, о чем ты? Может быть, я… Прости меня, если я сказал не то…

— О, нет!

— Так в чем же дело!

Я схватил ее за руку. Рука ее была ледяная.

— Ты дрожишь, тебе нехорошо… В чем дело?

Она не отвечала.

— В чем дело, Галя?

Она безмолвно покачала головой.

— Ну говори же, что с тобой!

Я взял ее за плечи. Она пробормотала:

— Профессор Касьянов и эти ребята, дипломники…

— Что? Что они тебе сделали?

Она опять покачала головой. И вдруг ни с того ни с сего она тихонько засмеялась.

— Ты смеешься! Почему ты смеешься?

Она высвободилась, отошла на несколько шагов и сказала странным, прозаическим голосом:

— Глупые шутки. Я их не выношу. И вообще… нельзя же человека переучивать по нескольку раз за жизнь. Вначале одно, после другое… Так можно поступать только с машиной… Меняй программы, и дело с концом.

— Ты о чем, Галя?

— Я поняла, какую чепуху доказывает Касьянов. Просто че-пу-ху!

— Ну конечно же! — воскликнул я.

— Но и вы тоже хороши! Бесконечные ряды сходятся!

— Не понимаю…

— Существует таинственный процесс, когда из бесконечного получается конечное… Например, сумма бесконечного ряда…

— Да, но к чему все это?… О чем ты говоришь?

Галина снова засмеялась. Затем, резко оборвав смех, подошла к стволу высокой безлистой березы, уперлась в него локтем и положила голову на руку.

— Что с тобой, Галя? — в ужасе спросил я.

— Ничего… Это сейчас пройдет… Бесконечность… Это как во сне… летишь, летишь… Когда меня еще не было, я видела во сне высокую зеленую траву. Над травой каждое утро всходило солнце. А после… Как трудно вспомнить, что было после. Как я ненавижу этих дипломников. И Касьянова. И всех, всех…

— И меня?…

— Так хорошие люди не поступают… Разве можно жить только наполовину? Или на одну треть?… Нельзя так… Потому что кругом звезды, звезды, звезды…

И она упала…

Я не понял, что произошло после. Откуда-то из темноты выскочили три фигуры, кто-то отшвырнул меня в сторону, Галину подняли и быстро понесли к выходу. Я бросился вслед, крича что-то, но передо мной возник профессор Касьянов.

— Вы сами во всем виноваты, — хрипел он. — Нужно было более тщательно проверять полупроводниковые компоненты… Да и я тоже хорош… Как можно было не предусмотреть обратной возможности?

— Скажите, я сошел с ума?

— Вы? Нет. Вы просто влюбились в призрак. А в общем, машина получилась на славу…

Появились дипломники, один из них спросил:

— Значит, сейчас работу можно оформлять? Осталось описать только этот эксперимент.

— Оформляйте, — буркнул Касьянов. Затем он обратился ко мне. — А жаль. Теперь нам больше спорить не о чем…

Я проснулся от громкого девичьего смеха. Было совсем темно и накрапывал дождь… Несколько минут я ничего не понимал, а Галина упорно дергала меня за руку.

— Да проснитесь же! Первый раз вижу, чтобы таким образом ждали девушку.

— Вы, вы… — бессвязно лепетал я.

— Ну, конечно, я! Меня немного задержал Касьянов. Мне показалось, что он сдает свои позиции…

Я проснулся окончательно.

— Как хорошо, что вы… настоящая!

Она так и не поняла, что я имел в виду…

И. Миронов

ДВОЕ ПОД ГАМАКОМ

Прошло уже две недели. Я отважен, как вепрь, и осторожен, как антилопа. Кажется, все получается отлично.

— Мы все, без единого исключения, недалекие и неумные люди, — сказал академик Ренский. — Мы сделали этих уродцев и теперь сами же их боимся. Я не только о кибернетике. Рабочий боится станка, машинист — автомашиниста, а все остальные с удовольствием и готовностью соблюдают даже самые идиотские правила техники безопасности. Вы меня действительно понимаете или просто удачно притворяетесь?

— Зачем так? — возразил я. — Вы ведь знаете, что не притворяюсь.

— Да, вы неглупый парень. Двадцать четыре года, умница и опять же — стихи. Почитайте.

— Нет, мы же договорились.

— Верно. Ну, сдавайте, и будь я проклят, если вы не полезете в загон.

Я, журналист Игорь Подольный, и академик Ренский, мой тезка, сидели у него на даче под гамаком, подтянутым к столбам (на гамаке была расстелена простыня от солнца), и играли в карты, подзадоривая друг друга. Если кого-нибудь смущает, что академик играл в карты, — пожалуйста, пусть мы играли в шахматы.

— Е2-Е4, - сказал Игорь Янович и побил козырным валетом моего трефового туза.

Стояла безветренная июльская жара, но мы играли зло и азартно, потому что проигравший круг из семи игр должен был пойти в загон и медленно — обязательно медленно! — полить водой козу моей хозяйки. Это была удивительная коза. Она целые дни лежала в загоне, ела хлебные корки и тоскливо смотрела на легкомысленный дачный мир огромными бессмысленными глазами. Но в ту минуту, как на нее падала первая капля воды, она превращалась в дикого мустанга, боевого испанского быка и бешеную собаку одновременно. Она подпрыгивала, бодалась, ухитрялась и лягаться и царапаться задними ногами. А передними — ими она вообще делала чудеса. В шестьдесят с лишком очень трудно быть тореадором, а Ренский был им уже два раза. Активисты Общества защиты животных уже, очевидно, разыскивают мой адрес. Да нет же, честное слово, козе это развлечение доставляло огромное удовольствие. Мне даже показалось однажды, что она внимательно посмотрела на нас сквозь прутья загончика, чуть ухмыльнулась в редкую бородку и потерла левое копытце о правое. Впрочем, в жару как-то не до мистики. А Игорь Янович наслаждался жизнью изо всех сил. На пораненный локоть он прислюнил листок подорожника, а постоянно спадавшие с толстого живота пижамные штаны укрепил для надежности связанными шнурками от моих тапок. Он вынес уже два сражения с козой и был готов на все, что ждало его впереди. Мы играли и говорили обо всем на свете. Мы очень нравились друг другу. Но, наивный старик, он не знал, что коварство легендарных древних троянцев — мелочь и мальчишество рядом с планом, который я задумал и теперь осуществлял.

В жизни мне очень не повезло — я писал научно-фантастические рассказы. Я просто не мог не писать их. Странный мир вставал перед моими глазами, он казался мне сказочно интересным, я писал, перечитывал и смеялся от радости, что все это сочинил именно я. И прятал в письменный стол. Я где-то прочитал, что древние мудрецы советовали прятать настоящие вещи на год, а потом доставать и перечитывать. Но так делали мудрецы, а я кончил обычную школу, настолько обычную, что на ее дверях даже было написано «Средняя школа» — средняя, а не какая-нибудь особенная. И обычный институт. Словом, после первого рассказа я выдержал месяц, а потом достал его из правого ящика стола, из-под груды писем от разных редакций, которые сообщали одно и то же — мои стихи им не подойдут, но пусть я продолжаю писать и побольше читаю классиков.

Огромная кибернетическая машина мучилась от переизбытка самых разных человеческих желаний. Ей хотелось бегать и прыгать, играть в пинг-понг с сотрудниками лаборатории, бежать к телефону по первому звонку и каждый раз отпрашиваться с работы на час раньше, как усатый техник с крайнего стола. Ей хотелось маринованной капусты, за которой тайком, прячась от начальника отдела, бегали за угол младшие лаборантки, хотелось закурить и покрутить у себя самой ручки настройки. Страдания машины я описал красочно и безжалостно. Красочно потому, что однажды, сломав ногу и два месяца провалявшись в гипсе, отлично помнил муки неподвижности. Безжалостно потому, что на месте машины представлял себе, когда писал, своего начальника — толстого и заплывшего, когда-то очень способного, а теперь все растерявшего журналиста. Любитель поесть и поговорить о женщинах, он сластолюбиво двигал мясистыми мокрыми губами и похрюкивал, когда смеялся, Я уже очень давно думаю, что такие наружные признаки точно соответствуют внутренним качествам. Работая с ним, я в этом убедился. Толстокожий, какой-то успокоившийся раз и навсегда, он был бичом для начинающих журналистов. Он обладал острым и безошибочным чувством юмора — все смешное он вычеркивал. Любую романтику он двумя-тремя изменениями и вставками превращал в строки из учебника по тригонометрии. И… всему завидовал. Никуда не выезжая сам, он мучительно хотел успеть всюду. Зачем? Этого он, наверное, и сам не знал. Он завидовал дальним поездкам и новым знакомствам, удачным фразам и хорошему настроению, тонкой шутке и звонкам приятельниц. От этой зависти он уже ничего не мог делать сам, ему хватало времени лишь на то, чтобы постоянно узнавать, кто что успел. Поэтому мне совершенно не было жаль машину. Сначала. А потом она вдруг потеряла все общее с моим шефом и стала несчастным существом. Все началось с мелочи.

Машине, чтобы она угадывала возраст, показали несколько человек. Она рассмотрела их, сопоставила возрастные признаки и… стала всем новым людям давать на несколько лет меньше. Все объяснялось просто — больше половины изучаемых были женщины. Они добросовестно показывались машине, а возраст свой по привычке называли на несколько лет меньше; средние данные у машины оказались заниженными. Я очень гордился такой высокохудожественной находкой и с этой минуты полюбил машину. Рассказ кончался тем, что молодой изобретатель сообщал ей способность к действию.

Я читал рассказ в редакции после работы. И шеф сказал:

— У вас дома есть ящик?

— Есть, — ответил я. И гордо приврал: — Я выдерживал его в ящике полгода, а потом достал и подправил.

— Зря, — сказал шеф.

— Подправил? — спросил я.

— Нет, достал, — радостно сказал шеф. — До рассказов, юноша пылкий со взором горящим, вы еще просто не доросли. Счастье, что написали не роман. Или роман тоже написали? Ну-ну, пишущий да обрящет, как говаривал Нерон, сжигая писателей.

Шефу никто не возразил.

Ты шла со мной к остановке по холодной сквозной аллейке, с хрустом разламывая весенние льдинки на лужах, и говорила. Лучше бы ты молчала.

— Зачем, ну зачем ты читал этот рассказ? — говорила ты. — Ну пускай ты графоман, одержимый страстью покрывать бумагу никому ненужными крючками. Но зачем читать вслух? Кретинские мысли, сдобренные юмором восьмиклассника. А ведь кончал журналистику, мог бы научиться писать, по крайней мере, менее коряво. Почему ты молчишь? Хочешь поссориться? Я тебе не дам этого сделать.

О, как мне нравился мой рассказ, как лживы и непонятливы были все, кто пытался очернить его и меня вместе с ним. И Леночка, любимый человек, предала меня без единой попытки помочь или хотя бы ободрить. Ложь окружала меня со всех сторон. Небо только прикинулось безоблачным, скоро должен был пойти дождь; усталые люди уступали место детям и инвалидам, в душе проклиная их появление; кондуктор говорил с безбилетным ремесленником сладким голосом штрафующего контролера. Мир притворялся добрым, чтобы ударить из-за угла.

По улице неторопливо ехал новый, только с конвейера, мощный зеленый экскаватор. А следом, не отставая ни на метр, шла машина неотложной технической помощи.

К счастью, больше ни одного рассказа я никому не читал. А написал я их штук пять. В них рождались и гибли целые цивилизации, неслыханные катастрофы потрясали громадные миры. Уже потом я понял, что сила воздействия не в грандиозности, а в достоверности событий. В достоверности, путь к которой лежит через деталь. Для деталей нужны знания, а их-то мне и не хватало.

Леночка, я очень тебя люблю, для тебя одной я сижу и пишу этот дневник — отчет о сделанном за время отпуска. Сделанном для тебя, и ни для кого больше. Помнишь? Мы полюбили друг друга еще в институте. Мы так старательно скрывали это, что наш декан Каращук, мрачный и очень несчастный человек, однажды даже сказал про нас:

— Такое удивительное безразличие друг к другу — я был уверен, что они давно женаты.

Поцеловал я тебя на скамейке около Гоголя в августе, перед третьим курсом. Ты сказала, что мне должно быть стыдно — сверху смотрит великий сатирик, переживший в середине прошлого века’ трагедию творческого разлада с самим собой. Ты всегда была умной девочкой, и меня это немножко угнетало. Но я поцеловал тебя еще раз и перестал чувствовать себя неучем и кретином. В тот вечер нам не хватило в кафе-мороженом двух рублей, я оставил паспорт, а когда назавтра расплачивался, на бумажке было написано, что я должен два с полтиной, и мне снова пришлось бежать в общежитие. Помнишь? А помнишь?…

Мы договорим с тобой потом.

Помнишь вечер в редакции, когда мы все засиделись допоздна, и шеф вдруг вызвал меня к себе?

Задание, которое я получил в тот вечер, было абсолютно невыполнимо.

Лаборатория академика Ренского в Институте бионики сделала небольшую машину, имитирующую глаз человека. Мы писали об искусственном глазе и о работах лабораторий, бывали там, и она не очень. интересовала сейчас газету, если бы не один обидный факт: сам Ренский журналистов не принимал. Поговаривали, что методы, которыми он отделывался от прессы, попахивали вмешательством нечистой силы. Один из наших ребят, вездесущий Колька клялся, что уже был у него в кабинете — крошечной клетушке, отгороженной прямо в лаборатории. Колька обманул секретаршу и вошел в кабинет. Ренский поднял голову от стола с разложенными бумагами, и тут-Колька каждый раз говорил, что ему не поверят, а потом повторял, не привирая от раза к разу, — тут что-то внутри него сработало помимо его воли. Он повернулся и пошел к выходу. Он пытался повернуть, но ноги стремительно несли его сами. Сотрудники, оторвавшись от дел, громко смеялись, глядя на него. Секретарша смотрела на него и жалеюще улыбалась. В дверях своего кабинета стоял Ренский и молча смотрел Кольке в спину. Только за порогом Колькины ноги остановились, но вернуться он побоялся.

— Видите ли, нас сейчас не волнуют работы лаборатории. Сделайте очень небольшую статью, но чтоб она обязательно начиналась словами: «В беседе с нашим корреспондентом академик Игорь Янович Ренский сказал…» Вот и все, что мне от вас нужно. Даю двухмесячный срок. Ясно? Будьте.

Так сказал шеф.

— Игореха, он не зря терпеть тебя не может, он уже три или четыре раза приглашал меня с ним пообедать или сходить в театр. Назло ему, а? Ты ведь сможешь.

Так сказала Леночка.

Все получилось быстро и просто. Не пришлось переодеваться ни прекрасной турчанкой, ни работником Мосгаза.

В июне я взял отпуск и снял комнату в поселке под Звенигородом, прямо возле дачи Ренского, через забор от него. Хозяйка дома, вдова писателя, сдала мне комнату почти бесплатно, когда я сказал ей, что я инженер, что свой отпуск хочу посвятить работе над стихами, которые пишу давно, но пока не хочу печатать. Вспомнив, как все свободное время таскал стихи из одного журнала в другой, я повторил:

— Да, да, пока не хочу.

— Это очень редко в ваши годы, — сказала вдова и не хотела брать с меня деньги. По часу в день она рассказывала мне о муже, опусы которого так полюбили читатели, что он еле успевал ездить с одной читательской конференции на другую и уже ничего больше не успевал писать. На третий день она познакомила меня с Ренским.

Мой расчет был обдуманно точен — каждому нужен свой доктор Ватсон, ведь с женой и родными о своих научных делах Ренский, очевидно, не разговаривает. Эго всюду одинаково — у каждого члена семьи существует неизвестно как возникшее прочное чувство, что домашним уже все на свете сказано очень давно. И тут подворачиваюсь я. Ренский ежедневно говорит со мной, я пишу статью, шефа увозят с инфарктом, та же машина возвращается за мной и Леночкой. Куда мы поедем, я еще не думал, но понимал, что поехать надо. Очень уж это было бы красиво.

Ни вдове, ни Ренскому я стихов не читал.

— Обработаю, тогда может быть, — сказал я.

— Ну, что ж, психологически это очень ясно, — говорила вдова. — Хотя в его возрасте…

— Ну, ну, — говорил академик. — Я завтра вернусь пораньше. Заходите. Перекинемся на козу.

По утрам я пишу дневник. Холодная и жестокая решимость переполняет меня и диктует мои поступки. Что-то сильнее, чем я сам, ведет меня, как ниточки — куклу. Необходимость, как Дамоклов меч, висит и раскачивается надо мной. Прошло уже две недели. Ренский привязался ко мне и полностью мне доверяет. Часы его отдыха мы проводим вместе. А в этот четверг он вернулся часа в два и больше никуда не поехал.

— Знаете, тезка, я с радостью беседую с вами. Возраст шестьдесят только авторы некрологов называют цветущим, так что моя разговорчивость — старческое явление. А потом очень приятно, что вы инженер; ведь любовь к музам не записана у вас в трудовой книжке? Поэтому вам понятно все, что я говорю. Сдавайте, сдавайте, не отвлекайтесь — ваша очередь.

Он говорил в тот день о том, как сделанный в лаборатории искусственный глаз учили распознавать предметы.

— Вы ведь не думаете над тем, как отличить маленькую собаку от большой кошки? Казалось бы, все происходит машинально. Может быть, в нас заложена как бы фотография любого предмета, и мы сверяем сумму признаков? А может быть, только один: какой?

На этом нас прервали.

Ренский оглянулся к калитке и огорченно сказал:

— Э, там же гости. Уж не отважная ли пресса? Где очки?

По дорожке, минуя дом, прямо к гамаку двигался мужчина в белой рубашке с репортажным магнитофоном в руках. Я знал его, это действительно был корреспондент из толстого молодежного журнала. К счастью, он не помнил меня.

— Здравствуйте, Игорь Янович, — сказал он приветливо, но сдержанно (очевидно, слышал Колькины побасенки). — Извините, что побеспокоил вас дома, но наша молодежная редакция хотела бы дать беседу о работах вашей лаборатории. Пожалуйста, расскажите что-нибудь о направлении поисков. Об успехах и трудностях. И о коллективе.

Черт, неужели и я всегда говорю такими же штампами? Ведь с друзьями он наверняка веселый и находчивый человек, а тут — приготовишка, куда все подевалось. Я вдруг взглянул на свою профессию со стороны.

Человек, пишущий об ученых, о жизни и путях человеческой мысли, должен знать этих ученых гораздо ближе, чем знаю их я. Я прихожу в их жизнь с того же хода, что почтальон: редкий и случайный гость, я полностью завишу от подробностей, которые мне рассказывают. Все это должно быть как-то не так. А как?

— Видите ли, Игорь Янович, — журналист был безукоризненно вежлив, — о своих работах нам рассказывает большинство ученых. — Он уже немного горячился.

— И прекрасно.

— Но ведь вы отказываетесь говорить с широким кругом читателей уже несколько лет.

— Это небольшой срок. Многие прекрасные люди не поговорили с этим, как вы говорите, кругом ни разу за всю жизнь.

— Но ведь широкий читатель…

— Молодой человек! (Журналисту было под сорок). Впрочем, бесполезно.

Ренский надел очки, к которым из кармана пижамных штанов тянулся тонкий шнурок. Я услышал тонкий щелчок микропереключателя. Журналист вдруг молча повернулся и пошел к калитке. Он шел, нелепо выворачивая голову и туловище назад, но ноги сами несли его по дорожке. Глаза его то останавливались на мне и Ренском, то скользили по деревьям сада, как будто он хотел уцепиться за них взглядом. Ренский покосился на меня, и тотчас журналист остановился и повернулся к нам целиком. Но Ренский уже смотрел снова, и тот опять, упрямо оборачиваясь, стал уходить. От неестественного положения туловища его рубашка выбилась из брюк и висела сзади, нелепо болтаясь. Он вышел за калитку, Ренский снял очки и усмехнулся. А я смотрел на журналиста. Бедняга постепенно приходил в себя. Его потное от волнения и перекошенное от испуга и возмущения лицо приобретало нормальное выражение. Он передернулся и пошел, на ходу вытаскивая из заднего кармана блокнот и ручку. «Молодец», — подумал я.

Ренский с сожалением взглянул на карты, которые так и не выпускал из рук, и бросил их на траву.

— Я слушаю вас, Игорь Янович. Мое ухо висит на гвозде внимания.

Сейчас я все узнаю, а моя профессиональная хитрость войдет в историю журналистики, и розовые студенты, плача от зависти, будут заучивать мою биографию наизусть.

Густая трава на большой кочке возле гамака курчаво шевелилась под ветром, как шкура неубитого медведя.

— Очки — наша побочная работа. Мы обнаружили лучи, испускаемые глазом, и случайно натолкнулись на возможность усилить их. Именно поэтому у меня такие очки. Так вот: я отдаю мысленный приказ собеседнику уходить. Внушение действует, как при гипнозе. Как писал один бездарный литератор, «по мышцам жертвы бежит немота управления членами». Но сознание сопротивляется, человек не понимает, что с ним происходит. Поэтому наш белоснежный журналист так выворачивался, желая узнать, что его ведет помимо воли. А кстати, напряги он волю, я бы ничего не мог с ним сделать, у меня приказы слабее, чем у хозяина нервной системы. Но тут безотказно срабатывает удивление, внезапность, растерянность. Вы ведь видели? Так что, если хотите, я вам буду время от времени дарить идеи для фантастических рассказов.

— Почему вы так относитесь к журналистам? — спросил я, с трудом скрывая неожиданно вспыхнувшую неприязнь.

Он внимательно посмотрел на меня и закурил.

— Знаете, тезка, лет пятнадцать тому назад я консультировал пуск следящей аппаратуры на одной большой электростанции. Генераторы один за другим пускала в ход бригада наладчиков, очень веселые и симпатичные ребятишки-москвичи. На пуск последней машины я остался вместе с ними — мне была очень знакома эта беготня, поиски ошибок в схеме, спешные измерения и догадки, которые по ночам кажутся гениальными. Я бегал с ними, держал кому-то вольтметр, с кем-то прозванивал защиту, а сразу после пуска выпил с ними спирту, отпущенного на протирку контактов.

В шесть утра мы уже звонили главному инженеру. Звонил, собственно, бригадир, а я стоял в толпе наладчиков. Кто-то на меня облокотился, кто-то дышал в ухо, я был молод и счастлив так же, как они. Главного инженера подняли, он подошел заспанный, хмурый, говорил очень вяло. Слышали все, ему звонили по селектору.

— Сергей Федорович, — сказал бригадир. (Я до сих пор помню подтеки мазута у него на лице). Пустили мы ее, проклятую. Двенадцать часов бились.

Голос главного инженера не выразил никакой радости.

— Знаю, — сказал он. — Я вчера об этом в газете читал.

Тезка! Вам надо было видеть их лица!

Ну, и потом еще. В журналистах ходит очень мало людей, хоть немного знающих то, о чем они пишут. Элементарные познания. На той стройке крутился фотокорреспондент, говорливый и в общем неплохой вроде парень. Его абсолютное невежество во всем, кроме выдержки и диафрагмы, поражало нас и очень веселило. Так вот, с легкой руки наладчиков он отправил в свою газету фотографию огромной гирлянды подвесных изоляторов с надписью: «По этим изоляторам скоро потечет ток в родной Ленинград».

А информация необходима. Не научный обмен, а популярное изложение, хотя бы запах, что ли, проблем. У ученых просто не доходят руки, да и писать они не мастера. Таких, какими были среди ученых Ферсман, Бабат или Константиновский, единицы. Вот вы, инженер, отпуск свой тратите на стихи, а не хотелось бы вам писать о науке?

— Нет, — сказал я. И в эту минуту говорил правду.

К одному и тому же Ренский возвращался очень часто, иногда вскользь, а иногда очень подробно.

— Раньше люди просто не знали этой проблемы. Да, собственно, и сейчас большинство знакомо с ней по газетным полемикам и буйной фантастической литературе. Фантасты давным-давно писали о бунте машин, но всерьез об этом никто не думал, не было реальной почвы. А потом начался первый спор: сможет ли наше кибернетическое устройство мыслить? Не сразу, нет, через какой-то срок. Сможет ли в принципе? Ну, сейчас ясно, что сможет. Это время уже сравнительно недалеко. Но ведь проблему соревнования машины и человека мы придумали сами, незаметно для себя сами же ее и раздули, а теперь очень постепенно, но неотвратимо перерождаемся. Нет, вы такого еще не знаете, в этом смысле мои студенты, будущие кибернетики, шаг вперед по сравнению с вами. Я неверно выразился — шаг назад. Они уже по-настоящему серьезно относятся к возможностям машин.

— Выходит, не было у бабки заботы?

— Не-ет, без этого порося человек обойтись не может. Если хотите, это больше похоже на того ирландца. Знаете?

— Нет.

— Это забавная штука, не помню уже, где я ее прочитал. Одного ирландца заметили за странным делом — он тщательно засовывал в щель дощатой мостовой бумажку в пятьдесят долларов. «Что ты делаешь?» — спросили у него. «Я уронил в щель десятицентовую монетку». — «А зачем засовываешь крупные?» — «Чтобы было из-за чего вскрывать мостовую», — сказал ирландец.

У нас то же самое. Началось с маленькой проблемы, а теперь мы все серьезнее относимся к делу наших же рук. А утрата юмора — первый признак любой духовной ненормальности. Ну, хорошо, машины все за нас делают или будут делать через несколько лет, они все сложнее и самостоятельнее. Но ведь это отнюдь не предвещает катастрофы. Ну, будут они мыслить. Ну и что же? Все равно ведь хозяин — человеческий ум. И был и останется. Он гибче, сильнее. И не скоростью вычислений или объемом памяти. Вовсе нет. Он сильнее точным ощущением цели — не промежуточной, а конечной, умением мыслить нелогично и на первый взгляд даже неразумно: сильнее юмором, сердечностью, которая диктует подчас сумасбродные поступки; словом, тем единством духовных процессов, которые я назвал бы душой, если бы не боялся впасть в идеализм и поповщину. У машины этого не будет никогда, даже если она научится ставить цель, самовоспроизводиться и самообучаться.

И все-таки те, кто имеет дело с этими машинами, начинают преувеличивать их возможности. И через какие-нибудь тридцать-сорок лет думающий опытный инженер начнет бояться своего помощника — автомата, управляющего производством. А где-нибудь в лаборатории химик, вместо того чтобы следить за результатами опытов, будет обдумывать способы защиты от механического лаборанта, работающего с ядом. Самовнушение — лавинный процесс. Появляются первые симптомы, и это уже страшно, это грозит духовным вырождением, какой-то машинной цивилизацией. Не сразу, через века. Мы сами сдаем позиции. Впрочем, вы еще не ощущаете этого. Но вам хоть понятно?

Передо мной сидел старый человек с очень усталым лицом.

Боязнь дела своих рук — это болезнь, которая подкрадывается изнутри, развивается годами, иногда десятилетиями, но неотвратима.

Если она существует, эта боязнь. Иногда я вдруг ловил себя на том, что верю ему. Потом спохватывался. «Это просто от усталости, психический закидон», — думал я. А потом верил опять, и мне тоже становилось страшно. Я пробыл здесь достаточно и уже мог спокойно уезжать, сделав текст беседы из обрывков разговоров. Но уезжать не хотелось. Было жаль Ренского, который сочинил себе начало этого процесса боязни, хотелось его переубедить. Но дня через два он сказал сам:

— Все, в чем я вас убеждал, что говорил, я вам продемонстрирую, глаз закончили полностью. На него действуют те же раздражители, что и на обычный глаз. Мы его из профессионального лихачества снабдили даже слезными мешками и уже залили в них подсоленную воду. Все, как в жизни. В форме глаза, огромный и голубой. Я закажу вам пропуск в институт и покажу интересный опыт.

Он помрачнел.

— Я проверю свои мысли жестоким, но верным способом. У меня группа студентов-математиков с прошлого года изучает молекулярную электронику. Предмет сложный, сравнительно новый, я бы спокойно разрешил им пользоваться книгами. Все равно — кто не знает, не разберется.

А завтра пользоваться книгами запрещу. И уйду, предупредив, что глаз, следящий за ними, включен. А вы, вы убедитесь — они настолько уважительно относятся ко всемогуществу кибернетики, что в книгу никто не полезет. Плакать будут, а не заглянут. Машины они боятся больше, чем человека, выполняющего те же функции. Она ведь не знает ни жалости, ни снисхождения. Словом, потом им придется пересдавать.

— Это слишком жестоко, Игорь Янович, — попробовал я протестовать, хотя в глубине души и сам хотел увидеть это зрелище: целая группа, ведущая себя, как кролики возле удава.

— Ничего. Они слишком верят в самостоятельное могущество того, что создают или будут создавать. Скоро это станет религией. И тогда — конец. Или начало конца.

Я уже очень отвык от институтской обстановки. Половину аудитории занимали схемы, развернутые на больших вертикальных панелях. Студенты, человек тридцать, в основном ребята, только три девчушки и все трое в очках («Бедняги, — успел подумать я, — что их занесло в кибернетику?»), сидели очень тихо и, как мне показалось, не волновались. Ренский волновался страшно. Совсем другой, в узком черном костюме, он казался моложе и жестче. Машина была очень невелика и действительно похожа на уродливо увеличенный глаз, торчащий на высокой подставке, как микрофон. За дверь, ведущую в заднюю комнату, уходили провода. Ренский сказал:

— Экзамен я начну принимать через сорок минут. Готовиться без книг, не разговаривать. Устройство машины я объяснял на консультации. Повторяю — она в точности имитирует глаз с запоминанием зрительных впечатлений. Во время ответа каждого машина сообщит мне, как он готовился — пользование книгой, разговоры, посторонние бумажки. Включите движок обзора! — крикнул он в соседнюю комнату. С легким жужжанием глаз начал вращаться. Это было неприятное и страшное зрелище. Он то смотрел прямо вниз, на передний стол, то поднимал свой неживой зрачок выше, и это самостоятельное существование глаза было ужасно. Студенты, очевидно, привыкли к нему за время консультаций, только одна девушка чуть побледнела и все время смотрела на глаз, ловя его взгляд.

— Я ушел, — сказал Ренский. — Готовьтесь.

В крошечном коридорчике — тамбуре между аудиторией и комнатой для приборов было полутемно. Он остановился и обернулся ко мне.

— Сигареты остались в плаще, — сказал я.

— Сейчас придет лаборант, — сказал он. — Я не должен был делать этого опыта. Я очень устал за последнее время. А зачатки страха, рожденного уважением к машине, вы сейчас увидите сами. Один кабель от приемных нейронов глаза включен на телевизионный канал — мне хотелось видеть их лица.

Пришел лаборант. Мы закурили. Ренский начал настраивать телевизор. По экрану поползли полосы, потом размытые строки, снова полосы. На лице Игоря Яновича попеременно менялись выражения мальчишеской досады, ожидания, волнения. Снова полосы. Изображения не было.

— Что за чертовщина, — сказал Ренский. Придвинул стул, попытался настроить еще раз. Полосы не исчезали,

Ренский, не оборачиваясь, кивнул лаборанту:

— Взгляните на сигнализацию — работает?

— Да, все в порядке. — Лаборант наклонился над ящиком управления и повторил: — Работает.

Ренский еще минуты три молча вращал настройку. Встал.

— Идемте, — сказал он. — Ничего не понимаю.

Мы вышли из задней комнаты, снова прошли полутемный коридор и подошли к двери в аудиторию. Ренский приоткрыл дверь и заглянул внутрь через неплотно сведенные половинки портьеры. Откинулся назад, взглянул еще раз и счастливо беззвучно рассмеялся. Потом распустил на себе узел галстука, по-молодому тряхнул головой и заглянул снова. Отодвинулся, жестом подозвав меня.

Вся группа исправно и неторопливо списывала свои темы с книг, лежащих перед ними. Часть оживленно переговаривалась и менялась листками. Двое смеялись. Девчушка в очках, та, что бледнела, следя за взглядом искусственного глаза-надзирателя, сидела неестественно прямо — было видно, что на коленях у нее лежит книга.

На первом столе, под самым глазом, сидел один из парней, очевидно, выбранный в жертву. Он сидел в больших солнечных очках и тупым столовым ножом медленно резал на мелкие кусочки огромную белую луковицу. Вторая, уже разрезанная, горкой лежала перед ним на столе. Глаз плакал. Ровные струйки воды, неделю назад лично подсоленной академиком, катились по его экрану-зрачку, создавая те полосы в телевизоре, которые мы видели.

Ренский, оживленный и сразу помолодевший, молча оттащил меня от двери. Рядом смеялся лаборант.

— Знаете, тезка, я старый гриб-боровик, которому из-за возраста чудятся всякие ужасы. Вы зря верили мне, если верили, конечно. Что-то не так повернулось за последнее время в моем отношении к людям. Черти, умницы, на какой мелочи провели старика! Здорово и…

В комнату через боковую дверь вошел человек, которого я сразу узнал. Этот пожилой математик много раз бывал у нас в редакции.

— Добрый день, Янович, — сказал он. — Я специально заехал к тебе, чтоб узнать, как твои испытания. Почему-то волновался. Ну что, сдрейфили ребятишки? Ба, знакомое лицо. Здравствуйте, рад вас видеть. Янович, ты что — изменил свои привычки? Как к тебе попал журналист?

Ренский взглянул на меня, и я понял, что время срабатывания человеческого мозга — ничтожно мало. Он ответил, ни на миг не задержавшись:

— Нет, просто тезка — журналист не совсем обычный. Мы с ним собираемся писать вместе. Я ввел его в курс всех работ, Вместе, чтоб это не были обычные журналистские восторги. Наверно, завтра и начнем, да, тезка? А испытания не удались. Такая отличная штука — идем, я тебе покажу.

Они ушли, и в комнате остался только лаборант, мельком взглянувший на меня и продолжающий, чертыхаясь, возиться с отказавшей зажигалкой.

Вот и кончился мой дневник. Завтра я переезжаю в Москву. Удивительное создание человек — я за месяц ужасно соскучился по шефу.

А. Азимов

ХОРОВОД

Айзек Азимов — американский ученый-биолог, автор многих научно-популярных и научно-фантастических произведений. Рассказ «Хоровод» взят из его книги «Я, робот», которая выйдет в свет а издательстве «Знание» в 1964 году.

* * *

Одна из любимых поговорок Грегори Пауэлла гласила, что волнение никогда не приносит пользы. Поэтому, когда потный и возбужденный Майкл скатился ему навстречу по лестнице, Пауэлл нахмурился.

— В чем дело? — спросил он. — Сломал себе ноготь?

— Как бы не так, — задыхаясь, огрызнулся Донован. — Что ты целый день делал внизу? — Он перевел дух и выпалил: — Спиди еще не вернулся.

Глаза Пауэлла широко раскрылись, и он остановился, но тут же взял себя в руки и продолжал подниматься по лестнице. Он молчал, пока не вышел на площадку, потом спросил:

— Ты послал его за селеном?

— Да.

— И давно?

— Уже пять часов.

Снова наступило молчание. Ничего себе положение! Ровно двенадцать часов они находятся на Меркурии — и уже попали в такую скверную переделку. Меркурий всегда считался самой каверзной планетой во всей солнечной системе, но это было уже слишком.

Пауэлл сказал:

— Начни сначала и рассказывай по порядку.

Они вошли в радиорубку. Оборудование ее, не тронутое за десять лет, прошедших с первой экспедиции, уже слегка устарело. С точки зрения технологии эти десять лет значили очень много. Сравнить хотя бы Спиди с теми роботами, которых производили в 2005 году. Правда, за последнее время достижения роботехники были особенно головокружительны.

Пауэлл осторожно потрогал все еще блестевшую металлическую поверхность. Все, что было в этой комнате, казалось каким-то заброшенным, и это производило бесконечно гнетущее впечатление.

Донован тоже это почувствовал. Он сказал:

— Я попробовал засечь его по радио, но толку никакого. На солнечной стороне радио бесполезно — во всяком случае, на расстоянии больше двух миль. Отчасти поэтому и не удалась Первая экспедиция.

— Оставим это. Что же все-таки ты выяснил?

— Я поймал смодулированный сигнал на коротких волнах. По нему можно было только определить положение Спиди. Я следил за ним два часа и нанес результаты на карту.

Донован достал из заднего кармана пожелтевший листок пергамента, оставшегося от неудачной Первой экспедиции, и, швырнув его на стол, яростно прихлопнул ладонью. Пауэлл следил за ним, стоя поодаль и скрестив руки на груди. Донован нервно ткнул карандашом:

— Этот красный крестик — селеновое озеро. Ты сам его нанес.

— Которое? — прервал его Пауэлл. — Там было три. Их все отметил для нас Мак-Дугал перед тем как улететь.

— Я, конечно, послал Спиди к самому ближнему. Семнадцать миль отсюда. Но не в этом дело. — Голос Донована дрожал от напряжения. — Вот эти точки показывают, где находился Спиди.

В первый раз за все время напускное спокойствие Пауэлла было нарушено. Он схватил карту.

— Ты шутишь? Этого не может быть!

— Он там, — проворчал Донован.

Точки образовывали неровную окружность, в центре которой находился красный крестик — селеновое озеро. Пальцы Пауэлла потянулись к усам — несомненный признак тревоги.

Донован добавил:

— За два часа, пока я за ним следил, он обошел это проклятое озеро четыре раза. Похоже, что он собирается кружиться там без конца. Понимаешь, в каком мы положении?

Пауэлл взглянул на него, но ничего не сказал. Конечно, он понимал, в каком они положении. Все было просто, как цепочка силлогизмов. Между ними и всей мощью чудовищного меркурианского солнца стояли только батареи фотоэлементов. Они были почти полностью разрушены. Спасти положение мог только селен. Селен мог достать только Спиди. Если Спиди не вернется — не будет селена. Не будет селена — не будет фотоэлементов. Не будет фотоэлементов… Что ж, медленное поджаривание — один из самых неприятных видов смерти.

Донован яростно взъерошил свою рыжую шевелюру и с горечью заметил:

— Мы осрамимся на всю солнечную систему, Грег. Как это все сразу пошло к черту? «Знаменитая бригада в составе Пауэлла и Донована послана на Меркурий, чтобы выяснить, стоит ли открывать рудники на солнечной стороне с новейшей техникой и роботами». И вот в первый же день мы все испортили. А дело ведь самое простое. Нам этого не пережить.

— Об этом не стоит заботиться, — спокойно ответил Пауэлл. — Если мы срочно что-нибудь не предпримем — о переживаниях не может быть и речи. Мы просто не выживем.

— Не говори глупостей! Может быть, тебе и смешно, а мне нет. Было преступлением послать нас сюда с одним-единственным роботом. И это была твоя блестящая идея — самим починить фотоэлементы.

— Ну это ты напрасно. Мы же вместе решали. Ведь нам всего-то и нужно килограмм селена, диэлектрическая установка Стиллхеда и три часа времени. И по всей солнечной стороне стоят целые озера чистого селена. Спектрорефлектор Мак-Дугала за пять минут засек целых три. Какого черта! Мы же не могли ждать следующего противостояния!

— Так что будем делать? Пауэлл, ты что-то придумал. Я знаю, иначе бы ты не был таким спокойным. На героя ты похож не больше, чем я. Давай, выкладывай!

— Сами пойти за Спиди мы не можем. Во всяком случае, здесь, на солнечной стороне. Даже новые скафандры не выдержат больше двадцати минут под этим солнцем. Но послушай, Майк, дело, может быть, не так уж плохо. У нас внизу лежат шесть роботов. Если они исправны, можно воспользоваться ими. Если только они исправны.

В глазах Донована мелькнул проблеск надежды.

— Шесть роботов Первой экспедиции? А ты уверен? Может быть, это просто полуавтоматы? Ведь десять лет для роботов — это очень много.

— Нет, это роботы. Я целый день с ними возился и теперь знаю. У них позитронный мозг — конечно, самый примитивный.

Он сунул карту в карман.

— Пойдем вниз.

Роботы находились в самом нижнем этаже станции, среди покрытых пылью ящиков неизвестного назначения. Они были очень большие — даже в сидячем положении их головы возвышались на добрых два метра.

Донован свистнул:

— Ничего себе размеры, а? Не меньше трех метров в обхвате.

— Это потому, что они оборудованы старым приводом Мак-Геффи. Я заглянул внутрь — жуткое устройство.

— Ты еще не включал их?

— Нет. А зачем? Вряд ли что-нибудь не в порядке. Даже диафрагмы выглядят прилично. Они должны говорить.

Он отвинтил щиток на груди ближайшего робота и вложил в отверстие двухдюймовый шарик, в котором была заключена ничтожная искорка атомной энергии. Этого достаточно, чтобы вдохнуть в робота жизнь. Шарик было довольно трудно приладить, но в конце концов Пауэллу это удалось. Потом он старательно укрепил щиток на месте и занялся следующим роботом.

Донован сказал с беспокойством:

— Они не двигаются.

— Нет команды, — коротко объяснил Пауэлл. Он вернулся к первому роботу и хлопнул его по броне:

— Эй, ты! Ты меня слышишь?

Голова гиганта медленно повернулась, и его глаза остановились на Пауэлле. Потом раздался хриплый, скрипучий голос, похожий на звуки средневековой граммофонной пластинки:

— Да, хозяин.

Пауэлл невесело улыбнулся.

— Понял, Майк? Это один из первых говорящих роботов. Тогда дело шло к тому, что применение роботов на Земле запретят. Но конструкторы пытались предотвратить это и встроили в дурацкие машины прочный, надежный инстинкт раба.

— Но это не помогло, — заметил Донован.

— Нет, конечно, но они все-таки старались.

Он снова повернулся к роботу.

— Встань!

Робот медленно поднялся. Донован задрал голову вверх и снова присвистнул.

Пауэлл спросил:

— Ты можешь выйти на поверхность? На солнце?

Наступила тишина. Мозг робота работал медленно. Потом робот ответил:

— Да, хозяин.

— Хорошо. Ты знаешь, что такое миля?

Снова молчание и неторопливый ответ:

— Да, хозяин.

— Мы выведем тебя на поверхность и укажем направление. Ты пройдешь около семнадцати миль и где-то там встретишь другого робота, поменьше. Понимаешь?

— Да, хозяин.

— Ты найдешь этого робота и прикажешь ему вернуться. Если он не послушается, ты приведешь его силой.