«Эффективное сечение молекул…», «Флуктации силы тока…», «Универсальные физические константы. Выпуск 7». Профессор давно заметил, что на просмотр маленькой брошюры уходит иногда больше времени, чем на солидный том. Страницы толстого тома при отводе пальца быстрее принимают исходное горизонтальное положение, подвергаясь большему пружинящему действию остальных отогнутых листов. Эти «Физические константы»-совсем маленькая книжечка, она перелистывается очень медленно… Наметанный взгляд профессора сразу обнаружил, что на средних листах отсутствуют числа и формулы. Константы без формул и чисел? Здесь что-то неладно. Профессор стал рассматривать брошюру внимательнее. Так и есть! Нумерация страниц не совпадает. После восьмой идет сразу сорок вторая.
Профессору свойственна была исследовательская страсть, но он никогда не горячился, он не терпел торопливости. Когда нужно было изучить привлекший его внимание предмет, профессор действовал методично, он даже становился пунктуален.
Поднявшись в свой кабинет с «Универсальными физическими константами» в руках, профессор положил брошюру па стол, достал стопку бумаги и, усевшись поудобнее, принялся за исследование своей находки. Прежде всего он посмотрел на выходные данные книжки. Брошюра была довольно древняя, она вышла в свет за 153 года до рождения Рига и представляла собой учебное пособие для студентов физико-математических высших учебных заведений. Вставленные в нее 32 страницы в точности соответствовали формату. Сорт бумаги казался тоже одинаковым,
Но уже при чтении первых строк профессор встретился с массой незнакомых слов. Физические константы на вставленных листах были напечатаны в виде отдельных предложений. На первых трех страницах профессор смог до конца понять только две константы. Одна из них гласила «Капля камень точит». Вторая «Под лежачий камень вода не течет».
Профессор выписал эти слова на отдельный лист бумаги и продолжал чтение. На четвертой странице ему удалось прочитать «Куй железо, пока горячо», «Палка о двух концах» и «Не все то золото, что блестит». На следующих пяти страницах он не смог разобрать ни одной константы. Наконец, на двадцатой ему снова повезло, и он пополнил свой список еще тремя константами «Нет дыму без огня», «Близок локоть, да не укусишь», «Никто не обнимет необъятного».
Профессор отложил в сторону брошюру и задумался. «Универсальные физические константы. Выпуск 7»? То, что ему удалось разобрать, несомненно, имело прямое отношение к физике, но находилось в каком-то явном противоречии с содержанием страниц, предшествующих вставленным. Профессор раскрыл книжку на восьмой странице: «Гравитационная постоянная…» «Объем грамм-молекулы идеального газа при 15°», «Скорость света (в пустоте)». И каждая константа сопровождается неопровержимой формулой и числовым значением. Выписанные же профессором константы лишь регистрируют то или иное, но тоже несомненно постоянное физическое явление: «Палка о двух концах», «Не все то золото, что блестит». Профессор еще раз посмотрел на обложку книжки: выпуск 7. Возможно, эти странные константы не вставлены умышленно, а попали сюда благодаря небрежности при верстке книги в типографии… Возможно, они относились к выпуску первому, где были собраны древнейшие выводы из первичных физических наблюдений. «Не все то золото, что блестит» — это безусловная истина и зачаток спектрального анализа металлов; «Никто не обнимет необъятного» — сжатая формулировка теории относительности; «Куй железо, пока горячо» — итог наблюдений над изменением агрегатного состояния железа при увеличении температуры.
Все это очень интересно и ведет нас к истокам физики. Профессор снова углубился в чтение брошюры, но десять просмотренных им страниц не привели ни к каким результатам. Он понимал значение некоторых отдельных слов, но связать их вместе не удавалось. Как все-таки изменился наш язык и каким безумием было уничтожить все словари1 Этого никак нельзя было делать.
Наконец, на последней из вставленных страниц профессор Ир сразу же разобрал еще одну константу: «Бусука — лучший друг тида». Несколько секунд он сидел совершенно неподвижно. Потом, преодолев оцепенение, снова весь погрузился в лежавшую перед ним страницу. Одна за другой он выписал еще три константы, подчеркивая незнакомые слова.
БУСУКА ВОЕТ, ВЕТЕР НОСИТ.
ЛЮБИТЬ, КАК БУСУКА ПАЛКУ.
ЧЕТЫРЕ ЧЕТЫРКИ, ДВЕ РАСТОПЫРКИ, СЕДЬМОЙ ВЕРТУН — БУСУКА.
На этом вставные константы заканчивались. Профессор Ир с раздражением посмотрел на следующую страницу. Увы! Здесь уже снова шли знакомые физические постоянные. Удельный заряд электрона!.. Все, что он смог узнать о таинственной бусуке, свелось пока к этим выписанным строчкам, четырем уравнениям с пятью неизвестными.
ИЗ ДНЕВНИКА АКАДЕМИКА АРА
Есть простейшие истины, которые никогда не следует забывать, но они почему-то забываются чаще всего. Сегодня утром, вспоминая все, что произошло со мной вчера ночью, я вдруг почувствовал себя смущенным и озадаченным школьником. Мне вспомнился наш первый урок физики.
Учитель, поставив на стол сосуд с водой и держа в руках термометр, обратился к нам с вопросом: «Кто из вас может измерить температуру воды в этом сосуде?» Мы все подняли руки. Только один мой сосед по парте не поднял руки. Ну и тупица, подумал я. Не может сделать самой простой вещи. Учитель спросил, почему он не вызвался отвечать. И мой сосед сказал: «Я не могу измерить температуру воды, я могу узнать лишь, какова будет температура термометра, если опустить его в воду?» «Разве это не одно и то же?» — спросил учитель. «Конечно, нет, — ответил ученик, — когда я опущу термометр в воду, она станет или немного холоднее, или немного теплее, чем была раньше. Термометр или чуть-чуть охладит ее, или чуть-чуть согреет, разница будет мало заметной, но все-таки температура воды изменится, она будет не такой, какой была до того, как я опустил в воду термометр». Учитель очень похвалил ученика за его ответ и весь наш первый урок рассказывал о том, с какими трудностями сталкивается физик, когда он хочет достичь точности в своих измерениях. «Никогда не забывайте, — говорил он, — что всякий прибор вмешивается в производимый вами опыт, умейте находить и вносить соответствующую поправку в ваши выводы и расчеты». Простейшая истина, но как часто она забывается. Вероятно, и сейчас я бы не сразу вспомнил о ней, если бы мои вчерашние опыты с футляром и карандашом не показались мне вдруг страшно нелепыми. Я представился себе чем-то вроде термометра, нагретого на спиртовке воображения. Таким термометром, пожалуй, еще можно измерить температуру воды в море, ошибка будет невелика, но ведь Живой — это капля. Живой — это точка, и через нее можно провести бесчисленное количество линий, бесчисленное количество гипотез, и каждая из них будет утверждать, что Живой принадлежит только ей. Если бы в космическом снаряде оказался не один Живой, а несколько, если бы у нас были хотя бы две точки, наши построения, наши выводы носили бы более определенный характер. Мы могли бы установить линию, связывающую двух Живых.
В чем мне хотелось убедиться, когда я пробовал говорить с футляром в зубах? Еще и раньше мне и моим коллегам стало ясно, что основным органом труда, в отличие от наших рук, у Живого должны служить его рот, шея, челюсти, зубы. Зажав в зубах палку или камень, Живой и его сопланетники могли переносить их с места на место, могли складывать в различных комбинациях — это начало трудового процесса, который в конечном счете мог приобрести самые сложные формы, породив все то, что мы называем наукой и техникой. Мои опыты с карандашом убедили меня в том, что, держа карандаш в зубах, можно писать, можно чертить: шея способна осуществить массу самых точных движений, почти не уступая в этом отношении руке. Разумеется, для этого нужно выработать навык. Вспоминая рассказ Кина о том, как Живой принес палку, я отчетливо, зрительно представил себе Живого в процессе труда. И тогда мне показалось, что при таком специфическом характере труда, когда зубы, рот несут рабочую функцию, должны были развиться какие-то другие формы речи, позволяющие Живому и его собратьям координировать их усилия во время трудовой деятельности. Эта мысль показал
ась мне очень плодотворной и вытекающей из конкретных наблюдений. Но так ли это? Не возникла ли она по совсем иным причинам?
До сих пор я не могу освободиться от сознания своей невольной вины перед Живым. В первые мгновения нашей встречи это сознание было наиболее остро, сейчас я думаю, что именно оно и продиктовало мне мою гипотезу катастрофы. Ощущал ли Живой что-нибудь катастрофическое в результате столкновения с магнитным лучом, это еще требуется доказать. Но то, что я был потрясен всем происшедшим, это не требует никаких доказательств. Когда я вскрывал космический снаряд, мое воображение было накалено до предела. И таким накаленным термометром я продолжаю оперировать во всех своих выводах. Моя новая гипотеза о том, что Живой не говорит потому, что он обладает другими, неведомыми нам способами речи, не диктуется ли прежде всего моим желанием опровергнуть мою же собственную гипотезу катастрофы? Первая возникла из ощущения вины, вторая порождена стремлением убедить себя в том, что я не причинил Живому вреда.
Как отречься от самого себя в наблюдениях и выводах? Как измерить подлинную температуру Живого? Ведь, если прямо взглянуть в лицо фактам, мы знаем о нем пока только то, что он — живой. Мы затратили десятки тысячелетий на изучение своей планеты. Тысячи поколений ученых проникали в ее тайны. Мы не сможем так долго изучать Живого. Наш опыт ограничен во времени. Тем яснее и отчетливее должны мы представлять себе цели, которые мы преследуем. Слепое вмешательство магнитного луча роковым образом нарушило опыт, который производил Живой.
Какими глазами мы должны смотреть на Живого, чтобы не повторить ошибки наших приборов?
ПИСЬМО ДОК ГОРА БЕРА СВОЕЙ ЖЕНЕ
Дорогая Риб!
Сегодня на вечернем совещании я собираюсь выступить с весьма ответственным заявлением. Мне не хочется этого делать, не посоветовавшись с тобой, поэтому я решил написать тебе это радиописьмо. Приняв его, передай мне, пожалуйста, все, что ты думаешь по поводу изложенных в нем мыслей. Мы привыкли понимать друг друга с полуслова, и поэтому я буду конспективно краток, особенно в тех местах, которые не затрагивают сущности моей гипотезы.
Зрение. Слух. Обоняние. Если бы какие-либо обстоятельства поставили нас перед необходимостью отказаться от одного из этих трех чувств, каждый, несомненно, пожертвовал бы обонянием. Потеряв зрение, мы стали бы слепыми, потеряв слух — глухими, потеряв обоняние… Как видишь, в нашем языке даже нет слова, обозначающего этот физический недостаток, настолько малое значение мы придаем обонянию вообще. У нас есть врачи, специальность которых — «ухо, горло, нос». И здесь нос оказывается на последнем месте. Мы говорим, «беречь как зеницу ока», но никому не придет в голову сказать «беречь как свою правую или левую ноздрю». Мы относимся к своему носу без всякого уважения. Многие из нас, вероятно, считают, что нос это вообще всего лишь естественное приспособление для ношения очков. Пренебрежение к носу проявляется уже в детском возрасте. Ребенок никогда не ковыряет у себя в глазу, но вспомни, сколько трудов нам стоило отучить нашего Биба от дурной привычки запускать палец то в одну, го в другую ноздрю. «Подумаешь, что с ними сделается», — отвечал он нам уже в довольно зрелом возрасте. Сама возможность столь грубого вмешательства в деятельность нашего обонятельного органа могла бы навести на мысль о том, что этот орган сконструирован весьма примитивно и далеко не совершенен.
Между тем обоняние, несомненно, оказывает нам некоторые услуги в нашей жизненной и научной практике. Они, однако, не идут ни в какое сравнение с тем, чем мы обязаны зрению и слуху. И если бы потребовалось определить всю нашу цивилизацию, исходя из какого-либо одного органа чувств, мы назвали бы ее зрительной цивилизацией, а определение «зрительно-звуковая» почти исчерпало бы ее характеристику. Менее всего подходило бы к ней название «парфюмерическая».
Чем все это объяснить? Прежде всего тем, что мы обладаем весьма слабо развитым обонянием. До последнего времени я, как и все мы, был уверен в противоположном. Наш нос обнаруживает присутствие миллиардных долей грамма пахучих веществ в одном кубическом метре воздуха. Великолепный прибор, есть чем гордиться! Но вот появляется
Живой, и оказывается, что наше обоняние это не лабораторные весы, а не более чем прикидывание веса на ладони. Дело, разумеется, не в ущемленном самолюбии, а в том, что размеры носа и обусловленная этим необычайная острота обоняния, которую мы наблюдаем у Живого, обязывает нас выработать к нему совершенно особенный подход. Живой — это нос! Живой — это обоняние! Я несколько упрощаю, но истина, несомненно, такова. В сознании Живого, по моим предположениям, главную роль играет не зрительный, не звуковой, а парфюмерический образ предмета.
Я позволю себе отвергнуть или во всяком случае временно отклонить теорию катастрофы, предложенную академиком Аром. Я считаю Живого абсолютно нормальным представителем парфюмерической цивилизации. Мы должны отдать себе отчет в том, каков внутренний мир существа, для которого главным и решающим признаком предмета служит запах. Мы должны стать на ту точку зрения, что Живой видит и слышит носом. Ноздри — это замочные скважины Живого, мы не проникнем в его тайну, пока не подберем к ним ключа. Я не хочу, разумеется, сказать, что зрение и слух не имеют для Живого никакого значения. Но, возможно, они играют в его жизни такую роль, какая в нашей отведена обонянию, то есть весьма второстепенную, почти не участвующую в формировании нашей психики и научных воззрений.
Вот, дорогая моя Риб, примерные наметки того, что я собираюсь сказать, но, разумеется, развив и уточнив отдельные положения. Я посылаю тебе несколько фотографий Живого, часть из них опубликована в сегодняшнем номере «Академического вестника», другие, видимо, будут напечатаны позднее. Жду твоего ответа.
Твой Бер
КОРОТКО И ВРАЗУМИТЕЛЬНО
Дорогой Бер!
Я внимательно проштудировала твое письмо. Ты отлично исследовал нос Живого. Все твои построения весьма логичны. Но помни, пожалуйста, что гипотеза, когда она забывает о том, что она гипотеза, начинает водить своего создателя за нос. Спасибо за фотографии Живого. Он очень симпатичный, только не донимайте его опытами и исследованиями. Всем привет.
Крепко целую, твоя Риб
ФОРМУЛА БУСУКИ
1. РИГ СЪЕЛ БУСУКУ.
2. БУСУКА ЛУЧШИЙ ДРУГ ТИДА.
3. БУСУКА ВОЕТ, ВЕТЕР НОСИТ.
4. ЛЮБИТЬ, КАК БУСУКА ПАЛКУ.
5. ЧЕТЫРЕ ЧЕТЫРКИ, ДВЕ РАСТОПЫРКИ, СЕДЬМОЙ ВЕРТУН — БУСУКА
Первые попытки анализа способны были обескуражить кого угодно. Профессор Ир заменил во второй константе непривычное слово «тид» на равное по значению слово «ученый». Затем, действуя по принципу подстановки, он совершил замену в первой константе. В итоге получился еще более запутанный ряд переходных значений: «Бусука — лучший друг ученого», «Риг съел бусуку», «Риг съел лучшего друга ученого». Все замены произведены правильно, но что же все-таки съел Риг, оставалось совершенно непонятным. Тогда профессор сосредоточился на анализе третьей константы. Прежде всего следовало попытаться установить значение слова «воет». Профессор выписал всю константу на отдельную карточку и направил запрос ученому секретарю отдела остатков древнелирической литературы. Через два дня от секретаря пришел ответ: «Выть, очевидно, означает — сливать свою грусть и печаль в единое слово».
Профессор попросил прислать ему источники, на основании которых был сделан такой вывод. Он получил бланк с отпечатанными на машинке четырьмя строчками.
ХОТЕЛ БЫ В ЕДИНОЕ СЛОВО
Я СЛИТЬ СВОЮ ГРУСТЬ И ПЕЧАЛЬ,
И БРОСИТЬ ТО СЛОВО НА ВЕТЕР,
ЧТОБ ВЕТЕР УНЕС ЕГО ВДАЛЬ.
Далее следовала сноска: «Надпись, сделанная от руки на обратной стороне экзаменационного билета по древнейшему курсу дифференциального и интегрального исчисления. Значение слова «выть» устанавливаем из анализа контекста, базируясь на симметричном построении константы «бусука воет, ветер носит».
Профессор решил проверить справедливость вывода, сделанного ученым секретарем, и углубился в сопоставления. «Бусука воет, ветер носит». Следовательно, можно предположить, что ветер носит то, что воет бусука. С другой стороны, в присланном фрагменте ветер уносит вдаль, то есть несет, носит слитые в единое слово грусть и печаль. Вывод секретаря показался профессору справедливым. Но древнелирический текст требовал еще дополнительного анализа. Это был первый образец древней лирики, попавший в руки профессора, и он решил досконально проштудировать эти строки, так как, на его взгляд, кое-что в них ускользнуло от внимания ученого секретаря.
ХОТЕЛ БЫ В ЕДИНОЕ СЛОВО
Я СЛИТЬ СВОЮ ГРУСТЬ И ПЕЧАЛЬ.
Древний лирик, отметил профессор, не слил свою грусть и печаль в единое слово, а только хотел это сделать. Практически почему-то такое слияние казалось лирику трудно достижимым. Между тем из текста явствовало, что ветер мог унести грусть и печаль только в таком слитном состоянии; если бы лирик бросал их на ветер порознь, сепаратно, то ни грусть, ни печаль сами по себе не могли подвергнуться уносящему действию ветра. Очевидно, в результате их слияния в единое слово между ними должна была произойти какая-то реакция, порождающая нечто новое, качественно отличающееся от составляющих частей. Не физическая смесь, а химическое соединение. В таком случае лирику необходимо было знать, какое именно количество грусти, соединяясь с каким именно количеством печали, способно образовать новое, легко улетучивающееся соединение. Очевидно, древние лирики и занимались тем, что искали пропорции, в которых следовало сливать различные слова, для того, чтобы полученное целое оказывалось качественно новым. Сделать это удавалось не всегда. Вероятно, тут были свои трудности и секреты.
Между тем третья константа утверждает со всей категоричностью: «бусука воет, ветер носит». Значит, бусука хорошо владела секретами мастерства, и если она сливала свою грусть и печаль в единое слово, то ветер всегда носил образовавшееся соединение. Бусука добивалась успешного результата не время от времени, а постоянно, так как в противном случае эта ее способность не была бы занесена в число таких же бесспорных констант, как «под лежачий камень вода не течет» или «не все то золото, что блестит». Умение хорошо «выть», точнее, сливать свою грусть и печаль в единое летучее слово, было постоянной отличительной чертой бусуки; следовательно, она должна была считаться выдающимся лириком.
Вывод этот представлялся профессору Иру столь бесспорным, что он решил составить новую таблицу констант; заменив везде «бусуку» на «лирика». Может быть, это несколько упростит проблему других свойств бусуки.
1. РИГ СЪЕЛ ЛИРИКА.
2. ЛИРИК ЛУЧШИЙ ДРУГ УЧЕНОГО.
3. ЛИРИК ВОЕТ, ВЕТЕР НОСИТ.
4. ЛЮБИТЬ, КАК ЛИРИК ПАЛКУ.
5. ЧЕТЫРЕ ЧЕТЫРКИ, ДВЕ РАСТОПЫРКИ, СЕДЬМОЙ ВЕРТУН — ЛИРИК.
Профессора нисколько не смущала некоторая парадоксальность полученных формулировок. Он хорошо знал, что истину следует искать в переплетении противоречий. Во всяком случае, самая сложная и запутанная пятая константа при такой подстановке стала сразу легче поддаваться исследованию.
Четыре четырки + две растопырки + вертун = лирик.
Отсюда можно заключить, что
вертун = лирику — четыре четырки — две растопырки.
Хотя значение слов «вертун», «четырки» и «растопырки» по-прежнему оставалось неизвестным, профессор смело выделил «вертуна». Он исходил из того соображения, что главный отличительный признак предмета или явления чаще всего бывает единичным, а второстепенные выступают в большом количестве. Наличие одного вертуна при четырех четырках и двух растопырках убедительно говорило, что именно вертун воплощает в себе сущность бусуки как лирика.
Однако, что такое «вертун», оставалось непонятно. Профессор хорошо знал, что представляет собой «шатун». Это — часть кривошипного механизма, преобразующего поступательное движение поршня во вращательное движение вала. При конструировании приборов профессору приходилось иметь дело с вертлюгом — соединительным звеном двух частей механизма, позволяющим одному из них вращаться вокруг своей оси. Вертун, шатун, вертлюг. Весьма возможно, что вертун — это важная деталь лирика, преобразующая внутренние порывы в определенный вид эмоционального движения.
Конечно, это не более чем рабочая гипотеза, но она не лишена некоторых фактических оснований. В сложном процессе слияния грусти и печали или радости и веселья в одно слово бусуке, возможно, необходим был специальный орган, вращательное движение которого, подобно стрелке весов, отмечало бы точность взятых пропорций. При отсутствии лирической нагрузки вертун находился в некотором определенном исходном положении.
Вертун позволял бусуке действовать безошибочно, в то время как обыкновенные лирики испытывали неуверенность в своих расчетах, что доставляло им, вероятно, массу огорчений. Профессор Ир чувствовал, что он на верном пути. И хотя ему по-прежнему оставалось непонятно, почему Риг съел бусуку, почему бусука лучший друг ученого и почему она любит палку, профессор, окрыленный уже достигнутыми успехами, не сомневался в том, что упорный анализ приведет его в конце концов к раскрытию истины.
Зараженный примером древних лириков, он даже выразил эту свою уверенность в двух коротких строчках:
Будет формула бусуки,
Не уйти ей от науки.
КТО ПОДАРИЛ ГЛАЗА ЖИВОМУ?
— Мне остается добавить очень немногое, — сказал профессор Бер, закрывая объемистую папку с чертежами, таблицами и расчетами, — я хочу закончить тем, с чего начал. Возможно, моя парфюмерическая гипотеза не охватывает всей сложности стоящей перед нами проблемы, возможно, мои выводы покоятся на недостаточно проверенных фактах и потому ошибочны. Ко я хотел бы напомнить вам, что произошло в свое время с профессором Гелом. Это забытый, но очень поучительный пример.
Профессор Гел задался целью всесторонне исследовать влияние солнечной энергии на жизненные процессы. Он располагал огромным количеством фактов. В том числе он запросил у Центрального статистического бюро точную информацию о количестве рождений, приходившихся на каждый день первого тысячелетия академической эры. Сопоставив полученные цифры с соответствующими данными метеорологического архива, профессор Гел пришел к выводу, что рождаемость резко повышается в светлую, солнечную погоду и катастрофически падает в пасмурную, дождливую. Когда он опубликовал результаты своих вычислений, мнения ученых по этому поводу разошлись. Одни утверждали, что профессор Гел не совершил никакого открытия, что это явление было отмечено уже давно. Не случайно, говорили они, на нашем языке «родиться» и «появиться на свет» означает одно и то же. Профессор всего лишь статистически подтвердил эту истину. Задача состоит в том, чтобы найти естественное объяснение такой закономерности. В своей многотомной работе «Мы — дети солнца» профессор Гел изложил ряд гипотез, объединенных единой мыслью: солнечная энергия — источник жизни. Противники взглядов профессора утверждали, что его наблюдения о рождаемости носят случайный характер и необходимо обобщить данные не одного, а нескольких тысячелетий. Приступив к этой работе, они обнаружили, что в результате ошибки электронной счетной машины профессору были в свое время направлены сведения не о количестве рождений, а о регистрации новорожденных родителями. Выводы профессора, таким образом, убедительно свидетельствовали лишь о том, что марсиане и в первом тысячелетии предпочитали выходить из дома не в дождливую, а в солнечную погоду.
Итак, профессор Гел ошибался? Несомненно! Но именно в «Детях солнца» он высказал те мысли, которые легли позднее в основу телеологии — науки, неопровержимо доказавшей связь деятельности нашего организма с различными моментами солнечного цикла. Я не претендую на то, что моя парфюмерическая гипотеза дает исчерпывающие ответы. Но она заслуживает серьезного рассмотрения.
Академик Ар задал профессору Беру несколько вопросов, а затем спросил у Кина, каково его мнение о парфюмерической гипотезе. Кин сказал, что все это следует тщательно обдумать. Он был чем-то явно расстроен. Вначале он слушал сообщение Бера очень внимательно, делал в своем блокноте какие-то заметки, казалось, что он готовится к полемическому выступлению, а затем он отложил свой карандаш, и лицо его приняло какое-то отсутствующее выражение. Профессор Бер предполагал, что Кин отнесется к его сообщению со свойственной ему горячностью и запальчивостью. Но Кин хранил молчание до самого конца вечера. Лишь незадолго до того, когда Ар предложил закончить беседу, Кин спросил у профессора: «Уверены ли вы в том, что ваша гипотеза открывает, а не закрывает перед нами пути к Живому?» Бер ответил, что он не совсем понимает этот вопрос. Кин покачал головой и ничего не сказал.
Сейчас, лежа на койке дежурного в комнате Живого, Кин пытался ответить самому себе на мучительные вопросы, которые вызывало у него сообщение Бера. Он размышлял над тем, что практически должна означать парфюмерическая гипотеза, если она справедлива. Отдает ли себе в этом Бер достаточный отчет?
В комнате было темно. Кин знал, что там, у противоположной стены, спит Живой. Кин знал это, но сейчас он не видел его и не слышал. Ничто не выдавало присутствия Живого. Между ним и Кином — пелена мрака. Если зажечь свет, Кин увидит Живого, но увидит ли его Живой, даже если проснется? Что такое для него Кин, если, как предполагает Бер, главным и определяющим признаком предмета в сознании Живого служит парфюмерический образ? Кин понюхал свою ладонь. Ему показалось, что она ничем не пахнет, во всяком случае он не смог уловить никакого запаха. И вот это неуловимое, совершенно неизвестное самому Кину и есть Кин, такой, каким он представляется Живому? Если это так, то они никогда не смогут понять друг друга.
Когда Кин шел на вечернее совещание, ему не терпелось рассказать своим коллегам, к каким потрясающим результатам привели новые опыты с палкой. Кин установил совершенно точно, что Живой принес ему палку не случайно. Это был рискованнейший опыт. Кину пришлось собрать все свои душевные силы, чтобы на него решиться. Когда он, наконец, в первый раз бросил палку, он от волнения закрыл глаза и боялся их открыть. И когда он все же увидел стоявшего перед ним Живого с палкой в зубах, он пришел в буйное ликование. Живой приносил палку двадцать раз. Значит, между ним и палкой была определенная связь. До совещания Кин был уверен в этом. А сейчас?… Живой мог приносить палку потому, что на ней оставался запах ладоней Кина, связь была между палкой и Кином, а не между палкой и Живым. Парфюмерический образ — в сущности это значит, что Живой навсегда останется на таком же расстоянии от Кина, как та неизвестная планета, с которой он прибыл: ведь расстояние между живыми существами следует измерять тем, как они способны понимать друг друга. И все-таки Кин чувствовал, что Живой ему близок. Но это всего лишь чувство, оно может быть обманчиво.
Кин беспокойно ворочался, он не мог уснуть. Его продолжали одолевать самые грустные мысли. Неужели Живой останется всего лишь живым метеоритом? Таким же загадочным и чужим, как те камни, которые собраны в коллекциях музея? По своей форме и своему химическому составу они — родные братья гранитам и базальтам в марсианской коре. Кин даже писал когда-то, что если бы у метеоритов был язык, он немногим отличался бы от языка марсианских камней, они легко могли бы договориться друг с другом. Как видно, он сильно преувеличивал значение химического состава. Но то, что камни не могут понять друг друга, так на то они и камни. Впрочем, Кин без всякого стеснения заставлял их разговаривать в своих фантастических историях. Теперь он не сможет этого делать с такой легкостью. Где уж камням говорить друг с другом, если даже живое не имеет общего языка.
Нет, лучше бы профессор Бер не развивал своей парфюмерической гипотезы, лучше бы она не казалась такой убедительной. Гипотеза академика Ара позволяла надеяться, что со временем Живой оправится от шока, но от самого себя, от своей парфюмерической природы он не освободится никогда. И как бы Кин ни любил Живого, а он очень привязался к нему за эти дни, все равно при всем желании Кин не сможет стать парфюмерическим существом, не сможет ощущать мир так, как Живой, и они никогда не поймут друг друга. И все-таки странно, почему даже сейчас, в темноте, в тишине, когда ничего не видно и ничего не слышно» Кин чувствует, что он здесь не один. А ведь ему случалось иногда ощущать одиночество даже в стенах музея, хотя он так любил свои камни, мог разглядывать их часами и думать о них.
Прикасалась ли хоть к одному из этих крохотных осколков далеких планет рука разумного существа? Об этом можно было спорить. И сам Кин был уверен, что среди его камней есть и такие, которые несут на себе отпечатки пальцев неведомых цивилизаций. Но он был также уверен и в том. что все эти камни попали на Марс случайно. Это — результаты вулканических катастроф, потрясших затерянные в космосе острова жизни. Это не письма, не вести, не подарки, посланные разумом с одной планеты на другую. Кин часто задумывался над этим. Глядя на собранные им метеориты, он размышлял, а что бы он, Кин, изобразил на камне, который можно было бы направить во вселенную, точно зная, что это каменное письмо попадет на какую-нибудь обитаемую планету. И он не мог найти такого изображения, такой формы, которые могли бы раскрыть мир его чувств перед никогда не видевшими его существами. Он боялся столкнуться с их непониманием. Нет, он не считал других обитателей вселенной невежественными. Наоборот, он исходил из того, что они могут быть наделены весьма богатыми познаниями. Но именно это не позволяло ему остановить свой выбор ни на одной из форм, которые подсказывались воображением. Кина пугала возможность бесчисленных истолкований. И он полагал, что эти же опасения должны были останавливать и жителей других планет. Письмо разумно посылать, только надеясь быть правильно понятым. А что может подкрепить такую надежду?
Вот если бы он мог создать такую вещь, которая была бы способна просто впитать его чувства и потом передать их другим, совершенно независимо от своей формы. Какой бы это был замечательный подарок! Его нельзя было бы истолковать по-разному. Он исключал бы само толкование. Но такой «метеорит» мог быть сотворен лишь из какого-то особенного вещества, наделенного способностью вбирать в себя чувства, хранить их и излучать. Однако такого вещества нет. Во всяком случае его нет на Марсе, и не из такого вещества созданы все собранные Кином камни. Это должно быть живое вещество, подвластное рукам и сердцу художника. Есть ли оно на какой-нибудь из планет во вселенной? Живое вещество, из которого можно было бы изъять живую радость, грусть? Живое вещество, способное на такую степень самоотречения, чтобы стать живым произведением искусства, не только впитавшим в себя чувства, которые вложил в него художник, но и любящим его, художника, этими созданными сотворенными чувствами?
А может быть, Живой создан из такого вещества? Не весь, конечно, а его глаза… Может быть, когда на него, Кина, смотрят такие добрые, такие все понимающие глаза Живого, то этот взгляд принадлежит не только Живому, но кому-то еще? Парфюмерический образ?… Уважаемый профессор Бер, теперь вы не хотите ничего видеть дальше кончика носа Живого, этот нос заслонил от вас его глаза. Вы боитесь, вы не умеете в них глядеть, они для вас всего лишь сочетание окружностей.
А Кин смотрел в эти глаза часами, он пытался увидеть в них отражение того, что видели эти глаза там, на той планете, откуда прилетел Живой. Кин много фантазировал, его воображение рисовало самые невероятные картины, по в одном он уверен совершенно твердо: глаза Живого привыкли смотреть в глаза друга, где-то в их глубине запечатлен его образ и он воскресает, когда Живой видит перед собой Кина. И никакой шок не замутил этого взгляда.
Конечно, профессор Бер в чем-то, несомненно, прав. Да, обоняние играет очень важную роль в жизни Живого. Чтобы убедиться в этом, достаточно внимательно наблюдать за ним на прогулках. Кажется, что каждый предмет, как магнит, притягивает его своим запахом. В эти минуты Живой действительно как бы весь подчиняется своему носу, идет у него на поводу. Но стоит только подойти к Живому, обратиться к нему с каким-нибудь словом, и он весь превращается в глаза. Может быть, если бы Марс был необитаемой планетой, если бы он весь был таким, как этот заповедник на Большом Сырте, то для знакомства с ним Живому хватило бы одного носа. Но к одушевленному Живой обращает свой взгляд. И не потому ли так бесконечно выразительны его глаза, что в них нет застывшего отражения мертвых вещей, а есть лишь теплый свет других глаз, которые смотрели на Живого, делясь с ним радостью, печалью, надеждами, сомненьями, ища у него участия и поддержки?
Нос Живого — это его естественное достояние, но глаза — разве они принадлежат только их владельцу? Если они внимательные, умные, добрые, то это потому, что к ним было обращено чье-то внимание, ум, доброта. Глаза — это драгоценные камни, они принадлежат нам, но их искренность и чистота — подарок наших друзей. Кто подарил глаза Живому? И как упростилась бы вся эта загадка, над которой Кин, Бер и Ар ломают себе сейчас голову, если бы можно было с уверенностью сказать, что и сам Живой — это подарок, посланный с какой-то неведомой планеты на другую и случайно попавший на Марс.
Как существо Живой загадочен, он таит в себе много непонятного для нас. Но как подарок — он воплощенная откровенность, именно таким могло бы быть живое произведение искусства, если бы оно вообще было осуществимо.
Разве мы изучаем подарки? Разве нас интересует, из чего они сделаны? Мы ищем, нет, не ищем, а находим в них и ценим особые, не уловимые никакими приборами признаки, которые говорят нам о тех, кто хотел подарить нам частицу самого себя. И как трудно вложить эту частичку в камень, в металл, в дерево. Они покорно принимают ту форму, которую мы желаем им придать, но как ожесточенно сопротивляются, когда мы хотим заставить их перешагнуть грань, отделяющую мертвое от живого, форму от выражения. Кажется, что в одном камне собирается тогда упорство всех камней вселенной, и он, принимая новую форму, отступая под натиском резца и молота, упрямо хранит свое каменное молчание, свое каменное равнодушие ко всему живому.
Но жизнь, комочек жизни в руках художника, уже наделенный способностью чувствовать и выражать свои чувства, разве он не оказывал бы такого же сопротивления, разве он не вступил бы в ожесточенную борьбу за право оставаться самим собой, за право чувствовать и выражать свои чувства по-своему? Сколько времени должна была бы длиться такая борьба? И что надо было сделать, чтобы победить в ней? Каким оружием сражаться? Но как счастлив был бы тот, кто, глядя в глаза Живому, мог бы сказать себе: «Вот капельки жизни, которые не знали, что такое радость и тоска, дружба и одиночество, это я зажег в них мир своих чувств и они способны перенести их в любой уголок вселенной и рассказать обо мне каждому, кто заглянет в них с той ласковой тревогой, с какой все живое должно смотреть в глаза друг другу».
Кто создал твои глаза, Живой? Кто был твоим другом, кого ты видишь, когда с таким доверием смотришь на меня? Ведь не здесь же за несколько дней я завоевал твою любовь? Я еще не успел ничего для тебя сделать такого, чтобы заслужить твою признательность. Но я постараюсь, я не дам тебя в обиду никаким гипотезам, посягающим на нашу дружбу. Я докажу всем… Доказательство — сухое, колючее, недружелюбное слово. Кин тяжело вздохнул. В комнате послышался легкий шорох, и влажный холодный нос Живого уткнулся в свесившуюся с постели руку ученого.
ДЕЛИКАТНОЕ ВЫСТУПЛЕНИЕ ПРОФЕССОРА ИРА НА ДИСПУТЕ О «ЖИВЖИВКАХ»
— Профессор, пожалуйста, не забудьте, что вы обещали выступить сегодня на диспуте о живживках, — сказала профессору Иру молоденькая сотрудница отдела звукозаписи, специально в ожидании его прихода караулившая у двери кабинета.
— Я обещал выступить… Но позвольте, я не имею о живживках ни малейшего понятия.
— Это еще раз доказывает, профессор, что вы совершенно оторвались от жизни. Вы, наверное, даже газет не читаете?
Газет профессор Ир действительно ни разу не брал в руки с тех пор, как началась его лихорадочная погоня за бусукой. Он не умел заниматься двумя делами сразу, а ко всякому чтению он привык относиться очень серьезно.
— Но вы же знаете, что я ужасно занят. Через несколько дней мы должны сдать в печать девятый том Рига, а комментарии еще не готовы.
— Но, профессор, вы же обещали выступить…
— Да, я, кажется, что-то действительно обещал, но я думал тогда, что моя работа будет к этому времени уже закончена, а сейчас я решительно не могу.
— Но ваше имя стоит на пригласительных билетах. Получится очень неудобно: библиотека устраивает диспут, все в нем горячо заинтересованы, будет масса студентов, будут живживки, а директора библиотеки не будет. Это нехорошо. Придите и произнесите хотя бы несколько слов!
— Я охотно бы это сделал, но, повторяю, я ничего не знаю об этих живживках.
— Я могу включить ваш радиоприемник, вы прослушаете доклад, вам станет все ясно, а потом вы придете, посмотрите сами на живживок и скажете, что вы о них думаете. Профессор, это совершенно необходимо и займет у вас не больше двадцати минут.
— Ну, раз вы так настаиваете, хорошо, я постараюсь. — Профессор улыбнулся обрадованной сотруднице, вошел в свой кабинет и сразу же погрузился в разложенные на столе бумаги.
За последние дни его изыскания продвинулись довольно далеко. Профессор пришел к выводу, что древние лирики были вынуждены иногда прибегать к иррациональным выражениям: ведь есть же в математике иррациональные числа. Лирики неизбежно должны были иногда за отсутствием необходимого им слова прибегать к комбинациям слов, где нарушались их обычные, рациональные, осмысленные связи. Так, скажем, описывая сложности, с которыми сталкивался древний тид, пытаясь вычислить длину диагонали квадрата, сторона которого равна одному метру и соответственно х =, лирик мог бы написать:
Диагональ, диагональ,
Тебя мне жаль, тебя мне жаль,
Из двух квадрат нельзя извлечь,
Бессильны здесь число и речь,
Не все имеет свой предел —
На этом тид бусуку съел.
Здесь выражение «тид съел бусуку» передает иррациональный, практически недостижимый характер извлечения квадратного корня из двух. Профессор посмотрел на толстую папку, где лежала рукопись его работы «Введение к бусуке». По своему объему рукопись во много раз превышала статью Рига. Ясно, что включать всю работу в комментарий не следует. Очевидно, придется выпустить ее отдельным изданием, а в комментарии к сочинению Рига сделать соответствующую сноску: см. «Введение к бусуке» профессора Ира. Это позволит своевременно выпустить в свет сочинение Рига и даст возможность профессору еще некоторое время поработать над своей рукописью, уточнить некоторые формулировки в главе о растопырках.
В правильности своих выводов о четырках и вертуне профессор почти не сомневался, они естественно вытекали из лирической природы бусуки. Но растопырки продолжали его беспокоить. Что такое растопырки и зачем они нужны лирику, профессор не мог еще сформулировать достаточно точно. Между тем медлить с этим было нельзя, так как «Введение к бусуке» станет настоятельно необходимо сразу же после выхода в свет сочинений Рига. Профессор стал перечитывать раздел о растопырках, но громкий голос докладчика оторвал его от работы. Профессор досадливо поморщился и хотел выключить радио, но, вспомнив свое обещание, вздохнул и стал слушать.
— …Живживки, — говорил оратор, — болезненное явление в среде нашего студенчества. Мы должны решительно осудить живживок. Что такое живживчество? Это слепое поверхностное подражание жителям неизвестной нам планеты. Оно размагничивает нашу научную молодежь. (Голос из зала: «Неправда! Это еще требуется доказать!») Я как раз и собираюсь перейти к доказательствам и прошу не перебивать меня выкриками с места. Представители живживок получат слово и смогут высказаться. Некоторые думают, что живживчество — это всего лишь мохнатый беретик с торчащими ушками и пришитая сзади к брюкам или юбке длинная живживка из ворсистой материи. Некоторые утверждают, что это лишь невинные знаки межпланетной солидарности живых существ. Так ли это? Имеем ли мы дело с признаками межпланетной солидарности или, наоборот, с желанием противопоставить себя другим жителям своей собственной планеты?! Я думаю, что последнее гораздо вернее. (Голос из зала: «Неправда! Живживки хорошие товарищи!») Я не отрицаю, что среди живживок есть много хороших студентов, есть даже отлично успевающие по всем предметам и помогающие другим.
И все же я хочу остановиться на поведении живживок. Они дошли до того, что все свое свободное время отдают сочинению песен. Работники библиотеки могут подтвердить, что некоторые живживки часами просиживают в отделе древнелирической литературы. Не странно ли, что появление на нашей планете представителя другого научного мира, воплощающего в себе высшие достижения физики и математики, вызывает почему-то у живживок интерес к древней лирике. Казалось бы, следовало ожидать совершенно противоположного. Поймите меня правильно. Я не против лирики как таковой. Я не пытаюсь воскресить те времена, когда все лирическое подвергалось незаслуженному гонению. Я сам в детстве сочинял считалки и физматки. Чтобы не быть голословным, я даже могу прочесть вам одну из своих физматок. (Голоса из зала: «Не надо! Не надо!»).
Но посмотрите, посмотрите, какую песню сочинили живживки, ее текст очень показателен:
Мы веселые живживки,
живки,
Мы на всех планетах есть,
На лице у нас улыбки,
лыбки,
В них космическая весть.
Живживки в своей песне утверждают, что космическая весть — это улыбка, но на улыбке в космос не полетишь! Я уверен, что полет в космос, осуществленный жителями неизвестной нам планеты, это результат упорной научной работы, а не легковесных песенок и улыбочек. Готовясь к своему сегодняшнему докладу, я специально вновь прочитал все сводки, поступающие в академический вестник с Большого Сырта. В них ничего не говорится об улыбках уважаемого коллеги Живого. Тем более нечего улыбаться нам. Я вижу, что некоторые улыбаются, слыша эти мои слова, но это не мешает мне их повторить, да, нам нечего улыбаться.
Наукой доказано, что нельзя одновременно улыбаться и серьезно мыслить, а мы должны мыслить очень серьезно, наша серьезность должна соответствовать серьезности стоящих перед нами серьезных задач по ликвидации серьезного отставания в области освоения космоса. Пусть представители живживок объяснят нам, чему они улыбаются и долго ли они собираются улыбаться!
— …Предыдущий оратор закончил свое выступление вопросом, почему мы, живживки, улыбаемся. Я отвечу ему, мы улыбаемся потому, что у нас очень хорошее настроение. Мы очень рады тому, что на нашей планете появилось новое живое существо. Я думаю, что когда наш уважаемый докладчик появился на свет, это тоже доставило всем окружающим радость, а не огорчение. Он говорил о том, что в сводках ничего не упоминается об улыбках почтенного коллеги Живого. Я позволю себе предположить, что когда родился докладчик, он тоже первое время не улыбался, никто не родится с улыбкой на губах, но рождение нового существа вызывает радостную улыбку на лицах других! Мы считаем, что мы должны приветствовать коллегу Живого улыбкой и мы верим в то, что когда-нибудь он улыбнется нам в ответ. (Возглас из зала: «Правильно!»).
Докладчик говорил, что нельзя одновременно улыбаться и серьезно мыслить. Это неверно. Рождение новой мысли ученый приветствует улыбкой! И, может быть, самая счастливая улыбка во вселенной была на лицах создателей космического корабля, когда они увидели торжество своих научных идей.
Докладчику не нравятся наши ушастые береты и живживки. Но пусть он ответит мне прямо: если бы уважаемый коллега Живой подарил ему такой берет и живживку, отказался бы он их носить или нет? Я думаю, что он счел бы для себя высокой честью принять такой подарок. Возможно, в той части космического корабля, которая не попала на Марс, и были какие-нибудь подобные подарки, которые вез с собой Живой на другую планету. Что же дурного в том, что мы сами решили изготовить себе что-нибудь, постоянно напоминающее нам о Живом, и воспользовались для этого его характерными отличительными признаками? Напомню докладчику то, что известно каждому школьнику: «Подарок есть вещь, изготовленная для другого и несущая на себе отпечаток создавшей его личности». Коллега Живой не мог нам ничего подарить, мы сделали эти подарки сами. Сейчас мы думаем о том, какой приготовить подарок Живому от имени марсианского студенчества. Мы объявили конкурс на лучший подарок и предлагаем всем принять в нем участие.
— …На нашем диспуте, — профессор Ир узнал голос молодой сотрудницы отдела звукозаписи, — обещал выступить директор библиотеки и издательства. Мы должны прислушаться к мнению старших товарищей… Я думаю, что профессор Ир…
Но сам профессор Ир решительно не знал, что и думать об этой странной дискуссии. Ему ясно было только то, что какие-то молодые люди в чем-то подражают в своей одежде космонавту, над изучением которого работает группа академика Ара. Но профессор был так увлечен все это время проблемой бусуки, что совсем перестал интересоваться сообщениями с Большого Сырта. «Пусть каждый занимается своим делом», — такого правила профессор Ир придерживался с юношеских лет и никогда в этом не раскаивался. Однако надо все-таки спуститься в зал. Надо посмотреть на этих живживок. Во всяком случае, выступление их представителя пришлось профессору по душе. Конечно, он воздержится от того, чтобы навязывать кому бы то ни было свое мнение. Ну что может он, профессор Ир, сказать им полезного об этих самых живживках? В разгоревшемся в зале споре чувствуется, что обе стороны вкладывают в эту полемику весь жар своей души. И профессор, наверное, также бы горячился, если бы и перед ним стоял вопрос, носить ему эту живживку или нет. Но увы, он уже вышел из того возраста, когда фасон и покрой его брюк могли вызывать в нем какое бы то ни было волнение. А вот насчет улыбки живживки, несомненно, правы. Тут он хотел бы их поддержать. Но надо это сделать как-нибудь потоньше, поделикатнее, чтобы никого не обидеть.
Выйдя из лифта, профессор направился по коридору к актовому залу, где происходила дискуссия. Но, не доходя нескольких шагов до двери, он вдруг остановился как вкопанный перед большим объявлением: «Все на дискуссию о живживках!» С листа бумаги прямо на него в упор смотрела… бусука! Четырки, вертун и злополучные загадочные растопырки — все мгновенно встало на свои места. Профессор распахнул двери, как вихрь, ворвался в зал, метнулся к представителям живживок, сорвал с первого же попавшегося ему под руку ушастый беретик и с торжествующим криком бросил его в воздух!
ЭПИЛОГ
РАЗГОВОР НА ПЛОЩАДИ ИМЕНИ ЖИВОГО
— Значит, он все-таки участвовал в создании межпланетного корабля?
— Да, несомненно, я мог бы назвать его нашим главным советчиком.
— Маэстро Кин тоже был в этом уверен. Они были неразлучными друзьями. После шести месяцев наблюдений академик Ар сказал: «Кин, вы — та среда, в которой Живой чувствует себя лучше всего, и он должен всегда оставаться с вами». Но в городе Живой очень грустил, и тогда было решено перенести Музей необычайных метеоритов сюда, на Большой Сырт. Живой прожил здесь двенадцать лет. Его все очень любили, он был веселый и добрый. Но иногда он тосковал, особенно в звездные ночи, он садился, прижимал к себе задние четырки и выл тихо и протяжно. Один маэстро Кин мог его тогда успокоить. Когда Живой заболел, его лечили наши лучшие доктора, они лечили его долго, но не смогли вылечить. Маэстро Кин очень боялся, что он не сумел окружить Живого всем необходимым и Живой умер от тоски.
— Нет, он умер от старости.
— Сначала мы хотели поставить ему очень большой памятник, чтобы он был виден издалека. Но ведь вы знаете, Живой был невысокого роста, и поэтому маэстро Кин сказал, что статуя должна быть такой, каким был Живой, чтобы и через тысячи лет те, кто будет на него смотреть, видели его таким, каким мы его знали.
Маэстро Кин отобрал для статуи самый лучший метеоритный камень из сокровищницы своего музея. Он говорил, что статую надо обязательно изваять из метеорита, в память о том, что Живой пришел к нам из космоса. Было очень много проектов и памятника и постамента. Но в конце концов остановились на этом. На больших постаментах Живой смотрел на нас свысока, а это было не в его характере.
Вы хотели знать, что здесь написано? Эти несколько строк сочинила одна школьница:
ОН БЫЛ ВЕСЕЛЫЙ, ГРУСТНЫЙ И ЛОХМАТЫЙ,
ГОНЕЦ ВЕНЕРЫ ИЛИ СЫН ЗЕМЛИ,
ОН БЫЛ ВО МНОГО РАЗ СЛОЖНЕЙ, ЧЕМ АТОМ,
ВСЕХ ТАЙН ЕГО ПОСТИЧЬ МЫ НЕ СМОГЛИ.
ОН БЫЛ СЛОЖНЕЕ И ГОРАЗДО ПРОЩЕ,
ДОВЕРЧИВЫЙ, ЖИВОЙ МЕТЕОРИТ.
МЫ В ЧЕСТЬ НЕГО НАЗВАЛИ ЭТУ ПЛОЩАДЬ.
ОН БЫЛ ЖИВОЙ. ЗДЕСЬ ПРАХ ЕГО ЗАРЫТ.
Высокий космонавт подошел к гранитному постаменту, ласково потрепал каменную голову собаки, потом вынул из петлицы комбинезона красный цветок и бережно положил его к ногам Живого.
Я ПРИЗНАТЕЛЕН АКАДЕМИКУ АРУ…
Есть ли жизнь на Марсе? Возможна ли «война между физиками и лириками»? Существует ли на какой-либо из планет «парфюмерическая цивилизация?» Прочитав маленькую юмористическую повесть «Четыре четырки», где, как принято говорить, «затрагиваются все эти вопросы», я не задумывался ни над одним из них. Очевидно, менее всего беспокоили они и самого автора, и Марс понадобился ему всего лишь как традиционная сценическая площадка, на которой испокон веков происходят разные фантастические события.
Марсиане, с которыми я познакомился, не похожи на тех с головы до ног механизированных завоевателей, которые смотрели на меня со страниц давно прочитанных книг. И я был признателен и академику Ару, и профессору Беру, и маэстро Кину за то, что они окружили таким вниманием и заботой случайно попавшую к ним в гости нашу земную собаку. Временами мне даже хотелось помочь им вывести их из тех заблуждений, а которые каждый из них попадал, «абсолютизируя» свою гипотезу и считая, что именно он нашел единственно правильный путь к решению загадки Живого. Но Живой в повести — это не только живой организм, но и подарок от земной человеческой жизни, причем именно такой, которая руководствуется высокими принципами. Кстати, к этому выводу постепенно приходят и герои повести, преодолевая свои ошибки и заблуждения. Над этими ошибками можно смеяться — особенно над выкладками профессора Ира, но в чем-то они поучительны и для нас. И, ратуя за содружество всех наук, за то, чтобы ученый имел широкий взгляд на мир, а не замыкался только в узких рамках своей профессии (помнится, еще Герцен писал об этом), автор повести защищает идею, дорогую сердцу каждого, кто имеет дело с подготовкой молодых специалистов, начинающейся, собственно говоря, со школьной скамьи.
В повести звучат любовь к жизни и глубокое уважение к науке, все отрасли которой в конечном счете служат защите и сохранению жизни, — в этом их великое, нерасторжимое единство.
В.В. ПАРИН, профессор,
действительный член Академии медицинских наук СССР
Артур Кларк
ПО ТУ СТОРОНУ НЕБА
Артур Чарльз Кларк — один из крупнейших писателей-фантастов современной Англии. Английская литературная критика расценивает его как современного Уэллса, отмечая особо его способность просто и увлекательно излагать сложнейшие философские и научные проблемы наших дней. Возможно, оценка эта несколько преувеличена, но факт остается фактом: по художественному мастерству, по серьезности подхода к научной стороне фантастики, наконец, по знанию материала и мощи воображения Артур Кларк бесспорно занимает выдающееся место среди западных фантастов.
Артур Кларк родился в 1917 году в Майнхеде и окончил Лондонский королевский колледж по отделению математики и физики. Во время войны служил в ВВС, специализируясь на радарной технике. С 1949 года и до последнего времени он был председателем Британского общества межпланетных сообщений и членом как Королевского астрономического общества, так и Королевской ассоциации астрономов, двух ведущих государственных организаций в области астрономии. Сейчас он живет на Цейлоне и является Президентом Цейлонского астрономического общества.
Литературная деятельность А.Кларка началась с 1947 года, когда он выступил с первыми рассказами. С тех пор А. Кларк написал (не считая рассказов) более десяти крупных научно-фантастических романов и повестей, привлекающих читателя реалистичностью и глубоким знанием материала, а также более десяти научно-художественных произведений, большая часть которых может считаться классикой в этом жанре. В 1961 году А. Кларку за популяризацию науки была присуждена международная премия Калинги.
СПЕЦИАЛЬНЫЙ ГРУЗ
До сих пор помню, какое возбуждение царило в 1957 году, когда Советский Союз запустил первые искусственные спутники и сумел подвесить здесь, за пределами атмосферы, несколько фунтов приборов. Конечно, я тогда был ребенком, но как и все вечером спешил на улицу, старался высмотреть крохотные светила, которые мелькали в сумеречных небесах над моей головой, на высоте сотен миль. Странно, как подумаешь, что некоторые из них летают до сих пор, но теперь они подо мной, и чтобы увидеть их, надо смотреть вниз, на Землю…
Да, многое переменилось за последние сорок лет. Иногда я начинаю даже опасаться, что для вас там, на Земле, космические станции нечто само собой разумеющееся, и вы забываете, сколько умения, знаний, отваги понадобилось, чтобы создать их. Часто ли вы задумываетесь над тем, что все ваши международные телефонные разговоры и большинство телевизионных программ передаются тем или иным спутником? И часто ли вспоминаете добрым словом здешних синоптиков, благодаря которым прогнозы погоды перестали быть предметом острот (как было во времена наших дедов) и попадают в самую точку в девяноста девяти случаях из ста?
Да, не сладко нам приходилось, когда я начинал работать на дальних станциях… Мы гнали, торопились закончить сборку и ввести в действие миллионы новых телевизионных и радиоканалов, которые должны были открыться, как только в космосе появится аппаратура, способная послать направленную передачу в любую точку земного шара.
Первые искусственные спутники летали сравнительно низко над Землей, тогда как три станции, образующие великий треугольник «Релейной Цепи», нужно было разместить на высоте двадцати двух тысяч миль, строго над экватором, на равном расстоянии друг от друга. На этой — и только на этой — высоте полный виток занимал бы ровно сутки, таким образом они всегда оставались бы над одной и той же точкой вращающегося земного шара.
Мне довелось поработать на всех трех станциях, но начинал я на «Второй Релейной». Она расположена почти точно над Энтеббе в Уганде, обслуживает Европу, Африку и большую часть Азии. Ныне это огромное сооружение, несколько сот ярдов в поперечнике, которое одновременно шлет на свое полушарие тысячи программ, обеспечивая полмира радиосвязью. Но когда я впервые увидел станцию из иллюминатора транспортной ракеты, которая доставила меня на орбиту, она больше всего напоминала плывущую в космосе гору металлолома. Готовые части парили вперемешку, как попало, и казалось, из этого хаоса никогда не возникнет порядок.
Жилые помещения для технического персонала и монтажников были примитивны: несколько отслуживших срок транспортных ракет, с которых сняли все, кроме регенераторов воздуха. Мы их окрестили «скорлупами»; каждому человеку было отведено минимально необходимое пространство для него самого и двух-трех кубических футов личного имущества. Забавно, не правда ли: живешь среди безграничного космоса, а тебе даже повернуться негде!
Понятно, мы пришли в восторг, услышав, что нам отправлены герметичные квартиры со всеми удобствами, включая душ с игольчатыми форсунками, работающий даже там, где вода — как и все остальное — невесома. Если вы не жили сами на борту набитого битком космического корабля, вам не понять, как это дорого. Наконец-то мы выбросим губки для обтирания и вспомним, что такое настоящая чистота!
И ведь нам обещали не одни только души. К нам с Земли летела надувная комната отдыха, в которой свободно могли разместиться восемь человек, библиотека с микрофильмами, магнитный бильярдный стол, портативные шахматы и прочие новинки для истомившихся космонавтов. Одна мысль обо всех этих удобствах делала наше спазматическое существование в «скорлупах» просто невыносимым, хотя каждый из нас получал тысячу долларов в неделю за то, чтобы выносить его.
Покинув «Зону Второй Заправки», расположенную на высоте двух тысяч миль над Землей, долгожданная раке га с драгоценным грузом должна была за шесть часов дойти до нас. Я в это время был свободен от работы и прильнул к телескопу, у которого проводил большую часть своего скудного досуга. Было невозможно пресытиться изучением огромной планеты, висевшей в пространстве рядом с нами; если настроить телескоп на максимальную мощность, то впечатление такое, словно лишь несколько миль отделяет вас от поверхности Земли. При хорошей видимости, когда не было облаков, отчетливо различались объекты размером с маленький дом. Мне не довелось посетить Африку, однако я очень хорошо с ней ознакомился в свободное время на «Второй Релейной». Вы можете не поверить, но я часто видел в степи движущихся слонов, а огромные стада зебр или антилоп и подавно легко было различить — они перемещались на широких просторах резерватов, будто ожившие волны. Но больше всего я любил смотреть, как над горами в сердце континента занималась заря. Солнечный свет могучей полосой шел через Индийский океан, и новый день затмевал крохотные галактики городов, мерцающие во мраке подо мной. Задолго до того, как лучи светила дотягивались до окружающих равнин, вершины Килиманджаро и Маунт-Кения начинали сверкать, точно алмазные звезды в окружении ночи. Но солнце поднималось все выше, и день стремительно скатывался по склонам, наводняя светом долины. Я видел Землю в первой четверти, затем наступало «полноземлие».
Двенадцать часов спустя можно было наблюдать все в обратном порядке, и те же вершины улавливали последний луч заходящего солнца. Некоторое время они еще сияли над узкой полосой сумерек, потом Земля, вращаясь, уходила во мрак, и над Африкой спускалась ночь…
Но сейчас меня занимала не красота земного шара. Я вообще не глядел на Землю, а только на бело-голубую звезду над западной каймой планетного диска. Транспортный корабль-автомат находился в тени Земли, и я видел жаркое пламя его ракетных двигателей, которые несли корабль на высоту двадцати тысяч миль.
Мне так часто приходилось следить за подходом ракет, что я знал наизусть все их маневры. И когда я заметил, что ракетные двигатели, вместо того чтобы потухнуть, продолжают ярко светиться, мне тотчас стало ясно: что-то не так. С чувством бессильной ярости и отчаяния наблюдал я, как все наши долгожданные удобства — и, что хуже всего, наша почта! — набирая скорость, устремляются по непредусмотренной орбите. Автопилот отказал. Будь на борту человек, он взял бы на себя управление и выключил двигатели, теперь же все горючее, припасенное для возвращения, обратилось в непрерывный поток энергии.
К тому времени, как баки опустели и далекая звезда, погаснув, пропала из поля зрения моего телескопа, следящие устройства уже подтвердили то, что я и без того знал. Транспорт летел слишком быстро, чтобы земное тяготение могло удержать его, он мчался в космические дебри за Плутоном…
Мы надолго пали духом, а тут еще кому-то из вычислительного центра пришло в голову рассчитать, что будет дальше с заблудившимся транспортом. Ведь в космосе ничто не пропадает безвозвратно. Определите орбиту ракеты, и до скончания времен будет известно, где она находится в каждый момент. И глядя на то, как наша комната отдыха, наша библиотека, наши шахматы, наша почта удаляются по направлению к периферии солнечной системы, мы знали, что в один прекрасный день все вернется, вернется в полной сохранности. Если у нас будет наготове корабль, ничего не стоит перехватить транспорт, когда он снова приблизится к Солнцу — ранней весной 15 862 года нашей эры.
ПЕРНАТЫЙ ДРУГ
Насколько мне известно, никто не издавал постановлений, запрещающих держать на космических станциях комнатных животных. Просто никому не приходило в голову что такое постановление необходимо; но если бы даже запрет существовал, я уверен, что Свен Ульсен все равно пренебрег бы им.
Вы, конечно, представляете себе Свена этаким северным богатырем — рост шесть футов шесть дюймов, телосложение быка и соответствующий голосина. Будь это так, он вряд ли мог бы рассчитывать на работу в космосе; на деле Свен, подобно всем «космачам» той поры, был жилистый коротышка, н ему не стоило никакого труда держаться в пределах 150-фунтовой весовой нормы, которая многих из нас вынуждала соблюдать голодную диету.
Свен был один из наших лучших монтажников, он отлично справлялся со своей работой, требующей искусных рук и особого навыка: ловить свободно парящие фермы того или иного комплекта, дирижировать своеобразным замедленным балетом в трех измерениях, в итоге которого фермы занимали предназначенное им место, и сваривать узлы, когда все части подогнаны в точном соответствии с чертежами… Я мог подолгу смотреть, как его бригада собирает космическую станцию, точно огромную мозаику. А работа была не только замысловатая, но и утомительная: космический скафандр — далеко не самая удобная спецодежда. Зато у людей Свена было большое преимущество перед высотниками, которые на Земле строят небоскребы. Они могли отойти назад и полюбоваться произведением своих рук, не опасаясь, что тяготение тотчас разлучит их с ним…
Не спрашивайте меня, почему Свен решил завести комнатное животное и чем объяснить его выбор. Я не психолог, но должен признать, что он выбрал очень разумно. Клерибел практически не занимала места, ее паек представлял собой бесконечно малую величину, наконец, она — в отличие от большинства других животных, очутись они на ее месте, — нисколько не страдала из-за невесомости.
Впервые я обнаружил присутствие на борту Клерибел, когда, сидя в закутке, смеха ради именуемом моей конторой, проверял по спискам наличность в подведомственном мне техническом складе, чтобы знать, какие артикулы на исходе. Услышав над самым ухом мелодичный свист, я решил, что включилась внутренняя селекторная связь, и стал ждать объявления. Но объявления не последовало, зато прозвучала такая долгая и затейливая трель, что я рывком поднял голову, совершенно забыв о металлическом кронштейне в стенке за моей спиной. И когда звезды перестали взрываться у меня перед глазами, я впервые увидел Клерибел.
Крохотная желтая канарейка неподвижно висела в воздухе — совсем как колибри, с той разницей, что ей это не стоило никаких усилий, прижатые к туловищу крылышки отдыхали. С минуту мы глядели друг на друга, затем, прежде чем я успел окончательно прийти в себя, она исполнила в воздухе этакое заднее сальто, которого ни одна земная канарейка не сумела бы повторить за ней, и исчезла, легонько взмахнув крыльями. Было очевидно, что она великолепно освоилась с отсутствием тяготения и не одобряла лишних усилий.
Свен долго не признавался, что он хозяин Клерибел, а потом это потеряло всякое значение, потому что она стала всеобщей любимицей. Он провез ее контрабандой с Земли на последней транспортной ракете, возвращаясь из отпуска, — отчасти, по его словам, из чг. сто научного интереса. Дескать, захотелось узнать, как поведет себя птица, утратив вес, но сохранив свои крылья.
Клерибел чувствовала себя отлично и поправлялась. В общем-то нам не стоило большого труда прятать недозволенного гостя, когда с Земли являлись Высокопоставленные Персоны. На космической станции несметное количество укромных уголков. Единственное затруднение было связано с тем, что Клерибел в минуту волнения становилась довольно шумной особой, и нам не раз приходилось на ходу придумывать объяснение странному писку или свисту, который вырывался из вентиляционных шахт или складских чуланов. Порой все висело на волоске, но кому придет в голову искать на космической станции канарейку?!
У нас была установлена двенадцатичасовая вахта — не так страшно, как это может показаться, потому что в космосе потребность в сне невелика. Разумеется, когда постоянно купаешься в лучах солнца, «день» и «ночь» не существуют, но все-таки мы соблюдали привычное деление суток. И уж во всяком случае, когда я проснулся в то «утро», ощущение было в точности, как в шесть утра на Земле: ноющая головная боль и смутные воспоминания о беспорядочных, путаных сновидениях. Прошла вечность, прежде чем я освободился от предохранительных ремней. Я еще не пришел как следует в себя, когда присоединился в столовой к остальной части дежурной смены. Завтрак проходил в непривычном молчании, одно место за столом пустовало.
— Где Свен? — спросил я довольно равнодушно.
— Ищет Клерибел, — ответил кто-то. — Говорит, куда-то запропастилась. Обычно она будит его по утрам.
Не успел я заметить, что она будит и меня тоже, как вошел Свен, и по его лицу сразу было видно, что случилась беда. Он осторожно раскрыл ладонь — на ней лежал желтый комочек, печально торчали в воздухе две лапки с поджатыми когтями.
— Что с ней? — спросили мы.
Душераздирающее зрелище всех одинаково потрясло.
— Не знаю, — угрюмо ответил Свен. — Вот, нашел ее в таком состоянии…
— Ну-ка поглядим, — сказал Джок Дункан, наш повар-врач-диетолог.
Мы ждали, примолкнув, пока он, поднеся Клерибел к уху, пытался уловить биение сердца.
Джок покачал головой.
— Ничего не слышу. Но это еще не значит, что она мертва. Мне не приходилось прежде выслушивать канареек, — добавил он виновато.
— Дать ей глоток кислорода, — предложил кто-то, показывая на перепоясанный зеленой полоской аварийный баллон в нише возле двери.
Все согласились, что это отличная мысль, и Клерибел аккуратно накрыли маской, которая вполне могла заменить ей кислородную палатку.
К нашему облегчению, птаха тотчас ожила. Сияя всем лицом, Свен убрал маску, Клерибел вскочила на его палец, издала свои обычные трели на мотив «В камбуз, ребята!» — и тут же опять упала лапками кверху.
— Ничего не понимаю, — пожаловался Свен. — Что с ней такое? Никогда еще она так себя не вела.
Уже несколько минут что-то тихонько копошилось в моей памяти. В то утро мое сознание действовало очень вяло, я никак не мог окончательно сбросить оковы сна. Не мешало бы и мне кислорода вдохнуть… Но прежде чем рука дотянулась до маски, меня осенило. Я резко повернулся к дежурному инженеру:
— Джим! Что-то не в порядке с воздухом! Вот почему Клерибел не выдерживает. Я только что вспомнил: шахтеры в прошлом брали с собой канареек под землю, они предупреждали их о появлении газа.
— Вздор! — ответил Джим. — Приборы давно подняли бы тревогу. У нас параллельная сигнализация, работает независимо.
— Гм… Вторая система еще не включена, — напомнил ему помощник,
Джим переменился в лице и молча исчез из столовой; мы стояли, толкуя о случившемся и передавая друг другу кислородный баллон наподобие трубки мира.
Джим вернулся через десять минут, и вид у него был слегка пришибленный. Случилось то, чего никто не мог предвидеть, несколько совпадений одновременно: ночью было солнечное затмение — мы попали в тень Земли (что случалось очень редко), замерзла одна из секций регенератора воздуха и не сработала единственная действующая сигнализация. Электронные и химические аппараты стоимостью в полмиллиона долларов подвели нас. Не будь Клерибел, мы очень скоро отправились бы к праотцам,
Так что если вы попадете на космическую станцию, не удивляйтесь, неожиданно услышав птичьи трели. Никакого повода для беспокойства, напротив: это будет означать, что вы застрахованы вдвойне, притом практически без дополнительных расходов.
СДЕЛАЙТЕ ГЛУБОКИЙ ВДОХ
Я уже давно приметил, что люди, которые никогда не покидали Землю, находятся в плену неверных представлений об условиях в космосе. Так, всякий «знает», что человека, очутившегося без скафандра в безвоздушном пространстве за пределами атмосферы, ожидает мгновенная страшная смерть. В популярной литературе вы найдете множество кровавых описаний, как взрываются космонавты, и я не буду портить вам аппетит пересказом. Кстати, в основе многие из этих рассказов справедливы, И мне самому приходилось в последний момент вытаскивать из воздушного шлюза растяп, которые не заслуживали славного звания космонавтов.
Но ведь из всякого правила есть исключение, так и тут. Мне ли не знать — на себе испытал!
Мы заканчивали монтаж «Второго Релейного Спутника»; все главные узлы были собраны, жилые помещения герметизированы, и станции придали медленное вращение вокруг собственной оси, восстановив ощущение тяжести, от Которого мы успели отвыкнуть. Я сказал «медленное», однако обод нашего двухсотфутового колеса вращался со скоростью тридцати миль в час. Движения мы, понятно, не замечали, но центробежная сила, вызванная вращением, вернула нам около половины нашего земного веса. Этого оказалось достаточно, чтобы предметы перестали произвольно парить в пространстве, и вместе с тем мы не чувствовали себя слишком уж неповоротливыми после многих недель полной невесомости.
В ту ночь, когда это произошло, наша четверка спала в тесной цилиндрической кабине, известной под наименованием «Шестого Кубрика». Она находилась на самом краю обода станции. Представьте себе велосипедное колесо, у которого шину заменяет гирлянда сосисок, ну так вот — «Шестой Кубрик» был одной из «сосисок», и мы мирно дремали внутри нее.
Разбудил меня внезапный толчок — не такой сильный, чтобы я встревожился, но, во всяком случае, я сел на койке, недоумевая, что случилось. На космической станции любое необычное явление требует немедленной проверки, и я нажал тумблер возле койки, включая внутренний селектор.
— Алло, Центральная, что случилось?
Никакого ответа, линия не работала.
Серьезно обеспокоенный, я соскочил с койки — и испытал еще большее потрясение: тяготение отсутствовало. Я взлетел к потолку, но успел схватиться за стойку и остановить полет, растянув руку.
Не может вся космическая станция вдруг перестать вращаться. Ответ мог быть лишь один… Выход из строя селектора и — как я тотчас обнаружил — осветительной сети открыл нам страшную истину: мы не составляли больше части станции, каким-то образом наша кабина оторвалась, и ее швырнуло в пространство подобно тому, как отлетает, упав на вращающийся маховик, дождевая капля.
Иллюминаторов не было, наружу не выглянешь, однако мы не сидели в кромешной тьме — включилось аварийное освещение, работающее от батарей. Клапаны воздушной магистрали автоматически замкнулись, едва стало падать давление, и мы могли бы некоторое время существовать в нашей маленькой атмосфере, хотя она и не обновлялась. Увы, непрекращающийся свист дал нам понять, что воздух, которым мы располагаем, уходит в какую-то пробоину.
Можно было только гадать, какова судьба космической станции. Не исключено, что все сооружение разбито вдребезги и наши товарищи либо погибли, либо находятся в столь же незавидном положении, как и мы, летя через космос в дырявых банках с воздухом… Наша единственная, очень слабая надежда заключалась в том, что мы одни оказались жертвами крушения, что станция в остальном цела и за нами послан спасательный отряд. Все-таки мы удалялись со скоростью не больше тридцати миль в час, и любой из реактивных скутеров мог за несколько минут догнать нас.
В действительности на это потребовалось около часа, хотя если бы не мои часы, я никогда бы не поверил, что нас нашли так быстро. Мы уже начали задыхаться, всего лишь одно деление отделяло от нуля стрелку прибора на нашем единственном аварийном кислородном баллоне…
Стук в обшивку прозвучал для нас словно сигнал из другого мира. Мы отчаянно застучали в ответ, мгновение спустя к нам донесся глухой голос. Кто-то снаружи прижался шлемом скафандра к металлу обшивки, и простейшая звукопроводимость позволяла нам слышать его. Не так отчетливо, как радио, разумеется, но понять можно.
Пока шел военный совет, стрелка манометра медленно ползла к нулю. Прежде чем нас отбуксируют к станции, мы будем мертвы… Но спасательный корабль рядом, в нескольких футах от нас, его воздушный шлюз открыт, вся задача в том, как пересечь эти несколько футов без скафандра.
Мы очень тщательно все подготовили, снова и снова разбирали предстоящие действия, отлично понимая, что бисировать не придется. В заключение сделали по последнему глубокому вдоху из кислородного прибора, очищая легкие. И когда все приготовились, я постучал в стенку, давая сигнал нашим друзьям.
Прерывистый стрекот… Это механические инструменты принялись обрабатывать тонкую скорлупу кабины. Зная, что последует, мы изо всех сил ухватились за стойки, стараясь держаться подальше от будущего входа. Все произошло настолько быстро и внезапно, что сознание было бессильно регистрировать последовательность событий. Кабина словно взорвалась, меня обдал могучий вихрь, последние остатки воздуха вырвались из легких через непроизвольно открывшийся рот. А затем — предельная тишина и алмазы звезд в зияющем отверстии, которое обозначало путь к жизни.
Уверяю вас, мне некогда было анализировать свои ощущения. Кажется (хотя я отнюдь не уверен, что все это не плод воображения), я ощутил резь в глазах, и словно иголки кололи все тело. И было очень холодно, возможно потому, что тотчас началось испарение влаги с поверхности тела.
Единственное, что я помню совершенно точно, — это жуткая тишина. На космической станции не бывает полного безмолвия, всегда рокочут двигатели или шумят воздушные насосы. А тут — абсолютная тишина вакуума, пустоты, где нет ни одной частицы воздуха, которая могла бы переносить звук.
Мы почти одновременно бросились в брешь в корпусе, под лучи пылающего солнца. Меня тотчас ослепило, но это не играло роли, потому что спасатели в скафандрах сразу же подхватили нас и толкнули в переходную камеру. По мере того, как в ней накапливался воздух, постепенно возродился звук, и мы вспомнили, что здесь можно дышать. Потом нам рассказали, что вся операция длилась двадцать секунд…
Итак, мы оказались членами-учредителями клуба «Глотателей Пустоты». Впоследствии не менее дюжины человек в подобных обстоятельствах проделали то же самое. Рекорд пребывания в пустоте равен теперь двум минутам; затем кровь начинает пузыриться, так как закипает при температуре тела, и пузырьки быстро попадают в сердце.
Для меня последствия оказались минимальными. С четверть минуты пробыл я в лучах настоящего солнца, а не того хилого сияния, которое просачивается сквозь земную атмосферу. Глоток космоса не принес мне ни малейшего вреда, но загорел я так, как никогда в жизни не загорал.
КОСМИЧЕСКАЯ СВОБОДА
Полагаю, мало кто из вас способен представить себе, как жили люди, прежде чем релейные спутники дали нам действующую ныне систему всемирной связи. В моем детстве было невозможно передавать телевизионные программы через океан, даже обеспечить надежную дальнюю радиосвязь, не подцепив по пути богатой коллекции шумов и разрядов А теперь свободные от помех каналы для нас самое естественное дело, мы ничуть не удивляемся, когда видим друзей на противоположном конце земного шара так же отчетливо, как если бы стояли лицом к лицу с ними. И ведь это факт, что без релейных спутников рухнула бы вся система мировой индустрии и торговли. Не будь космических станций и нас, передающих деловые послания вокруг шарика, смогла ли бы хоть какая-нибудь из ведущих мировых экономических организаций сопрягать разбросанные по всему миру центры «электронного мозга»?
Но когда мы в конце семидесятых годов заканчивали создание «Релейной Цепи», все это было еще делом будущего. Я уже рассказал о некоторых наших проблемах и злоключениях; они были достаточно серьезны, однако в конечном счете мы одолели все трудности. Три станции в космосе вокруг Земли перестали быть беспорядочным нагромождением ферм, воздушных баллонов и герметичных пластиковых кабин. Кончилась сборка, мы заняли свои отсеки и приступили к работе в человеческих условиях, не стесненные скафандрами. Медленное вращение станций вернуло нам тяготение. Не настоящее земное тяготение, конечно, но центробежная сила создает и в космосе те же самые ощущения. Приятно было налить бокал и сесть в кресло не опасаясь, что малейшее дуновение воздуха унесет тебя.
После завершения монтажа трех станций еще не меньше года упорного труда ушло на установку радио- и телевизионной аппаратуры, которой предстояло взять на свои космические плечи бремя земных коммуникаций. Наконец настал день, когда мы пустили первый телевизионный канал между Англией и Австралией. Направленный сигнал поступил с Земли к нам на «Вторую Релейную», расположенную над центром Африки, мы ретранслировали его на «Третью Релейную», подвешенную над Новой Гвинеей, а оттуда он вернулся на Землю, чистенький, как стеклышко, несмотря на путешествие длиной в девяносто тысяч миль.
Впрочем, это была лишь проверка, инженеры испытывали аппаратуру. Официальное открытие линии должно было стать величайшим событием в истории мировых коммуникаций. Готовилась тщательно разработанная глобальная телепередача с участием всех стран; впервые телевизионным камерам предстояло за три часа обрыскать весь свет, возвещая человечеству, что рухнул последний барьер, воздвигнутый расстояниями.
Циники уверяли, что разработка этой программы потребовала не меньших усилий, чем само создание космических станций. Причем изо всех проблем наиболее трудной оказался выбор «церемониймейстера» — ведущего, которому предстояло объявлять номера небывалого глобального спектакля для половины человечества.
Одному богу известно, что делалось за кулисами: сговор, шантаж, явное подсиживание… Так или иначе за неделю до великого дня к нам прилетела внеочередная ракета с Грегори Уэнделлом на борту. Это было полной неожиданностью, ведь Грегори не пользовался среди телезрителей такой известностью как, скажем, Джефферс Джексон в США или Вине Клиффорд в Англии. Видно, главные фавориты подсидели-таки друг друга, и Грег получил заманчивое назначение благодаря одному из тех компромиссов, которые так хорошо известны политиканам.
Уэнделл начинал свою карьеру рядовым диктором одной из университетских радиостанций американского Среднего Запада, потом вел программы ночных клубов Голливуда и Манхеттена, и наконец ему поручили ежедневную передачу во всеамериканском вещании. Наряду с покровительственно-непринужденным тоном главным активом Грега был глубокий, бархатный голос — видимо, дар негритянских предков. Даже если вы совершенно не соглашались с тем, что он говорил, если он всю душу из вас выматывал своим интервью, все равно слушать его было одно удовольствие.
Мы показали Грегу всю космическую станцию, даже (вопреки правилам) вывели его через воздушный шлюз в космос, облачив в скафандр. Ему все пришлось по душе, но две вещи особенно понравились.
— Воздух, который вы здесь приготовляете, — сказал он, — куда лучше той дряни, которой мы дышим в Нью-Йорке. Впервые с тех пор, как я на телевидении, моя носоглотка в порядке.
И еще он одобрил меньшее тяготение; на ободе станция человек весил половину земного веса, а возле оси — вообще ничего.
Однако новизна окружения не отвлекла Грега от работы. Он по многу часов проводил в «Центральной Аппаратной» — размечал сценарий, отрабатывал свои реплики, изучал дюжины мониторов, которым предстояло быть его окнами в мир. Однажды я застал его в тот момент, когда он репетировал представление королевы Елизаветы, которая должна была говорить из Бекингемского дворца в самом конце программы. Он настолько увлекся, что даже не заметил меня, хотя я стоял рядом с ним.
Да, эта телепередача вошла в историю. Впервые миллиард людей одновременно смотрел программу, которая создавала эффект присутствия в любом уголке Земли, зрители наблюдали перекличку виднейших граждан мира. Сотни камер на земле, в небесах и на море пытливо всматривались во вращающийся земной шар; и в заключение на экране появилась великолепная панорама Земли. Благодаря применению особой линзы в камере, установленной на спутнике, наша планета как бы медленно удалялась, пока не затерялась среди звезд…
Конечно, не обошлось без накладок. Одна камера, установленная на дне Атлантического океана, не включилась своевременно, и пришлось зрителям дольше задуманного любоваться Тадж Махалом. Из-за неправильного соединения русские субтитры легли на изображение, идущее на Южную Америку; в то же время половина Советского Союза пыталась читать по-испански. Но это мелочи по сравнению с тем, что могло случиться…
На протяжении всех трех часов, одинаково непринужденно представляя знаменитых людей и неизвестных, звучал густой, лишенный какого-либо самолюбования голос Грега. Он превосходно выполнил свою задачу, и как только кончилась передача, с Земли посыпались поздравления. Правда, ведущий их не слышал: после короткого разговора со своим агентом он тотчас лег спать.
На следующее утро его ждала идущая на Землю ракета, а на Земле — любая должность, какую он только пожелает. Но ракета ушла без Грега Уэнделла, отныне младшего диктора «Второй Релейной».
— Они решат, что я свихнулся, — сказал он, радостно улыбаясь. — Но на что мне сдалась вся их мышиная возня там, внизу? Отсюда я вижу вселенную, здесь могу вдыхать чистый от смога воздух, благодаря малому тяготению я чувствую себя Геркулесом, и мои бывшие жены, эти три душки, не смогут до меня добраться.
Грег послал воздушный поцелуй вслед уходящей ракете.
— До свидания, Земля! — крикнул он. — Я вернусь, как только начну тосковать по заторам на Бродвее и мглистым рассветам. А станет одолевать ностальгия — достаточно нажать кнопку, и я увижу любой уголок планеты. Да здесь я в центре событий в гораздо большей мере, чем где-либо на Земле. И в любой миг могу изолироваться от человеческой расы.
Продолжая улыбаться, он смотрел, как ракета начинает свое долгое падение на Землю, туда, где богатство и слава тщетно ждали его. Затем, весело насвистывая, восьмифутовыми шагами вышел из контрольного пункта: ему надо было читать прогноз погоды для Южной Патагонии.
СЛУЧАЙНАЯ ВСТРЕЧА
Должен сразу же вас предупредить: у этой истории нет конца. Зато начало можно установить совершенно точно — мы с Джулией учились вместе в Астротехе, когда я познакомился с ней. Я уже был в аспирантуре, она перешла на последний курс факультета физики солнца, и весь последний год в институте мы встречались довольно часто. У меня до сих пор цела шерстяная шапочка, которую она связала мне, чтобы защищать голову от ударов о шлем космического скафандра. (Нет-нет, я никогда ее не надевал, это было бы кощунство!)
Увы, когда меня назначили на «Второй Релейный», Джулия попала на «Солнечную Обсерваторию» — на таком же расстоянии от Земли, но несколько градусов восточнее по орбите. Вот так: оба на высоте двадцати двух тысяч миль над центром Африки — разделенные девятьюстами милями пустынного, враждебного космоса.
Первое время мы были настолько поглощены своими делами, что не так сильно ощущали боль разлуки. Но когда прошла прелесть новизны и жизнь в космосе стала привычной, наши мысли принялись перебрасывать мост через разделяющую нас бездну. И не только мысли: я наладил дружбу со связистами, и нам с Джулией удавалось побеседовать, пользуясь межстанционным телеканалом. Правда, почему-то на душе только хуже, когда глядишь друг на друга и не знаешь, сколько еще людей видит вас в то же время. Космическая станция не самое благоприятное место для личных дел…
Иногда я наводил один из наших телескопов на недосягаемую сверкающую звезду обсерватории. Кристальная чистота космоса позволяла прибегать к огромным увеличениям, и я видел все детали оборудования нашего соседа — солнечные телескопы, герметичные сферы, которые служили жильем для сотрудников, карандашики транспортных ракет, прилетевших с Земли. Часто среди аппаратуры двигались фигурки в скафандрах, и я тщетно напрягал зрение, пытаясь их распознать. Даже на расстоянии нескольких футов трудно узнать человека, облаченного в космический скафандр, и все-таки я не мог удержаться от попытки.
Мы уже покорились необходимости ждать, мобилизовав все свое терпение, ждать шесть месяцев, пока не подойдет время отпуска, и вдруг нам повезло. Еще не прошло и половины нашего срока, когда начальник транспортной секции внезапно объявил, что отправляется с сачком ловить метеоры. Буйным он не стал, но все-таки пришлось отправить его на Землю. А меня назначили врио; таким образом я — во всяком случае теоретически — отныне стал вольным сыном космоса.
В моем распоряжении было десять небольших маломощных реактивных скутеров, а также четыре ракеты покрупнее для переброски людей и грузов с орбиты на орбиту. Разумеется, я не мог рассчитывать на то, чтобы позаимствовать какую-либо из них, однако несколько недель тщательной подготовки позволили мне осуществить план, который родился в моей голове через две микросекунды после того, как я услышал о своем назначении на пост руководителя транспортом.
Не стану рассказывать, как я мудрил с расписанием, бортовыми журналами и горючим, как уговорил товарищей не выдавать меня. Факт тот, что примерно раз в неделю я влезал в свой скафандр, пристегивался к каркасу «Скутера № 3» и на минимальной скорости покидал станцию. Отойдя подальше, давал полный газ, и маленький реактивный мотор мчал меня через девятисотмильную пропасть к обсерватории. Весь путь отнимал минут тридцать, и управление было предельно простое. Я без приборов видел, куда и откуда лечу. И все-таки должен признать, что примерно на полпути я иногда чувствовал себя — как бы это сказать — несколько одиноким, что ли. На пятьсот миль вокруг — ничего плотного, вещественного, и Земля казалась невообразимо далекой. В такие мгновения очень помогало настроить свой приемник на волну главной сети и послушать, как переругиваются корабли и станции.
На полпути я разворачивал скутер на сто восемьдесят градусов и начинал торможение. Десять минут спустя обсерватория приближалась настолько, что можно было невооруженным глазом различить детали ее конструкции. И во г. уже я подплываю к герметичному пластиковому пузырю, в котором оборудовали спектроскопическую лабораторию. Теперь только воздушный шлюз отделял меня от Джулии…
Не буду утверждать, что наши разговоры вращались вокруг последних достижений астрофизики или выполнения графика монтажа спутников. А точнее, мы меньше всего думали о подобных вещах; и на обратном пути мне всегда казалось, что я лечу невероятно быстро.
Я как раз возвращался домой, когда вспыхнул сигналами радар на моей приборной доске. Какой-то крупный предмет стремительно приближался. Метеор, решил я, возможно даже небольшой астероид. Но при такой мощности сигналов я должен его видеть. Определив направление, я стал рассматривать созвездия. Мысль о столкновении мне даже не приходила в голову: космос столь невообразимо велик, что я чувствовал себя в тысячу раз надежнее, нежели человек, переходящий улицу на Земле.
Вот она — яркая, заметно растущая звездочка в нижней части Ориона. Уже превосходит по яркости Ригель, а еще через несколько секунд я видел не точку, а диск. Он двигался так быстро, что я едва поспевал поворачивать голову за ним. Мелькнула крохотная, неправильной формы луна. Замерцала и потухла, удаляясь в своем неотвратимом безмолвном движении.
Наверно, я всего полсекунды отчетливо видел этот… предмет, но эти полсекунды с тех пор всегда меня преследуют. Когда я вспомнил про радар, предмет исчез, так что мне не удалось заметить, на какое расстояние он приближался, не успел я определить и его истинных размеров. Он мог быть совсем небольшой — если прошел в ста футах от меня, или огромный — если пронесся в десяти милях. В космосе нет чувства перспективы, и если вы не знаете, что у вас перед глазами, вам не определить расстояния.
Разумеется, это мог быть огромный метеор необычной формы; я не берусь гарантировать на сто процентов, что мои глаза, силясь схватить детали быстро движущегося объекта, не были обмануты. Возможно, я только вообразил, будто увидел смятый, искореженный нос и ряд темных иллюминаторов, напоминающих незрячие глазницы черепа. В одном я не сомневался, несмотря на мимолетность и фрагментарность видения. Если это был космический корабль, то не из наших. Он выглядел совершенно иначе и был очень старый.
Быть может, величайшее открытие всех времен выскользнуло из моих рук, пока я пытался разобраться в своих смятенных мыслях на полпути между двумя станциями. Но я не знал ни скорости, ни направления промелькнувшего предмета, и он уже бесследно исчез в безднах солнечной системы, унося с собой свою тайну.
Как я должен был поступить? Никто бы не поверил мне, ведь у меня не было никаких доказательств. И напиши я докладную, начались бы бесконечные осложнения. Я стал бы посмешищем всей «Космической Службы», получил бы взыскание за злоупотребление снаряжением — и, конечно же, потерял бы возможность видеться с Джулией. А это для меня в том возрасте было важнее всего. Если вы любили, вы поймете меня, если нет — объяснять бесполезно.
Итак, я промолчал. Кто-то иной (сколько веков спустя?) пожнет славу, доказав, что мы не первенцы среди детей солнца. Чем бы ни был этот предмет, кружащийся по своей вечной орбите, он может ждать, как ждет уже много столетий.
И все-таки я иногда спрашиваю себя: написал бы я докладную, если бы знал тогда, что Джулия выйдет замуж за другого?
ЗОВ ЗВЕЗД
Внизу, на Земле, подходит к концу двадцатый век. Глядя на темный шар, заслонивший звезды, я вижу огни сотен бессонных городов, и минутами хочется даже влиться в возбужденные, поющие толпы на улицах Лондона, Кейптауна, Рима, Парижа, Берлина, Мадрида… Да, да, я все их могу охватить одним взглядом — горят, будто светлячки, на фоне ночной планеты. Линия полночи рассекает сейчас Европу. В восточной части Средиземного моря мерцает яркая звездочка: какой-нибудь ликующий увеселительный корабль расписывает небо лучами своих прожекторов. Уж не нам ли предназначены сигналы? Почему-то вспышки стали особенно яркими и приобрели регулярный характер. Вызову узел связи, выясню, что это за корабль, чтобы послать ответный радиопривет от нас…
Уходит в историю, навсегда исчезает в токе времени самое поразительное столетие, какое когда-либо знал мир. Открылось оно покорением воздуха, в середине века отомкнули атом, а конец столетия мы отмечаем переброской мостов в космосе.
(Последние пять минут я пытался понять, что происходит с Найроби, теперь сообразил: там устроили могучий фейерверк. У нас здесь ракеты с химическим горючим — анахронизм, на Земле они сегодня ночью горят повсюду.)
Конец века — и конец тысячелетия. Что принесут столетия, счет которым начинается с двойки и нуля? Планеты, разумеется; в космосе, всего в миле от меня, сейчас парят корабли первой Марсианской экспедиции. Два года я наблюдал, как они постепенно возникают из множества разрозненных частей, подобно этой космической станции, созданной несколько десятилетий назад людьми, вместе с которыми работал я.
Десять космических кораблей готовы, команды на борту, ждут только последней проверки аппаратуры и стартовою сигнала. Прежде чем настанет полдень первого дня нового века, они порвут путы Земли и улетят к неизведанному миру, который может стать вторым приютом человечества.
И глядя теперь на небольшой отважный флот, готовый бросить вызов бесконечности, я вспоминаю события сорокалетней давности, дни, когда были запущены первые спутники и Луна еще казалась очень далекой. Вспоминаю также, — впрочем, я этого никогда не забывал, — как отец силился удержать меня на Земле.
К каким только средствам он ни прибегал! Начал с насмешки:
— Разумеется, — говорил он, — они это сделают. Но смысл какой? Кому это нужно — выходить в космос, когда еще столько несделанного на Земле? Во всей солнечной системе нет больше ни одной планеты, на которой мог бы жить человек. Луна — куча перегоревшего шлака, остальные еще хуже. Мы созданы для жизни на Земле.
Уже тогда (мне было лет восемнадцать) я мог потягаться с ним в вопросах логики. Помню свой ответ: