Джим Гаррисон
Я забыл поехать в Испанию
Вы знаете меня, но вы меня не знаете — да и с какой стати? Я никогда не питал интереса ни к каким загадкам — отчасти поэтому и написал ровно три дюжины Биозондов, стостраничных проницающих биографий, изрядно замусоривших книжные магазины, газетные киоски и галантерейные прилавки в аэропортах — образцы моих творений я видел даже на стоянке грузовиков под Салайной, штат Канзас. Лучше всего продавались Мерилин Монро и Фидель Кастро. Хуже всего — Лайнус Полинг
[1] и Роберт Оппенгеймер.
[2] Подлинному интеллекту не до банальных занятий, из которых складывается хорошее жизнеописание.
Двадцать лет назад мой издатель брал по три доллара за мои маленькие Биозонды, а теперь они стоят целых семь — в сущности, не так уж много по меркам разгулявшегося рынка, не говоря уж о том, что жалованье моего главного исследователя-историка выросло с двенадцати тысяч в 1979 году до ста в 1999-м. Она, исследователь, библиотекарша и тяжелая инвалидка, живет в Индиане. Я виделся с ней всего раз, и вид этой несчастной отбил у меня аппетит на несколько месяцев. Это неправда. Она довольно привлекательна в свои пятьдесят два года, и она моя сестра. Уродство же ее, метафорическое, состоит в том, что она считает себя моей совестью. Считает с тех пор, когда она была не по годам развитым десятилетним ребенком, а я — туго обучаемым тринадцатилетним. С младых ногтей она была невыносимо резкой и такой осталась. Она оттачивает зубы, слушая Шёнберга
[3] и Стравинского и решая кроссворды на шести языках, тогда как я борюсь со своим единственным английским и запинаюсь на иностранных словах. Официально диагноз не поставлен, но всякому, кто ее знает, ясно, что у нее агорафобия. Из родительского дома она отлучается не дальше террасы, охватывающей его наполовину. Доказательств привести не могу, но она утверждает, что все необходимое получает из компьютера и от магазинных посыльных, посещающих ее ежедневно. Из-за этой машины происходили некоторые ссоры, хотя она — непосредственный источник моего существования. Есть даже искушение выразиться по-старинному — животворный источник. Я вылетел из аспирантуры в Северо-Западном университете и вынужден был нацелиться на менее трудоемкую степень магистра изящных искусств в другом учебном заведении — не называю его по причинам, которые станут ясны позже. Неудача же моя в аспирантуре объясняется близостью Эванстона к Чикаго, а конкретнее, тем, что я просто был не в состоянии «работать с источниками» — и до сих пор не в состоянии, так что моя сестра заслуживает каждого цента из своего огромного жалованья, составляющего определенный процент от моего годового дохода. Так же как жалованье нашего младшего брата Тада, как бы ведущего мои финансовые дела. Мы с сестрой Мартой тащили его на своих шеях, как обреченные моряки — альбатроса. Тад руководит нашим маленьким офисом в Чикаго, хотя гораздо удобнее было бы посадить его в Нью-Йорке, поблизости от головной конторы моего издателя, которая принадлежит — что неудивительно — магнату-немцу, такому эксцентричному, что покойный Говард Хьюз
[4] по сравнению с ним выглядел бы как Мэри Поппинс. Тад обожает мотаться из Чикаго в Нью-Йорк по меньшей мере раз в неделю, хотя вполне достаточно было бы раза в месяц. Ни сестра, ни я не особенно прижимисты, но Тад — проходимец. Кроме того, он фат, отсюда тяга к Нью-Йорку. В аэропорт он ездит на наемных лимузинах, тогда как я всегда довольствовался такси. Подобно многим, Тад создает видимость ума с помощью снисходительных манер. По уговору с сестрой секретарша Тада получает солидную ежегодную премию за то, что предупреждает нас о его финансовых эскападах. Все наши корпоративные чеки мы теперь подписываем вдвоем. Прежде для сумм меньше тысячи долларов двойная подпись не требовалась, но несколько лет назад Тад с помощью какой-то дурацкой махинации ухитрился прикарманить лишнюю сотню тысяч. Какое-то время я думал, что Тад голубой, но сестра Марта настаивает, что он просто один из ведущих мировых нарциссистов.
Почему мы терпим этого истинно современного монстра, эту занозу в мозгах и теле? Потому что, как говорится, он член семьи. Он наш младший братишка, и мы до сих пор вытираем ему нос, завязываем шнурки и довольно внятно объясняем, что не надо какать в песочнице.
Когда мне было восемнадцать, Марте — пятнадцать, а Таду — всего двенадцать лет, наш отец, ботаник, погиб на маленьком исследовательском судне у Галапагосов — оно перекувырнулось из-за неправильно заполненных балластных цистерн. Шестью месяцами позже наша мать, преподававшая историю в Индианском университете, покончила с собой в твердом убеждении, что у нее злокачественная опухоль мозга и к врачу обращаться бесполезно. Вскрытие показало, что у нее действительно была смертельная опухоль. Когда опекать нас приехала ее помешанная сестра из Нью-Джерси, я быстро понял, что не смогу уехать в колледж, как планировалось. Я заканчивал школу и уже был принят в Чикагский университет, но не мог оставить сестру и брата на попечении этой женщины, во всех отношениях похожей на утенка Даффи из мультфильмов. Поэтому записался в Индианский университет у нас в городе и, вероятно, прежде времени повзрослел.
Ну вот. Я обрисовал положение — но обрисовал ли? «He-а», как говорят некоторые. Даже самые умные среди нас на Среднем Западе представляются людям с Востока и Запада несколько провинциальными. Кому, как не мне, понимать истинный характер биографического надувательства? Признаюсь, аппетит у меня сейчас неважный, потому что конец апреля и я на грани привычной депрессии, хотя они бывают даже приятны, поскольку отдыхаешь от работы. В обоих моих кабинетах, в Чикаго и в Нью-Йорке, у меня агрегаты люминесцентных трубок, излучающих искусственный солнечный свет. Некоторая помощь для человека с привычной весенней хандрой — хотя не радикальная. Отец мой, сам того не ведая, тоже страдал от этого сезонного эмоционального нарушения, но еще в молодости решил, что от таких «упадков», как он их называл, помогает поездка в тропики, хотя бы на неделю. К счастью, он был ведущим ботаником в фармацевтической фирме «Илай Лилли и К°», а она не отказывалась финансировать эти поездки, потому что некоторые его открытия в области тропической ботаники приносили несомненную прибыль. По правде говоря, недавно у меня случилась двойная неприятность, и большая. Сестра прислала мне очередной факс, на этот раз с цитатой из поэта Гэри Снайдера, где говорилось, что все наши биографии, в сущности, одинаковы, разница только в мечтах и видениях. От себя она приписала: «Ха!» Я, конечно, читал Снайдера, но было это тридцать лет назад, когда я бездумно вступил на стезю профессионального писательства. Стоило мне целую неделю почитать поэзию, как у меня обострялась экзема. В 1969 году, когда я написал и опубликовал книжку, которую именую теперь «Мергатойд
[5] в Сохо
[6]», экзема меня почти доконала, и на презентацию книги в моей alma mater я пришел в одежде, буквально приклеенной к телу разными мазями. «МвС», если воспользоваться ее кличкой, представляла собой умеренно авангардную смесь стихов и прозы, якобы автобиографию молодого нью-йоркского самоубийцы, отвергнутого возлюбленной и бросившегося с Эмпайр-стейт-билдинга в буддийской оранжевой хламиде. Это был «succès d’estime», то есть тот случай, когда вы имеете хорошие рецензии, но не деньги. Грустно сказать, это была почти подлинная история, откуда и экзема. Мой брак с единственной женщиной, которую я действительно любил, длился всего девять дней и был аннулирован по настоянию ее родителей. Ей было восемнадцать, и она училась в колледже, а мне двадцать четыре — без пяти минут магистр в паршивой должности ассистента (я преподавал первокурсникам). Она была моей студенткой и в восемнадцать лет выглядела пятнадцатилетней. Тогда закон не запрещал жить со студентками. Я отрастил очень длинные волосы и на вечеринки приходил в бархатных клешах; сознаться в этом тяжело, но в жизни много такого содержания.
Короче говоря, вчера вечером я сидел в каджунском ресторане и заедал дюжину устриц raie au beurre noir — скатом в пережаренном масле, хотя надо сказать, что пристрастие к дарам моря в пережаренном масле объясняется в большой степени любовью к пережаренному маслу. Женщина неподалеку наклонилась на стуле, так что ее зад сместился в сторону, щель оказалась на краю сиденья, и одна половинка была сжата, а другая — на весу. Разряд в мозгу. Вилка уколола подбородок — я пронес ее мимо рта. Еще чуть-чуть, и закапали бы слезы. Это была копия попки Синди. Если бы наш брак не расторгли, мы сменили бы ей имя — оно не подходило жене художника. Это намерение было одним из пунктов, вероятно не зря озлобивших ее родителей.
Я, конечно, не мог покончить тогда с собой — кто заботился бы о Марте и Таде, моих сестре и брате? Добавлю, что мать не упомянула об этой ответственности в своей подробной прощальной записке. Бесподобная грамматика.
Женщина с грушевидной попкой встала, обдернула юбку и ушла в туалет. Ее землистый друг маслился, как куница со свежим куренком. Чтобы избежать его взгляда, я уставился на потолок, где пылал образ Синди в садовых шортах. Я познакомился с ней на занятиях, отметил ее привлекательность, но когда увидел ее над клумбой возле общежития, меня словно огрели обухом. Она возилась с цветами, стоя на коленях, и переговаривалась со стариком итальянцем, садовником колледжа и притом развратником.
Это — вторая часть моего огорчения. И первую-то — намек сестры на то, что труд моей жизни ничего не стоит, поскольку подлинным значением обладают наши мечты и видения, а не мелкие биографические подробности, — трудно было переварить, но вторая была еще горше. Накануне на утреннем рейсе «Американ эйрлайнз» (у меня налетано пятьсот тысяч Льготных Километров!) я взял журнал авиакомпании — и хлоп! Передо мной фотография Синди в статье, озаглавленной «Женщина многих цветов». Если быть точным, их у нее пятьдесят гектаров на ферме у Миссисипи, к северу от Ла-Кросса, Висконсин. Ей теперь пятьдесят лет, но она еще миловидна на флоридский, курортный лад — женщина, обласканная солнцем. Несколько раз была замужем, «трижды разведенная», выражаясь журнальным жаргоном, с «двумя взрослыми детьми» неуказанного пола. Сошло ли наше девятидневное блаженство за один из этих браков? Посвятила себя сохранению редких «фамильных» цветов и вместе с помощницами объездила полмира, собирая семена цветов, вышедших из садовой моды. Покидая ресторан после неизменного шербета, я был настолько расстроен, что чуть не сказал хозяину, что мой обед был «триумфом человеческого духа» — именно это я сказал несколько недель назад Марио Батали в «Баббо», где ужинаю по средам, когда бываю в Нью-Йорке. Марио посмотрел на меня и повторил: «Триумф человеческого духа?» Таковы мелкие подробности жизни. Я, мне кажется, терпеть не могу иронию — но как же легко стать ее жертвой. Ирония — это способ загородиться от очевидных высасывающих жизнь пошлостей нашей культуры. Можно сказать, что она делает жизнь переносимее, но не лучше. Это духовный героин. «Триумф человеческого духа» — как раз то, что слетает с языка, когда ты написал три дюжины Биозондов. Если бы только в этих словах была правда. Но, при тщательном рассмотрении, ее нет — или почти не бывает — в общественной жизни. Частная жизнь — другое дело, только разделить их теперь стало сложновато. Возьмите с прилавка и ощутите весомость «Нэшнл джиографик». Прочтите, скажем, статью «Греция: страна на распутье» и попробуйте вспомнить елейную муть на другой день. У вас будет чувство, что вас показывают по телевизору, потому что вас и впрямь показывают. Ваше стучащее сердечко — жертва всесварения.
Каким удовольствием было позвонить Синди — духоподъемный, отважный поступок, совершенно не запачканный иронией. Ее я, конечно, не застал. Сторожиха сказала, что сейчас весна (о чем легко забыть в городе) и что Синди в Канзасе, «трудолюбивая как пчелка», изучает ранние полевые цветы. Почему бы и нет, подумал я, не оставив ни своего имени, ни телефона.
Отчетливо помню тот вечер в Хинсдейле, Иллинойс, когда ее отец и юный брат скинули меня с террасы их красивого дома. Я не лилипут, и это потребовало усилий. Саму ее удержала мать, так что она не могла броситься мне на помощь, если и пыталась. Они были людьми состоятельными, и я ошибочно ожидал определенной корректности. Ее отец был убежден, что я из «этих чикагских радикалов». Брат же состоял в йельской гребной команде — из тех здоровых ребят, которые ворочают веслом, покуда не превратятся в приличную гору мускулов. Никогда еще я не чувствовал себя таким сиротой, как там, растянувшись на их дворе, воткнувшись носом в клумбу, несомненно возделанную самой Синди.
По ряду причин я проснулся на заре со смехом. Для пятидесятипятилетнего мужчины это недалеко от триумфа человеческого духа. Я вспомнил сон, приснившийся мне в семнадцать лет, — что в чулане нашего старого дома на ферме в Индиане, медленно окружаемой пригородом, содержится вся моя будущая непрожитая жизнь, все, чего мне не удастся сделать. Уже тогда я подумал, что это, возможно, признак преждевременного взросления. Мои родители, конечно, были уже недалеко от смерти, но еще не добрались дотуда, так что я не мог объяснить сон их отсутствием. Содержание этой непрожитой жизни не расшифровывалось, просто она была в чулане. Вывод из этого сна, не раз вспоминавшегося мне впоследствии, был такой: нас отчасти формирует то, от чего мы воздерживаемся, что мы по характеру своему исключаем раньше, чем оно могло бы случиться. Сколько-то лет, назад, работая над Биозондом Барри Голдуотера,
[7] я встретился с девяностолетней немкой, по понятным причинам жившей с 1946 года в трейлере посреди аризонской пустыни. Мой сон указал бы на то, что ей следовало перебраться туда раньше, скажем в 1934 или 1935 году. Она была ботаником и по случайности знала кое-какие работы моего отца, посвященные генетике диких растений. Когда я ответил на ее вопрос о моем роде занятий, в глазах ее выразилось неприятие, как если бы я накручивал на палочки сахарную вату на провинциальных ярмарках. Но главной причиной моего смеха была долгая вечерняя прогулка от «Каджу» возле Девятнадцатой улицы до Семьдесят второй и на восток, к реке, где находится моя нью-йоркская квартира. Для сведущих: я живу недалеко от владений Джорджа Плимптона.
[8] Официально мы незнакомы, но, случалось, кивали друг другу на пристани, когда любовались проходящими буксирами и другими судами. Словом, во время этой долгой прогулки я наблюдал лимузины и таункары, принимавшие и высаживавшие у дорогих ресторанов группки богатых бизнесменов. Не совсем понимаю, что показалось мне вдруг смешным в моем собственном «классе», в людях, получающих, скажем, три сотни тысяч в год или скорей даже зарабатывающих полмиллиона с лишним. Я имею в виду — не с унаследованного капитала, а зарабатывающих собственным трудом, в основном белых, и не включаю сюда актеров, музыкантов и профессиональных спортсменов. Верхний эшелон трудового народа — публика специфическая, но не могу сказать, что до этого дня я находил ее особенно комичной.
Любопытно, что мой брат Тад страстно желает быть одним из таких существ, но он просто не знает секрета, как посвятить этому всю жизнь. Не случайно, что уворованные у меня сто тысяч Тад ухлопал в тот же год на бирже и на десятипроцентную долю гениальной кобылки в Кентукки. Этих людей, членов моей социальной страты, моих братьев по семейству псовых, даже в самом добром настроении скалящих зубы тотального своекорыстия, — описывать их пространно сил нет. Рядовой представитель вида не может четко описать изнутри свой вид. И во время долгой прогулки до дому я разглядел моих братьев с небывалой ясностью; распознать их было легче, чем дипломата в магазине подержанных вещей. Эта публика приступала к микроуправлению — правильное и безобразное слово — своими послеобеденными ветрами.
Я смеялся, когда включал кофеварку, заряженную, по обыкновению, накануне вечером, и смеялся над тем, что встал в девять тридцать, а не в семь, как всегда. Я не какой-то там бездушный робот, просто я не совсем знаю, что мне делать, кроме работы. За окном несколько интересных кучевых облаков, в теплое утро довольно красивых. Как они собираются в кучи, вместо того чтобы распадаться? Позвонив сестре, я немедленно получил бы информацию, но в это утро сама мысль о полезной информации вызывает у меня отнюдь не комическую дрожь. Наблюдая, как стрелка часов подходит к десяти, я спросил себя, сколько в моей прошлой жизни наберется того, что можно считать личным, но отмел этот вопрос, позвонив в мой любимый винный магазин и заказав ящик «жигонда», которому отдал должное накануне вечером, и пачку сигарет — продукта, к которому не прикасался уже лет десять. Мне надоело быть на правильной позиции по каждому вопросу, поднятому в передовицах «Нью-Йорк таймс». Я вполне владел своими чувствами — вообще говоря, вполне непокорными. Установившаяся в последние годы среди белых мода на кризис раннего, среднего и позднего возраста всегда казалась мне признаком душевной потертости, неспособности увидеть, что за углом всегда есть другой угол. У примитивных обществ — круги. У нас — углы.
Для меня было очевидно, что я знал, что попытаюсь позвонить Синди, знал до того, как это стало сознательным актом. Мой утренний смех был порцией кислорода от не такого уж простого телефонного звонка, пусть и неудавшегося. Сейчас в ходу понятие «зацикленность». Этой зимой в Чикаго я перестал встречаться с миловидной и умной женщиной, в прошлом манекенщицей, из-за того что она постоянно употребляла подобные слова. В нашей повседневной речи десятки таких словесных говяшек, и я не собираюсь приводить примеры, хотя самое плохое — «оздоровление», к которому прибегают всякий раз после того, как дюжину школьников расстреляли из автоматической винтовки. Однажды вечером я разговаривал со знаменитым переводчиком в кафе «Селект» на Монпарнасе, и он сказал, что в современном французском тоже можно найти эти гниющие наросты, но находят их обычно люди, снедаемые глупой искренностью.
Посыльный винного магазина Рико прибыл с ящиком вина и поднял брови, выкладывая сигареты. Я знаю Рико много лет. Это настоящий кладезь сведений о странных кулинарных практиках, имеющих место в районе Нью-Йорка. Однажды февральским вечером он отвез меня на своей древней «тойоте» в африканский ресторан в Куинсе поесть жаркого из козьей головы. Перед глазами я спасовал, а Рико — нет. Рико преподавал биологию в бруклинской школе, но сломался, когда его жена ушла к футбольному тренеру. Рико считает, что, доставляя вино, он привносит в жизнь людей красоту. Я согласен. Когда имеешь дело с этими настоящими ньюйоркцами, трудно не расчувствоваться. Один из моих любимых таксистов — инуит, то есть эскимос. Рико — примерно моих лет и поддерживает хорошую форму, таская ящики с вином. Он признает, что мог бы жить на проценты от страховки, оставшейся после отца, но просто любит говорить о вине и развозить его. Мы выпили по бокальчику за кофе, как принято по утрам у французов. Он с удовольствием наблюдал за тем, как я закурил и закашлялся. И из сочувствия покашлял тоже. Перед тем как уйти, он показал мне приличное поляроидное фото своей последней дамы, пухленькой, но привлекательной секретарши из Всемирного торгового центра. Она недавно прибыла в город с Адирондакских гор, он приготовил ей замысловатый тосканский обед, и это «решило дело». Я не первый год слегка завидую его сексуальной энергии, источник которой он усматривает в красном вине, чесноке, физических нагрузках, сопряженных с его работой, в чтении эротической классики, пристрастии к бразильской музыке и в том простом факте, что, в отличие от меня, избегает умственного переутомления.
После его ухода французы и сто граммов их вина навели меня на подловатую идею. Я позвонил на цветочную ферму Синди и представился Жаком Туртеном из Парижского Jardin des Plantes,
[9] ботаником, интересующимся возможностью получить семена некоторых диких цветов. Меня попросили подождать — через несколько минут мне отзвонят. Я занервничал, смеяться перестал и продолжал сидеть на кухне, наблюдая за ходом настенных часов. По эстетическим причинам я строго ограничиваюсь одной бутылкой вина в день. Я, пожалуй, не из тех, кто не может с собой совладать. Через семь минут телефон зазвонил — это Синди вызывала меня по мобильному из душистой прерии под Уичито, в Канзасе. Я заговорил с французским акцентом, но был разоблачен через несколько секунд. «Кретин», — засмеялась она. Феминистки, в прошлом называвшие нас «нуждающимися», теперь частенько именуют нас «кретинами», что подкупает.
Разговор был приятный, хотя за это время я превратился в лужу пота. Поддерживайте в кабинете температуру в пятнадцать градусов, и вы будете работать интенсивнее. Да, мои Биозонды не укрылись от ее внимания. В телефоне был слышен степной ветер, и он сообщал ее голосу такие модуляции, что я представлял себе Синди в штормовом море.
— Как, скажи мне ради бога, ты мог писать о Киссинджере? — спросила она. — Ты же был такой ужасный радикал, такой антивоенный.
— Жить-то надо, — слабо возразил я. — Книга разошлась очень хорошо. Чтобы писать о ком-то, не обязательно с ним соглашаться.
— Что за херня! — сказала Синди. Раньше она не ругалась. — Я всегда думала, что ты будешь бедным благородным поэтом и будешь жить в Испании. Твой Лайнус Полинг мне понравился, но когда увидела Ньюта Гингрича,
[10] я удивилась, как мог человек, которого я любила, нырнуть в этот вонючий свинарник.
— Я до сих пор содержу брата и сестру. Наследства, как ты, не получал.
— Я тоже. Отец ничего не оставил. К счастью, после последнего развода я смогла купить ферму. Да и второй развод был довольно удачным.
Не знаю, как противостоять этой странной женской логике, позволяющей им выиграть спор, даже когда они не правы. Последующий бестактный щебет перенести было легче, хотя и спрашивалось, как это я, бывший поэт и экс-прозаик, могу писать прозу, похожую на тексты теленовостей, или газеты, или — надо же — «Нэшнл джиографик». Когда-то у меня было воображение и я читал ей Дилана Томаса, Лорку, Йейтса и даже собственные милые «стишки».
— Решила оттоптать мне яйца? — сказал я.
— Извини, но с утра я застряла в грязи, а потом проколола шину. Тут под грязью острые кремни, а нужные цветы еще не распустились. Я приехала на несколько дней раньше.
Оттого что она сослалась на ситуацию, сказанное прозвучало не менее обидно. Наступил на гвоздь и за это стреляешь кому-то в голову. Когда я спросил, нельзя ли приехать к ней в выходные — а была среда, — возникла некоторая пауза, после чего она сказала: «Почему бы и нет?» Я без нужды соврал, что все равно мне надо быть в Миннеаполисе и заеду в Ла-Кросс в пятницу к вечеру.
Принял душ — из тех бессмысленных, когда у тебя есть иллюзия, будто он действительно принесет тебе пользу, помимо того что смоет вредные бактерии с кожи. Тяжело, когда твоя юношеская любовь принижает твою прозу и ее темы. В самом деле, биографическая проза напоминает прежних времен футбол на Среднем Западе: три ярда — и туча пыли, еще три ярда — и опять пыль. Но еще обиднее было ее представление обо мне как о бедном благородном поэте, бредущем по сельской местности в Испании с осликом, везущим мой скарб. По правде, я бредил Испанией в пору нашего девятидневного брака, но когда наконец у меня появились средства и свобода, я забыл поехать в Испанию.
Из душа я вышел с подозрением, что язык, которым я себя описываю, быть может, принципиально крив. Без сомнения, могу распространить это и на язык, которым я описываю мир. Мои словесные, так сказать, орудия — холодные, аналогические, с присадкой иронии, как если бы существовал некий более доброкачественный фон, на котором я могу выписывать мои языковые деколи.
[11] Метафора, например, в моих Биозондах под запретом. Метафора под запретом в любой «прибыльной» прозе средств массовой информации. Уже тогда, когда я зарабатывал свою отчаянно бесполезную магистерскую степень, метафора из нашей художественной прозы стремительно изгонялась. И теперь, листая романы в книжных магазинах, я вижу конечный результат. Если метафоре нельзя научить, значит, она, наверное, не очень важна — таков, как минимум, логический вывод. Бедняга Шекспир, он, может быть, смотрел в зеркало, когда сказал: «Всепожирающее время, притупи свои львиные когти». А, ладно.
На случай незваных гостей я держу у двери бейсбольную биту. Если они вооружены пистолетом, вы, естественно, отдадите деньги и все, что требуется, но какой-нибудь нож не потянет против увесистого луисвилльского изделия. Сейчас мне захотелось разбить что-нибудь ценное. Жаль, нет у меня вазы династии Мин. За неимением лучшего я поставил на кухонный табурет бутылку моего «жигонда» и, вмазав от души, посмотрел, как его багровые чары рассеялись по комнате в виде неправильных потеков и пятен. Пора пройтись.
К тому времени, когда я спустился на улицу, мое ребячество уже не казалось смешным; хотя почему я должен оценивать каждый свой жест? Это такая же слабость, как вопрос любовников: «Тебе было хорошо?» — после того как желание вытекло в пустоту. Пока я не начал прибираться, мне на это плевать.
День был более чем погожий, и я устремился по Первой авеню, так же твердо двигаясь к своей первой цели, как адмирал Берд к полюсу, не помню какому. Остановиться я был намерен у Шаллера и Веббера, ради долларового кружка зельца; я часто так делаю. Зельц был одной из гастрономических страстей моего отца. Еще два квартала за Восемьдесят шестой, и я достигну «Папайя кинга» ради двух сосисок с кислой капустой и горчицей. Семь месяцев каждое утро я ел овсянку, чтобы «победить» холестерин, и сейчас мне легче было бы проглотить парную собачью какашку, чем увидеть еще одну тарелку с овсом. Я, конечно, помнил, что у меня свидание с моим редактором и издателем — редактором, который работал со мной тридцать лет и был теперь президентом издательской компании. Я ни разу в жизни не забыл о деловом свидании. Но на этот раз решил оставить его одного — вероятно, в баре «Четырех времен года» при стакане содовой с лимонной цедрой. Прежде он заказывал чашку горячей воды — одно время была мода на этот ядреный напиток в Ново-Обалдуеве. Я раз попробовал и решил, что он похож на кофе без кофе. Наверно, кто-то очень знаменитый запустил эту моду, хотя Гудзона она, кажется, не пересекла.
Я чуть не попал под колеса мчавшегося такси, отпрянул и сел на зад. Пожилой, хорошо одетый негр покачал головой, словно я был неосторожным ребенком. Пролетевшая смерть что-то встряхнула в моих мозгах, потому что я напрягся и вспомнил слова, якобы сказанные на одре поэтом Джеком Спайсером: «Вот что сделал со мной мой алфавит». Что-то в этом роде, и не помню точно — с той унылой магистерской моей поры минуло тридцать лет, а я тогда слишком много пил. Я жил в старом доме с двумя другими начинающими писателями, и этикет требовал, чтобы мы много пили и сильно курили марихуану, хотя ЛСД я избегал. Словом, у одного из моих сожителей было изрядное собрание литературы битников, и он знал все сплетни о них. Он приобщил меня к поэзии Спайсера, рассказал о его безвременной смерти, вызванной алкоголем, и последних словах: «Вот что сделал со мной мой алфавит», — по крайней мере, так мне вспомнилось, когда я чудом избежал смерти от такси. В этом была значительность. Все, что он постиг, тотальность приятия мира, сгустились в этот приватный алфавит, приведший к безвременной смерти.
Черт возьми, в связи с этим я почувствовал, что мне надо срочно позавтракать в «Папайя кинге». Я устремился вперед, с некоторой осмотрительностью на переходах, забежал к Шаллеру и Вебберу за своим ломтем зельца и развернул его трясущимися руками. Когда я откусил от него, молодая, очень привлекательная прохожая нахмурилась — наверное, с любопытством, а не с отвращением. Если тебе больше пятидесяти, они обычно смотрят поверх твоей головы, словно ты швейцар и не заслуживаешь быть замеченным. Я читаю много журналов и газет, чтобы держать руку на не очень-то наполненном пульсе культуры, но о молодых женщинах за последнее время мне мало что запомнилось. Я знал всего двух, и не очень хорошо. Не стану кривить душой: с одной молодой женщиной во Франции я ежегодно вижусь во время двух- или трехдневных поездок, предпринимаемых скорее ради того, чтобы нарушить монотонность (хотя обычно все дни я работаю в гостиничном номере) и ради свободы кулинарного выбора. Эта молодая женщина, двадцати пяти лет от роду и по имени Клер, любезно принимает от меня около тысячи долларов в месяц, чтобы встать на ноги как художница. Я назвал бы ее скорее интересной, чем очаровательной. Мужской пенис представляется ей «банальным», что обезоруживает. Она живет — с моей помощью — недалеко от Jardin des Plantes, почему я и назвал его, дозваниваясь до Синди. Я так привык, что мне врут, когда я беру интервью для Биозондов, что склонен врать самому себе, не говоря уж о мелком бессмысленном вранье в моих произведениях. По правде сказать, я посылаю Клер почти две тысячи в месяц. Почему бы и нет? У нее самый красивый зад из виденных лично, впрочем, любовниц у меня было не так уж много по причине занятости. Из дюжины, или около того, любовниц за последние тридцать лет она, точно, худшая. Я не вполне понимаю свои мотивы в отношении Клер. Может быть, ее посредственная энергия и техника в постели придают уверенности? Эта мысль освежает. Однажды, взобравшись на нее, я перехватил ее взгляд, обращенный к журналу на тумбочке. Почему секс должен быть еще одной неприятной задачей в жизни?
Как в моем возрасте поломать язык? Бейсбольная бита сделала это с бутылкой удивительно легко. В «Папайя кинге» за прилавком, обращенным к улице, привлекательная белая женщина с мокрыми глазами ест ничем не приправленный хот-дог. У нее настоящие эмоции. Мне хочется сказать: «Не может быть, чтобы так плохо», но, возможно, так оно и есть. Она сверстница моей сестры, но сестра решительно ограничила свои сношения с чем бы то ни было, что может ее огорчить.
Зайдя в свое бюро путешествий, я сильно приблизился к Синди. Подумал: «Ведь в самом деле еду». Как я любил эту женщину! Однако такая особая эмоциональная сосредоточенность с годами трансформируется во что-то другое. Трудно оценить то, что не можешь опознать иначе как по дрожи, уколу в груди, томлению. Когда я впервые привел ее домой, моя сестра сказала: «Господи, она совсем еще ребенок».
Вот что случилось в последний, девятый день нашего брака. Мы поехали в Чикаго из Айова-Сити, чтобы объявить о женитьбе ее родителям. Когда доехали до Джолиета, ее планы изменились, и она решила, что лучше сообщит эту новость сама. Мы отправились на квартиру к многообещающему автору и преподавателю, где намерены были пожить эти дни. Он с тех пор исчез. Последнее, что я слышал о нем лет двадцать назад, — он преподавал английский на Тайване, а его единственная книжечка стихов была такой худенькой, что тоже наверняка исчезла с книжных полок нашей страны. Короче, Синди поехала оттуда к родителям на такси, и после всего восьми дней брака у меня освободился вечер для светских развлечений. В те дни мы, писатели, крепко пили, а между барами выкуривали косяк-другой. Вечер предполагался спокойный, потому что мы собирались на выступление Стивена Спендера, английского поэта, которого мой приятель якобы знал, но на небольшом приеме перед выступлением Спендер как будто бы не вспомнил моего приятеля и не обращал на него внимания. Мало того, когда приятель попытался представить меня Спендеру, поэт отвернулся к столику с бокалами хереса, сыром и крекерами и моя рука повисла в воздухе. Не могу сказать, что был сильно огорчен, поскольку меня долго мучили систематическим изучением английской литературы и меня подмывало сбежать в блюзовый клуб, послушать приехавшего в город Мадди Уотерса. Мы пробрались к выходу, а перед дверью приятель обернулся и крикнул собравшимся: «Пошли вы все в жопу!» Тогда этот возглас показался мне поэтическим, а не ребяческим.
Я стоял на углу Восемьдесят шестой улицы и Третьей авеню и восстанавливал в памяти происшествия тех суток, не столько травматические, сколько окрашенные тяжелым стыдом. Тридцати лет недостаточно, чтобы навести на них удобный глянец. Я усердно искал какого-нибудь убедительного оправдания. Самое лучшее, что можно сказать, — была весна, бродила кровь, а я давно заметил, что свет активизирует меня, как перелетных птиц. К примеру, стоя на этом оживленном перекрестке, я увидел пять женщин, которые добавили по крайней мере чайную ложку крови к той, что циркулировала у меня в чреслах. Вот что делает весна. В ноябре такого не случилось бы. В общем, после встречи со Стивеном Спендером мы прошлись по ирландским барам, которыми изобилует Чикаго. Приятель утверждал, что он отчасти ирландец, но, подобно многим лжеирландцам на Среднем Западе, подтвердить это мог только имитацией шотландского картавого «р» в таверне. Конечно, он был жуткий дурак, но, с другой стороны, печатал стихи в «Пэрис ревью», «Сумахе», «Трикуотерли» и еще нескольких журналах, в те годы считавшихся важными. Он был в моих глазах героем и плохо поступить не мог.
В пьяном восторге мы послушали Мадди Уотерса и Отиса Спэнна, перешли в ночное заведение, где неудачно играли в кости и были вышиблены, когда у нас кончились деньги. На рассвете мы стряпали завтрак для определенно невыдающихся женщин, которых приятель вызвал часа в три ночи. Они жили поблизости и в качестве поклонниц вращались в его чикагском литературном кругу. У всякого, не прозябающего в полной безвестности, обычно есть приверженцы, а у моего приятеля, чикагского литературного светила, в ту пору их было много, хотя этих двух женщин позвали главным образом потому, что у нас кончилось пиво, вино, виски — все на свете. В духе прошедшего вечера — уже в четыре часа утра — мой приятель снял с себя всю одежду, надеясь, что женщины последуют его примеру. Они не последовали, а одна высказалась о странном изгибе его в остальном нормального пениса, отчего он помрачнел и принялся пространно описывать все свои разнообразные жизненные невзгоды, закончив, как всегда, писательскими и свинским отношением к нему издателей. На насмешницу это так подействовало, что она сняла блузку и туфли, но про остальное, похоже, забыла, когда он перешел к гневному обличению Роберта Лоуэлла
[12] и «восточного истеблишмента», включая, конечно, англичанина Стивена Спендера.
[13]
Айзек Азимов
Другая женщина, по имени Рейчел, курила громадный косяк, который извлекла из сумочки залихватским жестом. Мы с ней вылезли на пожарную лестницу и немного пообжимались, но, к счастью, я был слишком пьян, чтобы совершить измену на восьмой день после женитьбы, — по крайней мере, так мне помнится. Много лет спустя, когда я столкнулся с Рейчел в чикагском книжном магазине, она вспомнила нашу «сказочную» ночь на пожарной лестнице, и я бежал. Она все еще хрустела своим «Дентином».
Сумасшедший ученый
Проснулся я на диване в час дня, сжимая в правой руке два куска бекона, и когда пошел в туалет, увидел через дверь спальни, что мой герой умудрился описать постель. Можно сказать, что это было в традициях Дилана Томаса и тысячи других писателей-пьяниц. Я потом долго не мог есть бекон. Натурально, похмелье было страшным, и вкус ее «Дентина» горел на моих губах печатью греха. Хорошо, что к тридцати годам я перестал сильно пить, потому что с похмелья исполнялся праведным гневом — неподходящая эмоция для первой встречи с тещей и тестем. А гневаться было на что: в застывшем яичном желтке на тарелке в кухне кайфовал таракан, на застывшем коричневом жире в сковороде написано было «Ну вас в жопу, ребята», и тут же лежала машинописная «Сюита грызунов» моего приятеля, прочитанная нам в шесть часов утра и не шедшая ни в какое сравнение с песней воробья на пожарной лестнице. Вода в душе была чуть теплая. Кофе — только растворимый. Туфли мои выглядели старыми. Мой приятель уснул, когда я пытался прочесть одно из моих стихотворений. Мне было приятно, что он споткнулся и упал по дороге к кровати. У меня был легкий понос, и я чем-то обжег язык. Я позавидовал приятелю, который встал и в хорошем настроении выпил два теплых пива, заев их декседрином и дарвоном,
[14] после чего назидательно заметил, что в пользу боли не верит.
Обычно мы с Джорджем встречаемся где-нибудь на нейтральной территории – в ресторане или на парковой скамейке, например. Причина этого проста: моя жена не хочет видеть его у нас дома, поскольку он, как она считает, «халявщик» – слово, заимствованное у младшей дочери и означающее нелестную характеристику любителя дармовщинки. Я с этим соглашаюсь. К тому же она совершенно иммунна к его обаянию, а я, по какой-то необъяснимой странности, – нет.
Подъезжая к Хинсдейлу на своем жалком «де сото», я слегка задрожал — сообразил, что не надо было являться к ним в моих синих бархатных клешах и оранжевой рубашке в цветочек. За километр от их дома я завернул на стоянку торгового центра и запихнул в сигарету комочек гашиша, полученного от студента. Расчесал свои очень длинные волосы и почувствовал, как зелье смиряет мою дрожь. Прорепетировал ответы на несколько неизбежных вопросов, в том числе на первейший — как я намерен содержать их дочь. Этот был несложным — от отца и матери остались приличные деньги. Несколько беспокоил другой пункт: Синди было всего восемнадцать лет, и меня уже дразнили этим товарищи по магистратуре. «В Индиане многие девушки выходят замуж в восемнадцать лет» звучало слабовато.
Но в тот день моя благоверная супруга была в отсутствии, и Джордж об этом знал, поэтому он зашел вечером. Я не решился выставить его за дверь и был вынужден пригласить в комнату, изображая гостеприимство, насколько был на это способен. Способен же я был на немногое, поскольку меня страшно поджимал срок сдачи рассказа и большая куча невычитанных гранок.
– Вы не против, надеюсь, – спросил я, – если я сначала закончу эту работу? Возьмите пока какую-нибудь книжку почитать – вой там, на полках.
Рассказывая себе эту мрачную историю, я шагал все быстрее. Высокие идеалы давно испарились, и на первый план вышло комическое. При переходе Пятой авеню к Центральному парку я опасливо поглядывал на таксомоторы и двигался довольно быстро, хотя меня обогнал мужчина лет семидесяти с лишним, скороход, орудовавший локтями наподобие чайки, и улыбнулся мне со снисходительностью профессионала, перекатывая тощий зад на вертлюгах.
Я не надеялся, что он возьмет книгу. Он посмотрел сначала на меня, потом показал на гранки и спросил:
И опять, под силу ли моему языку описать, как в теплый весенний денек поднимался я по ступеням просторной террасы в Хинсдейле с гулко-пчелиного сиреневого двора? Мой череп гудел, мой рот пересох, как подошвы моих башмаков. Сердце стучало, как малый барабан. Дверь открылась раньше, чем я к ней подошел; бугристый брат, прибывший на весенние каникулы, смотрел на меня как на новый подвид грызунов.
– И давно вы зарабатываете на жизнь вот этим?
Четверо сидели за длинным обеденным столом — мореный дуб, викторианский китч. Синди и ее мать выглядели так, будто только что выскочили из горящего дома: красные глаза слезятся, лица распухли от вытирания; лицо отца — розовая грозовая туча, у брата на лице патина привилегированного скучающего отвращения.
– Пятьдесят лет, – промямлил я.
Развязка: у дошлого папы на руках два десятка фотографий моей ночной гульбы — уход со спендеровского вечера, ирландские пабы, ночной кабак, под руку с двумя дамами. И непонятным образом — с пожарной лестницы, через окно, — мой друг со спущенными штанами и незначительным искривленным членом; и непонятно как — в нижнем ракурсе я сам на пожарной лестнице и голый пухлый женский зад, прижатый к железной перекладине.
– И не надоело? – спросил он. – Почему бы не бросить?
Я, конечно, знал, что наше правительство шпионило за Чикагской семеркой,
[15] но такое персональное шпионство было из области фантастики. Я, конечно, читал Хэммета и Чандлера, но эти фото, полетевшие в меня и частью попадавшие мне на колени, были за гранью моего кругозора. Этой люмпен-буржуазной семье они, очевидно, показывали, что я негодный свадебный материал — иллюзия, между прочим, поскольку я уже пять лет растил сестру и брата.
– Потому что, – с большим достоинством ответил я, – мне приходится зарабатывать деньги для поддержки своих друзей, имеющих привычку постоянно обедать за мой счет.
Начались рыдания. Синди не хотела смотреть на меня. Ее отец сказал: «Проклятый хам», хотя уже тогда, в 1969 году, «хам» звучало архаично, и, гипервентилируя, добавил: «Проклятый грязный хиппи». Брат подхватил: «Ты изнасиловал мою сестру!» — и зашел мне за спину, отчего стало еще неуютнее.
Я хотел его уколоть, но Джордж непробиваем. Он сказал:
«Один из твоих дружков поимел ее, когда ей было двенадцать», — с вызовом ответил я, хотя Синди говорила мне, что пошла на это охотно, из «научного любопытства»: в ней уже пробуждался биолог.
– За пятьдесят лет писаний о сумасшедших ученых у человека мозги могут усохнуть в горошинку.
А вот ему меня удалось уколоть. И я довольно резко ответил:
И все. Меня выдернули из кресла: брат взял меня сзади захватом за шею, а отец быстро обогнул стол и упал на задницу, пытаясь ударить меня ногой. Синди и мама издавали пронзительные, нечеловеческие крики. Меня подтащили к двери и сбросили с террасы; я приземлился частично на куст жимолости, который частично смягчил мое приземление. Вдобавок был ужален пчелой. Пока я приходил в себя, Синди, к ее чести, хотела подбежать к моему простертому телу, но отец схватил ее за руку. Или мать?
– Историй о сумасшедших ученых я не пишу. И никто из фантастов, работающих на уровне хоть чуть-чуть выше комикса, этого не делает. Рассказы о сумасшедших ученых писали во времена неандертальцев и примерно с тех пор больше не пишут.
Я поехал домой в Блумингтон, Индиана, забыв о своем чемодане, оставшемся в квартире у друга-писателя. Ему понадобился целый месяц, чтобы отправить мне чемодан посылкой, хотя я трижды переводил ему на это деньги. Одно из моих стихотворений пропало, и три строчки из него позже появились в одном из его опытов, опубликованных в «Партизан ревью». А я два дня пролежал в больнице с небывалым обострением экземы. По причинам, которые я раскрою позже, вся эта история была хорошей подготовкой к жизнеописанию великих и почти великих.
– А почему?
– А потому что это уже не носят. А главное, что сумасшествие ученых – это общепринятая банальность в среде самых необразованных и ограниченных людей. Сумасшедших ученых не бывает. У некоторых может проявляться свойственная гениям эксцентричность – бывает, но сумасшествие – никогда.
– Ну уж, – возразил Джордж. – Я знавал одного ученого-психа. Пол-Сэмюэл Иствуд Хэрман. Он даже по инициалам был П.С.И.Х. Слыхали вы о нем?
В детском зоопарке Центрального парка меня, как всегда, потянуло к тюленям, а также к пингвинам, убивавшим время перед фальшивым антарктическим задником. Переваливаясь, они ходили туда и сюда в ожидании корма. В зоопарках я всегда вспоминаю мысль Торо о том, что большинство живет в тихом отчаянии. В этот день у меня буквально душа болела за пингвинов. Тюлени, по крайней мере, как будто бы умели себя развлечь, а белого медведя я избегал: он вел себя как аутист, часами повторяя одни и те же движения, словно его дергали за невидимую проволоку.
– Никогда, – ответил я, демонстративно впериваясь взглядом в гранки.
– Я бы не назвал его клиническим больным, – продолжал Джордж, полностью игнорируя мои действия, – но всякий средний, ограниченный, обыкновенный обыватель – вот вы, например, – признал бы его сумасшедшим. Я вам расскажу, что с ним произошло…
– В другой раз, – взмолился я.
Я пошел через парк к Уэст-Сайду — хотя от него порой разит заплесневелым самодовольством, он менее провинциален, чем Ист-Сайд, с его самозванской аурой всемирного центра искусств и денег. Сосиски уже не поддерживали сил, поэтому я наскоро пообедал в знакомом китайско-кубинском ресторане. Пока я жевал восхитительные тушеные бычьи хвосты с чесноком, мне пришло в голову, что я немного приврал в этом Автобиозонде. Летаю я действительно первым классом, но за счет накопленной льготы. Для Европы вполне достаточно бизнес-класса. Клер, моя французская любовница (sic), обошлась мне за прошлый месяц в три тысячи долларов из-за необозначенных медицинских затруднений, в которых я сомневаюсь. С женщиной на пожарной лестнице я действительно переспал, отчасти потому, что был изумлен своей эрекцией при таком опьянении. На одной из фотографий это запечатлено. Как я мог пойти на это через восемь дней после женитьбы на моей любимой? Не совсем понимаю. Меня вывихнуло на разрыве чикагской ночи. «Сорокаградусный дурак», как пелось в одной кантри-песне, которую я слышал по радио. Экзема набрасывается на меня не только когда я размышляю об искусстве и литературе, но и когда я заканчиваю Биозонд. Вот. Истина сделает вас свободными, но свободными для чего? Смех напал на меня, когда я подумал о том, как понапрасну меня ждет в «Четырех временах года» мой бывший издатель. Вот кто настоящий Хам. Он был недостойной мыслью, пока я созерцал могучий Гудзон, а потом повернул к дому. Где предстояла уборка битого стекла.
Несмотря на вашу любительскую попытку изобразить занятость (говорил Джордж), я вижу, что вы сгораете от нетерпения услышать историю, и я не буду вас больше мучить, а приступаю прямо к рассказу. Мой добрый приятель Пол-Сэмюэл Иствуд Хэрман был физиком. Ученую степень он получил в Медведоугле, штат Теннесси, и во времена, о которых я рассказываю, занимал должность профессора физики в Недоумлендском подготовительном колледже с физическим уклоном для умственно отсталых студентов.
По дороге домой я решил зайти в винный магазин и выяснить, какие у Рико планы насчет ужина. До отъезда к Синди оставалось всего тридцать шесть часов, и мне не хотелось бы, сидя в одиночестве, передумать. Рико очень помог мне в 1994 году, «самом удачном», когда я заработал больше девятисот тысяч долларов и перешел с дорогих бордо и бургундских на Côtes du Rhônes. Бережливость — приятное успокоительное. Траты раздражают. Моя сестра — головоломка, которая обожает придумывать головоломки, и получаются они у нее глупые и странные. Она вычислила, что капитал Билла Гейтса составит семьдесят семь тысяч гробов с плотно уложенными стодолларовыми банкнотами, причем новенькими. Она провела столько исследований по моим биогероям, включая полсотни отвергнутых по нашему с издателем взаимному согласию, что стала крайне циничной, а это в патриархальной Индиане не считается добродетелью. Иногда ее цинизм оказывает корректирующее действие. Если я чересчур отождествляю себя со своим героем, она может прислать мне факс с единственным словом «Дональдсон», имея в виду телеведущего, который полагает себя равным любому несчастному главе государства. Возможно, основной ее недостаток тот, что всякую человеческую деятельность она считает зловредной. Несколько лет назад она убедила меня и моего редактора-издателя, которого я буду называть Дон, впервые написать Биозонд о литераторе Габриэле Гарсиа Маркесе, по общему мнению великом романисте. Слово «великий» вызывает у меня аллергию, но Дон щедро рассыпает это слово по моим рукописям перед публикацией. Короче говоря, я полетел в Мехико и остановился в гостинице «Камино реаль», где в первый же вечер наблюдал двух поразительных женщин, игравших в теннис на грунтовом корте на крыше. Утром в ходе десятиминутной встречи с писателем у него на квартире я выпил чашку чудесного горячего шоколада, принесенную его величавой женой, и наблюдал, как великий человек перелистывает десятка два моих Биозондов, заранее присланных Доном. Наконец великий человек оторвался от моих произведений и с улыбкой сказал: «Не возражаете, если я пожертвую их бедным?» Я откланялся и бежал.
Мы с ним иногда завтракали в столовой колледжа на углу Дрекселя и авеню Д, там, где с лотка торгуют блинами. Мы обычно сидели на веранде и ели блины, иногда кныш, и он изливал мне душу.
Он был блестящим физиком, но желчным человеком. Мои познания в физике заканчиваются где-то около времени Ньютона Г.Декарта, поэтому я не мог лично судить о том, насколько он блестящий физик, но он мне об этом говорил сам, а так один блестящий физик всегда сможет распознать другого.
В винном магазине мне разрешено пользоваться служебным входом, чем я несколько горжусь. Рико и продавец разогревали разом boudin blanc и boudin noir,
[16] которые продавец контрабандой ввез в страну из Франции. Я попробовал и той и другой с обжигающей горчицей и запил бокалом ординарного Crozes-Hermitage. Рико намеревался ужинать с последней покоренной и позвонил ей, чтобы узнать, не захватит ли она подругу, организовав таким образом свидание и мне.
А желчность его вызывалась тем, что его не принимали всерьез. Он мне говаривал:
– Джордж, в мире физики все определяется связями. Если бы у меня была ученая степень полученная в Гарварде, диплом Йэля, или МИТ, или Калтеха, или даже из Колумбийского университета, весь мир ловил бы каждое мое слово, А степень присужденная в Медведоугле, и кафедра в Недоумлендском ПКУО, я должен признать, впечатляют гораздо меньше.
– Я так понимаю, что Недоумленд не входит в Лигу Плюща.
Вернувшись в квартиру после трехчасового похода, я с удовольствием осмотрел ущерб от разбитой бутылки, хотя помнил слова сестры: «Если только дашь течь, через день ты уже утонул». Это заставило поежиться, но утешили три послания от Дона, переданные через оператора. «Куда ты, к дьяволу, провалился?» — гавкнул он в последнем. Это — один из недостатков первого класса. Важные люди изъясняются приглушенным гавканьем. Секретный язык успеха — это гавканье. Раньше он включал в себя и вопли, пока первостатейный успех не стал включать в себя умеренность в питье.
– И вы не ошибаетесь. Он именно что не входит. Гораздо хуже: у него нет даже футбольной команды. Но, – добавил он, как бы сам отводя это обвинение, – у Колумбийского тоже нет, и все равно меня просто игнорируют. «Физикал ревью» не печатает моих исследовательских работ. Они блестящие, революционные, они касаются самих основ мироздания, – тут у него в глазах появился тот блеск, из-за которого примитивные люди вроде вас считали его психом, – но ведь не только Ф. Р., но и «Американский космологический журнал», и «Коннектикутский журнал по взаимодействиям частиц» и даже «Латвийское общество недопустимых мыслей» их не берут!
– Это плохо, – отозвался я, пытаясь угадать, заплатит ли он еще за один картофельный кныш, которые в этой забегаловке делали превосходно. – А вы пробовали печататься самостоятельно?
– Я действительно бывал близок к отчаянию, – возразил он, – но у меня есть гордость, Джордж, и я ни за что не стану платить деньги, чтобы напечатать свою теорию, которая потрясет мир.
– А кстати, – спросил я из праздного, в общем-то, любопытства, – в чем состоит ваша теория, которая должна потрясти мир?
Он оглянулся по сторонам, проверяя, что в пределах слышимости нет ни одного его коллеги. К счастью, по соседству находились только несколько потрепанных индивидуумов, занимавшихся детальной инспекцией мусорных баков, и тщательное визуальное исследование позволило с достаточной степенью уверенности заключить, что никто из них не был членом ученого совета Недоумлендского ПКУО.
Некоторые винные пятна на стене выглядели почти художественно. И это радовало, поскольку чистящий спрей и бумажные полотенца не вполне справились с делом. Там и сям виднелись еще фиолетовые роршахи:
[17] речные устья, влагалища, облака, острые пальцы, сталагмиты. Стекло при подметании издавало музыкальный звон. Я отправил факс в контору Дона с сообщением, что у меня приступ малярии, и выключил телефон. Мысль о второй сигарете я отверг. Пачка стояла на кухонном прилавке одиноким часовым, как выражаются молодые писатели, — не исключено, что дальше встретится набожная белка.
– Я не буду вдаваться в детали, – заявил он, – поскольку должен думать о приоритете. Дело в том, что мои академические собратья, весьма достойные люди во многих отношениях, без малейшего сомнения, сопрут любую интеллектуальную собственность у кого угодно. Потому я опущу все расчеты и намекну только о результатах. Я полагаю, вы знаете, что достаточная энергия в достаточной концентрации порождает электронно-позитронную пару, или, в более общем случае, произвольную пару «частица-античастица».
В душе я облаял себя на языке моего класса, небольшого класса, но четко очерченного. Насмешили меня вчера, пока я шел домой, целеустремленная походка идущих в рестораны, их небрежная важность, неуклюжие дорогие костюмы, стодолларовые галстуки и сшитые на заказ рубашки, трусоватая уверенность в своем могуществе. Полагаю — если воспользоваться устарелым марксистским жаргоном, — нас щедро оплачивают потому, что мы послушные орудия класса, стоящего еще выше, тех, у кого собственный парк. Иногда можно посочувствовать этим нередко несчастным душам, с пеленок обремененным капиталом. При такой судьбе нетрудно ощутить себя и жертвой. Мой же класс не заслуживает ни грана, ни крошки, ни капли сочувствия. Мы гавкальщики, пробившиеся наверх, карликовые собачонки, первопрохвосты. Я зарычал на потное зеркало. Как оно смеет показывать мне мой возраст! Зеркало нагло наблюдало за тем, как я наношу сосновый деготь, смолистую мазь, наилучшее средство при первоначальном зуде экземы, всякий раз возникающей в районе гениталий, в паху, если быть точным. Я услышал магическое жужжание факса. «Тебе тоже можно найти замену. Твой Дон». Лающие, бывает, кусают.
Я вдумчиво кивнул. В конце концов, старина, я однажды проглядел какое-то из ваших эссе на научную тему, и там что-то такое было.
А Хэрман продолжал:
– Эти частица с античастицей отклоняются магнитным полем, одна налево, другая направо, и если они находятся в глубоком вакууме, то разделяются навечно, не превращаясь снова в энергию, поскольку в этом вакууме им не с чем взаимодействовать.
Я сладко и долго дремал, проснулся только к концу дня, и был у меня короткий сон о том, как я навещал бабушку, отцовскую мать, последнюю оставшуюся в живых из старшего поколения. Было это перед самой женитьбой, и я хотел познакомить Синди со старухой Идой, перед которой преклонялся. Местная флора гораздо больше интересовала Синди, чем старая дама, и она пошла бродить у ручейка, протекавшего по маленькой ферме в Южной Индиане. Я сидел на кухне с Идой, а она наблюдала за Синди через окно. «По-моему, ей еще маловато лет. Что у нее за родители?» — спросила Ида. Я не мог сознаться, что еще незнаком с ними, и сказал только: «Хорошие». Всю мою юность эта женщина была мне больше матерью, чем моя мать, под конец четвертого десятка озаботившаяся докторской степенью. Летом меня часто отлучали от фермы под Блумингтоном за «озорство», под которым подразумевалось все, что отвлекало мать от диссертации о Позолоченном веке.
[18] Как ни странно, я был драчуном, а драка тянет за собой другую, потому что, если ты все время побеждаешь, каждому хочется пересчитать тебе зубы. Так было в возрасте с десяти до четырнадцати. С сестричкой моей было еще труднее — в школе она не желала дружить ни с кем, кроме черных. А маленький Тад не вынимал изо рта большой палец, так что мать постоянно жаловалась на дороговизну ортодонта и. Муж Иды, мой дед, был человек в себе, гораздо старше ее, отставной учитель-естественник, унаследовавший от родителей маленькую ферму. Единственным приятным общением с ним была ловля рыбы на озерке, в нескольких километрах от фермы. В обычной жизни он был молчалив, но на рыбалке делался разговорчивым. Пил там дешевое пиво, и мы сидели на озере, пока не налавливали рыбешки на ужин.
– А, – сказал я, провожая мысленным взором эту мелюзгу в глубокий вакуум. – Вот это очень верно.
Он продолжал:
– Но уравнение, которому они подчиняются, работает в обе стороны, и я это могу доказать изящнейшей цепочкой рассуждений. Другими словами, можно создать пару «частица-античастица», хорошо разделенную, в глубоком вакууме – без добавления энергии, поскольку их формальное движение само вырабатывает энергию. Иначе говоря, из вакуума можно извлечь неограниченную энергию, исполнить вековую мечту человечества о лампе Аладдина. Я могу только предполагать, что гениальный автор этой средневековой арабской сказки предугадал мою теорию и применил ее.
Только не надо перебивать меня дурацкими напыщенными возгласами о законе сохранения энергии, который якобы запрещает подобный эффект. И не надо ничего говорить о невозможности обращения времени и нарушении обоих начал термодинамики. Я только передаю вам то, что говорил Хэрман, и делаю это без редактирования. А теперь вернемся к моему рассказу – да, да, вам удалось меня несколько задеть.
На слова Хэрмана я задумчиво ответил:
– Друг мой Пол-Сэмюэл, ведь то, что вы говорите, подразумевает либо обращение времени, либо нарушение одновременно первого и второго начала термодинамики.
На это он ответил, что на субатомном уровне обращение времени возможно, а законы термодинамики имеют статистическую природу и к отдельным частицам не приложимы.
– Тогда почему, друг мой, – спросил я, – вы не расскажете миру об этом вашем открытии?
«Ну, не упади в яму, из которой не сможешь выбраться», — сказала Ида, когда я смотрел через окно на Синди, поднимавшуюся от ручья с какой-то вещью в руках. Синди подошла поближе, и я разглядел большую черную змею, которую она любовным поглаживанием усмирила. Я отвернулся раньше, чем она успела поймать мой взгляд из-за стекла. Ида, улыбаясь, тоже наблюдала за Синди. Она решила, что пора помолиться, мы пошли в гостиную, опустились на колени, положив руки на диван, и она попросила Бога благословить наш будущий брак. Ее молитвы и чтение Библии были частью моего отрочества, и любопытно, что я никогда не относился к ним с иронией. Меня удивило, что Джеймс Джойс отказался молиться с матерью. А почему? Пока Ида молилась, Синди позвала с террасы: «Идите посмотрите, что я принесла». Но когда мы вышли на террасу, старый толстый кот Иды Ральф уже демонстрировал самые недобрые намерения. По характеру этот кот был ближе к сторожевой собаке и сейчас, утробно завывая, расхаживал по террасе. Синди испуганно пятилась, а толстенькая змея у нее в руках проявляла активность. Ральф сделал вид, что готов прыгнуть, я хотел пнуть его и промахнулся. Синди сбежала по ступенькам и кинула извивающуюся змею под кусты сирени, где Ральф картинно прижал ее к земле, словно сражался с питоном. Ральф уволок змею себе на обед, и Синди горько плакала. Ида, лютеранка, а потому не такая трезвенница, как другие обитатели библейского пояса,
[19] настойчиво предлагала Синди виски, чтобы успокоить нервы.
– В самом деле, почему? – фыркнул Хэрман. – Вот так просто – пойти и рассказать. Как вы думаете, что будет, если я поймаю за пуговицу коллегу-физика и расскажу ему то, что вам сейчас? Он забормочет насчет обращения времени и законов термодинамики, вот как вы, и быстренько смоется. Нет! Я должен опубликовать свою теорию подробно и в престижном журнале с высокой научной репутацией. Вот тогда на нее в самом деле обратят внимание.
С этого началась первая ссора в нашем романе. Она ненавидела кошек, потому что они бессмысленные убийцы, а я их даже любил, хотя никогда не держал дома. Вторая наша ссора возникла из-за предполагаемого медового месяца: она хотела поехать в Англию на выставку цветов в Ковент-Гардене, а я хотел побывать в Барселоне и Севилье, не говоря уже о Гранаде, где собирался посетить место гибели великого Федерико Гарсиа Лорки.
– Тогда почему вы не публикуете…
Он не дал мне закончить:
– Да потому что какой из этих самодовольных редакторов или референтов без единой извилины примет мою статью, если в ней будет хоть что-нибудь необычное? Да знаете ли вы, что Джеймс П. Джоуль не мог напечатать свою статью по сохранению энергии ни в одном научном журнале, потому что он был пивоваром? Да вы знаете, что Оливер Хевисайд не мог никого убедить обратить внимание на свои важнейшие статьи, поскольку был самоучкой и употреблял не совсем обычную математическую символику? И вы думаете, что моя статья, статья какого-то научного сотрудника из Недоумлендского ПКУО, может быть напечатана?
– Плоховато, – сказал я из чистой симпатии.
Ральф, утаскивающий змею, тоже присутствовал в моем послеобеденном сне. Одеваясь к ужину, я сообразил, что на великого левака Гарсиа Маркеса вряд ли мог произвести впечатление мой Биозонд о Генри Киссинджере. И трудно было представить себе десяток бедных мексиканцев, сидящих в парке и читающих мои Биозонды на иностранном языке. Но нет, на самом деле беседу с великим человеком осложняло то, что я никогда не был в Испании, и неопределенное родство Мексики с Испанией изводило меня с тех пор, как я вышел из самолета. Днем, когда я вернулся в аэропорт Мехико и увидел рейсы в Мадрид и Барселону, меня буквально затрясло. Я свободный человек, почему не лечу туда?
– Плоховато? – сказал он, сбрасывая мою руку, которой я его приобнял за плечи. – Это все, что вы можете сказать? Да вы понимаете, что стоит мне только напечатать статью, как все, кто ее прочтет, поймут, что я имею в виду, и прославят ее как величайшее исследование по квантовой теории за все время ее существования? Да вы понимаете, что мне тут же дадут Нобелевскую премию и канонизируют наравне с Альбертом Эйнштейном? И лишь потому, что ни у кого из этого научного истеблишмента не хватает духу и мозгов распознать гения, я обречен лежать в безвестной могиле непризнанным, непонятым и неотпетым.
Это меня тронуло, старина, хотя я не очень понимал, почему Хэрман не получит отпевания и почему оно так ему нужно. Не мог себе представить, что хорошего будет его мертвому телу, если на его могиле будет грохотать и завывать даже целая рок-группа.
Раздумывая над этим, я закурил вторую за день сигарету. В пятьдесят пять лет я еще способен жить опасно, но далеко не так опасно, как рядовой индианский опоссум, не научившийся узнавать свет фар.
Я сказал:
Знаете, Пол, я мог бы вам помочь.
– А, – сказал он с оттенком горечи в голосе. – Вы, наверное, троюродный брат редактора «Физикал ревью», или ваша сестра – его любовница, или вы случайно узнали, какими мерзкими способами он захватил свой нынешний пост, и намерены…
Я остановил его повелительным жестом руки.
Мы встретились на квартире у Рико в Ист-Виллидже. Когда-то место было страшное, я жил там с 1969 до 1972 года, вскоре после полета с террасы и аналогичных переживаний во время войны с магистерской степенью. В качестве вершины бесполезных степеней магистр изящных искусств заменил бакалавра. С тех пор Ист-Виллидж несколько облагородился, и, вылезая из такси на углу авеню А и Третьей улицы, я вспомнил, как мне рассказывали о скандале вокруг стихотворения У. X. Одена «Платонический минет», написанном здесь в шестидесятых годах. Это было довольно яркое стихотворение об оральном сексе у голубых, и полицейские рвались затеять процесс, но их остановила мэрия. Я пытался вспомнить те времена, когда стихотворение могло вызвать такой интерес в Америке.
– У меня свои методы, – веско сказал я. – Ваша статья будет напечатана.
Квартира у Рико просторная и немного странная — с итальянистой мебелью XIX века, которую он перевез из дома покойных родителей в Куинсе. Зато кухня у него сказочная, не хуже, чем у моей сестры в Индиане. Рико — повар традиционный, в духе Анджело Пеллегрини, всегда выискивает корни того, что считает «подлинным». Он собирает этнические кулинарные книги XIX века, и десятки кулинарных поветрий, пронесшихся за последние годы, на него никак не повлияли. У Рико бывают приступы раздражения, но теперь они чаще связаны с мэром Джулиани,
[20] которого Рико числит в четвероюродных братьях. «Giuliani ha sempre ragione!» — кричит Рико, пародируя знаменитое утверждение, что Муссолини всегда прав.
И я этого добился, поскольку у меня есть способ связаться с внеземным существом два сантиметра ростом, которого я называю Азазел и которое обладает сверхъестественными возможностями благодаря хорошо разработанной технологии…
Я вам про него рассказывал? А я вас не предупреждал, что вам может сильно не поздоровиться, если он услышит ваше «до тошноты», которое вы упрямо и грубо прибавляете к подобным утверждениям?
Женщины уже были здесь, обе в возрасте между двадцатью пятью и тридцатью. Гретхен, секретарша из Всемирного торгового центра, довольно крепкая, полуитальянка из Троя, штат Нью-Йорк. Донна, моя пара, предельно нерасполагающая, в толстых очках и мешковатом вельветовом костюме, полностью скрывавшем форму тела. «Не выношу, когда что-то прикасается к глазам, поэтому не ношу контактных линз», — сказала она, пожимая мне руку и предваряя вопрос, которого я не собирался задавать. Я с удивлением узнал, что она второй год в аспирантуре Объединенной богословской семинарии, недалеко от Колумбийского университета, и живет в «норе» на краю Гарлема. От подобных заявлений у меня возникают опасливые мысли о деньгах. Я быстро выяснил, что они умные девушки из сравнительно бедных семей, отцы их железнодорожники. Они дружили с детского сада, но были настолько вежливы, что избегали разговаривать на особом языке давних друзей. Обе недолго были замужем. Я позабавил их, рассказав о своем девятидневном чуде, но о том, что завтра лечу к Синди, умолчал. По журнальным меркам Гретхен и Донна выглядели серенько, но именно сегодня это придавало им привлекательность. Красивых женщин, актрис и манекенщиц, я перестал фетишизировать годам к пятидесяти, и отход начался, когда я прикоснулся к фальшивой груди. Я нисколько не виню женщин за то, что они ими обзаводятся — учитывая нашу культуру, — но с ними мне как-то неуютно. Феминистка, с которой я познакомился в ресторане «У Элейн», однажды спросила меня, какие выстроятся очереди, если мужчинам станут продавать большие и деятельные пенисы? Я смугловат, и когда краснею, не видно.
Как бы там ни было, я с ним связался, и он явился, как всегда, в крайнем раздражении. Он очень мал по сравнению с человеческими существами нашей планеты и, что еще важнее, гораздо меньше по сравнению с разумными существами его планеты, у которых, как мне удалось узнать, длинные, изогнутые, острые рога, а не зачатки телячьих рожек, как у Азазела. Я отношу его раздражительность за счет глубокого комплекса неполноценности, вызванного этим обстоятельством. Человек с моими широкими взглядами может это понять и посочувствовать такой ситуации, поскольку его огорчения для меня полезны. В конце концов, он выполняет мои просьбы лишь потому, что для него это шанс блеснуть своим могуществом, на которое в его мире всем наплевать.
Но на этот раз его недовольство испарилось немедленно, как только я объяснил ситуацию. Он задумчиво сказал:
Я пошел на кухню открывать принесенное с собой «Линч-Баж», а когда вернулся, Рико показывал Донне и Гретхен полное собрание моих Биозондов и мою первую книгу, ту, которую я именую «Мергатойд в Сохо». Меня сразу прошиб едкий пот. Гретхен повернулась ко мне и сказала: «Вы прямо гигант». Донна почувствовала, что я уязвлен, воздержалась от замечаний и, проведя пальцем по корешкам «Уильяма Пейли» и «Уоррена Баффета»,
[21] сняла с полки «Лайнуса Полинга». Прочла на задней обложке цитату: «Изящно написана и отлично документирована. Захватите с собой в следующую деловую поездку». Донна взяла «Мергатойда», на которого Рико наткнулся десять лет назад, сразу после нашего знакомства, в «Стрэнде», большом букинистическом магазине. Она открыла страницу, где проза прерывалась стихами и ноги у моего лирического героя тяжелеют настолько, что он не может переступить бордюрный камень, но все-таки спускается по лестнице в таверну «Лайонхед», где ему не хватает ласточек Индианы.
– Этот бедняга обнаружил, что находится не в равном положении с редакторами?
— Вообще поэзия мне интереснее биографий, — сказала Донна, ставя крест на моих последних тридцати годах, — то есть вы, наверное, исключение, но на меня наводит скуку вся эта фальшивая искренность, эта щедрость по отношению к знаменитым людям и мелким подробностям их личной жизни. На самом деле это просто подспорье или удобрение для современного диснеевского фашизма, вам не кажется?
– Похоже, что так, – подтвердил я.
— Пять баллов, — сказал Рико, — политики по большей части — это двести фунтов дристни в десятифунтовом мешке. И повсюду вытекает.
Я разлил «Линч-Баж», изображая задумчивость. Искрометное bon mot не подворачивалось. Рико явно пытался помочь, но веселый вечерок не складывался.
– Не удивляюсь, – сказал Азазел. – Редакторы – все как один садисты. И очень приятно было бы хоть раз с ними поквитаться. Насколько был бы этот мир лучше, чище и честнее, – его голос прервался от волнения, – если бы удалось закопать каждого редактора в кучу вонючего марадрама, хотя вонь и страшно усилилась бы.
— Конечно, отец говорил: не смотри сверху вниз на работягу, пока сама не уложила пяток рельсов. Я прожила в Нью-Йорке всего год и уже профессиональная придира. Здесь сотни тысяч блестящих людей, а если захотят подытожить свои достижения за год, скажут, что ежедневно принимали душ и читали «Таймс».
– Откуда ты так хорошо знаешь редакторов? – спросил я.
С этими словами Донна удовлетворенно присела рядом со мной на диван. По ядовитости она уступала моей сестре, но немного. Она очистила креветку из миски, которую принес Рико.
– А как же иначе? – ответил он. – Однажды я написал трогательнейший рассказ об истинной любви и высокой жертвенности, а этот неимоверно тупой…
— Вы переспали бы с Джулиани за миллион долларов? — слабо пошутил я.
Тут он махнул ручкой и перевел разговор:
— Конечно, — захохотала она. — Вам бы это обошлось ровно в десять центов, но мужчины никогда не носят центов. В Нью-Йорке нет природы, и самое близкое к ней здесь — оргазм.
– Так ты говоришь, что на ваших задворках вселенной редакторы точно такие же, как и в нашем цивилизованном мире?
– Очевидно, так, – сказал я.
Она сунула креветку в рот и стала жевать, зажмурясь от удовольствия; веки за очками казались большими. Сердце у меня заболело при взгляде на ее стоптанные туфли. Рико и Гретхен сидели на стульях и раздумывали, не пора ли разрядить ситуацию. Я отлично знал, что десяти центов у меня в кармане нет. Мелочь я обыкновенно выбрасываю на тротуар для бродяг и детей. Донна быстро выпила вино, и я прикончил свое. Настенные часы тикали. Рико откашлялся и объявил, что надо отправляться на ужин. Донна встала, дружелюбно пожала мне бедро и подставила руку.
Азазел покачал головой:
— Если вы меня не переносите, я могу пойти домой. Я обдумал вопрос.
– Воистину подобны друг другу все разумные сообщества. Поверхностно мы различаемся, у нас разное биологическое оформление, строение ума, чувство морали но в основах – например, в свойствах редакторов – мы одинаковы.
— Я вас обожаю. И мой христианский долг — наполнить вам желудок. Я хочу, чтобы вы шли по жизни, задавая жару таким дуракам, как я.
Да, да, я знаю, что у вас нет проблем с редакторами, но это ведь потому, что вы к ним подлизываетесь.
— Она всегда растапливает лед огнеметом, — сказала Гретхен и так сжала зад Рико, что он вздрогнул.
– А можешь ли ты, о Могучий, Сила Вселенной, как-нибудь исправить положение?
Азазел задумался:
– Мне нужно было бы как-то идентифицировать физическое оформление какого-нибудь конкретного редактора. Я полагаю, что у твоего друга есть – как бы это помягче выразиться – отказ от редактора в письменной форме.
– Я в этом убежден, о Величайший.
В итальянском ресторане на Диленси мы с Рико развили нашу «головную тему», заказав по половине телячьей головы, запеченной с чесноком. Девушки ели курицу и телятину. Я продолжал беспокоиться из-за того, что Донна живет в опасном районе, но ограничился замечанием вскользь, которое тем не менее послужило запалом. Донна подняла глаза, перестав густо намазывать хлеб маслом — впрочем, не намного гуще, чем намазываю я в особых случаях.
– Словарь и стиль этого листка дадут мне все нужные сведения. А дальше – легкое изменение общей ауры, капля молока человеческой доброты, привкус интеллекта, следы терпимости… конечно, из редактора не сделаешь эталон морали, но можно слегка компенсировать содержащееся в нем зло.
— От масла умереть в двадцать раз больше шансов, чем от руки убийцы, — ехидно заметила она.
Ну, я не буду вас утомлять тщательным описанием тонкой технологии Азазела, тем более что это было бы весьма небезопасно. Достаточно сказать, что я заполучил ответ с отказом от профессора Хэрмана с помощью блестящей и разумной стратегии, в которую входил подбор ключа к его кабинету и тщательный просмотр бумаг. А потом я убедил его повторно представить ту же статью в тот же журнал, из которого он получил отказ.
Это тоже жутковато напоминало тот род сведений, которые коллекционировала моя сестра. Я взглянул на свой бутерброд с маслом, чье особое очарование заключалось в непохожести на пистолет. Ее реплика дала начало короткому спору с Рико, усомнившимся в масляной статистике. Житель Нью-Йорка все подвергает сомнению, тогда как я привык всему верить, поскольку в сельской Индиане вымысел считается грехом.
На самом деле я воспользовался приемом, который подцепил у вас. Я сказал:
— Ладно, закину в себя жирных кислот, — сказала Донна. Она положила жареную куриную ножку и стала рыться в сумочке. — Черт, забыла принять литий.
– Друг мой Хэрман, отправьте снова эту статью тому же некомпетентному выродку с черной душой и напишите сопроводительное письмо со следующим текстом: «Я внес все изменения, предложенные референтом, и статья стала настолько лучше, что я сам не могу в это поверить. Очень благодарен вам за неоценимую помощь».
Пока она принимала лекарство, мы смотрели в потолок, после чего я дал знак официанту принести третью бутылку дорогого выдержанного бароло.
Хэрман сперва вяло возражал, что он не вносил никаких изменений и поэтому вышеприведенное утверждение не является отражением объективной реальности. Я ему на это ответил, что наша цель – пробить статью в печать, а не получить похвальный лист от организации бойскаутов.
Он минуту обдумывал это положение, затем сказал:
— Насколько лучше мы питаемся, чем Дитрих Бонхёффер
[22] в немецкой тюрьме, — съехидничал я.
– Вы правы. Похвальный лист от бойскаутов никак не мог бы быть мною получен, ибо я не смог получить даже звание бойскаута. Я завалился на определении деревьев.
Я подыскивал имя какого-нибудь богослова, кроме очевидного Пауля Тиллиха,
[23] удушенного какими-то поклонниками за то, что ухлестывал за женщинами подобно Кришнамурти
[24] и чуть ли не всем другим знаменитостям. После двадцати лет небрежения адюльтер сделался почти таким же увлекательным занятием, как деньги.
Статья отправилась и через два месяца появилась в печати. Вы себе не можете представить, как был счастлив Пол-Сэмюэл Иствуд Хэрман. Мы с ним накупили в том самом кафе на обочине столько жаренного на вертеле мяса, что у нас животы могли изнутри сгореть, если бы мы тщательно не сбивали пламя подходящими огнетушителями – одним за другим.
Не надо, старина, кивать головой и тянуться к своим дурацким гранкам. Я еще не кончил.
Наживку взяли. Донна пустилась в рассуждения о Дитрихе Бонхёффере, а также о Барте
[25] и Симоне Вейль.
[26] Рико и Гретхен заговорили о чем-то своем. Мы выпили по две граппы с кофе, и вдруг оказалось, что все четверо порядком захмелели и устали. Я попросил официанта поймать нам такси, а он сказал, что у его «кузена» в баре есть лимузин. Почему бы и нет? Я подошел к бару, расплатился и сказал комплимент шефу, который уже закончил сегодня работу и, весь потный, сидел перед исполинским стаканом виски. Я часто подумывал открыть собственный ресторан на четыре посадочных места. Кузену совсем не хотелось подъезжать к Гарлему, так что мы сошлись на ста долларах, что, по моим расчетам, было дешевле одной бутылки бароло. Когда я становлюсь экономным, меня тянет на бессмысленные сравнения.
Примерно в те дни я уехал погостить в загородный дом к одному своему другу – тому самому, которого я учил ходить по снегу. Я вам, по-моему, это рассказывал. И получилось так, что профессора Хэрмана я не видел три или четыре месяца.
Забросить Рико и Гретхен было минутным делом; я решил, что потом отвезу Донну и оттуда поеду домой. Джентльмен провожает даму до двери. И т. п. Поразительная ночная скорость нашего водителя нагнала на меня дремоту, но на нескольких перекрестках Уэст-Сайда раздавался оглушительный вой противоугонных сигналов; он, наверное, не хуже масла способствует коронарной недостаточности на Манхэттене. Донна продолжала болтать о Бонхёффере и Вайль, но в меньшем темпе, словно уже подействовал литий. Учитывая богословское направление разговора, я был вдвойне удивлен, когда она потянула меня за член, чтобы выяснить, не уснул ли я, — по крайней мере, так она сказала. Я обнял ее одной рукой, и она прижалась ко мне. Вино творило собственные сомнительные чудеса, не говоря уж о граппе. Сестра любит повторять, что я всего лишь преуспевающий пьяница, впрочем, я легко научился мириться с этим изъяном характера.
По возвращении в город я сразу постарался с ним увидеться, поскольку был уверен, что он уже запродал какой-нибудь японской фирме патент на получение энергии из ничего и прошел номинацию на Нобелевскую премию. Я считал, что он ни за что не станет меня сторониться и что обед в «Короле гамбургере» вполне может стать реальностью. В предвкушении обеда я даже захватил бутылку кетчупа, сделанного по собственному моему рецепту.
Я его нашел в его кабинете, где он сидел, тупо уставившись в стенку. Лицо у него было покрыто трехдневной щетиной, а костюм выглядел так, будто в нем спали три ночи подряд, хотя сам профессор имел вид человека, не спавшего уже четыре ночи. Разрешать суть этого парадокса я не стал и пытаться.
Беда случилась сразу, как только мы подошли к комнате Донны. Впрочем, это слишком сильное слово для заурядной неприятности. Когда мы поднялись по двум маршам невероятно запущенной лестницы и Донна тремя ключами стала отпирать три замка в железной двери, мне почудилось, что на улице закричали. Я подошел к окну в ее комнате и увидел, что моя машина помчалась прочь. Может быть, она вернется, может быть, нет. Два черных парня пинали мяч — это, несомненно, и спугнуло водителя. Мои сто долларов были уже у него в кармане, так что он ничего не терял.
Я спросил:
— Не волнуйся, я отнесу тебя домой, — пошутила Донна.
– Профессор Хэрман, что случилось?
Граппа поднялась у меня в зобу. О дьявол, как мне хотелось домой, в свою постель! Комната оказалась просторнее, чем я ожидал; вся стена уставлена книгами, двухконфорочная плита, плакаты и эстампы, какие-то висящие ткани, стул и стол, заваленный папками. Короче, аскетическое жилье — унылое, если тебе больше двадцати пяти лет. Ванная была на другой стороне коридора, и, стоя над унитазом, я услышал стоны. Донна засмеялась и объяснила, что стонет малюсенький голубой парень, который обожает больших негров. Картина представилась яркая, так что я даже ощутил свой скромный геморрой. Голубой сосед, тоже студент-теолог, был ее другом. Она налила мне мятного шнапса и кинула на стол сотовый телефон, чтобы я мог разобраться со своим затруднением. Я еще не совсем осмотрелся в комнате, и сейчас у меня перехватило дух. Над ее узкой кроватью висел плакат севильской корриды. Плакат моих студенческих лет. Господи, я думал, их никто уже больше не держит.
Он взглянул тусклыми глазами. Постепенно, микроскопическими дозами, в них появлялось выражение, близкое к сознательному.
– Джордж? – спросил он.
Донна взяла халат и ночную рубашку и ушла в ванную, оставив дверь открытой, чтобы я послушал стоны из коридора и не скучал. Что может выйти у пятидесятипятилетнего мальчика, сильно оробевшего, с ненадежным источником энергии — телячьей головой в желудке — и немного сдвинутой студентки-богослова, с ее гигиеной на другой стороне коридора? Мой издатель Дон дал бы шоферу пятьдесят долларов сразу и пятьдесят по завершении. Ядовитые мысли об аграрной туповатости смешались с парами граппы. Но это все-таки еще не Косово — я собрал в кулак свое мужество и уставился на севильский плакат.
– Именно я, – заверил я его.
В молодые мои девятнадцать лет я разрывался в мечтах между Севильей и Барселоной. Собирался даже попроситься на ночь в тюремную камеру Мигеля Эрнандеса, где бы она ни была. Мрачные стены вдохнут в меня дух его поэзии. Самые энергичные изыскания в моей жизни посвящены были этим двум городам, и, сидя в спартанском жилище Донны, я постепенно сообразил, что и у меня был этот самый плакат с севильской корридой. Я твердо намеревался пройти по берегам Гвадалквивира от Севильи до Кордовы, не обязательно ведя под уздцы дружелюбного ослика, хотя идея эта мелькала даже в шестидесятые годы. В Севилье я непременно поселился бы в районе Триана, возможно с красивой цыганской девушкой. В теплые весенние дни она спала бы голой, завернувшись в мантилью, с розой в волосах. Я помню, как упивался «Путешествием в Испанию» Теофиля Готье и верил каждому слову, хотя преподаватель испанского сказал мне, что все это по большей части вздор. Я мучил своих соседей по общежитию, без конца заводя испанскую классическую музыку и фламенко. Двумя голосами против одного мои музыкальные вкусы были выдворены из кухни и общей комнаты в мою.
– Это не помогло, Джордж, – сказал он. – Вы меня подвели.
Вернулась Донна, прервав мои грезы, и я импульсивно схватил ее сотовый телефон. Я собирался позвонить Шону или Майклу, старым знакомым, посыльным в отеле «Карлайл», чтобы они прислали машину. Я жил там несколько лет, пока не купил квартиру, и в прошлом году провел там месяц, когда квартиру ремонтировали. По роковому совпадению телефон Донны нуждался в подзарядке.
– Подвел вас? Чем?
— Ты бывала в Испании? — спросил я, показав на плакат.
– Статья. Ее напечатали. Ее все прочли. Каждый, кто читал, нашел ошибку в математических доказательствах. Причем все нашли разные ошибки. Вы обманули меня, Джордж. Вы сказали, что поможете мне, – и не помогли. И я могу теперь сделать только одно. Я подытожил счета из того кафетерия на углу. Вы мне должны 116 долларов 50 центов только за пиццу, Джордж.
— Конечно. Все бывали в Испании. Я жила там в Женском армейском корпусе.
Я был в ужасе. Если мои друзья взялись за суммирование счетов, то к чему мы придем? Этак даже вы начнете подсчитывать свои убытки, невзирая на свои нелады со сложением и вычитанием.
Она помассировала мне плечи и шею, отчего я немного расслабился, потом провела рукой по волосам и сказала «пушистый-душистый» — от этого я снова почувствовал напряжение в шее.
– Профессор Хэрман, – ответил я. – Я вас не подводил. Я вам обещал, что вы увидите свою статью напечатанной, – и вы увидели. Более ничего я вам не обещал. Отсутствие ошибок в вашей математике я вам не гарантировал никак, Откуда мне знать, что вы там напутали?
— У таких людей, как ты, не должно быть осечек, а вот случилась, — точно откомментировала она.
– Я не напутал! – в его голосе от возмущения появилась сила. – Там все правильно.
— Никогда не был в Испании, — пожаловался я.
– Но как же те профессора, что нашли у вас ошибки?
— Так поезжай завтра. — Она возобновила массаж.
– Дураки все как один. Они математики не знают.
— Завтра мне надо в Висконсин.
– Но все они нашли разные ошибки?
— Это совсем другое место. — Она подвела меня к кровати. — Ложись спать, я немного почитаю.
– Именно так. – Голос у него вырос почти до нормального, а глаза заблестели. – Мне надо было это предвидеть. Они некомпетентны и должны быть некомпетентными. Если бы они знали математику, они нашли бы одну и ту же ошибку.
Но блеск в глазах тут же потух, и голос упал.
Я был смущен и, снимая пиджак, галстук и туфли, чувствовал себя ребенком. Я повалился на кровать, а она села за стол и раскрыла книгу. Налила себе шнапса и сказала, что эпистемология у нее не идет — окосела. Она выключила настольную лампу, и теперь горел только слабенький ночник около плиты. Потом легла рядом и отодвинула меня к стене.
– Но что толку? – продолжал он. – Моя репутация погублена. Я стал посмешищем навсегда. Если только… только…
— С тобой веселья не больше, чем с заурядным трупом. Не я же удрала с твоей дурацкой машиной. Или развлекай меня, или спи.
Он вдруг резко приподнялся и схватил меня за руку.
— Могла бы покормить меня грудью, — полушутливо предложил я.
– Если только я им не покажу.
– Но как вы сможете показать, профессор?
– До сих пор у меня была только теория, цепь аргументов, утонченные математические рассуждения. С этим можно спорить и можно пытаться опровергнуть. Если я смогу на самом деле создать эти пары частиц и античастиц, если я смогу создать их в достаточных количествах и высвободить существенные запасы энергии из ничего…
– Да, но сможете ли вы?
– Должен быть способ. Я должен подумать – подумать – подумать…
Она захохотала:
Он склонился головой на руки и пробормотал: «Подумать… подумать». Потом он вдруг посмотрел на меня и прищурился.
— Ты офонарел. Сколько раз ты выступал с этим номером?
– В конце концов, это уже было сделано раньше.
— Ни разу, — честно ответил я.
– Было?
– Я абсолютно уверен, – заявил он. – Восемьдесят лет назад какой-то русский наверняка разработал метод для получения энергии из вакуума. В то время Эйнштейн только что построил свою теорию на основании изучения фотоэффекта, и из нее это можно было вывести…
Не буду скрывать, что отнесся к этому скептически.
– А как звали этого русского?
Она лежала, опершись на локоть, и смотрела на меня сверху. Потом раскрыла халат, отодвинула ночную рубашку и сунула грудь мне в рот. Какая отзывчивость! Кожа ее поразила меня своей гладкостью. За ужином Донна сказала, что она чешско-ирландского происхождения, и оставалось только удивляться, потому что заезженное «атласный» было бы здесь эвфемизмом. Я неожиданно возбудился и набросился на нее с энтузиазмом, какой испытываю только при виде хороших французских блюд. У меня просто отлетели уши, у нее тоже. Какой мужчина не возгордится, сумев быстро довести женщину до бурного оргазма, даже если ободрал при этом подбородок и язык и намял нос. Такой увлеченности я не мог припомнить; потом она повернулась и стащила с меня брюки.
– Откуда мне знать? – возмущенно ответил Хэрман. – Но он явно создал массу частиц на земле и массу античастиц в космосе за пределами атмосферы – просто для демонстрации. Они понеслись друг другу навстречу и столкнулись в атмосфере. Это было в тысяча девятьсот восьмом году в Сибири, возле реки Тунгуска. Явление назвали Тунгусским метеоритом. Никто не мог понять его сути. Все деревья на расстоянии сорока миль повалены, а кратера не осталось. Но мы-то теперь понимаем, в чем дело, правда ведь?
— Ты что, сосны насилуешь? — Она втянула носом воздух.
Он сильно возбудился и вскочил на ноги, стал бегать вприпрыжку я потирать руки. Из него так и лез энтузиазм, перемежаемый примерно следующими рассуждениями:
— Тьфу! — Я вспомнил о своей мази. — Это мазь с сосновым дегтем. Употребляю от экземы.
– Этот русский, кто бы он ни был, специально выбрал для эксперимента центр Сибири, чтобы не повредить населенным районам, но сам наверняка погиб при взрыве. А в наши дни мы можем провести эксперимент с помощью дистанционного управления по радио.
– Хэрман, – сказал я, потрясенный его намерениями, – вы же не собираетесь ставить опасных экспериментов?
Я выскочил из постели и ворвался в ванную. Там уже были. Очень высокий мускулистый негр и очень маленький тощий белый мужчина стояли и смотрели на себя в зеркало. На них, по крайней мере, были цветные пляжные трусики. Я прикрыл эрекцию рукой.
– Это я-то не собираюсь? Как бы не так! – прошипел он, и на его лице появилось выражение чистого зла. В этот момент его сумасшествие стало явным. Помните, я говорил вам, что он был ученым-психом.
— Я с Донной. Можно?
– Я им покажу, – визжал он, – я им всем покажу! Они у меня посмотрят, можно получать энергию из вакуума или нельзя. Я такой взрыв устрою, что Земля содрогнется до самого нутра. Они мне посмеются!
— В самом деле? Не сейчас. Донна, он с тобой?
И вдруг он напустился на меня:
— Некоторым образом, — откликнулась она, и они оставили меня смывать мазь.
– Убирайся отсюда, ты! Пошел вон! Ты хотел украсть мою идею – не выйдет! Я тебе сердце вырежу и собакам брошу!
Это было уже чересчур. Она сделала робкую попытку оживить мой полностью поникший орган, сдалась и быстро уснула, мягко похрапывая. Как человек, страдающий бессонницей и держащий на тумбочке записную книжку для важных заметок наподобие «С годами Кастро стал ограничивать себя в курении», я страшился долгой ночи бодрствования, но быстро отрубился.
Продолжая что-то бессвязно выкрикивать, он схватил со стола что-то острое и бросился ко мне.
Обо мне можно сказать всякое, старина, но никто не скажет, что я навязывал свое присутствие там, где оно нежелательно. Я с достоинством удалился, поскольку истинный джентльмен ни на какой скорости не теряет своего достоинства.
В половине четвертого по часам, стоявшим у ночника, кто-то стал толкаться в нашу дверь.
С Хэрманом я больше не виделся; знаю только, что в Недоумлендском ПКУО он больше не работает.
— Пошел вон, мудак! — гаркнул я, ощутив внезапный прилив адреналина.
Вот и вся история про сумасшедшего ученого.
— Мой герой, — прошептала Донна, и мы с тихим восторгом принялись за дело.
Это не был пятнадцатираундовый матч, описанный Норманом Мейлером в пору моего студенчества, но что-то вроде трехраундового поединка за «Золотые перчатки». Лицо мое расплылось в небывало широкой улыбке. Красивый противоугонный сигнал вторил нашему обоюдному стону. По какой-то причине я промычал «Умгоу» из старинного комикса.
Я внимательно посмотрел на лицо Джорджа, на котором как всегда, застыло невинно-простодушно-доброжелательное выражение.
– Когда это все случилось, Джордж? – спросил я.