Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Еще, — задыхаясь, прохрипел Миша.

И вот тут у Миши появилась возможность наблюдать за тем, каков Дима в профессиональной работе. Уже наливая вторую кружку, Дима подался вперед; его взгляд словно бы ощупывал серую физиономию Миши, его судорожно дергающийся, борющийся за воздух живот, фиксировал каждый симптом.

— А ну-ка… — Дима цепко, аккуратно взялся за Мишино запястье. Послушал, взялся за другое… и лицо у Димы приобрело вдруг какое-то отрешенное, пожалуй, даже ханжеское выражение. Мгновение подумал и стремительно извлек из рюкзака тонометр, стетоскоп и градусник.

Миша уже впадал в счастливое полузабытье… Оказавшись один в лесу, он не мог не совершать усилия, не стремиться куда-то, пусть через силу. Теперь он мог не делать ничего и вверить себя друзьям. Одно из самых приятных и удобных приобретений цивилизации — в случае болезни и ранения знать, что о тебе позаботятся, тебя не бросят.

Можно было уже не контролировать ситуации; почти не думать, только выполнять все эти «подними руку», «сгибай» или «открой рот». Миша проваливался в сон. Его словно бы покачивало, несло; он явственно чувствовал, как поднимается и опускается, как колышется под ним раскладушка, как его тело приходит в согласное движение с окружающим, словно растворяется в этом движении…

Миша открыл глаза, и тут же вернулась жажда и сухость во рту. Слабый, не по часу утра, свет пасмурного дня еле проникал сквозь палатку и тент. Даже этот свет резал Мише глаза.

Не хотелось вставать, не хотелось думать. Не было сил для усилия. Дима заглянул в палатку, кивнул, снова исчез. Не хотелось думать, зачем? Не хотелось угадывать, что он собирается делать. А Дима появился с кружкой кофе. И странное дело, от запаха кофе Мише стало неприятно. Не тошнило, нет, а вдыхая запах, он чувствовал, будто у Димы в руках — не кофе… а в общем, какая-то гадость.

— Пей! — решительно совал Мише кружку Дима. Вот тепло кружки — это было хорошо. Миша чувствовал, как хорошо, как живительно это тепло. Из тех же соображений начал глотать кофе, впускать тепло внутрь.

Дима подталкивал, висел над душой, все время заставлял что-нибудь делать. Миша слабо огрызался, понимая, что вроде бы делает он все для его же, для Мишиной пользы. Даже поездку в Туим затеял Дима не из садистских соображений. В Туиме был знакомый врач, и, чего уж там, посоветоваться с ним было уместно. Другое дело, что и тряска, и движение, и даже свет были мучительны для Миши.

Работать Сабитович умел и с Мишей разобрался почти сразу. И результат разборок вызвал у Сабитовича такой приступ недоумения, что смотреть было больно и жалко. Врач делал большие глаза, пожимал плечами, сердился, поминутно переглядывался с Димой, обходил вокруг Миши, повторял вопросы… Словом, он был не уверен. А Миша, вообще-то, привык к тому, что Сабитович всегда всех видит насквозь, и его растерянность пугала. Что же это он ухитрился подцепить, если даже такой врач бессилен?!

Впрочем, Сабитович был готов дать объяснения:

— Видите ли… Я готов поручиться, юноша, что у вас, собственно, ничего нет… Вы совершенно здоровы, по всем параметрам здоровы… Но симптомы, особенно если вы не врете, ясно говорят, — по непонятной мне причине у вас вчера вечером почему-то внезапно не стало примерно литра крови. Да, я знаю, что так не бывает. Это я вам о симптомах…

И опять уставился поверх плеча на Диму, сделал большие глаза и жалко ухмыльнулся краешком рта. После чего порекомендовал покой, постельный режим, много пить, есть все, что хочется, но главное — есть, даже если ничего не хочется. Укрепляться кофе, шоколадом, сахаром и если что, если какие-то осложнения — немедленно сюда, без разговоров…

А вечером в лагере был гость: местный шаман, старый Никита Кильчичаков.

— Николай Дмитриевич, к вам шаман Кильчичаков пришел! — звонко позвала начальника студентка, Света. И убежала вместе с Юлей. Кильчичаков только покачал головой, кинул вслед дурным девкам неодобрительный взгляд.

Во-первых, вовсе он не пришел. Он приехал на коне, как полагается серьезному человеку.

Во-вторых, ну какой он шаман?! Он — колхозный чабан. Лучший чабан района, у него грамота есть. Грамота висит у него дома, возле плетенной из травы фигурки бога Догу и шкуры старого седого волка, за которым Никита Кильчичаков гонялся и охотился три года.

Дураки шепчутся, что он знает заклинания от волков… А можно подумать, какой-нибудь хакас не знает таких заклинаний! Он не виноват, что баранов теперь пасут всякие вырожденцы! И не только в заклинаниях дело. Просто он знает язык волков и умеет им объяснить, что его баранов есть нельзя! Какое же это шаманство…

Ну да, было кое-что, было… Все знают, что шаманство живет в роду, передается вместе с кровью. Шаман не выбирает судьбы. Шаман рождается шаманом. Но о том, что бывало, и раньше говорить не полагалось. Дед рассказывал, что попы каким-то чутьем находили шаманов, и если ловили — мало никому не доставалось.

А при Советах шаманство еще больше стало тайным. Даже если и знаешь — все равно говорить об этом не надо. Старая деликатность родового общества и даже опасения перед попами здесь были совершенно ни при чем. Просто за шаманство можно было лишиться головы, а загреметь в лагеря — так и вообще нечего делать.

И Володя, и Кузькин работали здесь не первый год и знали очень хорошо, что Кильчичаков приезжает не просто так. Степенно вздыхая, наливали они гостю чая, кормили его кашей с тушенкой. Знали, что Кильчичаков не захочет чаю — а потом выпьет чайника три. Что он не захочет есть — и слопает четверть кастрюли, килограмма три крутой каши с тушенкой. И что он несколько часов будет говорить о ерунде, а потом уже перейдет к делу.

Часа два говорили о баранах, о том, что погода портится, и что это плохо для всех — и для раскопок, и для пастухов; Кильчичаков рассказывал, что Василий Горохов поймал в озере Уйбат щуку длиной почти в два метра, а Нина с Белого озера родила тройню.

Кузькин подробно рассказал про раскопки. Кильчичаков стал расспрашивать про женщину с золотым кинжалом, и археологи сами говорили почти полчаса, а Кильчичаков только слушал, степенно вздыхал, отхлебывая крепкий чай. И спросил, наконец, не было тут чего? Не приходил ли кто-то непонятный? И вид у него стал соответственный. То сидел, вел степенные разговоры солидный, уверенный в себе и знающий себе цену дед. А тут вдруг глаза у деда воровато забегали, рот растянулся в идиотскую ухмылку… И сразу стало ясно, что если археологи разговора не поддержат — то и спрашивать с деревенского дурачка нечего.

— Появлялись, — сказал Кузькин коротко. — А ты бы. Николаич, не ходил бы вокруг да около, а прямо бы и объяснил. Мы ж в этих делах не разбираемся…

— Осторожней надо быть, чего там… — хмуро отозвался Кильчичаков. — Про это понимать нечего, а вы тут по ночам небось шатаетесь. Да еще по одному, наверное.

Кильчичаков помолчал, повздыхал. Володя и Кузькин молчали, глядя на него во все глаза.

— Один из наших гулял один, — осторожно начал Кузькин. — Он заболел…

— Хорошо, что не помер, — отрезал добренький Никита Николаевич, и лицо у него опять стало нормальное. Археологи не стали делать вид, что они всех умнее, и разговор поддержали. Притворяться сельским дурачком нужды не стало. Ну, он и не стал притворяться.

— Не ходите по ночам. Вообще не ходите, а в одиночку — совсем никуда. И с незнакомыми не говорите. Понимаешь, «тогдашние» сейчас приходят за нынешними. Так бывает…

Помолчали.

— Ты что хочешь делать с тем, что раскопал? — спросил вдруг Кильчичаков Кузькина, и, что характерно, Коля Кузькин сразу понял, о чем именно вопрос.

— Будем брать монолитом, увезем в музей. Здесь, в Абакане, — уточнил Кузькин, чтобы Никита не подумал, что погребение увезут в Ленинград и здесь его никто уже не увидит.

— Ну, увозите… — вяло протянул Кильчичаков, — если надо — увозите. Только все равно вы не ходите. Даже когда увезете — по ночам не ходите. А особенно вон там не ходите. И вечером тоже.

И Володя, и Коля Кузькин почувствовали, как тонок старый шаман Никита Кильчичаков. Ни на что он рукой не показывал и никаких мест не называл. Только мотнул головой, да и то продолжая пить чай. Но обоим собеседникам сразу стало ясно, какое место на берегу озера имеет в виду Кильчичаков. А на Кузькина еще и пахнуло недавно пережитым кошмаром.

— Ты уезжаешь, да? — спросил Кильчичаков Володю. Хоть убейте, но про отъезд Володя никому не говорил. Володя и правда получил сегодня телеграмму и должен был срочно уехать. Об этом знал он сам, несколько человек в лагере, начальство.

Владимир молча кивнул. Кильчичаков сидел еще долго, но разговоры вел уже опять про рыбу, про баранов, про двойни и тройни знакомых. Что-то помешало обсуждать рассказанное Кильчичаковым — помешало и Владимиру, и Кузькину.

А на другой день Миша проснулся, когда солнце уже било в глаза. Тело было здоровым, встать хотелось поскорее. Ощущение тяжести тела, прерывистое дыхание вернулись, стоило скинуть ноги на пол. Но все это было уже слабым отзвуком уходящей болезни. Миша понял — его специально оставили отдыхать. Наверное, Дима постарался.

Миша вышел из палатки, двинулся к озеру. Там, за обеденным столом, в двух шагах от воды, Фомич чистил рыбу с дежурными — со Светкой и Юлей. Нахмурившись, Фомич вскрывал здоровенного окуня, выкидывал потрошки в ведро, отсекал голову и кидал рыбину Светке. А девушка сидела, спустив в озеро босые ноги, счищала прямо в воду чешую.

Впервые за большой срок Миша видел лагерь вот так — когда в нем почти никого нет; когда все ушли на раскопы.

— Что сегодня на раскопе делать будут? — спросил Миша и подсел к столу, махнул девочкам, что позавтракать возьмет сам, для начала налил кружку чая.

— Погребение брать будут, монолитом… — ответил Фомич, ни на секунду не прерывая своего рыбного занятия, — в абаканский музей повезут!

Какие-то мысли вертелись в голове у Михаила. Еще неясные, нечеткие… Но увидеть погребение — сейчас! — становилось совершенно необходимо. С полминуты Миша прихлебывал чай, все сильнее наливаясь этой уверенностью.

— Фомич, ты когда туда поедешь?

— Как обычно, народ снимать…

— А если сейчас? Очень надо…

Против желания Миши, в его голосе очень явственно прозвучали просительные нотки.

— Не видал монолита, что ли… Нет, не поеду; что ты, тут горючки одной…

— Фомич, выручи, буду обязан…

— Ну что пристал? Вот тебе грузовик, садись и поезжай… — Фомич заржал, довольный своим остроумием. Между прочим, водить Миша умел. И соблазн сделать то, что он сделал в это утро, появлялся у него много раз. Что подвигло его на все дальнейшее — собственная ли беспомощность? Грубость Фомича, тыкавшего в эту беспомощность? Нежелание зависеть от хамства? Нежелание зависеть от шофера? Просто нежелание зависеть? Отчаяние? Полная необходимость немедля очутиться на раскопе?

Во всяком случае, поговорив с Фомичом, Миша тут же двинулся к ГАЗу, встал у огромного теплого бока. Грузовик то ли был теплым еще после утренней поездки, то ли бок нагрело солнцем.

Запирать машину в экспедиции было не от кого; ключ торчал в замке. Двигатель мерно застучал, запел, и Миша услышал первый бешеный вопль Фомича. Это был еще уверенный полуначальственный рык, произведенный прямо с места; Фомич что-то орал не вставая, с потрошенной рыбиной в руке. Миша поставил на скорость, и машина поползла вперед. Вторая скорость… Третья… Миша ловил колесами разъезженные колеи, одновременно регулировал движение правой ногой — чтобы и не заглушать и не насиловать двигатель. В ушах звенело от вопля Фомича — уже совсем другого, заячьего, истеричного. Сам Фомич летел через поляну, делая огромные скачки.

«Не успеет», — понял Миша. Поворот закончился; машина нащупала трассу. Четвертая скорость… Газу! Машина резво побежала; мелькнули лиственницы, надсадно орущий, вздернувший руки Фомич, ушло назад и влево озеро. Замелькали березки, лужки, склоны сопок. Ехать было в общем-то не сложно — сухо, дорога знакомая.

Да, погребение как раз брали монолитом. С утра прокопали канавы, подвели доски и даже сколотили деревянный каркас. Потом в музее сделают современный, прозрачный из пластмассы. Чтобы взять полтора кубометра земли — годятся и неструганые доски.

Уже стоял грузовик абаканского музея с откинутым бортом и смотрела небольшая запыхавшаяся толпа, как подъемный кран вынимает деревянный ящик из раскопа, несет его к грузовику. Миша бросил ненужный ГАЗ-66, изо всех сил помчался к месту действия.

Трудно сказать, что это было. Скорей всего, конечно же, случайность. Но, во всяком случае, движение крана вдруг замедлилось, потом остановилось… и добрые четверть минуты ящик с монолитом висел чуть выше уровня земли, перед откинутым бортом. Потом стрела заработала, монолит поплыл вверх, опустился и встал в грузовике. Крановщик вылез из кабины, сделал круг почета с поднятыми руками. Толпа проорала «Ура!»

Но были эти четверть минуты, были, и крановщик потом не мог объяснить толком, что вдруг случилось с его техникой. И еще труднее сказать — действительно ли в эти четверть минуты при появлении Миши вдруг поднялась из монолита в приветствии костяная рука, или ему все-таки почудилось.

Но вот что совершенно точно — что-то приключилось с огромным могучим мужиком — музейным разнорабочим, сильно пьющим дядей Васей. Дядя Вася стоял как раз перед монолитом и при остановке стрелы уже собирался подмогнуть — навалиться снизу и закинуть в кузов трехтонную глыбу.

Что он увидел — мы не знаем. Но, во всяком случае, дядя Вася сильно побледнел и отошел в сторонку, и лицо у него было какое-то оцепеневшее. И до конца всей работы он только стоял и крестился, и даже водки в этот раз не пил. В разгрузке монолита, уже в музее, он тоже не принимал участия, исчезнув с работы под благовидным предлогом. Вот и все, что нам известно точно. Кроме, конечно, неприятностей, которые обрушились на Мишу за угон машины. Но стоит ли о них рассказывать?

ГЛАВА 5

Уходящие в другое время

И тысяча семьсот лет назад тучи неслись по хмурому осеннему небу. Ветер с юга старался, нес клочья туда, куда уходит Кем[3].

Сидевшие у костра не удивлялись. Ветер не нуждался в объяснениях. Объяснять надо было бы отсутствие ветра. На север уходят души шаманов и души великих героев. Сегодня много душ должно было уйти на север…

Ветер отшвыривал дым костра, не давал ему подняться к тучам, рассеивал задолго до того, как дым смог бы смешаться с облаками.

Погиб их каган. Вождь вождей, великий вождь, объединивший племена разного корня, овладевший страной хягас от Большого озера до Саянской трубы; сегодня он ушел к праотцам.

Сидевшие у костра не очень-то верили в смерть. Каждому предстояло, пройдя неизбежное, воплотиться в какое-то существо.

И уж, конечно, никто их них не считал смерть кагана чем-то необычайным. В их времена смерть была обыденна, и в том числе — во цвете лет. Большинство воинов погибали в расцвете мужской силы, и насильственная смерть была естественной смертью.

Но каган не оставил наследника. Не оставил преемника, а племени был нужен не младенец, который когда-нибудь вырастет. Преемник нужен был сейчас! Нужен тот, кто может повести за собой племя. И не когда-нибудь, а в завтрашнем сражении.

В сражении решится, будет ли вообще существовать племя. И если будет, то каким. И где. Не один народ был вынужден уйти из Середины мира, на север, по пути душ умерших героев и шаманов.

Здесь, в Сердце мира, есть все. Чистые, прозрачные реки стекают с гор на степи, дрожащие под копытами. Везде много разных долин — одни лежат выше, другие ниже; одни открыты на север, другие — на восток или на юг. Везде озера с пресной и соленой водой, урема[4] по берегам рек, больших и маленьких.

Там, на севере, нет таких гор, как здесь, таких прозрачных рек, как здесь, таких степей. С каждым днем пути на север становится все холоднее. Там растут непроходимые леса, а степей там все меньше и меньше. Зима наступает рано, а снега выпадает столько, что лошади не могут тебеневать[5].

Если племя уйдет на север, скоро умрут все лошади, коровы и бараны. Племя сможет жить, только охотясь на диких зверей. Племя даже не сможет собираться вместе, потому что охотники должны жить маленькими группами, человек по 20 и по 30. И эти маленькие группы вынуждены все время переходить с места на место в поисках диких зверей.

Племя останется жить, если завтра выиграет бой. Или даже если пришельцы не смогут покорить племя. Если враги должны будут договариваться с племенем, племя уже не погибнет.

Но битва невозможна без кагана. А каган не оставил преемника. Каган был великим вождем. Смелым, великим вождем, и все племена смело могли идти за ним. Но позавчера каган ускакал из битвы, раскачиваясь в седле, зажимая рассеченный живот.

Другие, маленькие вожди, знали, что им нужно делать. С такой раной не живут, и только в священном месте, на берегах озера Туим, вождь еще мог бы отлежаться.

…Может быть. И вот вождь вождей умер. Его душа ушла на север, вместе с тучами и ветром. Кагана похоронят. Если победят, то похоронят, как полагается хоронить вождей, насыпав курган, принося в жертву коней и рабов. Если проиграют — двое юношей из лучших семей останутся здесь; получив известия, они увезут вождя в горы и там похоронят и спрячут. А сами скроются навсегда, чтобы враги не смогли надругаться над вождем.

Но сегодня для всех важно другое. Все маленькие вожди, вожди родов и племен, знают — они не смогут быть вождями. Не им объединить все племена хягас, и не им бросить их на хунну, на проклятых детей коров.

Здесь, у священного костра, нет преемников великого вождя. И неизвестно, кто вообще сможет быть таким преемником. Может быть, и вообще не существует тот, кто способен стать новым каганом. Если такого человека нет — племя погибло.

Надо найти того, кто может стать вождем вождей. Найти, а потом сделать так, чтобы он захотел стать каганом племени.

Самые сильные шаманы не могли помочь в таких делах. Может быть, могла помочь Тигэ…

Шаманка шаманов Тигэ. Шаманка, именем которой пугали маленьких детей. Шаманка, носившая на пальце простое железное кольцо… Кольцо, позволявшее понимать язык зверей, видеть то, что происходит за десятки дней пути. Шаманка, способная предсказывать, что будет через месяцы и годы. Шаманка, всегда живущая на берегу озера Туим. В особом месте, где открываются дороги в другие страны, с другими законами жизни. Месте, из которого можно уйти в другой мир и вернуться из другого мира.

Каждое лето поселялась Тигэ около алтаря на восточном берегу озера Туим… Там, между двух корявых, огромных лиственниц, с незапамятных времен стояло несколько вкопанных плит камня вокруг одной, лежащей.

Старейшины родов и малые вожди племен — они стояли перед Тигэ… Великая шаманка, она была тем не менее всего-навсего женщиной. А они стояли перед ней, предлагая половину всего скота племени, сундуки сокровищ и все, что только у них было.

Тигэ была вежлива. Она просила вождей сесть; помогавшие Тигэ старухи принесли бурдюки с угощением. Оцепеневшие от страха перед Тигэ, слуги разносили кумыс и араку.

Второй раз Тигэ вышла в особенном платье, — коричневом, с золотой китайской нитью. С особенным бубном в руках — с огромным новым бубном овальной формы. Новая лоснящаяся кожа бубна была натянута на двойной, сильно выступающий по краям обруч. Гладкая, красивая поверхность бубна, окруженная высоким деревом, была как центр мира. Обруч был как горы, замыкающие центр мира, и был украшен тем, что украшает центр мира и горы вокруг, — лоскутками звериных шкур, перекрученными нитками из шерсти, сверлеными каменными бусинками.

И уже было видно, что шаманка — не здесь. Лицо Тигэ было подобно лицу воина перед началом сражения: одновременно спокойное и напряженное.

Две старухи прислуживали Тигэ — сами шаманки невероятной силы, они терялись в сравнении с Тигэ и добровольно стали ей служить…

Одна подала Тигэ деревянную чашку с аракой. Тигэ пила, закинув голову, делая большие глотки — словно арака была кумысом… и даже попросту кефиром. Вернула чашку, ждала, пока наполнят, выпила еще. Не всякий мужчина смог бы вот так, не изменившись в лице, не поморщившись, выпить столько араки. Величайшим неприличием было бы для женщины пить араку, не будь Тигэ великой шаманкой. Не будь ей это нужно для достижения шаманского полета.

Тигэ тихо провела колотушкой по бубну, и бубен словно ожил — тихо заскрипел и заворчал.

Тигэ ударила сильнее… Бубен отозвался протяжным, долгим гулом. Тигэ мерно била в бубен, ритмично приплясывала на покрытой углями земле. Темп ускорялся, удары падали сильней и чаще. Обезумевшее лицо с глазами, устремленными в иной мир. Отрывистые, не всегда понятные сидящим вдоль стен юрты вождям слова срывались с посиневших губ. Понятно было только — летит! Видит!

Тигэ долго общалась с кем-то могущественным; вожди понимали — готовит себе путь в другое время.

Вожди не смогли бы счесть времени, пока шло долгое, безумное камлание. Пока Тигэ плясала, била в бубен. Пока шел ее полет в другой мир… Или миры? Кто знает.

Луна закатывалась за сопки, когда Тигэ тихо стонала, распростершись на полу, в своем чудном коричневом платье, сквозь которое искусные китайские мастера пропустили золотую искру. Старухи подбежали, вытерли побледневшее после камлания лицо, покрытое крупными бисеринками пота.

Несколько минут Тигэ лежала неподвижно. Приподнялась. Старухи подхватили, унесли колотушку и бубен, дали ей деревянную чашку с каким-то резко пахнущим, непонятным напитком. Тигэ приподнялась, села на колени, глядя в угли погасавшего костра.

«Он есть… — сказала, — новый каган есть. Но он не здесь. Он еще не родился… И я попробую его достать…»

Тигэ сидела в напряженной позе — то ли думая, то ли решаясь. Медленным, плавным движением, жестом женственным и в то же время властным Тигэ поднесла левую руку к лицу. Так королева поднимает жезл. Так миллиардерша достает чековую книжку, чтобы осыпать голодающих детей благодеяниями.

Все замерли, зная: что-то должно произойти. Может быть, сейчас из туч упадет прямо на них новый вождь?!

Держа свою руку, словно посторонний, нужный для камлания предмет, пальцами правой руки Тигэ повернула железное кольцо. И исчезла.

Был склон холма. Был бледный серпик месяца над ним. Трепались по ветру, шелестели лиственницы. Шипел угасавший костер. Глухо билось в берег озеро. Не было только Тигэ. Она не ушла. Не растворилась. Не было никакого намека, куда она могла деваться. Она пропала из глаз окружающих, как будто бы ее и не было.

Вожди сидели неподвижно. Редко-редко поднималась рука, слышалось тихое хлюпанье — кто-то из вождей отхлебывал кислого молока из деревянной чашки.

Несколько часов вожди сидели, не смея встать, отойти. Почти что не смея дышать.

Под утро молодой вождь из рода Черепахи упал в обморок. Двое вождей постарше и покрепче молча потащили его к озеру, долго поливали темной, пахучей водой. Молодой вождь пришел в себя, виновато улыбнулся, и все молча вернулись на место.

И опять все сидели и ждали.

ГЛАВА 6

Уходящие в раскопы

2 августа 1984 года штатный археолог абаканского музея Эрна Адольфовна Собачкина упала в обморок при исполнении своих служебных обязанностей.

Эрна Адольфовна сидела в дальней лаборатории — комнатке площадью метров пятнадцать. Вдоль всех стен здесь проходили стеллажи, а на них лежали черепа, кости, бронзовые изделия, стояли керамические сосуды. В лабораторию вел длинный коридор, очень узкий, потому что стены были тоже заставлены ящиками с еще не разобранным материалом, и между ними оставалось сантиметров 60, не больше.

Лаборатория не всем понравилась бы: потому что люди в разной степени любят комфорт, и потому, что не всем в одинаковой степени нравятся древние сосуды, пожелтевшие человеческие кости и черепа.

Но, вообще-то, в лаборатории был запас чая и еды, чайник, тарелки и стаканы. В лаборатории можно было с комфортом работать, пить чай и даже обедать, никуда не выходя, — если, конечно, устраивает спертый воздух и компания древних скелетов.

Лабораторию и коридор освещали две лампочки без абажуров, на длинном шнуре. Лампочки еле светили вполнакала. И поэтому лаборатория больше, чем хотелось бы Эрне, напоминала сортир на каком-то полустанке — причем третьестепенном и даже, может быть, полузабытом.

Эрна Адольфовна составляла опись нового, самого важного экспоната — женщины с золотым кинжалом. Взятый монолитом ящик стоял посреди лаборатории, а Эрна Адольфовна сидела рядом на табурете и мирно составляла опись находок, прихлебывая свежий чай.

Именно в этот, чисто рабочий момент, непосредственно перед ней вдруг начало концентрироваться нечто… Прямо в воздухе возникло сперва неясное очертание скуластого, монголоидного лица, потом это очертание стало более определенным, и на Эрну Адольфовну глянули с лица живые, осмысленные глаза. Снизу колыхалось и еще что-то коричневое, больше всего похожее на мех.

Сквозь лицо прекрасно были видны экспонаты — окуневская стела, фрагмент писаницы, и Эрна Адольфовна невольно задала себе вопрос — а не пила ли она чего-то неподходящего? Вопрос был праздный, потому что Эрна Адольфовна была замужем за запойным красноярским художником Капелюшкой. И, разумеется, напитки она пила, причем сугубо регулярно. Разница была только в том, как давно она пила что-то неподходящее и какое именно количество.

И еще Эрна Адольфовна усомнилась в здравии своего рассудка, решив, что слишком много времени посвятила высоконаучным занятиям. Но физиономия почти кончила колыхаться в воздухе, оглядела Эрну с головы до ног и критически хмыкнула.

— Ни рожи, ни кожи… — задумчиво сказала физиономия, — ну, и чего ты здесь торчишь? Все равно же ничего не понимаешь… Ты лучше скажи, где тут вождь…

— Буду я с галлюцинацией трепаться, — гордо ответила Эрна. — А вождь — вот он… — и Эрна ткнула пальцем в огромный, поясной портрет Иосифа Виссарионовича.

— Это не тот. Мне нужно — из рода Орла…

— Род Орла? — на Эрну вдруг напала жгучая ирония. — А из рода Воробья тебе не надо?

— Не надо. Мне нужно — Орла. Где тут у вас род Орла?

Эрна Адольфовна почти совсем уверилась, что все это видится ей только от дешевого портвейна, и приняла решение оторвать своему Володьке голову, чтобы не таскал домой портвейн. А пока, само собой, нечего было беседовать с собственной галлюцинацией. Эрна Адольфовна даже надавила пальцем на глаз, чтобы проверить — галлюцинация перед ней или не галлюцинация. Тетка в коричневом расплылась, но Эрна не помнила, что это означает. Эрна считала, что это и не очень важно, — все равно ведь понятно, что это галлюцинация… Кандидат исторических наук, археолог музея гордо повернулась, чтобы дальше выполнять профессиональный долг.

…Но тут же Эрна обнаружила, что работать-то ей больше не над чем, потому что нет перед ней уже никакого экспоната. Кости погребения не лежали больше, крепко схваченные клейстером. Пластмассовый ящик был пуст. Только ямки от костей виднелись на плотной земле. Длинные — там, где лежали берцовые кости ног, локтевые и лучевые — рук. Глубокая округлая ямка на месте черепа.

Трудно сказать, в самом ли деле зашевелились волосы на голове у Эрны Адольфовны или это только фигура речи. Но, во всяким случае, все чувства Эрны оказались совершенно сметены, и до нее прочно дошло — внезапно и грозно — что это никакая не галлюцинация беседует с нею. В полном обалдении Эрна перевела взгляд на то, что продолжало возвышаться в еле освещенном проходе, между ящиками с экспонатами. Силуэт женщины с высокой прической, в длинном коричневом платье. Как ни безобразно, вполнакала, светила лампочка под потолком, как ни были смятенны все ее чувства, Эрна все же заметила более плотную конструкцию как бы внутри полупрозрачного силуэта. А особенно хорошо почему-то видны были кости ног. Эти кости вполне вертикально стояли, и именно вокруг них концентрировалось, облекалось плотью это невнятное, неопределенное.

Привидение шагнуло к Эрне, снова спрашивая что-то. Эрна не слышала. Она следила, как сделала шаг в ее сторону, клацнула по полу костяная нога остова. Желтоватые древние кости, облеченные в плотный, но полупрозрачный студень плоти; вокруг полупрозрачных ног облачком летала просвечивающая, но явственно коричневая ткань платья. Шаг… Еще шаг… Вот тут-то все и поплыло, и завертелось вокруг Эрны, дыхание у бедной женщины перехватило, и археолог музея, кандидат исторических наук Эрна Адольфовна Собачкина рухнула головой на собственный письменный стол.

А в рабочем кабинете большого хакасского ученого, Виктора Бутаманова, тоже начало концентрироваться нечто… долго не могущее удержать определенной формы. И только постепенно, с усилиями, «нечто» становилось молодой красивой женщиной, одетой в странное коричневое платье.

Но Виктор Бутаманов ничего этого не замечал, потому что был он страшно занят. Он как раз писал статью в новый прогрессивный журнал «Шаманское возрождение», и статья называлась: «Почему все хакасы, переставшие жить хакасской жизнью, обречены умирать в страшных мучениях, разорванные злыми духами».

Красочно, с большой художественной силой объяснял Бутаманов, что всякий хакас обязательно связан со своей родовой землей. Можно даже сказать, что эта земля его породила, и что добрые духи земли хакаса оберегают. Но если хакас не живет хакасской жизнью, не приносит духам жертв, не камлает в священных местах, а главное — не вступает в партию «Тун» и не читает журнал «Шаманское возрождение», добрым духам только и остается, как лить слезы, а помочь они уже ни в чем не способны. И бедный хакас, оставшись без помощи родовой земли, шаманов и функционеров партии «Тун», остается один на один уже с другими духами, со злыми…

Дальше Виктор Бутаманов заполнил больше сотни страниц подробным, смачным описанием того, что именно проделывают с отступниками злые духи. Два-три истинных и, надо сказать, неприятных и жутких факта — например, мучительной смерти от рака или гибели детей под асфальтовым катком — были им немедленно истолкованы вполне определенным образом. Дальше начиналась область чистейшей фантазии, и Бутаманов дал ей волю.

Истории богохульников и духохульников (с незнакомыми, но очень звучными фамилиями), не оказывавших должного уважения богам-покровителям своих семей и родов, духам-хозяевам гор, рек и озер, которым принадлежит плодородие почвы, звери, птицы и рыбы — ээлерам, или духам предков — тесам, не приносивших должных жертв хозяину горы Каратаг и его 9 сыновьям и 7 дочерям, писались прямо-таки вдохновенно, с таким упоением, что в большом хакасском ученом нетрудно было заподозрить садиста.

И чего только не случалось с ними, оскорбителями духов и богов! Некоторые, не очень страшные отступники, отделывались бытовыми несчастьями разного рода — например, срывались со скал или разбивались на машинах.

Некоторым, посерьезнее, по ночам, в собственной постели, откусывали пальцы и носы: некоторых злые духи ловили в лесу и съедали или ловили в дровяном сарае и перепиливали пополам; с некоторыми, поймав их в ванной, проделывали уж вовсе непристойные вещи.

Продукт цивилизации XX века, Бутаманов врал не будучи подкуплен или по природной склонности… А из высоких идейных соображений, из любви… даже не к реальному хакасскому этносу, когда-то пасшему баранов, а из любви к выдуманному хакасскому этносу, наделенному выдуманными качествами, действовал Бутаманов.

Бутаманов размышлял о связи хакасов с землей и о роде Орла, часть которого еще в палеолите переселилась в Америку и дала начало всем индейским племенам… О необъятной глубине и силе шаманизма, идущего еще из тех, из древних и прекрасных времен. Думал и о покровительстве богов и духов хакасам, которые ведут хакасский образ жизни.

Временами он словно бы слышал в ночной тишине голоса людей, от которых, как он верил, происходил. «Видишь барса? Видишь Бутамана с русским именем Виктор? Он такой же хягас из рода Орла, как и мы…»

От этих мыслей, от разыгравшегося воображения сладко щипало в носу, даже самые недостойные хакасы начинали казаться очень милыми, и наступало примирение со всеми неустройствами, безобразиями и превратностями жизни — и самого Бутаманова, и вообще всеми, какие только есть на свете.

Придуманные им самим голоса звучали с такой силой, что Бутаманов не сразу почувствовал еле слышный полушепот-полушелест за спиной:

— Виктор, тебя зовут предки…

Он и так чувствовал, что на него смотрят все 200 поколений рода Орла. Прошло несколько минут, пока до Бутаманова дошло — голос ему не мерещится. Тихий голосок и правда раздавался в кабинете…

Между стеллажом с современной иностранной литературой и монографиями по истории и археологии колыхалось нечто, оформляясь в человеческую фигуру…

— Ты кто?!

Вопрос был неумный. Но другого Бутаманов был не в силах придумать.

— Я Тигэ… Я предок твоего рода, Орла… Тебя зовут предки… Ты нужен, чтобы победить.

— Победить?! Но… кого победить?!

— Врагов, страшных врагов, хунну. Беда, Виктор, беда — хунну идут на племя хягас. Если они одолеют, племени хягас больше не станет. Хунну разорят все долины, уведут нас с собой, куда закатывается солнце. Оставшиеся будут держать их стремя, будут говорить на их языке… Виктор, если мы не победим, мы исчезнем. Наша история кончится.

Наш вождь погиб, Виктор, и мы не можем победить. Если ты уйдешь с нами, ты станешь вождем. Настоящим каганом племени хягас. Каганом, который разобьет хунну и спасет хягас.

Бутаманов заметил, что сама шаманка изменилась. Полупрозрачная, колышущаяся фигура как будто наливалась изнутри красками, густела. Очертания ее делались четче. Сейчас с ним говорила милая молодая женщина в коричневом длинном платье, с золотым кинжалом на боку.

И уже явственно слышный, вполголоса раздавался голос, лишенный бесплотности:

— У нас теперь нет кагана, вождя вождей… Каган погиб… Ты должен стать нашим вождем…

— Прямо сейчас? — разлепил губы Бутаманов.

— Ты должен прийти в полнолуние, в полночь. Прийти к двери. Я не могу взять тебя отсюда. Надо идти к двери. Дверь — на озере Туим. На восточном берегу озера, на склоне холма, растут две старые лиственницы. Там, под двумя корявыми лиственницами, — алтарь. Надо принести жертву. Шкуру черного барана надо сжечь в полночь на алтаре… Ты придешь? Если ты не придешь, мы все проклянем тебя…

— Я приду… — заверил Бутаманов.

Женщина улыбнулась… и стала таять, растворяться в воздухе, словно бы ее и не было.

К чести Бутаманова будь сказано — он не свалил беседу с Тигэ на причуды своей переутомленной психики. Воображение было у него достаточно богатым, а психика достаточно устойчивой. Нет, Бутаманов вовсе не усомнился в том, что действительно видел человека из другой эпохи и что его и впрямь, совершенно серьезно, зовут в племенные вожди.

И было чувство бесконечной гордости, что его туда зовут. Но и представить дело так, что безо всяких душевных терзаний, не задумавшись ни о чем, решался Бутаманов уйти в другую эпоху, воевать с хунну, было бы глупой неправдой.

Был и примитивный страх — оказаться вне своей, какой-никакой, а понятной, знакомой эпохи. В числе всего прочего — и без стократ ругаемого, на все корки проклинаемого… и такого полезного прогресса. Без газет, журналов, автомобилей, центрального отопления… без возможности, наконец, вести привычный образ жизни. Сын и внук учителей, Бутаманов был уже третьим поколением рода Орла, добывавшим пропитание далеко не скотоводством, не охотой и не рыбной ловлей.

Было удовольствие от того, что его слова, его мнения подтверждаются. Из дали времен соплеменники тянулись к нему, хотели его общества, считали его своим… И это было стократ важнее выдуманных страстей про злых духов, откусывавших носы и уши тем, кто читает книги русских или спит с русскими женщинами.

Одновременно Виктор Бутаманов представил себя в той эпохе и впервые за всю свою жизнь испытал сильный страх заболеть — антибиотиков тоже не будет. Даже если взять с собой, запас быстро иссякнет. Да и сердце покалывает… пока редко, но ведь с каждым годом покалывать будет все чаще…

Было и гордое чувство избранничества. Он, один из многих, удостаивался великой чести… Нет, не только чести стать вождем вождей. Но именно его избрали из множества людей разных времен. Он — самый подходящий для решения задач своего племени… едва ли не для спасения сородичей под кривыми саблями хунну.

Бутаманов гордился павшим на него выбором… И сомневался в его верности. Все люди сомневаются в себе, в своих талантах и способностях. Тем более должен сомневаться в себе тот, кого почтили доверием чрезвычайным, отметили как личность необыкновенную, на кого возложили миссию исключительную.

Был и вульгарный страх — не суметь жить в племенном обществе. Профессиональный этнограф, Витя Бутаманов знал прекрасно: говорить и писать о древнем величии рода Орла — это одно. Совсем другое было самому его крепить. И совсем непростое это дело для современного человека — жить по законам родового общества.

Было нежелание оказываться самому в одной эпохе, а дочь оставлять в эпохе совсем иной — и из отцовской любви (из того, что Бутаманов в ней, по ослиному упрямству, не желал признаваться, не вытекало, что самой любви тоже не было), и в силу ответственности — 15-летней девочке явно рано было начинать жить без папы.

Но ведь само значение в жизни Бутаманова какой-то презренной дочери, и видение ее еще не взрослой ясно показывало, скажем обтекаемо… относительность его собственной готовности… да и способности жить пресловутой «хакасской жизнью».

Брать ее с собой… И тем самым обречь на почти немедленное замужество? На рождение детей чуть ли не каждый год в чудовищно антисанитарных условиях?! Детей, из которых 70% умрет в первые пять лет жизни?! От такой перспективы для своего горячо любимого ребенка у Бутаманова кружилась голова. Так что насчет переселения в любом случае надо было еще смотреть и смотреть…

Назавтра с утра началось движение темно-синего «жигуля» Бутаманова — сначала по Абакану. «Жигуль» остановился возле черного хода «Гастронома»… Бутаманов нырнул в этот ход и вынырнул с большим ящиком, стал приспосабливать его в багажнике.

При виде покупки компания бичей местного значения засуетилась, кинулась помогать… Бутаманов отогнал их словами, которые узнал от русских — завоевателей Хакасии, ее злейших и опаснейших врагов. Только еще одна покупка была сделана в Абакане, и состояла она в нескольких буханках белого и черного хлеба. Делая покупку, Бутаманов невольно вздыхал — там, куда он собирался, приходилось забыть и о хлебе…

Стоял ветреный солнечный день; краски второй половины лета были густые, на горизонте ходили облака.

И ложилась хрящеватая грунтовка под шины бутамановского «жигуля», бегущего посреди желто-зеленых равнин, между разными оттенками голубого и синего по окоему — сопок, холмов и облаков.

Солнце светило «жигулю» в левую скулу, потому что ехал Бутаманов в отару своего родственника. И как ни предлагал ему чабан баранов и больших, и толстых, и красивых, но выбрал Бутаманов только одного, черного как смоль и приблизительно такого же черного, злобного — характером.

Прошло не меньше получаса, как проклятое животное удалось отделить от стада, поймать, повалить на землю и связать. Бутаманов и хозяин отары запихнули в тот же багажник дурнотно взмекивавшего барана, и теперь солнце светило «жигулю» во весь левый борт. И потому, что дело пошло к вечеру, и потому что теперь Бутаманов ехал в лагерь экспедиции Кузькина, на берег озера Туим.

В лагере экспедиции всегда любят гостей, с чем бы они ни приезжали. Если гости приезжают со свежим хлебом, их начинают любить еще сильнее. Гостей, приезжающих со свежим мясом, любят особенно сильно. Гостей, приезжающих с водкой, встречают по пословице: «А бутыль поставите — хозяевами станете».

Бутаманова в экспедиции знали и любили, а уж если он приехал в компании хлеба, ящика водки и еще живого черного барана, то сразу становился дорогим, уважаемым гостем. Володя очень огорчился бы, увидев, сколь интересные события разворачиваются без него.

Чем-то вроде поэмы был уже процесс свежевания трижды легендарного барана. Для умерщвления барана Бутаманов охотно дал шведский топорик и огромное количество советов. Предложение участвовать в процессе самому несколько охладило его энтузиазм; руководить неэстетичным и негуманным процессом он предпочитал на расстоянии… так сказать, чисто духовно. Что делать! Был Бутаманов никаким не скотоводом, а обычнейшим городским интеллектуалом. Что, собственно, вовсе не плохо. Плохо как раз то, что Бутаманов все пытался с этим что-то сделать…

В итоге ребрышки барана стали жарить на решетке, а все остальное решено было сварить и сделать винегрет с вареным мясом и баранью похлебку с чесноком.

Девочки с веселыми лицами готовили снедь. Оживленные парни таскали столы, и с вечерним светом началось… Первый час-полтора сидели сравнительно чинно; звучали тосты, слышались «Че!» и «Прозит!».

Потом штабная палатка, ее окрестности заполнились множеством голосов — все говорили и никто не слушал. В тихом воздухе, после дождя, на километры разносилась какофония — вопли, смех, плачь, икота, завывания, скрежет зубов, объяснения в любви, попытки бить морду, звуки падающих мисок, кружек, людей и других предметов разной степени увесистости. А еще позже пьянка стала разбиваться на отдельные группки, компашки, а то и на отдельных людей, говоривших и пивших свое. Было часа два или три ночи, когда Бутаманов окончательно поднялся из-за стола, вышел из палатки, наполненной криком, шумом, воем, — а больше стонами, иканием, бормотанием, подвыванием. Где уже не словами, а рыком, взмахами рук, помахиванием головы убеждали друг друга допить. Где реяли призраки совсем не Кулая с Эрлик-ханом, а скорее зеленых чертей, розовых слонов и шмыгающих собак.

Лунный диск был огромный, хотя и бледный, но света, в общем, доставало. Тем более, туч было мало. Вечерний ветер стих, утренний еще не поднимался, и озеро лежало гладкое, тихое, как драгоценный камень в оправе береговой зелени. Чудно блистала дорожка — серебряный путь к счастью польских сказок; дорога, по которой валькирии увозят души героев в Валгалу; тот лунный луч, по которому пошли Га-Ноцри и Понтий Пилат.

Сориентировавшись, Бутаманов зашагал к восточному, крутому берегу. Жертва была принесена, и жертвенное мясо ели не меньше 40 человек. Бутаманов уже пришел в самое шаманское состояние, и еще одна бутылка торчала у него из кармана брюк.

Оставалось совершить последнее… Вот они, две лиственницы, корявые и явно очень древние. Вот он, ясно видимый алтарь из неровных каменных плит. Огонь не хотел разгораться. Пришлось долго ломать, колоть ножом, добывать хорошо занимающуюся тонкую стружку, щедро поливать костер содержимым последней бутылки… Пахнуло теплом, поплыл горьковато-болотистый запах тополевой растопки, стало можно подложить палки побольше…

Чувствуя себя последним идиотом, Бутаманов воровато оглянулся на оставленный лагерь… положил на огонь свежую шкуру — стал приносить в жертву шкуру черного барана.

Долгое время не было ничего, кроме вони. Теряя терпение, Бутаманов испытывал огромное разочарование — дверь захлопнулась… да и была ли она? Может, все-таки результат перенапряжения? Так сказать, не хакасского образа жизни?

Но одновременно, что греха таить, теоретик народного возрождения и партии «Тун» был готов испытать и самое сильнейшее облегчение…

И тут на склоне холма… нет, между Бутамановым и холмом, возникло словно бы некоторое сияние… или сказать скромнее — свечение? Словом, появилось нечто между человеком и земляно-растительным склоном.

Призрачное окно наливалось светом, расширялось. Нечто серое, светящееся клубилось в неправильном четырехугольнике, постепенно обретало формы, объем, глубину. Все сильнее чувствовалось, что есть что-то за этим серо-светящимся, непонятным.

Четырехугольник разрастался, и скоро в него можно стало просто сделать шаг — и войти, потому что светлое пятно неправильной формы, с клубящимися краями, достигло высоты почти человеческого роста, а ширины почти такой же.

А потом за серо-розовым, клубящимся начали обозначаться словно бы человеческие фигуры. Видны стали головы, торсы, постепенно начали рисоваться и лица.

Постепенно Бутаманову стало видно большое скопление людей, сидящих прямо на земле. Были они разные — и по годам, и по внешнему облику. И в современной Хакасии даже в одной семье могут рождаться от одних родителей братья и сестры с очень разным сочетанием монголоидных и европеоидных черт. И разумный человек, знающий историю народа, не станет ни в чем подозревать мать семейства.

А тут все было еще разнообразнее. Ярко выраженные монголоиды сидели рядом с рослыми, светловолосыми, с длинными носами и разрезом глаз европеоидами.

Некоторые держали в руках деревянные чаши. Другие — бронзовые китайские сосуды.

Но было у них и общее — все они были одинаково одеты в плотно запахнутые национальные халаты. И все вооружены до зубов. У некоторых на поясах висели ножны с саблями. У остальных из-за широких матерчатых поясов тоже торчали сабли и кинжалы. Рукояти торчали и из-за голенищ.

И было между ними еще одно общее — все они внимательно глядели в сторону Бутаманова.

Для Бутаманова ждущие его вожди были скорее призрачны. То есть он видел их вполне ясно, и более того — слышал конское ржание, гул бьющего в берег озера. За его спиной озеро было спокойно — значит, буря была там — тогда.

Но вместе с тем по лицам сидящих людей порой пробегала рябь, сидевшие с краев словно бы расплывались. То, что стояло между Бутамановым и вождями, было совершенно прозрачно. Но это что-то все же явно было и разделяло Виктора и ЭТИХ…

Для вождей так же призрачен, неопределенен был облик самого Бутаманова.

Для вождей уже начало наступать утро, и в свете этого утра внезапно возникла Тигэ. А позади Тигэ начало наливаться светом, набухать жизнью окно в другое время… и возник ясно видимый, различимый до вздрагивания век, до прыщика на лбу, но все же отделенный от них, находящийся не здесь человек. Облекался плотью облик их нового вождя вождей. Их нового кагана.

Каган смотрел удивленно, почти испуганно — наверное, не доверял своим глазам. Но ведь и вожди удивлялись! И они впервые видели, как распадается привычный мир и входит в него человек другого времени. Тот, кто должен родиться спустя почти что два тысячелетия.

Нет, удивление кагана нельзя было ставить ему в вину! Как и испуг, и растерянность.

А внешность кагана всем нравилась. У него было мощное, подобное глыбе тело с массивными плечами. Большие, тяжелые руки. Красивое, широкое лицо с высоким, умным лбом, с сердитыми, умными глазами. Массивное, тяжелое лицо сорокалетнего, вошедшего в полную силу мужчины.

Легко было себе представить, как человек с таким лицом опирается на луку седла, оглядывается, проверяя, здесь ли его люди, с шелестом вытаскивает меч; взмахом оружия бросает на врагов свою армию. Даже молчание кагана было в его пользу: потому что если нечего говорить (а разве надо было говорить?) — лучше молчать.

И не такого кагана готовы были принять вожди по одному слову Тигэ… А этот каган и сам по себе вызывал доверие. Его уже готовы были принять… Даже готовы любить.

Молчание затягивалось — все разглядывали нового кагана. Но не могло же затянутся вечно… Что-то должно было разорвать эту начавшую тяготить, затянувшуюся тишину. Внезапно старый вождь племени Алатоу выронил чашу из рук. Все вздрогнули от стука, словно звук мог что-то изменить или закрыть окно между эпохами.

Но звук послужил толчком, заставил встрепенуться вождей.

— Каган! — закричал один из самых младших вождей, только что научившихся убивать. — Вот наш каган!

— Каган! — подхватывали крик. — Наш каган! Веди нас, каган! Мы пойдем! Мы сделаем! За тобой! Вперед! Веди! Ты каган! Наш каган! Ка-а-ган!!!

— Здравствуй, великий каган!

Толпа уже стояла, держа оружие в руках, словно бы готовая броситься на Бутаманова. Все-таки толпа — всегда толпа, даже если это толпа вождей… Тяжелое дыхание, безумные глаза, распяленные рты. Оружие, вскинутое в приветствии.

— Клятва верности! — опять крикнул один из молодых вождей. Он левой рукой схватил оружие, положил на него правую руку, громко кричал слова клятвы верности. И второй заторопился, повторяя древние, священные слова. И третий. Толпа гомонила, торопясь поклясться в верности тому, кого видела впервые в жизни. Повторяла клятву идти за каганом. Идти не раздумывая, куда только прикажет каган, быть верным кагану, делать, что скажет каган…

Что-то смутно беспокоило Бутаманова — помимо того, что надо же что-то говорить, отвечать, обещать этим орущим людям, уже выбравшим его в вожди, клянущимся ему в верности.

Вот оно!!! Среди протянутых к нему клинков не было кривых сабель. Много, очень много было прямых мечей… Длинных, для удара с высоты коня, но все же мечей, а не сабель!

Меч — это длинный топор. Он рубит, пробивает и дробит, и он под силу только сильному мужчине. Мечом учатся владеть несколько лет.

Сабля упруга, изогнута. Она режет, рассекает и наносит раны глубже и страшнее, чем меч и топор. Саблей может пользоваться даже женщина или подросток; научиться владеть саблей недолго.

Меч требует силы, массивности. Сабля — быстроты, легкости, гибкости. За время удара меча воин с саблей ударит трижды. Сабля требует совсем других психофизиологических качеств.

Неизвестный гений… или род… племя гениев создали саблю — примерно в IV веке, на Алтае. И сразу изменилось все военное дело… Стремительная конная лава всадников с саблями смела немногочисленных (сроки подготовки!), неуклюжих (особенности тяжелого меча!) врагов тюркского Вечного Эля, позволила разметнуться тюрко-язычным народам от Якутии до Балканского полуострова. И на века, до XX столетия, основным оружием всадника стало не копье, не меч… именно сабля.

Бутаманов уже не сидел на пятках, смущенно ухмыляясь в мир, открывавшийся за серо-розовым окном. Он, оказывается, уже стоял. Он пылко что-то говорил.

Сабель! Нет сабель у его племени! Никогда не победить хунну без сабель! Для боя — всем вооружиться саблями! Он привезет… Он даст своему народу сабли!

Бутаманов кричал это, бросал слова в розово-серый экран. И только замолчав, только переведя дыхание, Бутаманов понял, что решился. Он не мог отказать, когда в нем нуждалось племя. Бутаманова звало то, что он слишком долго симулировал, — племенная солидарность, стремление скакать вместе со всеми, кричать общим мерным криком, врубаться в ряды общих и всем понятных врагов.

Но тут раздался тихий, хрипловатый голос. Говорила Тигэ: скромно опустив глаза, не мешая словам мужчин, но, как всегда, о самом важном.

— Чтобы каган был с нами, — сказала Тигэ, — надо, чтобы его отпустили из его времени. Три человека должны отпустить его, кагана из рода Орла. И очень может быть, что нам еще придется дать за него выкуп, и, возможно, что и немаленький…

И снова кричали вожди, обещая дать какой угодно выкуп. И снова Тигэ скромно ждала, когда мужчины проорутся.

— Если каган хочет, мы найдем поручителей… Тех, кто отдаст его нам. Может быть, надо искать много времени. Но для вас всех это будет вот сейчас. Мы с каганом уходим. Мы придем уже совсем, скоро придем…

— Да, я приду совсем скоро! — бросил вождям племени каган. — Если все будет, как я хочу, я покажусь этим утром, но уже с саблями и с людьми, которые меня отпустят…

ГЛАВА 7

Дача деда Шуры

5 августа Володя получил письмо от деда. И это было письмо, которое заставило его серьезно думать, и сразу очень обо многом.

Вообще-то, Володя знал деда неплохо. Настолько неплохо, чтобы знать: если дед просит приехать, значит, деда надо слушаться.

Как ни наивно это звучало, но дед, похоже, знал все. По крайней мере, Володя не был в силах представить, чего бы такого дед не знал или в чем бы дед не разбирался.

Володя всякий раз встречался с дедом, приезжая в Ленинград. Он подробно рассказывал деду, чем занимается, как и что хочет получить. Володя рассказывал и про то, как ездит в экспедиции, и с кем, и что раскапывали, где… Все, что касается науки, интересовало деда чрезвычайно. И все про то, как делается наука.

А рассказы деда вообще были необычайно, захватывающе интересны. Владимир не знал никого, кто разбирался бы в науках лучше, чем дед. Но и во всем остальном дед разбирался ничуть не хуже. И в еде, и в ружьях, и в людях. Володя много раз рассказывал ему про людей, с которыми был связан, — про начальников отрядов, научного руководителя, про соучеников, про товарищей. Мало того, что деду было интересно. Не было случая, чтобы его оценки оказались бы неточными, а его прогнозы бы не сбылись. Об одном человеке дед сказал как-то: мол, погоди, пути у вас разойдутся… И разошлись, хотя в то время, когда Володя рассказывал, он сам был от этого мужика в страшном восторге.

Гораздо меньше говорили с дедом про семью. Нет, дед всегда спрашивал, как здоровье отца и матери, и они его тоже спрашивали про деда, порой восхищались его здоровьем, даже долголетием. Но Володя видел — не было тепла в их вопросах.

Иногда он спрашивал — почему все-таки они живут в разных городах? Мама отвечала с усмешечкой, что нечего, мол, делать в Барнауле такому большому человеку, такому крупному ученому.

— Тогда почему мы — не в Ленинграде?

— А нас-то кто туда возьмет? Там нужны большие люди, крупные ученые…

Круг замыкался. Получалось, что семья — сама по себе, а дед — сам по себе. Так выходило всякий раз у мамы… У деда получалось все-таки не совсем так. У него часто получалось, что Володя и дед — все же вместе, слишком много было у них точек соприкосновения. И много дел, в которых дед мог сильно помогать Володе.

Оба понимали и ценили это — и дед, и Володя. Мама понимала, но совсем не ценила. Володе было ясно — потому что не ценит самого деда. До конца он, конечно, не знал, но и нельзя сказать, что уж совсем не ведал, какая кошка пробежала между членами его семейства.

Он ведь слышал обрывки разговоров, запоминал какие-то обрывки, пытался понимать, как умел. «Ученый большой. Человек маленький». «Виновен в самом страшном грехе — в трусости». Маленький Володя знал, что дед в чем-то виноват перед семьей. По крайней мере, мама так считает — виноват, и что именно перед всей семьей.

Володя знал, что родители бабушки были расстреляны, а бабушка много лет провела в лагерях. Он не помнил, когда это узнал. К тому времени, когда Володя стал подростком, он уже давно знал, что бабушка много лет просидела в лагерях, и что дед мог бы ей помочь — и не помог.

Бабушка умерла, когда Володе было 5 лет, и Володя помнил ее плохо. Тем более, бабушка никогда не занималась с Володей и даже не разговаривала с ним. Володя не был даже уверен, что бабушка его замечает. Совсем седая, слабая, она проходила мимо него в коридорах, свистя остатками легких. Свист был неприятный, а пахло от бабушки еще хуже, и Володя старался вообще не иметь дела с умирающей. Ну конечно, с умирающей! Все время, которое Володя был знаком с ней, все эти последние годы, бабушка медленно умирала. Другое дело, что Володя понял это поздно, когда уже стал совсем взрослым.

Кроме бабушки, была и еще какая-то «история», уже с дедовской родней. Кажется, с его сестрой. Володя помнил, как отец как-то с усмешкой сказал матери:

— Ну, он ведь и сестру пожалел не больше! Да и мать…

Усмешка у отца была нехорошая, совсем нехарактерная для этого спокойного, приятного человека. Володя хорошо запомнил и слова, и улыбку.

Однажды, уже почти взрослым, он спросил у отца про родственников деда, и тот ответил, что брат деда уехал за границу — давно, еще в 1920-е годы, а сестра погибла в лагерях. И больше, мол, ничего он про это не знает.

Володя помнил, как родители спорили — отпускать ли его к деду на лето. Стоял 1974 год, и было Володе 16 лет. Володя ездил в Ленинград на зимние каникулы, и дед пригласил его к себе, на дачу, на все лето. Сам Володя этого хотел и отвез родителям письмо деда.

Родители спорили… нет, они не спорили. Нельзя сказать, что у них были разные позиции и что эти позиции столкнулись. Родители, скорее всего обсуждали и никак не могли определиться. Володя помнил обрывки, подслушанные уже из постели.

Родители говорили про «совсем другие возможности…», и про «многое получит», про «круг» и про то, что «важно, что он просто побудет в этом доме…». Говорили об этом и отец, и мать — значит, в этом они были согласны. Но говорили, понизив голоса, про «судьбу Лидии», про «моральные принципы», про «…свои условия».

Володя провел лето на дедовой даче, и это много ему дало. Как много — он даже и не сразу понял. Но было поставлено условие — что деду за пребывание у него Володи будет заплачено.

Володя уже в те годы прекрасно понимал, что для родителей тысяча рублей — большая сумма. Это было четыре месячных зарплаты отца, пять зарплат матери. Семья далеко не бедствовала, но сумма эта была большой, гораздо большей, чем для деда. Володя понимал и то, что означает вручение денег деду. Родители не хотели принять от него услугу — совершенно пустяковую услугу, о которой в большинстве семей даже говорить было бы смешно. Деньги были способом не зависеть от деда — даже в таких мелочах. И способом заявить о своем нежелании зависеть. И способом выразить презрение.

Дед деньги взял. А когда Володя уезжал, выяснилось — подарков он везет на гораздо большую сумму. И еще Володя привез письмо… Мама прочитала его, и тут же, при Володе, порвала. Рот у нее был тонко сжат, глаза — как две темные сливы. Мама дорвала письмо на множество мелких кусочков, ушла в свою комнату… И Володя знал, что она плакала.

Так всегда и было. Мама и папа позволяли деду делать что-то для Володи. Позволяли, но деда все равно не уважали. И не любили. Не полюбили, даже когда дед прописал Володю у себя. Володя жил в общежитии и бывал у деда раз в неделю. Дед очень просто объяснил, что терять дачу и квартиру — глупо. А если он Володю не пропишет — то квартира и дача ему без прописки не достанутся. Дед мгновенно нашел нужных людей, умело с ними побеседовал… и вечером того же дня аспирант из общежития получил паспорт с постоянной ленинградской пропиской.

А тогда, в лето по Рождеству Христову 1974-е, дача деда обрушилась на него, как удивительное приключение. Во-первых, интересна была сама дача. Интересно было жить в доме, который построил прадед, и где играли в детстве деды. Дед рассказывал, как в Териоках возле дачи играли финские ребятишки, ругались: «Сатано, перкеле!» А русские ребята сочиняли дразнилку — по их мнению, очень обидную: «Сатано-перкело, за веревку дергало!»

Рассказывал и про кухонного мужика, маленького Гришку, с которым любили играть Саша и Софья… Тот славился как сказочник, сказки рассказывал часами… А попробуй его попросить рассказать сказку! Тут же заведет в духе: «Вот жил такой мальчишка, Сашка… Сопливый такой, наглый, непослушный…»

«Гришка! Ну ты опять про меня!» — «Я не про тебя, я на тебя!» Володя спрашивал, сколько лет было Гришке? И дед отвечал, что пятнадцать, а им-то с Софьей — по 13 и 11. И что Гришка, само собой, был чуть ли не главным заводилой и организатором. Володя спрашивал, неужто так все вместе и играли — дети барина и кухонный мужик? Дед прямо не ответил, только весело и добро засмеялся, погладил Володю по голове… И лицо у него стало хитрым и лукавым…

Во-вторых, дача деда — это была еще и библиотека, причем особенная библиотека, не просто шкафы, где много книг… Если бы! Здесь было множество книг, которых Володя больше не видел нигде. Некоторые из них просто были очень редкими. Например, книга Ивана Дмитриевича Павлова «Двадцатилетний опыт объективного изучения высшей нервной деятельности (поведения) животных». Или книжка Льва Николаевича Гумилева «Открытие Хазарии».

В библиотеке деда Володя находил и книги, которых как бы и вообще не существовало… Хотя бы книжка Георгия Владимировича Вернадского «Опыт истории Евразии с половины VI века до нашего времени». Книга была издана в 1934 году, в Берлине.

Вид, конечно, у книжки был жутковатый — серая бумага, расслоившийся картонный переплет, отвратительная слепая печать… Книги Рыбакова, конечно, выглядели несравненно лучше, что там и говорить! Но эта книжка была совершенно необычная, гораздо необычнее даже «Открытия Хазарии».

И таких книг было довольно много. Дед предупреждал — не болтай! Читай, старайся понять, посторонним не рассказывай. Володя был не настолько взрослым, чтобы обстановка семейной тайны не заставляла бы его еще раз пережить сладкое чувство избранничества. И чтобы общая тайна не заставила бы его еще сильней полюбить деда.

В-третьих, в это лето Владимир услышал первые, пусть отрывочные рассказы о семейной истории. Чего стоил хотя бы рассказ о родственниках, которые прорвались из страны с оружием в руках! Володя слышал такие истории строго в книжках и фильмах про плохих шпионов (из буржуазных стран) или про хороших советских разведчиков. А тут — прорывались брат деда, его отец… Совсем близкие люди!

Дед показывал, что в самом Володе от дедов-прадедов. Вот, скажем, привычка долго обдумывать слова собеседника — это от прадеда. Он так всегда делал и так же склонял голову к плечу. «А вот улыбка у тебя, Володенька, совершенно как у сестры Софьи… А ну откинь-ка чуб со лба, Володенька… Ну да, вылитая мама в твои годы! И посмотри-ка на эту фотографию, внучек, мне здесь 20 лет. Что, похож?» Володя начал чувствовать себя не просто мальчиком, не просто будущим студентом, будущим археологом… а членом клана.

Маму это все совершенно не волновало. То есть отношения людей ее интересовали, но как-то с другой стороны. Чисто по-женски, без всякой клановости. Она охотно выслушивала подруг, ужасалась, всплескивала руками, что-то приговаривала, кого-то распекала по телефону… Но все это — о сегодняшнем. Ей были интересны сослуживцы, подруги, их дочери и сыновья, их отношения с мужьями. Все события, которые происходят сейчас, корни которых не уходят дальше нескольких лет.

Ей было малоинтересно, кто от кого происходит, кто на кого похож. Для нее не было важно, что Володя так же склоняет голову, как прадед… Или что какие-то из ее подруг похожи на деда, на отца…

В это лето Володя счел, что до конца понял отношение деда к жизни. Дед жил для того, чтобы исследовать. Или нет… не совсем так. Дед не мог жить так, чтобы ему было неинтересно. А чтобы ему было интересно, надо было постоянно что-то узнавать, познавать, исследовать, читать, обсуждать, ставить эксперименты. Это было главное. Еда, сон, отдых, развлечения — все это было второстепенное. И становилось главным, только если давало пищу уму. Еду можно было превратить в самостоятельный творческий процесс — и приготовление, и поедание. Володя видел это не раз. Развлекаться было можно, читая книги, тоже занимающие ум. Если это не так — еда, сон… вообще все сразу же становится не главным, а только средством обеспечить себе главное. Поэтому все, чем жило большинство людей, у деда подчинялось совсем другому.

Со своей точки зрения, дед почти не работал. «Работать» означало сидеть в кабинете, читать и думать, проводить экспедиции, обсуждать проблему с такими же, как он сам. А этим дед в последние годы занимался очень мало.

Работать по дому или в огороде, колоть дрова, собирать грибы, покупать в магазинах, готовить еду — это называлось «отдыхать».

Володя привык жить в мире, который создан для него… но без него. В мире, где надо было жить, подчиняясь каким-то правилам, которые не сам придумал, но которые не изменишь и не перепрыгнешь. По этим правилам одни вещи были достижимы, а другие — нет. О них даже мечтать было бессмысленно. Володя не ставил это под сомнение, потому что так жили и родители Володи, и почти все люди их круга.

А вот дед жил совершенно иначе. Для деда достижимо было все. Абсолютно все. Вопрос был только в том, сколько времени и сил нужно потратить для достижения того, чего ты хочешь.

Володе иногда казалось, что какие бы невероятные вещи он ни попросил бы, например, захотел бы воздвигнуть на огороде хрустальный дворец в 120 этажей, и дед бы только задумался… и нашел бы способ сделать так, чтобы хрустальный дворец возник бы, и именно на огороде. Проблемой для деда было бы только то, что ни Володе, ни самому деду такой дворец не нужен, и тратить на него время и силы явно не стоит.

Тогда Володя рассказал деду, что хочет быть археологом, и дед сказал: «А что ж! Прекрасная профессия!»

Мама была… ну, не то чтобы против. Она говорила: «Думай сам!» Но она же уговаривала Володю еще и еще раз подумать. Потому что «археолог… понимаешь, эта профессия толком не нужна никому… Это бедность на всю жизнь…»

Ну, а дед так вовсе не считал. Он считал, что для Володи главное — это заниматься тем, что ему интересно. И что, занимаясь тем, что интересно, своим главным, Володя вполне может быть и обеспеченным человеком. Вопрос был только в том, как это сделать.

Позже Володя не раз вспоминал, когда они познакомились с одним знакомым деда — с археологом, копавшим как раз в Сибири. Знакомство состоялось на прогулке, вполне непринужденно. И ненавязчиво — говорили в основном старики, Володя просто был представлен. И состоялось это дня через два после разговора про археологию. Дело было, конечно, ни в какой не в археологии. Дело было в том, что дед и мама к самому Володе относились очень уж по-разному… Володя не сомневался, что мама его очень любит. Но в чем-то мама и не доверяла ему, и боялась за него… Боялась больше, чем любила. У мамы получалось, что если Володя станет археологом, то он будет всю жизнь таким же археологом, как все ее знакомые по Барнаулу. Он как бы придет к ним и станет таким же, как они.

И еще получалось так, что мама хотела, чтобы Володя делал не то, что ему больше всего хочется делать, а то, что принесет ему положение в обществе и деньги. Конечно, мама прямо так не говорила, но так у нее получалось.

Дед тоже хотел, чтобы внук был обеспеченным и занимал бы положение в обществе… Но дед хотел сделать так, чтобы положение в обществе и деньги принесло бы именно то, чем Володя больше всего захочет заниматься. У деда выходило так, что если Володя и станет археологом, то все равно будет в первую (и во вторую, и в десятую) очередь Володей Скоровым, самим по себе, и совершенно не обреченным походить на всех остальных — археологов и неархеологов.

Как ни молод был Володя, а разницу он понял превосходно. В числе прочего он понял и то, что дед относится к нему гораздо серьезнее, гораздо сильнее верит в него и в его возможности и таланты. И что мама гораздо меньше верит в его, Володины, способности и в его будущее.

Может быть потому, что для мамы он оставался в первую (и во вторую, и хоть в двадцатую) очередь «ее мальчиком». А уж где-то потом мама могла и вспомнить, что «ее мальчик», вообще-то, уже студент. Ей было трудно… или она просто не хотела замечать, что сын не только большой, что он совсем неглуп и уж, во всяком случае, никак не стандартен.