Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Сергей Абрамов

ТИХИЙ АНГЕЛ ПРОЛЕТЕЛ

Фантасмагория

Доблестным рыцарям государственной безопасности всех времен и народов посвящаю
ВЕРСИЯ

Москву сдали в конце декабря сорок первого, зима стояла нещадная, дышать было колко, немцы шли по Москве не дыша, только снег скрипел на Горького, и на Садовом, и на Манежной сахарно скрипел вмерзший в асфальт снег, скрипел под сапогами, скрипел под шипованной резиной, под траками, которые рвали лязгом выстуженную дневную тишину и порвать не могли: намертво тишина смерзлась. Странно было немцам в промерзшей Москве, зябко им было, не дыша в нее вошли, не дыша в ней остались, потому, может, всерьез ничего и не тронули — вопреки угрозам их крутого вождя, сулившего затопить Москву, да только в который раз легко солгавшего. Но и в самом деле: зачем их крутому вождю лишнее море, разве его кораблям негде было плавать?..

Город остался живым, а вот как он тогда жил — это уже другой разговор, долгий и каторжный, хотя, конечно, можно и двумя словами: опять-таки не дыша тогда жил. И то объяснимо: зима, мороз, снег.

А война пока что дальше покатилась, сворачиваясь, сворачиваясь…

ФАКТ

На сверхзвуке уже, не пределе мощности, почудилось: вдруг вырубился двигатель. Но нет, понял сразу, не почудилось: мгновенно возникшая тишина сдавила уши с такой убойной силой, что Ильин не сдержался, заорал и, погружаясь в мучительную эту тишину, как в омут, теряя от боли сознание, орал, не переставая, страшно пугая, должно быть, слухачей на аэродромной связи, орал, мертво вдавливая в панель кнопку катапульты, орал, уже напрочь вырубившись из реальности, ни черта не слыша, не видя, не помня…

ДЕЙСТВИЕ

Непруха с утра началась: зеркало разбил. Оно на подоконнике стояло, подоконник узкий, а тут на Иване Великом к заутрене вмазали, Ильин дернулся, щеку порезал и зеркало разбил, локтем его смахнул, убогий. Зеркало — хрен с ним, конечно, дешевое простое стекло, а вот примета очень скверная. Ильин верил в приметы, отчего сильно расстроился плюс добриться пришлось наизусть, под сладкий ивановский перезвон, хоть и далековатый, но отчетливо слышный. Он разбудил Ангела, весьма некстати, Ильин-то рад был, что встал раньше хранителя, что можно хоть побриться без его занудства, в относительном где-то покое, но покой Ильину не обломился. Ангел проснулся и завел шарманку.

— Утро говённое, — сказал известное Ангел. Ильин смолчал. Натужно, с гадким хрустом, скреб лезвием подбородок.

— Зеркало разбил, — сказал тоже известное Ангел. Скреб лезвием подбородок, а следом пальцы легко по коже вел, чтоб, значит, контролировать бритье без отражения в стекле.

— К худу, — сказал совсем известное Ангел, а после чуток неизвестного добавил: — День не задастся. Под машину попадешь, полиция пристанет — в околоток оттащит, паром обваришься.

Много наворожил, не пожадничал, в настроении с утра был.

— Врешь ты все, — все-таки раздраженно, достал его Ангел, отметил Ильин. — Полиция-то при чем?

— Не знаю. — Ангел не знал. — А только вижу наперед и предсказываю, что вижу. А что не вижу, то не предсказываю.

— А что видишь?

— Вижу черное, черное, а в нем красное мигает и горит, мигает и горит…

— Мигалка, что ли, на полицейской машине?

— Не знаю. Знаю, что полиция, а уж мигалка или не мигалка — определишься на местности.

— Я-то определюсь… — тоскливо протянул Ильин. Прибалдел-таки от ангельской ворожбы, тяжко умолк. И Ангел тоже присмирел, в душу временно не лез, не мешал Ильину скудно завтракать хлебом, и маслом, и колбасой, и молоком, и высосать сигаретку перед тем, как рвануть на смену, выкурить, пуская дым в открытую в люди форточку, и смотреть, как он, дым то есть, вылетает в форточную щель и чуть-чуть плывет, пока не растает, прямо над мокрым асфальтом тротуара.

Ильин жил в полуподвальном этаже.

Ангел и после молчал, когда Ильин, надев теплую куртку, вынырнул из полуподвала на Большую Полянку и побежал по означенному тротуару, стараясь не влететь старыми кроссовками в лужи, побежал по пустой в этот нечеловечески ранний час Большой Полянке, не дожидаясь никакого общественного транспорта, не веря в его реальность, побежал к тоже Большому Каменному мосту, тоже безлюдному и почти безмашинному, откуда отлично, как с горки, видны были купола Ивана Великого, так некстати разбудившего Ангела. Ангел молчал. Но когда Ильин нагло перебегал мост, спеша к Ленивке, оскользаясь на смешанной с бензинными каплями асфальтовой воде, только шепнул Ильину вроде бы незаинтересованно:

— Осторожно, слева…

А слева с моста летела, сверкая галогенами, воинственная «мерседесина» и жутко сигналила Ильину фарами, потому что тормозить по такой мокроте было делом безнадежным, и тогда Ильин мощно, чуть не разрывая связки, в страхе скакнул вперед, чтобы смертельно несущаяся «мерседесина» просквозила мимо, не исключено — с гадкими матюгами внутри.

Ангел все молчал, он свое сказал.

Утишая разгулявшееся сердце, а в желудке — молоко с колбасой усмиряя, Ильин все же неуклонно спешил вперед, оставляя по левую руку Музей изящных искусств имени его величества императора Александра III, сворачивая в узкую Знаменку, на коей тяжелел под низким осенним небом новый многоэтажный доходный дом, рентхаус страхового общества «Россия», где опять-таки в полуподвале имела свое место котельная. Там-то через считанные минуты и начиналась смена Ильина, там-то ему, если Ангел не ошибался, а Ангел редко ошибался, и предстояло обвариться паром. Или еще где?..

Но все это следовало впереди, а пока Ильин опаздывал, чего Тит не терпел.

ВЕРСИЯ

За последние лет, может быть, двадцать с гаком Москва стремительно выросла вверх; стеклянные, хрупкие на взгляд, о сорока и поболе этажах, здания нагло обступили Бульварное кольцо, зеркальными золотыми окнами засматривались за Чистопрудный, за Рождественский, за Покровский, Страстной, Тверской и иные бульвары, но внутрь кольца опасливо не вступали, не получилось пока вторжения, муниципалитет стойко берет архитектурную девственность древнего центра и землей там особо не торговал. А если и продавал на слом сильно обветшавшие домишки — под новые отели, например, туристы и деловые люди в Москву хорошо ехали, или под большие супермаркеты, или под сверхдорогие рентхаусы, — то продавал с умилительным условием: строить новые не выше колокольни Ивана Великого, как в старину. А немалую часть муниципальных денежек рачительно тратил на реставрацию древних стен, например, или на прочное асфальтовое покрытие столичных улиц, или вот на яркие электрические гирлянды, украсившие вечные московские тополя на тех же бульварах. Чтоб, значит, красиво было всем и удобно жить и радоваться…

ФАКТ

Удачливый рыбачок, праздношатающийся отпускник, возвращаясь с неслабой рыбалки, наткнулся у кромки леса на самом краю большого, знаменитого окунями Черного озера на голого и бильярдно лысого мужика, мертво ткнувшегося синей от начавшегося удушья мордой в гнилую, дурно пахнущую болотом осоку. Если честно, то мужик был не вовсе гол, какие-то ошметочки на теле наличествовали, будто кто-то ливанул из жбана на одежду крепкой соляной кислотой и сжег что сожглось. А тело, вот странность, кислота не тронула совсем; значит, сообразил рыбачок, не кислота то была, а нечто другое, науке, может, пока неведомое. У самого мужика о том не спросить: он и не мычал даже, но сердце чуть-чуть билось, и рыбачок, обронив снасти и улов, взвалил полутруп на закорки и пер его, подыхая от натуги, четырнадцать ровно верст до деревни Боково Ряжского уезда Рязанской губернии, где в своем доме обитала старшая безмужняя сестра-рыбачка с двумя сынами, пятью справными коровенками, кое-какими свиньями, птицей тоже, еще огородом, с чего и сама с сынами харчилась, и брату-рыбачку в первопрестольную перепадало. И на указанного странного мужика поначалу хватило, пока его рыбачок с собой в Москву не увез, хотя и оклемавшегося на сестриных хлебах, но в свою память так и не возвратившегося. Имя сумел вернуть — Иван, отчество Петрович, фамилию русскую вспомнил — Ильин, а вот как на Черном диком озере очутился, какой лихой тать его там раздел и ограбил, чем и по чему оглушил — по-прежнему тьма. Во тьме той и в Москву подались, местное гебе с великой радостью отпустило чужака к столичным умным коллегам, да только и столичные спецы тьму не развеяли: память — субстанция сложная, непонятная, современной науке толком неведомая, одно слово — темная…

ДЕЙСТВИЕ

Страховое знаменитое общество «Россия», откупив у городской власти здоровый кусок Знаменки, в считанные месяцы выстроило финскими силами десятиэтажный, но не выше Ивана Великого, бастион для богатых клиентов, а богатые клиенты ждать себя не заставили, вмиг бастион заселили. Квартирки, говорят, в нем были — заторчишь; Ильин вон от одних ванных комнат торчал, где он, случалось, краны чинил, слесаря подменяя, а ведь дальше ванных комнат его и не пускали. В его полуподвале на Большой Полянке ванной комнаты вообще не было, а был душ стояком прямо в сортире, рядом с унитазом, но действовал душ исправно, горячая водичка не иссякала, а ренту за полуподвал Ильин платил невеликую, себе по силам. Силы имелись, спасибо Титу.

Тит для Ильина — вселенная, папа его, мама родная, брат и жена. Ильин жив вопреки факту — это Тит. Ильин сыт, пьян, нос в табаке — Тит. Тит вытащил его из болота, выходил в деревне молоком и травами, целый отпуск на Ильина потратил, в Москву невесть зачем перевез. Тит, великий блатмейстер, нарыл Ильину недорогое жилье, пристроил его в котельную, повесил на себя беспаспортного, безродного, беспамятного, психа почти что, если верить докторам, которые ни хрена не поняли в болезни Ильина, лекарствами его накачали, на ноги поставили — иди, сокол, живи пока, а если верить буграм из гебе, то вот ведь и шпиона повесил на себя лояльный гражданин эРэНэСэР, иначе — Российской Национал-Социалистической Республики, в просторечии — России. Бугры из гебе дело знали туго, запросто могли для смягчения ситуации шлепнуть Маугли, могли выслать его на Колыму — золотишко стране мыть, но времена пошли гуманные, лагерей на Колыме сильно поубавилось, пресса распустилась донельзя, вольнолюбивые западники придумали Хельсинкское соглашение, от которого ни Германии, ни России было не отвертеться, и теперь пуганные гласностью гебисты сидели на своей Лубянке и дули на воду. Дуя, значит, на эту самую воду, они верно сообразили, что никуда Ильин от них не денется, время все рассудит, выдали Ильину паспорт на имя Ильина, позволили Титу охмурить свое начальство и пристроить Маугли на теплое буквально место, однако наказали докладывать, если чего не так. Тит докладывал, что все пока так.

А и было — так. Работа — дом, дом — работа, пивнуха — парк, кино — улица, иногда, редко, — девочки с Трубной, с Драчовки, недорогие тёлки, ласковые, смешные, а в последние месяцы — еще и Румянцевская библиотека: читать начал Ильин, запоем читал.

Тит смеялся:

— Глаза свернешь, дурень. Чего зря мозги полировать, выпьем лучше…

И выпивали. Ильин серьезно объяснял:

— Хочу знать, где живу.

— Страна, блин, Лимония! — орал Тит. — Человек проходит как хозяин! — орал Тит. — Народ, блин, и партия едины…

— Это я знаю, — отвечал Ильин. Это он знал всегда, хотя Тит и имел в виду другую партию.

— А коли знаешь, чего мудришь? Истина, Маугли, не в книгах, а в пиве.

Пиво в России, спасибо немцам, варили славное и привозили тоже славное — спасибо голландцам, датчанам и всяким прочим шведам, пива в России было — залейся, а Ильин искал истину — в брошюрках об истории национал-социализма в России, в скучных учебниках по новейшей истории для вузов, в мемуарах старых пердунов из вермахта. Псих, точно знал Тит…

Ну да ладно, к черту подробности!..

Когда Ильин ввалился в котельную, Тит сидел у пульта, а на пульте, на бумажной тарелочке, очищенная вобла имела незаконное место, креветки тоже, сам же Тит залпом дул «Хейнекен» из банки и глядел зверем.

— Прости, Тит, опоздал, — констатировал Ильин, стаскивая куртку. — Чуть было под машину не залетел.

— Ну и залетел бы, — рявкнул Тит, очень он был сердит на Ильина за пятиминутное всего опоздание, — психом больше, психом меньше…

— Чего ты завелся? Пять минут всего… На самолет опаздываешь?

— Ты что натворил, козел?

— Что я натворил? — удивился Ильин, теперь уже натягивая красный казенный комбинезон с вязевой надписью «Россия» на груди. Страховое общество блюло символику.

Тит сдавил в кулаке банку из-под пива, швырнул ее в корзину для мусора. Попал. В корзине, машинально отметил Ильин, из мусора были только смятые банки, штук, может быть, десять. Тит пил много.

— Сядь, — уже спокойно сказал Тит. Ильин сел на вертящийся стул у пульта.

— Сел.

— Тебя гебисты ищут.

— Ищут? Что я, гриб, что ли? Адрес известен… А потом, ну и пусть ищут, впервой разве?

— ТАК, — выделил голосом, одни прописные буквы, — впервой.

— Как так?

— Волками… — Не слезая со стула, дотянулся до холодильника на стенке, открыл, достал очередную банку с пивом. — Будешь?

— Потом, — отмахнулся Ильин. — Что значит волками?

— Не знаю, не могу объяснить. Чувствую: что-то они унюхали, что-то знают, что я не знаю, и не знаю, знаешь ли ты, Маугли… Что, Маугли, что?..

Ильин видел: Титу страшно. Тит любил Ильина, невесть отчего любил и боялся за него — до оторопи. Считал, пропадет Маугли в большой деревне. А может, думал иной раз Ильин, Тит — собственник, жадюга, кулак, однажды нашел в болоте бесхозного человечка, ему бы мимо пройти — ан нет, пожадничал, подобрал, отмыл, отдраил — хрен теперь кто отнимет. Лишнее внимание гебистов волновало Тита: вдруг да заберут ВЕЩЬ!..

Самому Ильину страшно не было. Все, что с ним могло в жизни случиться, уже случилось. Ильин жил по инерции, жил ВЕЩЬЮ Тита, не своей жизнью жил, а своя осталась невесть где. Да и была ли она?.. Иногда Ильину снилась мама, но снилась давней, молодой и здоровой, где-то на даче в Ашукино, мама с черно-белой фотографии, смеющаяся в объектив фотокамеры «Смена», подаренной Ильину аж в седьмом классе. Старая мама, послеинфарктная, трудноподвижная, больная, постоянно ворчащая, не терпящая, когда Ильин улетал на полеты надолго, настоящая мама, а не с мертвой фотки, не снилась никогда.

Ильину вообще, не снились цветные сны, а чего, спрашивается, бояться человеку, которому не снятся цветные сны?..

— Что они могли унюхать? — усмехнулся Ильин. — Я ж вот он, бери живьем… Кстати, искали бы — пришли бы домой. Чего это они кругами ходят? Тебе звонили?

— Вот и я о том, — Тит припал к банке и, мощно катая кадык, высосал ее опять залпом. Смял, кинул, попал. — А они, угадал, мне звонят: как вы находите вашего подопечного? Не замечали ли чего-нибудь странного в его поведении? — мерзким тонким голосом, будто с ним кастрат по телефону разговаривал, так он, значит, гебистов представлял. И уже своим басом: — А чего я нахожу? Я ж ни фига не нахожу. Я им про тебя каждую пятницу докладываю, ты же знаешь, и ничего странного, ты же знаешь. Фиг ли они проснулись, гады?.. Я их спросил: чего вы ко мне? Звоните самому, он же живой все-таки, не помер пока. А они смеются: позвоним, конечно, позвоним и придем, куда ж он денется, дурачок наш прикинутый… Слушай, Иван, вспомни-ка, может, ты в морду кому-либо сунул, а? Может, трахнул кого не того. Может, с бабой был и чего-то не то ляпнул? Ты же псих… Хвоста за тобой нет, не заметил?

— Нет, — засмеялся Ильин. — Детективов начитался, Тит, совсем с ума слез, а меня психом называешь. Откуда хвост, ты что? И с бабой я сто лет не был, и не дрался ни с кем, я ж вообще не дерусь, сил нет, какой из меня боец!.. И перестань ты трястись, иди домой, выспись как следует, а я отдежурю и к тебе прирулю, в баню пойдем, в Сандуны, хочешь в баню, Тит? А если гебисты придут, так я вот он, чего с меня взять, пусть спрашивают, о чем надо, я все равно ничего не знаю. Ты не дрейфь, Тит, иди, говорю, домой, иди, вон глаз у тебя красный, как светофор, лопнешь ты от пива, Тит… — уговаривал, как маленького.

И уговорил. Тит встал, расстегнул «молнию» комбинезона — уходить в них домой не полагалось, их оставлять в специальном именном шкафчике полагалось, чтоб носились дольше. Тит вроде успокоился, уболтал его Ильин. Вот и сказал умиротворенно:

— Там, в холодильнике, — пиво и креветки, хорошие креветки, большие, уже чищенные. Ты поешь… — И вдруг вскинулся: — А коли арестуют?..

— За что?

— Они знают — за что.

— Они знают, а я нет. Не бери в голову, Тит, арестуют — принесешь передачку. Встанешь в пикет на Лубянке. С плакатом: «Свободу Ивану Ильину, узнику совести!» Найдешь корреспондентов Би-би-си, «Голоса Америки» и «Радио ЮАР» и наговоришь им про права человека. Схавают на раз… Не те времена, Тит, Гитлер аж в пятьдесят втором помер, на дворе, Тит, развитой национал-социализм, плюрализм и демократия, а в концлагерях сейчас только урки срока тянут, политических давно нет…

— Ага, точно, политические в психушках маются, это, блин, тоже не сахар…

— А все ж не зона…

— То-то ты в зоне бывал, не вылезал прям… — уже опять умиротворенно.

— Так ты точно ко мне после смены?

— Точно.

— Ладно, я высплюсь хоть, а то пива пережрал, перекурил тут, перетрухал из-за тебя, полны штаны… Позвони, если что.

— Если что, позвоню.

Смотрел на закрывшуюся за Титом дверь, думал: а ведь прав он, ясновидец, что-то они нарыли, зря интерес проявлять не стали бы.

— Что-то они нарыли, — сказал Ангел.

— Что? — спросил Ильин.

— Знал бы, сказал бы. — Ангел, похоже, не особо волновался — не то, что Тит.

— Ты ж с утра чего-то про околоток плел.

— Не плел, а предвидел, разные совсем вещи. Я вон и авто предвидел. Ведь предвидел, скажи?

— От твоего предвидения — одни хлопоты. Никогда ничего заранее не объяснишь! Сказал бы: берегись «мерседеса» на мосту, в такое-то время. Я бы и оберегся. Без лишней нервотрепки. А ты — в последнюю секунду… И всегда в последнюю секунду, всегда не по-человечески. Вот, например, что это значит — паром я обварюсь?

— Не знаю, — равнодушно сказал Ангел. — Придет срок, скажу.

— Вот опять!.. А когда он придет? Ты же провидец…

— Я могу вообще заткнуться, — обиделся Ангел. — Сам выбирайся из дерьма. Ты же у нас умный мальчик, ты только прикидываешься психом, тебе так удобнее — ни хрена не хотеть, жить ползком: нас не трогай, и мы не тронем. А все твое липовое сумасшествие — это только я, Ангел, без которого ты и шага бы не шагнул, слова верного не сказал. А когда я возник?

— Не помню, — соврал Ильин. Знал, что Ангел прав, а соглашаться не желал, унизительно было.

— Врешь, помнишь! Когда тебя первый раз на Лубянку приволокли и в камеру сунули — тогда. Помнишь, Ильин, ты на табуретку сел, а там, в камере, кроме табуретки, и не было ничего, табуретка и параша в углу, кровать на день к стене присобачивалась, так ты ручонками головку обхватил, пригорюнился, страшно тебе стало. Конечное дело, раньше, в Той жизни, ты это зданье на красивой «Волге» легко облетывал, раньше ты о нем и не думал, а здесь, в Этой жизни, первый день в столице — и на тебе: камера, параша, следователь, свет в глаза, пытки…

— Не было пыток, не ври.

— Это потом ты узнал, что нынче гебисты по морде уже не лупят, иголки под ногти не загоняют, немодно стало, фу. А когда в камере на той табуретке в штаны накладывал, то о пытках только и думал. Думал, а, Ильин?.. Думал, думал, а головка-то еще слабенькая была, еще только месяц после аварии прошел, ты еще и вправду психом был, по припадку — на день, потому и меня на помощь призвал. А я что? Я как юный пионер, то есть скаут. Меня зовут — я иду. Служба. Но благодарность-то должна быть или нет, должна или нет, спрашиваю?..

Приспела пора выпить пивка. Ильин встал, подошел к холодильнику — это великан Тит прямо от пульта до пивных запасов дотягивался, а Ильин ростом не вышел, потому, кстати, в свой час в авиацию и подался, там низенькими не брезгают, — достал банку «Хейнекена», выстрелил замком. Глотнул, креветкой заел, хорошая уродилась креветка, сочная, не соврал Тит.

Вернулся к пульту, глянул на приборы: все путем.

— Должна, — сказал Ангелу. — Я тебе, кстати, и благодарен, ты что, не знаешь? Только не думай, что облагодетельствовал меня по гроб жизни. Ты мне обязан не меньше, чем я тебе. Есть я — есть ты.

— И наоборот, — не смолчал Ангел, добавил реплику на финал.

— И наоборот, — согласился Ильин. Он тоже не хотел уступать финальной реплики. — Мы взаимозависимы, а посему…

Что посему — не объяснил, поскольку зазвонил телефон. Но не городской, опасный, по которому, не исключено, гебисты Тита и словили, и Ильина могли запросто словить, а зазвонил местный, «российский» — так называл его Тит, аппарат без диска, висящий на стенке рядом с холодильником.

Ильин опять встал, взял трубку.

— Слушаю, — сказал.

— Ангел? — вкрадчиво спросили из трубки. — Дело есть.

— Это не Ангел, — машинально ответил Ильин и только тогда пришел в ужас, чуть трубку не выронил, хотя это и банально до скуки — трубки от страха ронять.

Впрочем, он и не выронил. Растерянно сказал Ангелу:

— Это тебя…

Никто в мире — ни одна собака! — не знал о существовании Ангела, даже Тит не подозревал, поскольку сам Ангел того не хотел, чужд был земной славе, да и Ильин его не афишировал, считал: что, блин, мое, то, блин, мое. А тут… Но Ангел-то, небожитель хренов, даже и не удивился ничуточки, будто только и ждал звонка по местному тайному телефону.

Сообщил в трубку:

— Ну, я…

— А чего ж врешь, что не ты? — грубо поинтересовались оттуда. — Ты нам баки не крути, ты нас знаешь, мы тебе сами что хошь открутим, если крутить станешь. Так что не крути. Ангел, маши крыльями, лететь пора. Уловил мысль?

Ильин не знал, как Ангел, а сам-то он ни черта не уловил, никакой мысли. А Ангел, напротив, ничему не удивлялся, слушал телефонное мелкое хамство с тихой усмешкой и даже спросил заинтересованно:

— И когда лететь-то?

— А скажут, — ответили. — А сообщат, когда в самый цвет выйдет. Вот-вот. Жди.

— Кто сообщит?

Ильин по-прежнему пребывал в описанном выше состоянии «выроненной трубки» и лишь мог слегка восхищаться непробиваемым апломбом Ангела. Хотя и понимал, что давно пора прекратить восхищаться впустую: на то он и Ангел, чтобы знать все, что сдвинутому по фазе Ильину ни в жизнь не постигнуть. Что-то, выходит, опять знал, Ангел умный…

— Человек, — явственно усмехнулись из трубки.

— Ясно, что не слон, — столь же нагло усмехнулся в ответ Ангел. — От кого хоть? От Бога?

Ильин полегоньку приходил в норму, разговор ему даже нравиться начал, хороший такой разговор, в меру ни о чем, зато легкий и плавный. Ильин раньше, в Той жизни, мастером был на такие разговоры, особенно с женщинами, а в Этой жизни, увы, пообтёрхался, легкость потерял — куда ему до Ангела…

— От Бога, — согласились в трубке. — Помнишь истину: все люди… кто?

— Братья, — сказал Ангел, — а также сестры, тещи и свекры. Не держи меня за лоха, абонент, принес нужные слова — можешь кочумать. Целую крепко, твоя репка, — и шмякнул трубку на рычаг.

— Кто это был? — спешно спросил Ильин. Ангел равнодушно зевнул, кашлянул, чихнул, высморкался, сплюнул. Ответил:

— Ошиблись номером.

— Каким номером? Телефон прямой.

— А кто говорит, что кривой? — выламывался Ангел. — Прямой как стрела…

— Не выламывайся, — строго сказал Ильин. Обиженно даже сказал. — Знаешь ведь: связь с конторой, с трестом. Прямая.

— Это она отсюда прямая, а в конторе, замечу, цельный пульт разных номеров, тычь штекером — не хочу. Таких, как мы, прямых, у них, знаешь, сколько?.. Вот и ткнул не в ту дырку…

— Чего ж ты с ним разговаривал? Сказал бы, что ошибся…

— А зачем? Скучно ведь… Ему скучно. Мне скучно. Тебе скучно. А тут потрепались — так хоть какое-то развлечение. Расслабуха, по-научному — релаксация…

— Ну-ну, — сказал Ильин.

Неприятно ему было. Не заслужил он, считал, такого отношения со стороны Ангела. Поэтому и ограничился нейтральным «ну-ну», поэтому прихватил с пола сундучок с инструментом, с тестерами-шместерами всякими, поэтому приступил к скорому и внеплановому обходу сложного котельного хозяйства, поскольку обход предполагал молчание, а разговаривать с Ангелом сейчас не было у Ильина никакой тяги.

Не тут-то было. Опять зазвонил телефон, на сей раз — городской, на пульте.

Ильин про себя матернулся, поднял трубку.

— Ну? — хамски спросил.

— Будьте любезны, — сказали ему вежливо, — позовите к аппарату Владимира Ильича.

— Ошиблись номером, — рявкнул Ильин, трубку бросил. И не утерпел, поведал-таки Ангелу: — Ошиблись номером.

— Не глухой, — отпарировал Ангел. Он тоже счел уместным обидеться и чуток помолчать. Полезно. А телефон вновь брякнул.

— Ну что за блинство! — интеллигентно выругался Ильин. Снял трубку: — Да?

— Слышь, мужик, — басом сказали из нее, — там у тебя Лейбы Боруховича не видать?

— Не видать, — честно ответил Ильин и положил трубку.

Снял — положил, поднял — бросил… Глагольные пары. Еще можно: взял — уронил.

Телефон — опять. Вот и третья глагольная пара пригодилась.

Взял трубку:

— Слушаю?

А оттуда — женским томным контральто:

— Мне бы Иосифа Виссарионовича, молодой человек…

— Не могу! — ликуя, сообщил Ильин.

— Почему? — сильно удивилось контральто.

— Потому, что исчез он из виду аж в апреле одна тысяча девятьсот сорок второго года. Так что звиняйте, тетя… — И, по-прежнему ликуя, уронил трубку.

— Чего это ты развеселился? — осуждающим тоном спросил Ангел.

— Звонок дурацкий. Иосифа Виссарионовича баба просила… Надо же — такое совпадение!..

— Дурак, ты и есть дурак. — Ангел выражений не выбирал. — Ты всю цепочку протряси. Не много ли совпадений? Владимир Ильич, Лейба Борухович, Иосиф Виссарионович… Вгаги России, блин!.. А кого следующего спросят, думал? Климента Ефремыча? Вячеслава Михалыча? Лаврентия Палыча?.. И никаких, значит, подозрений, кореш, так?..

А в самом деле, ужаснулся Ильин, что же это я ни фига не просек? Что же это, как кретин какой, гыкаю смешному совпадению, а вглубь, в суть самую заглянуть не дотумкал? Меня ж на раз покупают!..

— То-то, — сказал Ангел, хамло, подслушав мысли, — сообразил убогий. Что Тит сказал? Тебя гебе ищет. Это факт. Зачем — неизвестно. А все эти провокационные звоночки покойным вождям, о которых здесь никто не помнит, — тут уж совсем все запуталось. Выходит, никто не помнит, а ты помнишь? Выходит, ты все-таки шпион? Тогда откуда? Из далекой страны победившего коммунизма? Чего ж они, мудозвоны, добиваются? Вывести тебя из равновесия? Чтоб, значит, ты запаниковал и в жуткой панике нечаянно выдал бы все явки, шифры и пароли?.. Ну, я торчу от них!.. Во-первых, по-идиотски добиваются, а во-вторых, хрен добьются: ты ж никаких паролей в жизни не знал. А они в жизни не знали, кто ты. И не знают, хотя тщатся. Так? — И, не дожидаясь подтверждения, сам себе подтвердил: — Так. Они тебя отпустили чуть-чуть — гуляй, бобик, но пасут, через Тита вон пасут, через еще кого-нибудь, стукачей кругом — тьма, а тут явно чего-то стряслось, раз они в открытую проклюнулись…

— Что стряслось? — Ильин растерялся.

Ангел соображал лучше него, рассуждал точнее, думал быстрее, Ильин терялся под натиском стремительного Ангела, но ему простительно это было: больной все-таки, официально чокнутый.

— Думай, думай, — наказал Ангел.

— У меня голова заболела.

Голова и вправду начала привычно заводиться — как под током.

— Прими таблетку и думай. Что могло случиться? Что они нарыли? Где нарыли? Ну, ну… Может, в деревне? Может, ты забыл что-то?..

— Не нукай, — обозлился Ильин. Достал из кармана пластмассовый флакон, выкатил на ладонь янтарную капсулу, слизнул ее. — Ничего я не забыл. А что забыл, то забыл — не вспомнишь.

— А они вон вспомнили за тебя, зуб даю…

И опять телефон загремел, опять внутренний. Ну, прямо — Смольный!..

— Котельная, — представился Ильин.

— Котельная? — переспросили женским голосом, Ильин узнал диспетчершу. — Ильин?.. Здравствуй, Ильин, сто лет тебя не слышала, соскучилась — страсть, Ильин ты мой никудышный. А слетай-ка, Ильин, в сто пятнадцатую, слетай мигом, у них там батареи чего-то не тянут, замерзают жильцы, льдом уже покрылись, понял, Ильин?

— Ну, понял, понял, не части, я тебя тоже люблю, — сказал Ильин, знал он эту диспетчершу, вздорную, в общем, бабу, но к нему, к Ильину, хорошо относящуюся. — Уже иду, солнце мое.

— Только не споткнись, Ильин, мне тебя не хватать будет, — повесила трубочку, последнее слово за собой оставила.

— Во балаболка, — с уважением сказал Ангел. — Мы надолго?

— Посмотрим. Если надолго, бригаду вызову. Не бросать же дежурство…

— Это точно. Да и звонки еще не все кончились…

И как в воду глядел! Зазвонил городской.

— Алё, — осторожно сказал Ильин.

— Слышь, друг, — шепотом из трубки отозвались, не поймешь: не то мужик, не то баба, — на Манежной «летучая тарелка» приземлилась, неопознанная, космонавты из нее выпали, все ободранные, обожженные, по-нашему не волокут, а один — вылитый ты. Не брат, случайно?

— Пошел к такой-то матери! — заорал Ильин, не скрыв, впрочем, к какой матери идти, просто не стоит доверять сей термин бумаге. — То-то я тебя, и то-то, и туда-то! — и здесь терминология общеизвестна, незачем ее лишний раз фиксировать.

Вышел из котельной, кодом дверь запер — от врагов внутренних и внешних, поспешил по коридору к служебному лифту. В лифте, в просторном зеркальном шкафу, ткнул пальчиком в клавишу компьютера, вмонтированного в стену: где она, сто пятнадцатая? Вопрос ушел на центральную эвээм и вернулся ответом, высветившимся на дисплее: на пятом она, сто пятнадцатая, на недальнем пятом этаже. Пятую кнопку и надавил, на пятый этаж и примчал его немедля зеркальный скоростной шкаф.

Ангел помалкивал. Наглого Ангела всегда, замечал Ильин, придавливало еще более наглое великолепие рентхауса.

Сто пятнадцатая располагалась в торце коридора, что, знал Ильин в теории, говорило о ее нечеловеческих размерах и нечеловеческой стоимости. И не хотел, воспитанный гордой советской системой, а что-то рабское само собой внутри проклюнулось, что-то униженное и, естественно, оскорбленное, потому и в звоночек архилегонько дренькнул, архивежливенько, архиробко.

Ангел помалкивал.

А дреньк между тем сразу услыхали и дверь отворили сразу, будто стояли за ней и ждали: когда ж он наконец явится, ненаглядный водопроводчик. Ожидание водопроводчика — оно одинаково волнительно в любой социальной системе.

— Вызывали? — спросил Ильин.

Невысокий, чуть повыше Ильина, но крепкий еще на вид пожилой господин в твиде с минуту рассматривал ожидаемого водопроводчика, потом, словно признав за такового, приветливо улыбнулся и распахнул дверь.

— Точнее, приглашал, — разъяснил господин в твиде. — Куда уж точнее! И не спорьте со мной, любезный Иван Петрович, не спорьте, а заходите и чувствуйте себя как дома.

— Фигец котёнку, — прорезался Ангел. Он был прав, как всегда.

ВЕРСИЯ

Гитлер умер своей смертью в пятьдесят втором, умер от первого инфаркта, старым уже маразматиком умер, с ним не очень-то и считались в последние годы, его круто подпирали средних лет прагматики, которым начхать было на истерию национал-социализма, которые не видели в фюрере бога, а, напротив, старого маразматика и видели, а за ними стояли серьезные господа — как когда-то за Гитлером, только другие! — из «Фарбен-Индустри», из атомной нарождающейся промышленности, из электроники — немецкая электроника славно пошла на мировом торжище, им всем сильно мешал реликтовый Ади, им хотелось торговать со Штатами, и с Англией, и с японцами, а тут еще евреи, придумавшие Израиль, выросли в могучую силу, с которой нельзя было не считаться, они орали про концлагеря, они требовали крови взамен пролитой, они апеллировали к тем же Штатам, а Штаты и ведомая ими ООН давили на Германию и прибранную ею под мышку Россию, давили морально, давили экономически, а тут еще, как на грех, арабы напоролись на нефть, на Ближнем Востоке, и та куда как мощно пошла на рынок, и это стало еще одной экономической дулей для Великого Рейха, тем более что собственной — или российской, без разницы! — бакинской нефти еле-еле хватало на внутренние нужды…

Короче, мир требовал мира. Или не так: избавленный от угрозы мирового коммунизма мир хотел жить спокойно и заниматься товарообменом — хотя бы даже и по Марксу.

Кстати, о Марксе. Коммунистический нарыв, удачно разрезанный немцами на востоке, нежданно-негаданно вырос на далеком юге, в знойной Африке, в давнем оплоте белых посреди черного негодяйства. В ЮАР он вырос, которая с сорок примерно седьмого года изо всех сил развивала социализм и прибрала к рукам соседние Родезию, Мозамбик, а еще и Намибию (то есть исконно германскую землю). Почему-то основная и мощная масса эмигрантов из бывшего СССР, опрометчиво выпущенная расслабившимися от военных викторий германцами, рванула в этот райский уголок. Если глянуть на карту, то и буквально — угол. К слову, политологи позже пытались анализировать причины такой миграции и ни к чему толковому не пришли. Живей всего оказалась ностальгическая версия. Мол, Трансвааль и Оранжевая республика — названия для русского человека небезразличные, мол, пращуры россов бескорыстно сражались за свободу юга Африки, так нынче их потомков сей юг логично приютит. Мол, собачка верная моя наконец-то залает у ворот. (Песня…). И ведь приютил. Так приютил, что одним из пунктов предвыборной программы крайней левой и весьма агрессивной партии «нео-наци», который помог ей собрать пристойное число голосов на прошлогодних (какой в прошлом году был год?..) выборах в бундестаг Германии, стал пункт о неизбежности крестового похода против красных африканских антихристов. А антихристы вовсю строили социализм по Ленину-Сталину, черные африканцы ходили у них по струночке и вопили: «Вставай, проклятьем заклейменный». Не сразу все это приключилось, но довопились: приключилось.

Поэтому, когда с Гитлером случился естественный капут, Германия круто повернула к проклятой буржуазной демократии и сильно дружественную — покоренной она была до пятьдесят второго, после стала именно дружественной — Россию вольно за собой повела. А та пошла, чего ж не пойти.

Но демократия демократией, а орднунг, то есть порядок, орднунгом. Гебисты, имеющие крутой довоенный опыт борьбы с инакомыслием, многое переняли у своих германских коллег, у тех опыт имелся покруче. Странная, к слову, закономерность выстраивается в цивилизованном мире! Когда все общество демократизируется, когда плюрализм рвется и мечется из любых дыр, когда неудержимая гласность оглушает (с телеэкранов) и ослепляет (с газетных полос), в тайных недрах тайных же служб безопасности сего общества варится, внешне, вроде бы замерев, какая-то страшная кашка, славно варится славными поварами и к положенному часу будет готова и подана к столу: кушайте, гости дорогие, чтоб у вас все внутри заколдобилось! Будто кто-то, объявивший демократию и даже конституционно закрепивший ее, наказал безопасникам: вас это, орлы, не касается, бдите дальше. Они и бдят, бдят крепко. А конституция — бумага, она все стерпит, она перепишется, ибо кто наврал, что написанное пером — топором не вырубить? Смотря какой топор и в чьих руках. На то и щука в реке, чтоб карась не дремал. В. И. Даль…

Надо отдать должное гебистам, они до конца расслабиться никому не давали, то и дело напоминали о том, что мировой коммунизм и мировой терроризм, свившие себе подлые гнезда в Африке и на Ближнем Востоке, не дремлют, а напротив. Напротив были взрывы на вокзалах и в супермаркетах, напротив были выстрелы из автоматов и пистолетов, напротив были злобные киднеппинги политических деятелей, угоны авиалайнеров, причем случалось это по всему миру, не обходя и Россию. Так что щуке и впрямь дремать не стоило в демократической России, и в демократической Германии, и в демократической Австрийской республике, как не дремала она в демократических Соединенных Штатах Америки, в оплоте плюрализма. А то, что — как в России всегда водилось! — гебистская бдительность здесь принимала тотальный, хотя и вполне демократический, характер, так сие объяснимо: вирус коммунизма, размножавшийся на земле Рюриковичей и Гедиминовичей после одна тысяча девятьсот семнадцатого огненного года двадцать пять без малого лет, так просто не сдается. Есть реальная опасность рецидива.

ФАКТ

Когда Тит привез Ильина в Москву, то поначалу, пока Ильин хвор был, поселил его у себя, а жил Тит в двух хороших комнатах на Житной у самой Серпуховки. И районный уполномоченный гебе принимал дорогих гостей неподалеку — на Большой Ордынке его славная контора располагалась. Ильину предписано было отмечаться у районного гебиста дважды в неделю, первые разы Тит с ним ходил, а после, когда Ильин окреп, а он в первопрестольной на изумление скоро окреп, то сам на Ордынку ходить стал — в качестве променада. Процедура «отмечания» оказалась формальной: жив, не уехал, не был, не совершал, но районный гебист обнаружился мужичком разговорчивым и веселым, может, так по должности полагалось, и вроде бы даже сошелся с поднадзорным Ильиным — анекдотики там, байки из армейского быта, рассказики о жене-детках-бабках — с его стороны, конечно, поскольку Ильину рассказывать нечего было. Но слушать он умел и любил — всегда, еще с Той жизни, к нему однополчане, как на исповедь, являлись, вот и гебист в нем исповедника разглядел и изливал истерзанную в незримых боях душу. Если всерьез, то и впрямь он к Ильину добро относился, вот и адрес полуподвальчика подсказал, в котором Ильин и поселился, и живет, и по зарплате он ему — полуподвальчик в подведомственном гебисту районе наличествовал, а когда доброго человека перевели куда-то повыше, успел снять исповедника с еженедельного контроля, перевел на ежемесячный, а тот вовсе формальным оказался. Хотя новый гебист, не в пример старому, был сух и деловит, на пустые ля-ля казенное время не тратил: отметился и — катись колбаской. Ильин и катился.

Тит считал, что старый гебист был добрым по роли, Тит никому не верил. Может, и по роли, не спорил Ильин, так, значит, роль приятная и исполнение убедительное.

Иногда, правда, его на работе дергали, но там всех подряд дергали, Тита тоже. А и то верно: рентхаус отгрохали рядом со всеми центрами политической жизни, люди в рентхаусе жили солидные и важные, посты большие занимали, если мировой коммунизм и мировой терроризм куда и метит, то не в пятку, а в сердце или, на крайний случай, в печень здорового тела демократии и плюрализма. Будем считать, что Ильин работал как раз в важной области печени.

Кстати, вот еще почему районные гебисты резко отвлеклись от по-прежнему странного поднадзорного: он и так на виду был. И разрешили-то они Титу пристроить подозрительного подозреваемого Ильина на режимный объект, потому что на нем, на режимном, особо не скроешься и вражеской подлой деятельности не скроешь.

Как у классика? Где надо прятать лист? В лесу. А камень? На морском берегу… Пойдем далее. А ненадежный элемент? Во взрывоопасном месте, где за ненадежным элементом — глаз да глаз… Где за всеми есть глаз да глаз, и пусть бы ненадежный элемент других ненадежных на свой маячок, коли есть таковой, привлек: тут бы их всех и накрыли. И не было, заметим, в рентхаусе и около никаких терактов, отлично работали орлы из госбезопасности, и Ильину жилось сравнительно спокойно, если кто-то рискнет чужую жизнь спокойной назвать.

ДЕЙСТВИЕ

— Внимание! — как судья на старте, упредил Ангел.

— Сам знаю, — огрызнулся Ильин.

Господина в твиде он вроде бы лицезрел не впервые, вроде бы видел где-то, не исключено — здесь, в доме, и видел.

Ходют тут всякие… Господин был не молод, лет около пятидесяти с копеечками, но элегантен и спортивен, господин лучился приязнью, как покупатель «Мерседеса-500» из рекламного телевизионного клипчика, господин был как две капли водопроводной, чистой воды похож на стандартного обитателя рентхауса, владельца убойной квартиры в торце коридора и убойного «Мерседеса-500» в подземном паркинге. Ильин, повторимся, не слишком часто бывал по слесарным оказиям в квартирах, но все же бывал и видал богатых жителей дома, даже беседовал, случалось, с ними, чиня кран либо колено меняя, вернее — они к нему снисходили, но получалось это у них без выпендрежа и гонора, а просто и естественно, как того требовало светское воспитание в закрытых лицеях, колледжах, во всяких там Гейдельбергах, Кембриджах или Царских Селах. Только те жители Ильина по имени не знали и не называли, а этот назвал, потому что знал.

— Ты на его башмаки глянь, — совсем уже спокойно сказал Ангел.

Ильин глянул на башмаки и в который раз подивился Ангеловой прозорливости. Сам-то он только обалденный фон видел, только прихожую в хрусталях и карельской березе, да плюс к березе — вальяжную фигуру с казенной улыбкой на мятеньком лице, а Ангел, гад, зрил в корень. Ильин глянул на башмаки и понял, что господин в твиде — никакой не житель рентхауса, рылом не вышел, и Царское Село с Гейдельбергом ему только в сладких снах снилось, потому что башмаки у него были нечищеными. Те, кто ездит на «Мерседесе-500», точно знал Ильин, нечищеных башмаков себе не позволят, тем более есть у них кому почистить. А значит, господин в твиде лишь косил под жителя торцевой квартирки, в то время как сам был обыкновенным лубянским дятлом, а означенная квартирка — гнездом. Тит говорил: такие гнезда у Лубянки есть в каждом большом доме, вот и довелось Ильину, прости Господи, побывать сирым птенцом в чужом гнезде, и за что, прости Господи, такая честь!

— Проходите, Иван Петрович, — по-прежнему казенно лучась, пропел дятел (дятел? пропел?), — чувствуйте себя как дома.

И отступил, пропуская в прихожую Ильина, а тот нагло — чего, блин, теперь стесняться? — прошлепал по наборному паркету мощными водопроводными «гадами» на резиновом ходу, и прямо в гостиную прошлепал, похожую более на зал для игры в сквош, хотя вряд ли в зале для игры в сквош могла стоять мебель под «чипендейл» все из той же ценной карельской березы и висеть непонятные для слесаря-бывшего-пилота картинки модного стиля «нац-арт».

Липовый гейдельбержец парил сзади, малокультурно подталкивая неспешного Ильина колкими пальцами в спину: мол, щас направо, мол, щас налево, мол, скорее, не в гости пришли, любезный-вашу-мать Иван Петрович, что было правдой, не в гости. И дотолкал так до диванчика с цветастой обивкой — перед столиком, на коем стоял (или лежал? как правильно?.. нет, надежнее: покоился…), значит, покоился штампованный мельхиоровый поднос с чашками, с кофейником, с сахарницей, с прессованной вазочкой, полной ломаного дешевого шоколада «Марс».

— Присаживайтесь, Иван Петрович. Вам кофейку?.. — И взорлил над мельхиоровым подносом, не дожидаясь ответа, плеснул в чашки кофейной жижи, от которой, приметил Ильин, кисло отдавало скорострельным гранулированным «максвеллом». — Сахарку по вкусу кладите…

— Только не залупайся, — строго предупредил Ангел, и вовремя предупредил. — Ты же придурочный, тебе же все здесь во страх и в диковинку. Пей кофе. Хоть и растворимый, а все ж халява.

Хотел Ильин вякнуть чего-нибудь про несоответствие формы и содержания, про нечищеные ботинки, к примеру, или про шоколад, купленный в газетном ларьке, иными словами — про копеечные, гнезду не соответствующие траты по секретной статье «текущие расходы», но разумно сглотнул хамство, упрежденный Ангелом, промолчал, робко сел на краешек дивана, вконец подавленный, значит, окружающими невероятными шиком унд блеском.

— Пейте, пейте, не стесняйтесь, Иван Петрович, — меленько засмеялся твидовый, будто умиленный скромностью Ильина.

— Я на дежурстве, один, — изо всех сил засомневался Ильин.

— Я ж вам не водку, помилуйте…

— Так время же идет… Не имею права надолго… — Но чашку к себе подвинул, но пару кусков зацепил в сахарнице корявыми пальцами, но булькнул их в жижу и культурно начал мешать ложкой, звякая.

— А мы и ненадолго. Мы на минутку. Что ж я, не понимаю, что ли? Все я прекрасно понимаю: служба у всех служба. Но и вы меня, наверно, понимаете, ведь понимаете, Иван Петрович? — И заглядывал в глаза, которые Ильин долу, к чашке, опустил, заглядывал в них, скрючившись, конечно, невообразимо, как героиня оставшейся в Той жизни песни: она, помнилось, смотрела искоса, низко голову наклоня…

— Я вас понимаю, — прилично кивал Ильин, шоколадом «Марс» набив рот, — только вот не понимаю, что вам от меня нужно. Я ж отмечаюсь раз в месяц, как положено, ко мне от вашей конторы претензий нет вроде. Какие претензии? Работа — дом, дом — работа. Ну, пивная там, баня-шманя, какие претензии?..

— Да нет к вам никаких претензий, — подтверждал твидовый и все, как дурачок, посмеивался, даже халявного кофе не пил. Видать, стольких клиентов в этом гнезде каждый день принимает — на кофе и смотреть тошно. — Но времени-то сколько прошло, а, Иван Петрович?

— С чего прошло?

— А с вашего, Иван Петрович, чудеснейшего появления у Черного озера.

— Ну и прошло, ну и что?

— А то, что амнезия — штука проходящая, временная, это вам и врачи толковали, ведь толковали, да?

— Ну, толковали. Так они ж про сроки ничего не говорили. Говорили: будет какая зацепка — вспомнишь. А где она, зацепка? Работа — дом, дом — работа…

— Молодец, — похвалил Ангел, — хорошо придуриваешься. Только не переигрывай…

И опять как в воду глядел.

— Точно, — сказал твидовый, уже смеясь, — плюс баня-шманя, какие претензии. Так ведь на то мы и жалованье от державы получаем, чтоб такие, как вы, Иван Петрович, что положено, вспоминали. Есть зацепка.

— Какая? — вперед подался, толкнул столик, чашка с кофе опрокинулась, и негустая жидкость уродливо потекла по лаковой дорогой полировке. — Ой, простите…

— Не переигрывай, — повторил Ангел.

— Я и не играю, — огрызнулся Ильин. — Ты что, не видишь: у них что-то есть на меня, Тит прав…

— Есть или нет, время покажет, — философски отозвался Ангел. — Этот тип тебе ничего не скажет — не его прерогатива. Жди продолжения.

Продолжение ждать не заставило, не из таких.

Твидовый развел руками:

— Извините, Иван Петрович, но про зацепочку вам лучше меня доктора поведают. Это их дело…

И тут в зал для сквоша неожиданно, как и положено в детективе, бесшумно вошли два хмурых качка в белых санитарных халатах, молча встали по обе стороны диванчика.

— Придется проследовать, — виновато сказал твидовый. — Господа вас к машине проводят и довезут куда надо. До свидания, Иван Петрович.

— Иди, — только и посоветовал Ангел. Ильин поднялся, стоял — будто в растерянности. А и в самом деле в растерянности был, в полнейшей.

— Как же так… — проговорил. — А дежурство? А котельная?

— За котельную не волнуйтесь, Иван Петрович. Туда уж и подмену вызвали. Да и вы, надеюсь, ненадолго…

Один из качков цепко ухватил Ильина за локоть, подтолкнул совсем не к выходу, а прочь от него — к дверке в другом конце зала, а та вывела случайных попутчиков в темноватый коридор — уже без хрусталя и березы, в заднюю часть квартиры, к черной, для прислуги, лестнице. По ней и спустились, никого не встретив, пятый этаж — невысоко, а у черного же подъезда во дворе около пластмассовых баков с мусором ждала обыкновенная «амбулансия», обыкновенная «скорая помощь», белый с красной полосой «мерседес» с двумя «мигалками» на крыше.

— Не молчи, — приказал Ангел. — Совсем опупел?.. Спроси, куда повезут.

— Куда поедем? — спросил Ильин, влезая в теплое нутро «амбулансии». — Никак в больницу?

Храбрился, потому что Ангел велел, хотя тряслось в нем от страха все плохо приделанное: сердце, желудок, поджилки всякие…

— В нее, — ответил один из качков, хлопая задней дверью и запирая ее на ключ. — Сиди тихо, убогий, живым останешься.

И пошел в кабинку, которая отгорожена была от санитарного салона белым непрозрачным стеклом, и белыми непрозрачными стеклами весь салон отделен был от живого мира. Тюрьма. А в тюрьме, как водится, койка, в данном случае — носилки.

— Ложись, — сказал Ангел, — теперь когда еще полежать придется.

ВЕРСИЯ

Немцы убрали свою армию из Москвы, Петербурга, Пскова, Новгорода et cetera — как раз в пятьдесят втором, когда в Берлине вместо не в бозе почившего фюрера демократически возникли бундестаг и канцлер. Аденауэр, как ни смешно, его фамилия была, Конрад Аденауэр, большой любимец немецкого народа и немецкой промышленной элиты. Именно Аденауэр пробил в бундестаге судьбоносное (так!) решение о предоставлении самостоятельности (независимости?..) России, Украине, Белоруссии, республикам Прибалтики и Средней Азии — в составе так называемого Германского содружества в противовес, конечно, Британскому. Противовес получился увесистый, хотя для Германии и недешевый. Поначалу, пока независимые республики содружества не встали на ноги, капиталовложения во много раз превышали прибыль. Пришлось республикам срочно принять ряд тоже судьбоносных законов: об иностранных инвестициях, о собственности иностранных владельцев на территориях указанных республик, о совместных предприятиях и акционерных обществах, ну и, конечно, о земле, о мире, о частной собственности — все, что Ленин наобещал, да так и не выполнил в суете борьбы с собственным народом. Законы эти принимались наспех выбранными парламентами республик, Аденауэр гнал картину, потому что его торопили со всех сторон, а непривычные к страшной силы демократии русские, украинские, белорусские парламентарии, еще не очухавшиеся от совковых «одобрямс» и «осуждамс», еще не оправившиеся от оккупантских «хальт», «швейген» и «унтерорднунг», безропотно проголосовали за новые законы, в чем, как впоследствии выяснилось, раскаиваться не пришлось. Прибалтам было проще. Прибалты еще не успели отвыкнуть от нормальной буржуазной (так она называлась в довоенном эСэСэСэРе) демократии. Но вот немцам в Балтии было сложнее. Парламенты Латвии, Литвы и Эстонии «спущенные» им законы сильно мяли, пихали и топтали — и из национальных амбиций, конечно (как так: нам чего-то навязывают!..), из чувства противоречия, но и из толкового желания приспособить их под себя, под реальные условия. Хорошо — условия не сильно отличались от среднеевропейских, а законы, хотя и отдавали легким имперским душком, все ж закамуфлированы были германскими умельцами от юриспруденции под мировые стандарты. А, собственно, при чем тут камуфляж? Мировые стандарты везде одинаковы: и в Штатах, и в Германии, и в Гонконге, и в Новой Гвинее, и в России с Литвой, на то они и стандарты. Только где-то они впору, а где-то клиентов приходится до этих стандартов за уши тянуть, а процесс сей небезболезненный…

Подтянули, втиснули, напялили и — понеслось. Хорошо понеслось, споро.

В Средней Азии, правда, германцам сложно пришлось, вот там условия жизни на среднеевропейские никак не тянули, хотя Сталин не делал разницы между Туркменией, например, и, скажем, Эстонией. Они у него в Едином Советском могучем Союзе на равных существовали и не петюкали. Так то — Сталин! Его учение притягательно своей колумбово-яичной простотой по сей день, иначе с чего б зулусским детишкам радостно орать: «Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство!» Правда, нынче резвая профильно-медальная четверка МЭЛС (аббревиатура: Маркс — Энгельс — Ленин — Сталин) дополнилась на знойном социалистическом африканском юге пятым профилем, но об этом, господа, в свой черед…

Итак, о Средней Азии.

Вот откуда почти никто не драпанул в ЮАР, так это из среднеазиатских советских (в прошлом) республик. Все здесь, как оказалось, просто изнывали под игом Советов, да и присоединились к Союзу насильно — в страхе перед красными штыками, шашками и пулеметами, число коих значительно превышало число аналогичных в руках у истинных защитников мусульманской демократии (у басмачей, к примеру). И жили потом в страхе. А когда пришло избавление, то все, включая верных сынов большевистской партии, немедленно осознали, раскаялись, воспряли и присягнули. Но, официально и радостно присягнув в верности Большому Германскому Брату, никто не подумал отречься от ислама. Мусульманские теплые ветры дули с близкого юга и сильно мешали спокойному бытию оккупационной армии как в Туркмении и Узбекистане, так и в Киргизии, Таджикистане и Казахстане. Более того, в республиках этих сразу возникло сопротивление оккупантам. Летучие отряды, вооруженные немецким, к слову, оружием, приходили из-за кордона, наносили легкие, но неприятные укусы одуревшим от жары вермахтовцам, изменить, естественно, ничего не могли, но кровь и настроение портили. И международная общественность, подогретая ближневосточной мусульманской нефтью, не смолкала. Поэтому, получив в пятьдесят втором официальную независимость, вышеозначенные республики приняли ее как должное, как своими руками завоеванное и немедленно впустили к себе капитал с Ближнего и Среднего Востока. Не принимая никаких лишних законов, впустили. Правда, чуть позже они не оттолкнули и спохватившихся немцев, чуть пришибленных аденауэровской демократизацией национал-социалистического строя, и даже вошли в Германское содружество, но не по отдельности, а Туркестанским блоком. Так что немцам в Туркестане пришлось и приходится мириться с соседством арабского капитала плюс к нему — ненавистных американского и английского, чей удельный вес на Востоке весьма высок. Возьмите хотя бы «Шелл ойл» (если сумеете взять. Шутка)…

Да, кстати. Автор давно хотел попросить у читателя прощения за публицистически-казенный стиль «Версий», столь нелюбимый самим автором. Но каким, скажите на милость, он, стиль, может быть в кратком — ну, очень кратком! — курсе послевоенной истории?.. Не роман небось, не лирическая новелла… Вспомните хотя бы учебники по истории для достаточно средней школы. Автор голову на отсечение дает, что его «Версии» — просто поэмы экстаза по сравнению с помянутыми шедеврами научной мысли…

ФАКТ

Ильин съехал от Тита и перебрался на Большую Полянку в середине лета, помнилось — жарко было до испарины, асфальт под ногами гулял. Смешно, но факт: в память о переезде на асфальтовом порожке ведущей в полуподвал двери остался след ковбойского остроносого сапога Тита, любил он выпендрежный прикид. Тит помогал таскать вещи, которые сам с барского плеча отвалил: мебелишку кое-какую, пользованную, купленную с большой скидкой в Дорогомилове за Москва-рекой, там московский мебельщик Дербаремдикер склады держал. Тит раньше работал на одном из них, знакомства сохранились. Тит обустраивая полуподвал, будто под себя. Телевизор старый, но работающий, «Блаупункт», пятьдесят один сантиметр по диагонали, откуда-то притаранил, люстру о трех рожках тоже, шторы на окошки, посуду… Короче, упаковал Ильина. Ильин потом сам себе изумлялся: гордец когда-то, франт, за полеты свои испытательные в Той жизни крутейшие «бабки» сшибал и любил, любил посорить этими «бабками» налево и направо, а чтоб кому чужому за себя хоть жетончик в метро бросить позволил — быть того не могло! А тут принял подачку как должное, сглотнул, трогательное «спасибо» вякнул, принялся жить на ко времени поданное…

Что-то, видать, сломалось в нем, котла неземная та, страшная сила выбросила его «МИГ» из родного пространства-времени к чертовой матери, вырубила сознание и память, а когда все вернулось вроде бы на круги своя, когда ощутил себя, побитого и подпаленного, на пружинной койке в справном доме сестры Тита, а не в противоперегрузочном кресле родного аппарата тяжелее воздуха, то и вышло, что ни его сознание, ни его память здесь и на хрен не нужны. Что круги своя — не «своя» вовсе, а куда как чужие, и быть на них прежним Ильиным бессмысленно и невозможно. А он и не мог быть прежним, словно вместе с одеждой и — чуток! — кожей сгорело все внутри от той страшной силы.

Говорилось уж об инерции, да не вред и повторить. Велика ее мощь, если в любой жизни — что в Той, что в Этой — полстраны, коли не больше, существует именно по инерции. По инерции работает, тянет лямку, ненавидит свою работу, но тянет, поскольку жрать надо. По инерции любит не любит, живет с мужьями и женами, с постылыми, с нелюбимыми давно, потому что лень и страшно чего-то ломать, искать, рвать сердце, строить, куда проще опять-таки тащить лямку, пришпандоренную к семейной лодке. Так у Маяковского?.. И детей воспитывает полстраны по инерции, ни фига в сей хитрый процесс не вкладывая: ни души, ни разума… Притерпелость — кем-то, не автором, к сожалению, точно придуманный бытийный синоним инерции. Славный, однако, синоним, страшненький…

А в физике, к примеру, инерция — замечательное явление. Сколь же далека наука от реальной жизни, сколь оторвана! Умозаключение.

Вот так и зажил Ильин в полуподвале на Большой Полянке, да только инерция, ведущая его, была все ж не притерпелостью, то есть не естественно-бытового происхождения, как у названной половины (или поболе?..) страны, а будто извне впрыснутой, занесенной, как инфекция, и нелеченой. Лечить Ильина было некому, кроме гебистских эскулапов, а у них не получалось: Ильин не хотел выздоравливать.

Странная штука: Ильину уже нравилось полурастительное существование, он не просто смирился с ним, но именно ловил кайф. Ловил кайф от скудного однообразия дней, от примитивной, не по его знаниям, работы, от невеликого набора развлечений, который можно было получить на его заработок. От всего этого медленного, затягивающего, как в тину, странно завораживающего и легко оболванивающего ловил он крутой кайф, поскольку главное, что обронил он в катастрофе, была воля к борьбе. К борьбе «за» и к борьбе «против». Надо ли разъяснять?.. Не надо, пошли дальше… Да и на кой, скажите, хрен бороться, если не с кем, не с чем и не за что? Жизнь осталась вся — там, и вернуться к ней никак не возможно, разве что поднять из болота разбитый «МИГ», восстановить его, взлететь и найти на сверхзвуке ту самую дырку в пространстве-времени (Ильин невинно употреблял сей термин, уперев его из читанной когда-то фантастики…), которая завела его сюда и которая отсюда его выведет. А вот это уже бред. Фантастика, и притом суперненаучная…

Кто-кто, а Ильин, в отличие от гебистов или, к примеру, друга Тита, все про себя знал, иллюзий на свой счет не строил. Жить ему здесь было приговорено — до смерти.

Правда, как раз здесь можно было жить. А с головой и руками Ильина можно было жить очень даже ладно. Можно было круто и без передыху лезть вверх, как все, и залезть соответственно таланту высоко, много выше, чем в Той жизни. И денег можно было заработать кучу, и потратить их с толком, перебраться из полуподвала в тот же рентхаус, в торцевую, например, квартиру, и купить себе красный «Мерседес-500», и гонять на нем по шикарным российским автобанам с красивыми телками в платьях от Кардена или от Зайцева, и обедать не в дешевом и грязноватом, хотя и с добротной кухней «Медвежьем ухе» на Якиманке, а в разгульном «Метрополе», или в старом «Яре» с цыганами, или в жутко дорогом филиале знаменитого французского «Максима», что на Тверской — в доме, где в Той жизни имел законное место книжный магазин «Дружба». Местоположение «Яра» и «Метрополя», полагает автор, пояснений не требует.

Много чего можно было, а Ильин не хотел. Или не мог. Он сам не знал: не хотел или не мог. Часто, надев пристойную одежку, была у него пристойная, доходил он до любимого опять-таки в Той жизни Цветного бульвара с донельзя разросшимися тополями, с клумбами, из коих летом торчали разноцветные, а не только красные тюльпаны, с детишками, катающимися на роликах и велосипедах по асфальтовым тропкам, проложенным позади зеленых скамеек, усаживался на одну из них и тупо, подолгу смотрел на обыкновенный многоэтажный — не выше Ивана Великого! — черного стекла дом, в котором уместилось множество офисов: от правления «Макдоналдс — Москва» до акционерного общества свободных газет «Росмедиа», от агентства авиакомпании «Люфтганза» до «Товарищества московских поваров». Дом тот совсем придавил старый цирк Саломонского, который, впрочем, придавленным себя не чувствовал, а напротив: нагло пускал по вечерам из мощных динамиков медные марши, захватывал тротуар стилизованными под начало века афишными тумбами с рекламой знаменитых Терезы Дуровой, Игоря Кио-юниора, великих цирковых семей Грюс, Буглионов или Растелли. А черный дом стоял на месте привычного Ильину рынка, о котором в Этой Москве даже не помнили. В Москве вообще не было рынков, а те, что остались, — кучковались где-то на окраинах, поближе к земле. Картошку, свеклу, редиску, мандарины, бананы, соленые огурцы, фейхоа, укроп и пр., и пр. москвичи брали в суперладенах или гроссерийках, сонм которых понасажали на каждом углу первопрестольной предприимчивые корейцы. Не северные и не южные — просто корейцы, одна Корея здесь существовала… Так вот, смотрел Ильин на черный дом и на пестрый цирк, то на чужой черный дом, то на родной пестрый цирк, смотрел, словно пытаясь соединить Ту и Эту жизни. А они не соединялись, как ни пялил глаза Ильин, и что-то холодело внутри, и немели ноги, и сильный когда-то Ильин начинал плакать — беззвучно, но со стороны заметно, потому что не раз к нему подруливали детишки на роликах и, притормозив, любопытствовали: мол, не случилось ли чего с вами, дяденька?.. Законное любопытство! В Этой Москве люди на улице не плакали. В Этой Москве вообще мрачных людей на улицах не видно было, вот так славно здесь жили — улыбаясь.

А у Ильина не получалось улыбаться. Старый цирк его детства мешал ему, видите ли, улыбаться вечерами на Цветном загульном бульваре, где, не стесняясь юных роликобежцев, парили под тополями сладкие девчоночки с соседней Драчовки, которые всегда готовы были незадорого утешить плачущего мужика. И, как уже говорилось, утешали, Ильин мужиком остался, в схимника не превратился. Да и хата, как в Той жизни говорилось, имелась…

Давно когда-то читал Ильин на английском, прилично он его знал, словаря не требовалось, любопытную фантастику американского писателя. Тоже — про параллельное (или перпендикулярное?..) время, в котором не СССР Германию прижал, а Германия — его, как и в Этой жизни. Часто она здесь вспоминалась Ильину, та скучноватая, в общем, книжка. Все наврал американский фантастический классик, лауреат какой-то престижной премии. И вожди рейха у него чуть ли не до шестидесятых дожили, и мир был поделен между Германией и Японией, и Соединенные Штаты Америки в полном дерьме пребывали, и русские за Уралом клюкву жрали, евреи все перевешены были или сожжены, а негров, как Ильину помнилось, тоже не осталось… Вспоминал Ильин книжку… как она называлась?.. «Человек в замке»?.. в каком-то замке, в высоком, кажется… вспоминал и удивлялся непрозорливости американца, завороженного всесильностью Идеологии. Да ни одна Идеология — коммунизм ли, нацизм ли — не выживет перед натиском Здравой Экономики. Время лечит — точно оказано. Это в Той жизни Ильина коммунисты семьдесят с лишним лет прорулили, поскольку социалистическая экономика верно служила Партии и Идеологии, до поры служила, а пришла пора — все перевернулось. А в гитлеровском рейхе промышленники лишь использовали нацизм, а потом, когда он своей бездарной свирепостью стал мешать Его Величеству Делу, усмирили его до положения ручного. Как опять-таки в Той жизни — Чили и Пиночет, Южная Корея и Ро Де У, Тайвань и Чан Кайши… Время лечит…

Да и что с него взять, с американского фантаста? Одно слово — фантаст. Врун. А Ильин в реальность попал…

ДЕЙСТВИЕ

«Амбулансия» ехала по столице, где-то притормаживала, куда-то сворачивала, но Ильин в окно не смотрел, а смирно лежал на койке — по совету Ангела. Да и что бы он увидел в матовом-то окне? Только волшебное слово из трех букв, криво нацарапанное на стекле неизвестным предшественником Ильина. Но слово Ильин и так видел, не вставая… Он лежал на-койке и ощущал в себе что-то странное: вроде бы знакомое, хотя и давно забытое. Вроде бы намеревались включиться в работу какие-то клетки мозга (или нейроны? или синапсы? черт их разберет!..), до сего дня крепко спавшие и тем самым невольно позволявшие Ильину вести спокойную растительную жизнь. Они еще никуда не включились, повторим, а лишь, повторим, намеревались, но Ильин уже недоумевал, уже нервничал, уже чего-то неведомого страшился, а Ангел, гаденыш, опять не ко времени заткнулся, закуклился и сгинул. Была у него такая подлая манера: исчезать в самый нужный момент. Как, впрочем, и появляться в пресамый нужный, будем честными…

Авто остановилось окончательно, потому что мотор умолк, невидимые Ильину качки невидимо хлопнули невидимыми дверьми, а один из них отпер заднюю дверцу, стал видимым и гавкнул:

— Вылезай, убогий!

Ильин вылез и обнаружил себя во дворе явно больницы. Подтвердить это «явно» труда не составило, поскольку авто тормознуло у дверей корпуса, на коих красным по матовому (опять!..) стеклу значилось: «Приемный покой». Покой достал Ильина в районе Сокольников, которые он вмиг опознал по торчащей из-за красных больничных корпусов пожарной каланче, хорошо знакомой ему по Той жизни. Если он верно знал и помнил, а свои Сокольники он знал и помнил отменно, приемный покой должен был прямиком вести в психушку имени писателя Гиляровского, раскинувшуюся на улице Матросская Тишина. Похоже, капризы пространства-времени на местоположение психушки не повлияли.

Похоже, утреннее карканье Тита сбывалось.

Похоже, Ильин начал трястись от страха не зря, а пытающиеся проснуться синапсы хотели (синапсы хотели? Ну-ну…) сей страх объяснить, предупредить — вместо слинявшего Ангела.

Похоже, Ангел слинял круто.