Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Сергей Абрамов

Странник

1

Приглушённые тона осени…

Да нет, вздор: как же тогда буйство красок, бунинское «осенний пёстрый терем»? Лес — жёлтый, красный, оранжевый, но ещё и зелёный и коричневый под ногами. И рыночные астры и жёлтые маковки золотых шаров. Это — из ряда природного. А есть ещё ряд урбанистический, по-простому — городской: жёлтые, красные, оранжевые, зелёные, коричневые «Жигули» и «Москвичи», цветные квадраты «классиков» на асфальте, чёрно-белые, контрастные жезлы милиционеров. Ну и одежда, конечно: одеваются нынче ярко, толпа пёстрая, нарядная.

Всё так. А как быть с небом?

Вспомнили Бунина — не грех вспомнить и Александра Сергеевича.



«Уж небо осенью дышало…»



Осеннее небо — блёклое, выцветшее под летним солнцем, выгоревшее, его уж и голубым иной раз не назовёшь, а если облака набегут, затянут — серым-серо…

— Бородин, спишь?

Это ему. Как гром небесный, как возмездие за леность мысли. Последний учебный год, пережить бы, перемочь…

— Куда там, Алевтина Ивановна, разве заснёшь?

Хамский ответ, конечно, но Алевтина простит.

— Дома надо спать, Бородин, а на занятиях слушать педагога.

— Я слушаю, Алевтина Ивановна, я весь — одно большое ухо.

Улыбнулась. Представила Игоря Бородина в виде уха. А однокашникам только палец покажи…

— Тихо, тихо… Прямо дети… Кончили разговоры, продолжаем урок…

Продолжаем… Итак, на чём мы остановились? Ах, да: приглушённые тона осени. Окна в классе чистые, отдраенные перед началом учебного года, за одну сентябрьскую неделю не запылились, а видно-то сквозь них лишь небо, тусклое, как стиранные-перестиранные джинсы с заплатами облаков. Каково сказано? Сравнение в духе конца двадцатого века, броское и убедительное, а также лаконичное.

— Ну ладно, — опять Алевтина, неймётся ей, — до звонка — пять минут, я вас отпускаю. Только тихо!..

Экое благородство! Хоть пять минут, да наши.

— Бородин, останься.

Не вышел номер.

— Надо ли, Алевтина Ивановна?

— Ну ты и нахал, Бородин! Если я говорю, значит, надо.

— Хозяин — барин, — это уж по привычке, чтобы его слово последним было. А так-то зря к Алевтине цеплялся, безвредная она и историю неплохо ведёт, интересно…

— Что с тобой, Игорь?

— А что со мной, Алевтина Ивановна?

— Ты в последнее время стал каким-то рассеянным, остранённым.

Красивое слово — «остранённый». А ведь если вдуматься — ничего хорошего. Остранённый — со странностями, сдвинутый по фазе, псих ненормальный. Спасибо, Алевтина Ивановна.

— Спасибо, Алевтина Ивановна.

— За что?

— Да нет, это я так.

— Что случилось, Игорь? Ты здесь — и тебя нет. На других уроках так же?

— Вам жаловались?

— Пока нет.

— Уже приятно.

— Десятый класс, Игорь, выпускной год. Ты идёшь на медаль…

Иду на «вы». Кто кого: я — медаль, или она — меня?

— Не волнуйтесь, Алевтина Ивановна, я постараюсь не подвести родную школу, альма-матер, так сказать, куда мы ребятишками с пеналами и книжками…

— Ну что ты за человек, Бородин?

Что за человек? Да так себе, серединка наполовинку, учёный мальчик с пальчик ста восьмидесяти сантиметров от полу.

— Обыкновенный человек, Алевтина Ивановна. Да вы не беспокойтесь, не надо, ничего со мной не случилось, просто сообразил, для чего мне голова дана.

— А раньше не знал?

— Раньше я ею ел. А теперь ещё и думать начал.

— Лучше поздно… И о чём думаешь, если не секрет?

— Обо всём, Алевтина Ивановна, мало ли о чём. Как надумаю — сообщу.

— Ну иди, Бородин, думай…

Вот и поговорили. Алевтина огорчена: не проникла в душу юноши Бородина, не нашла контакта, сейчас клянёт себя почём зря. И вправду зря. Бородин и сам нынче своей души не ведает, она ему — потёмки. Бедный, бедный Бородин… Так и заплакать недолго — от жалости к себе. А между тем права Алевтина: год выпускной, а завтра контрольная по физике. Хотя она и несложной быть обещает, однако же подготовиться надо.

Вышел во двор, навстречу — Пащенко, гордость школы, прыгун в высоту, отличный парень, друг и товарищ.

— Чего ты к Алевтине пристал?

— Это не я к ней, это она ко мне.

— Как завтра с физикой?

— А как? Напишем, не впервой.

— Я за тобой сяду, лады?

— Нет проблем, Валера.

— Что вечером делаешь?

— Думаю, — подчеркнул голосом.

Пащенко засмеялся.

— Ты, часом, не подался ли в дзэн-буддисты? Самосозерцание, самоуглубление… Хочешь, мантру подскажу?

«Мантра» — вещее слово, зацепка для ухода в нирвану. Интеллектуальный человек Валера Пащенко, всё-то он знает, всё-то он слышал.

— Спасибо, Валера, у меня есть.

А что ему ещё ответить?

— Не спрашиваю, не любопытствую, удаляюсь, удаляюсь. Помни о контрольной!

Помню, помню, на память пока жалоб нет. Всё будет в порядке, Пащенко заглянет через плечо с заднего стола, с его ростом это несложно, сдует что положено…

Вещее слово — «память». Отличная зацепка для самоуглубления. А какая память у семнадцатилетнего пацанёнка, ещё не жившего, а прораставшего у папы с мамой на виду? Память на события: переезд на новую квартиру, недельный поход на велосипедах по Московской области, поездка с отцом на Урал.



«О, море в Гаграх! О, пальмы в Гаграх!
Кто побывал, тот не забудет никогда…».



Память на вещи: опять же велосипед «Старт-шоссе» с десятью передачами — мечта восьмиклассника Бородина, потом цветной телевизор, новая мебель, пятидесятитомная детская библиотека… Память на встречи: тут всего и не перечислить… Что ещё? А ничего. Нечего вспоминать. И тогда на помощь может прийти чужая память. Отцовская, например. Хотя у него тоже, честно говоря, многого не наберёшь. Единственное, что было, — война. Так он тогда мальчишкой существовал — в эвакуации с матерью, с бабкой Игоревой. А отец, то есть дед Игоря, тот воевал, тому было бы что вспомнить для внука, да не дожил он до Игоря, умер в шестидесятом.

Итак, отцу нечего вспоминать, самому Игорю нечего вспоминать. Второе поколение беспамятных. А точнее, тех, кого жизнь не била, не устраивала кому испытаний, в которых человек проверяется на сжатие, на растяжение и на изгиб, говоря языком нелюбимой Пащенко физики. Второе поколение благополучных. Скучно жить на белом свете…

День у него был расписан по клеточкам: после школы обед, оставленный матерью на плите и в холодильнике, уроки — под ярким девизом «Иду на медаль!». Потом быстренько переодеться, хлопнуть дверью, бегом вниз, через дорогу, плюя на светофоры, в боковые ворота парка «Сокольники», мимо Дворца спорта, мимо кафе «Фиалка», мимо павильона аттракционов, мимо детского городка с деревянными лисами, волками и бабой-ягой, мимо забора международной выставки — дальше, дальше, в лес, в осенний парк, где ещё не поменявшие рыжую шкурку белки прыгают на плечо, тянут тупую мордочку за подачкой.

Там, за поломанной скамейкой, на которой никто не рискует сидеть, есть двойная берёза, как гигантская рогатка. Можно встать около, прислониться спиной к шершавому стволу, закрыть глаза…

А потом открыть и увидеть другой лес, и дорогу в другом лесу, сухую, ещё по-летнему пыльную, и низкий костёр у дороги, и старика Леднёва, прилаживающего котелок над костром. И услышать привычное:

— Набери веточек, Игорёк.

2

За ветками далеко ходить не пришлось: начало осени, лето, видать, жарким было, безводным, сушняка кругом много. Целую осинку, невесть кем сломанную, притащил к костру Игорь, высохшую уже, без листьев. Старик Леднёв котелок приладил, достал из котомки жестяную банку, давно обесцвеченную, со стёртым рисунком, отсыпал чаю на ладонь, понюхал.

— Ах, нектар, чистый нектар… — Сыпанул в котелок, оттуда зашипело, будто не чай, а зелье какое-то брошено в воду.

Вообще-то говоря, Игорю не нравился чай, сваренный, как суп, непрозрачный, чёрный, хотя и духовитый. Он поморщился, заранее представив вкус «супа», но не стал лезть с замечаниями, сказал только:

— Нож дайте.

— Ножичек тебе, ножик… — Вроде бы засуетился Леднёв, однако без всякой суеты, точным движением сунул руку в котомку, достал складной охотничий нож с костяной рукояткой. — Не поранься, Игорёк.

— Ни́што… — вспомнилось читанное где-то слово, старое, даже ветхое, «из Даля», как говорил отец. Мёртвый язык.

Но старика Леднёва на простачка не купишь. Бровь приподнял, глянул.

— Стилизуешься, Игорёк… Не твоё выражение, простонародное, а ты — мальчик из бар…

Спорить не хотелось. Подбрасывал к костру осиновые ветки, думал, что плохо без топора. Едят всухомятку, только чаем и заливают сало да хлеб — из той же котомки Леднёва. Хорошо прийти в деревню, остановиться у кого-нибудь в избе, выпить молока, коли окажется, похлебать настоящего супу. Правда, откуда он в деревне — настоящий? Мяса нет, а с картошки да свёклы особо не разжиреешь. А что о топоре пожалел, так вот почему. Раз к вечеру уворовали картошки с чьего-то поля, хорошая картошка здесь уродилась, крупная, крепкая — так пока сварили, Игорь все ноги оббил, хворост для костра таскал, чтоб не угас тот раньше времени. А был бы топор, нарубали бы дровишек…

Топор был в московской квартире Игоря, но квартира та существовала в ином мире, в ином времени, в ином измерении, короче — неизвестно где, и приносить оттуда нельзя ничего, это Игорь знал точно.

— Чай готов, извольте кушать! — пропел Леднёв, произвёл над котелком, над паром какие-то пассы, потом сел, скрестив ноги, угомонился, сказал скучно: — Разливай, Игорёк. Чаёк — дело святое, от него любая болесть сгинет.

Пили чай из кружек, обжигались. Сало с хлебом старик ещё раньше нарезал, хорошее сало.

Игорь сказал не без ехидства:

— А «болесть», выходит, ваше слово? Тоже под народ рядитесь?

— Ряжусь, Игорёк. — Против обыкновения Леднёв был спокоен, не петушился, не лез на рожон. Отставил кружку, ухватил в пятерню свою университетскую бородку, глядел, как умирал у ног слабый костёр. — Это раньше, году эдак в тринадцатом, всё ясно было. А нынче на дворе — восемнадцатый. Нынче и понятное непонятным стало. Нынче мы все ряженные, иначе не проживёшь. Ты ко мне: маска, маска, я тебя знаю. А под маской — другая маска, и ничего ты, оказывается, не знаешь, не ведаешь. А что под народ, так все мы с одной земли вышли. Помнишь, у Ивана Сергеевича: «Мой дед землю пахал…»

— Ваш — вряд ли.

— Ну, мой дед не пахал, не пахал, так по земле ходил, по той, по какой и мы с тобой ходим.

Игоря порой раздражало ёрническое многословие Леднёва, пусть безобидное, пустое, но уж больно никчёмушное в это трудное время, которое сам Леднёв называл братоубийственным.

— Павел Николаевич, дорогой, вы же профессор русской истории, красивым слогом с кафедры витийствовали, студентов в себя влюбляли. На кой чёрт вы рядитесь, да не в народ даже, а в шута?

Обиделся старик? Вроде нет, а вообще-то кто его знает?..

— Шуты — они народу любы… А ты, Игорёк, откуда знаешь, кем я с кафедры витийствовал? Может, шутом и витийствовал? Может, за то студенты-студиозы меня и любили?.. Да и не профессор я давно, а проситель, по миру пущенный. И ты со мной, сынок интеллигентных родителей, баринок безусый, — тоже проситель. Нету сейчас ни профессоров, ни дворян, ни студентов, ни интеллигентов. Есть люди, которые жить хотят. А точнее, выжить…

— Тоска-то какая в слове: вы-ыжить… Выть хочется.

— А ты и повой. Над всей Россией вой стоит: брат на брата войной идёт.

— И какой же из братьев прав?

— Оба дураки. Им бы в мире блаженствовать, а они мечами бряцают.

Всё это уже было, было, разговор многосерийный, долгий, как в телевидении, которое ещё не изобрели.

— Мир в человецех и благоволение, и царь-батюшка сим миром мудро правит?

— Ну, это ты, Игорёк, слишком. Время для царя кончилось.

— Это вы так считаете, а кое-кто из братьев, вами помянутых, иначе думает. Оттого и мечом бряцает.

— У тебя родители кто? Инженер папаша, так?.. А думаешь не как инженеров сын, а как кухаркин.

— Сами-то вы из каких будете, Павел Николаевич, не из кухаркиных ли?

— Груб ты, юноша, но прав по сути… — Засмеялся, откинулся на землю, задрал горе бородёнку. — Хорошо в небе-е…

Игорь тоже лёг на спину, сунул в рот травинку. Ему иной раз хотелось рассказать мудрому профессору о том, что завтра будет, что послезавтра, что потом. Поведать, какой из братьев прав, как говорится, исторически, а значит, и житейски — не сегодняшней правотой, сиюминутной, а истинной, которая неподвластна времени. Профессор не дурак, давно его Игорь раскусил, притворяется старик хитро, комедию ломает, нравится ему шутом себя ощущать, да и вправду с людьми у него разговор хорошо получается, верят ему люди, какие встречаются на их пути. И не исключено, поймёт его профессор, да толку-то что? В песне, которую он, наверно, не знает, но которую поют уже и ещё раньше пели, есть такие слова: «Вышли мы все из народа». Профессор для людей его круга, для университетской элиты — типичный выскочка, сын мужика-землемера, кухаркин ребёнок, сам себя, подобно Мюнхгаузену, за волосы «в люди» вытащил. Ему ли не знать, кто прав? И разговор этот, как уже отмечалось, давно между ними ведётся, Игорю до смерти надоел, а старик Леднёв — как огурчик, как юный пионер: всегда готов покалякать, поискать истину в мутной воде слов.

Короче, можно было бы объяснить старику на пальцах ту Историю, о которой он пока не ведает, нет пока которой. Можно, но не нужно. Не для того Игорь пришёл в этот мир, в это время, в эту память…

А для чего пришёл?..

Звёзды над головой висели неподвижно, и, если прищуриться, небо превращалось в тонко нарисованный театральный задник из какого-нибудь виденного в детстве спектакля — ну, скажем, из «Синей птицы».

— В Москву бы скорей… — мечтательно протянул Игорь.

— Далеко до первопрестольной. Тут верстах в пятидесяти городок есть, помню…

— А Пеликан где, сказал, будет?

— Бог ему судья. Кто что про Пеликана знает?

— Жалко.

— Никак соскучился?

— Да нет, так просто…

А ведь соскучился, а, Бородин? Соскучился по Пеликану, по тайне, что с ним рука об руку ходит, по улыбке его, по приговорке глупой: «Ехали бояре». Кто такой Пеликан? Что за прозвище дурацкое, птичье? И не просто птичье — Сорока или Орёл, а экзотическое, броское. Леднёв зовёт его по-человечески: Григорий Львович. Но Пеликан вроде бы обижается, во всяком случае, делает вид, что обижен. Зови меня птичьим именем — и всё! Вот нос у него, конечно, здоровущий — может, оттого?..

Он появляется и исчезает как бог на душу положит: только-только возник, а через пару часов его и след простыл. Но идёт параллельным курсом с Леднёвым и Игорем, в те же края движется.

Игорь спрашивал его, кто он такой и откуда.

Смеётся, отшучивается: «Пеликаны — птицы вольные, южные»… Странный человек. Да, хорошо, что вспомнил:

— Павел Николаевич, а кто в Лежнёвке?

— Не понял тебя.

— Красные или белые?

— А хоть зелёные — все люди.

Ну уж так! У Игоря на этот счёт другое мнение имелось.

— А всё-таки?

— Не знаю, Игорёк. Придём — посмотрим.

— Не поздно ли будет?

— Кого ты боишься? Красных? Белых?

— Зелёных… — буркнул, не желая объяснять в тысячный раз, чтоб не возвращаться к утомительному старому спору. Старику только повод дай… Забавно; сколько они идут, а всё как-то получается, что ни белых, ни красных в лицо, так сказать, не встречали. В какую деревню ни зайдут — пусто, никто постоем не стоит. Объясняют: были, вот-вот снялись. А кто был? Когда одни, говорят, когда другие. А какие лучше? Молчат, мнутся. Это-то понятно, боятся прохожих людей. Скажешь: красные хороши, а вдруг белым донесут? И наоборот.

Люди…

По-ледневски: выжить хотят.

Сказал о том Пеликану, а он смеётся.

— Ишь, чего придумал, ехали бояре! Они, брат, честнее нас с тобой живут и жить будут. И молчат, потому что врать не хотят, а как по правде — не знают ещё.

Игорь ему напомнил услышанное:

— У стариков Чеховых двух дочерей белые запороли.

А Пеликан опять смеётся.

— Верно! Так в деревне, ехали бояре, красных пока не было. Вот они и не знают, сколь дочерей те запорют.

Игорь возмущался:

— Ну, знаешь, говори, да не заговаривайся!

А Пеликан смотрел на него хитрым глазом, другой сощурив до щёлочки, спрашивал вроде начальнически:

— За красных страдаешь, милок?

И весь разговор. Ах, Пеликан, Пеликан, Григорий Львович…

Старик Леднёв, профессор исторический, заворочался, устраиваясь поудобнее, сказал сонным голосом:

— А не мудренее ли утро вечера? Ложись, Игорёк, спи, родной, завтра ра-а-аненько разбужу, чуть свет. — И захрапел. Засыпал, он всегда, как младенец, ни о какой бессоннице не слыхал, пилюль в котомке не носил.

А Игорь не спал. Закрыл глаза, потом снова открыл и увидел другой лес, ещё светлый, предвечерний, прозрачный, и тропинку, протоптанную сотнями ног, и сломанную скамью, и рогатку берёзы. Дома он уже был, дома.

3

Что всё это было?

Сон наяву? Расшалившаяся фантазия? Воображение, столь же болезненное, сколь и богатое?..

Или иначе. Традиционное путешествие во времени? Шаг в другой мир? Сложная наведённая галлюцинация?..

Если бы Игорь Бородин любил научную фантастику, то он запросто мог бы применить такие термины, как, например, «нуль-переход» или ещё почище — «нарушение целостности пространственно-временного континуума». Щедрые на выдумку фантасты лихо объяснили бы всё и вся, подвели бы научную базу — на уровне доброй гипотезы, навсегда заклеймив случившееся, как, скажем, «эффект Бородина». Каково, а?

А в общем-то никак. И ответ на естественный вопрос — что всё это было? — увы, не существовал. Игорь и не задумывался над объяснением, просто шёл к берёзе и…

Кстати, берёза, как оказалось, прямого отношения к переходу не имеет. Однажды, опасаясь, что встретит родителей, возвращающихся с работы, что начнутся вопросы: куда? зачем? когда вернёшься? — Игорь ушёл в прошлое прямо из дома, из собственной комнаты. Не в берёзе дело — в самом Игоре. В чужую память можно путешествовать с любого вокзала. Просто с двойной берёзой связано самое первое путешествие, а Игорь всегда был склонен романтизировать приметы места…

Но между тем контрольная грянула в своё время, то есть в наше — время памяти Игоря и Валеры Пащенко, у которого память была похуже, чем у приятеля: плохо он запоминал формулы, всякие физические законы, считал себя прирождённым гуманитарием. Однако списал всё умело, без ошибок, не вызвав никаких подозрений у физика. А уж радости-то потом!..

Хлопнул Бородина по плечу.

— Это дело надо отметить.

— Каким образом? — заинтересовался Игорь, поскольку пащенковская формулировка наталкивала на известный вывод.

Но спортсмен Валера Пащенко остался верен себе.

— Есть предложение, — сказал он. — Идём в гости.

— К кому?

— К Наташке Яковлевой.

Это предложение стоило обдумать.

— Повод?

— А так.

Хороший повод, убедительный.

— У тебя что, сегодня тренировки нет?

— Угадал! Так идём или как?

— А не выгонит? — всё-таки усомнился Игорь.

— Нас?! Хо-хо! Она будет рада неземной радостью, ибо… — Тут он задрал к небу указательный палец, значительно потряс им где-то на уровне второго этажа, но разъяснять своё «ибо» почему-то не стал. — А к ней, между прочим, подруга прирулила.

— Что за подруга? Откуда знаешь?

— Ответ первый: с подружкой Натали купалась в море. Ответ второй: сама сказала.

— Убедил. Тронулись.

И тронулись, благо идти недалеко. А к берёзе Игорь решил позже пойти, не уйдёт от него путешествие…

Семнадцать лет, славный возраст, его понять надо. И Натали, одноклассница милая, недурна собой, волнует сердца сверстников-акселератов, а уж подруга, загадочная незнакомка с черноморским загаром — тут, как говорится, без вариантов, тут двух мнений не существует: спешить, знакомиться, побеждать, немедля, немедля.



«И очи синие бездонные цветут…»



— А куда ты в последнее время исчезаешь? — нарушил молчание Пащенко, не ведая, что вторгся в хрупкий мир грёз о Прекрасной Даме, расколол его своим приземлённым вопросом.

Почему Игорь и был сух:

— Не понимаю, что ты имеешь в виду…

— Что ни вечер — ищи тебя, свищи.

— Гуляю.

— Один? Или кое с кем?

Игорь вовсе не собирался посвящать друга, даже самого близкого… во что? — ну, скажем, в тайну двойной берёзы. Нет, серьёзно, то, что происходило в чужой памяти, принадлежало только ему и никому больше, никто не имел права даже заглянуть в мир, обретённый Игорем, да что там заглянуть — краешком уха услышать, что он есть, этот мир.

Да и есть ли?..

— Один. И кое с кем. С любопытной Варварой, помнишь, что стало?

— Не хочешь — как хочешь. — Пащенко не обиделся.

Он вообще не умел обижаться, счастливый человек. И не то чтобы держал себя этаким гордецом, а просто не видел в обидах смысла: чего зря дуться, когда жизнь прекрасна, и на городских соревнованиях установил личный рекорд — два метра пять сантиметров со второй попытки, и кубок завоевал, и погода улыбается, и все девушки будут наши.

Конечно, кое-кто назвал бы Валерку человеком с примитивной нервной организацией, но Игорь-то лучше других знал, что это не так, что Пащенко — просто добрый и умный парень, для которого радость — нормальное чувство, естественное состояние. А люди с тонкой нервной организацией по любому поводу психуют, сохнут от злости к ближним и дальним и выпендриваются тоже по любому поводу. Игорь, увы, не лишён был некой тонкости этой самой организации, и она доставляла ему немало хлопот. Во всяком случае, Валерке он завидовал искренне.

Как только подошли к Наташиной двери, Пащенко, ничтоже сумняшеся, затрезвонил в дверной электрический колокольчик, поднял тревогу в квартире. И когда Наташа открыла, заорал победно:

— Принимай гостей, коли не шутишь!

Наташа, могучая блондиночка, ростом под стать иному парню, хорошенькая, хотя и несколько кукольная — ведь бывают же куклы-гиганты, а? — оглядела улыбающегося Пащенко и Игоря заметила, сказала мрачно:

— Какие уж тут шутки… Ну, заходите, раз явились.

Будь Игорь один, повернул бы назад немедленно, не стерпел бы такого тона. Но Пащенко чужд был светских условностей: сказано «заходите», значит, зайдём. И танком ринулся в квартиру, выясняя на ходу:

— Кто дома? Одна? А где подруга? Ах, здесь… Так чего ж врёшь, что одна? — И влетел в комнату, — Здрасьте, здрасьте, меня Валерой зовут.

А из кресла — навстречу — и впрямь Прекрасная Дама, загорелое существо семнадцати лет, тоже блондинка, но значительно меньших габаритов, очи голубые, ланиты смуглые, уста, естественно, сахарные…

— Настя.

— И мне очень приятно, — забалагурил Пащенко, закрутился по комнате, забегал из угла в угол. — А вот, рекомендую, мой лучший друг Игорь, чистейшей души человек, интеллектуал и дзэн-буддист, достигший невероятных глубин погружения.

Наташа — она-то Пащенко наизусть знает — прислонилась к дверному косяку, улыбалась, а Настя, несколько оглушённая, спросила:

— Погружения куда?

— В нирвану, — захохотал Пащенко, — в таинственные недра подсознания, в глухие леса седьмой сигнальной системы.

Настя смотрела на Игоря с явным интересом.

— Вы и вправду дзэн-буддист?

— Да шутит он, дурачится, что вы, не видите? — сказал Игорь и сел в кресло. Настя ему понравилась.

— А-ах, шутит, — облегчённо вздохнула Настя. Судя по всему, она страшилась непонятного, предпочитала ясное, реальное, земное. — Ну, а то, что вы Игорь, — это не шутка?

— Истинная правда…

Пошёл разговор о том о сём, о минувшем лете и грядущей зиме, об увиденных фильмах и услышанных дисках, ни к чему не обязывающий, но очень приятный разговор, вполне светский, если это понятие вольно отнести к не очень светскому возрасту собеседников.

С Настей у Игоря много общего сказалось: и стихи она любит, и джаз предпочитает, и русской историей интересуется. Так всё преотлично шло, как Пащенко, невежа и торопыга, возьми и спроси:

— Натали, а когда родичи вернутся?

Наташа на часы взглянула, прикинула:

— Мама должна через полчаса быть. А что?

— Сматываемся. — Пащенко вскочил с кресла.

— С каких пор ты моей мамы боишься? — удивилась Наташа.

— Я её не боюсь. Я не хочу ей лишний раз мозолить глаза. — Бесхитростный Пащенко своим заявлением выдал тайну: выходит, он слишком часто мозолит глаза Наташиной маме, то есть нередкий гость в её доме. Другое дело, что тайна эта давным-давно Игорю известна, и не только Игорю — всей школе.

Ну, а Настя… Причастный к чужой тайне, Игорь не прочь был создать — именно так: создать! — свою. Общую с Настей. А значит, Пащенко и тут помог ему. Сейчас они уйдут от Наташки, Пащенко, как лучший друг, друг тактичный, скроется с глаз долой, а Игорь пойдёт провожать девушку. Осень, падают листья, ветер кружит их по асфальту… Лирика!.. Мало ли что возможно осенним вечером…

Так и получилось. Правда, Наталья чуть-чуть подулась: как, её бросают? И даже лучшая подруга, которая, кстати, пришла к ней скоротать вечер, вдруг поддалась необъяснимой панике, тоже спешит неизвестно куда. Но Наталья умная, ей ясно стало, куда спешит подруга. Вернее, зачем.

Пащенко распрощался с Игорем и Настей у подъезда, согнулся пополам, пополоскал у ног воображаемой шляпой, подмёл пыль с асфальта воображаемым пером и с воплем «Адью, ситуайёны!» исчез в осеннем сумраке, чтоб не сказать — мраке.

— Где вы живёте, Настя? — спросил Игорь, потому что с чего-то надо было начинать.

— На Кутузовском. Я еду до Дзержинки, а оттуда — на маршрутке.

— Но ведь ещё довольно рано, — стараясь быть небрежным, сказал Игорь. — Может, погуляем?..

И вдруг — в старых романах написали бы: «как молния сверкнула в мозгу юноши!» — он сообразил: у него же нет времени!.. За весь вечер Игорь ни разу и не вспомнил о старике Леднёве, который остался там, один, в осеннем лесу у проезжей дороги…

Даже Настя почувствовала, что с Игорем что-то случилось, но не спросила ничего, лишь взглянула с тревогой.

— Простите меня, Настя, — глухо сказал Игорь. — Я не могу вас проводить. Мне очень Жаль… — И замолчал, ожидая, что сейчас произойдёт непоправимое — она повернётся и уйдёт и будет права. Во всяком случае, он бы на её месте так и поступил. Но, к счастью, Настя-то пока была на своём месте. Она не повернулась и не ушла, а спросила:

— Вам надо спешить?

Игорь обречённо кивнул.

— Идите. Я сама доеду. Не волнуйтесь.

Она смотрела на него, будто чего-то ждала.

— Простите меня, Настя, — повторил он. — Я очень хочу вас видеть. Можно я вам завтра позвоню?

Ну, когда бы ещё Игорь рискнул так сразу, ничуть не стесняясь, сказать всё, что думает, что чувствует сейчас? Да никогда, не было с ним подобного. А тут то ли волнение, что потеряет он её, помогло, то ли странная его раздвоенность: и хочется остаться, и старик Леднёв ждёт — и подготовила то, что он сказал.

И Настя тоже не подкачала.

— Конечно, позвоните. Я буду ждать. Телефон вам Наташа скажет, я её предупрежу. — Вот тут она повернулась и пошла, не оборачиваясь: всё-таки надо марку поддержать, именуемую женской гордостью. Или женской независимостью.

А Игорь смотрел ей вслед и уже, пожалуй, не видел её. А видел — внутренним, что ли, зрением? — лес, тёмный, по-ночному прохладный, узкий покрасневший край неба на востоке: подымалось солнце.

4

Каждый раз, вечером, старик Леднёв грозился встать первым, бог знает в какую рань, и беспощадно будить Игоря. Не получалось. Леднёв ещё похрапывал, с головой накрывшись необъятным брезентовым плащом, а Игорь уже разжигал костерок на месте вчерашнего, на остывших за ночь угольях, набирал воду в ручье или роднике — ночевать старались неподалёку от воды — и тогда сам беспощадно расталкивал профессора.

Вот и нынче приладил Игорь над костром закопчённый котелок, медный, лужёный, куда тяжелее алюминиевых — современных Игорю, стащил с профессора плащ.

— Павел Николаевич, подъём!

Профессор скукожился на сухом лапнике, колени к подбородку подтянул, руками их обнял, глаз не открывал. Однако сказал:

— Сейчас, сейчас… Отыди от меня, изверг.

— «Я пришёл к тебе с приветом рассказать, что солнце встало…» — Игорь не врал: солнце давно поднялось над верхушками деревьев, высветило, выжелтило траву в лесу, грело. День обещал быть тёплым, а то и жарким.

— Я же сказал: сейчас… Русского языка не понимает, охломон… — плаксиво затянул Леднёв. Вдруг открыл один глаз, левый, уставил его на Игоря. — Заварку насыпал?

— Не велено было.

— То-то! — Споро сел, как ванька-встанька, пятернёй лицо утёр — умылся вроде. — Закипела?

— Кипит… — Игорь всегда с любопытством наблюдал за процессом утреннего оживления старика Леднёва, именно оживления, другого слова не подберёшь. Только-только лежал трупом, и — бах! — живой и деятельный, будто и не спал вовсе…

Леднёв чай сварил, заварки его драгоценной никто не трогал, вот он и доволен был, даже несколько разнежен.

— Куда ты так торопишься? — только и спросил.

— В Лежнёвку вашу.

— А там тебе чего?

«Чего»… Профессор называется.

— Может, Пеликан подгребёт…

— Он тебе что говорил, Игорёк?

— Говорил: до города увидимся.

— У-у, до го-о-орода… Эдак он в любой момент способен объявиться. Хоть сейчас.

— В Лежнёвке он будет, — упрямо сказал Игорь.

— Надежды юношей питают… А вот как ты мыслишь, Игорёк, не супостат ли наш Пеликан, не тать ли ночной? Вот кличку разбойничью носит…

Попробуй разбери старика: то ли он шутит, то ли всерьёз считает Пеликана разбойником.

— Вздор вы несёте, Павел Николаевич, и сами о том знаете.

— Почему вздор? — Старик поел, попил, теперь сидел, жизнью наслаждался. А когда он в таком состоянии — Игорь заметил, — то склонен праздно философствовать. — Вот, к примеру, где он бродит? Почему не с нами, коли ему в город надо?

— А может, ему ещё куда надо?

— Допустим, А зачем скрытничает? Отчего бы ему не поделиться своими планами с двумя добрыми странниками?

— С вами поделись…

— Обижаешь, Игорёк. В своей многотрудной жизни я ещё никого не выдал, не предал, на тридцать сребреников не льщусь, ныне их только на рюмку водки и достанет, а ранее, до пролетарского переворота, мне жалованья хватало.

При слове «переворот» Игорь поморщился: слабоват профессор в политграмоте, терминологию путает.

— Всё на деньги меряете?

— А идеалы нынче бесплатно дают. С одной стороны: кто был ничем, тот станет всем. А с другой: отстоим святую Русь от посягательств черни. Какой идеал тебе по душе, а, Игорёк?

Игорь усмехнулся.

— Первый, конечно.