Сергей Абрамов
ДВОЕ ПОД ОДНИМ ЗОНТОМ
Апрельская сказка
1
Ночь и дождь, ночь и ветер — мокрый и колкий, забытый зимой в этом насквозь продрогшем апреле, в этом фальшивом апреле, который даже и не притворяется серединой весны. Впрочем, днем еще туда-сюда: солнце проглянет иной раз, чуть согреет ветер «умеренный до сильного», а уж ночью…
«Ночь нежна», — сказал некий классик. Счастливчик — он не шлепал по черным лужам в заполуночном мороке, когда фонари на столбах — из разумной экономии, вестимо! — уже погашены, утлый зонт мощно рвется из рук, но его подъемной силы — увы! — недостаточно, чтобы перенести тебя по воздуху прямо к остановке троллейбуса, зато твоих сил едва хватает, дабы не упустить его в свободный полет. А дождь между тем нещаден.
Плюс еще одно существенное неудобство: холодно.
Были бы денежки, плевать тогда на все неудобства: теплое такси — лучшее средство от стихийных неурядиц. Но зарплата ожидалась лишь в среду, а полчаса назад настал понедельник, и даже если попоститься пару деньков, все одно на рупь с мелочью, имеющиеся в кармане, до дому на такси не добраться. Вот так-то: безденежье — род подвижничества…
Вслед за зонтом Дан выскочил из крутого переулка на Садовое кольцо и не без усилий направил зонт к троллейбусной остановке. Она была безлюдна — под стать улице, несмотря на непоздний час, и Дан с тоской подумал: а вдруг троллейбусы уже забились в свои теплые стойла и ожидать их весьма напрасно, перспектив никаких?
Требовалось терпение, и Дан верил, что обладает им; он прислонился спиной к дереву, смотрел на редкие автомобили, глиссерами несущиеся по мелкой реке Садового кольца. Она текла мимо Дана, мимо его крохотной пристани, обозначенной жестяной табличкой с буквой «Т» на фонарном столбе, асфальтовой Волгой вливалась она в ночной шлюз тоннеля — там, вдалеке, у Таганки, в яркий квадрат, чуть приглушенный карандашной штриховкой дождя.
— Давно ждете?
Это было слово, вернее — слова, даже законченная фраза с вопросительной интонацией, но она помстилась Дану явным наваждением, таинственным порождением ветра или дождя, говоря по-научному, — аберрацией слуха. И все же он обернулся, выглянул из-под своего раскладного укрытия, укрощенного зонтика, поискал причину ослышки. Причина эта — вполне реальная, однако, — предстала неким марсианским существом малого роста в длиннополом темном, цвета ночи, балахоне, почти без лица, но Дан все же отметил глаза — то ли сами горели они кошачьим огнем, то ли блеснули чем-то отраженным: может быть, фары промчавшегося авто вспыхнули в них.
Но было нечто, зачеркнувшее придуманную Даном гофманиаду, нечто современно-рациональное, утилитарно-целесообразное, более того — роднившее Дана с этим ночным фантомом: зонт. Слишком пестрый, несерьезный, с какими-то розочками, разводиками, я, углядев его, Дан не без грусти умерил разгулявшееся воображение, и балахон цвета ночи стал обыкновенным модным плащом — с пелеринкой, с пояском, со всем, что положено, а глаза ожидающе смотрели из-под платка, повязанного по-бабьи — по брови, чтоб дождь не мочил волосы.
Короче, перед Даном стояла женщина, терпеливо ждала ответа на свой вопрос.
— Минут пять, — сказал Дан и усомнился: на самом деле, сколько он стоит, подпирая спиной голую липу? Время текло, пожалуй, столь же медленно, как и асфальтовая река у низкого берега тротуара, оно безмерно растянулось этой пустынной ночью, а то и вовсе исчезло — ночь вне времени. Иначе куда подевались троллейбусы? Расписание-то у них существует…
— Минут пять, — сказал Дан. — А может, и больше. Может, целый час.
— Вы, наверно, выпили? — спросила женщина, но не было в ее вопросе привычного презрения к пьяному мужику, а слышалось некое сочувственное понимание: мол, я приму вашу шутку, но объясните мне ее подоплеку, если это и вправду шутка.
— Выпил, — сознался Дан, — но самую капельку, — ему почему-то нравилось отвечать женщине, и шутить ему тоже хотелось, несмотря на мрачную погоду, скорее вопреки ей. — Совсем малую капельку красного вина, но она сместила мое понятие о времени, и минута для меня сейчас равна часу и наоборот.
Произнес так, послушал себя со стороны: каково? А оказалось — никак.
— Вы очень трезвый, очень мокрый и очень замерзший человек, — сказала женщина, и в голосе ее не было ни улыбки, ни сочувствия, лишь констатация факта. — Когда доберетесь до дому, то непременно примите ванну, выпейте горячего чая и можете позволить себе несколько капелек воспетого вами напитка.
Вот вам удобный повод для флирта: «ночь, улица, фонарь» и двое — мужчина и женщина, Он и Она, и Она не прочь поддержать беседу, поначалу легкую и безрассудную, а что потом — не к чему загадывать… Но подобная мысль показалась Дану обманной, слишком поверхностной, пустоватой; он чувствовал, что женщина просто поддерживает разговор — не больше! — и будь на его месте иной или иная, все вышло бы точно так же: встретились на мгновение, перебросились десятком малозначащих фраз и разошлись, тут же забыв друг о друге. Добрая приветливость случайных прохожих — исконно русская, черта, к сожалению, забытая ныне, даже вызывающая порой удивление в суетливой городской беготне…
— Я бы с радостью последовал вашему совету, — улыбнулся Дан, размягченный собственными мыслями, — но для этого надо сначала доехать до дому. А троллейбуса нет и не предвидится.
— Почему не предвидится? — удивилась женщина, и удивление ее показалось Дану не наигранным — вполне искренним. — Сейчас подойдет.
— Прямо сейчас? — Дан все же пытался шутить. Но женщина не приняла шутливого тона.
— Прямо сейчас, — серьезно сказала она. — Закройте глаза и сосчитайте до десяти. Ну, закройте, закройте, что вам стоит…
Дан послушался. Зажмурился, крепко-накрепко стиснул веки, принялся считать:
— Один… два… три…
На счете «девять» женщина — некому больше! — резко потянула его за локоть в сторону от дерева, он не ожидал этого, чуть не потерял равновесие, но устоял, удержался на своих двоих, открыл глаза и машинально закончил:
— Десять!
К остановке бесшумно подплыл пустой троллейбус, похожий одновременно и на пароход и на аквариум, обдал водой из-под колес ствол липы, где только что стоял Дан и откуда женщина предусмотрительно увела его — все посуше будет.
— Пожалуйста, — сказала женщина, — заходите.
Как домой пригласила — гостеприимно и буднично, без всякой торжественности, и Дан — дурак дураком — вымолвил растерянно:
— Спасибо, — подсадил женщину и сам влез.
— Единый, — сказала женщина громко, чтобы водитель услышал ее.
— Единый, — эхом подтвердил Дан.
— Предъявлять надо, граждане, — прохрипел над ними Динамит.
Предъявили. Сели рядышком — благо все места свободные. Помолчали.
— Вам далеко ехать? — спросил Дан.
— Не очень, — ответила женщина. — А вам?
— Мне до Самотеки.
Опять помолчали. Водитель исправно объявлял остановки, кто-то входил и выходил, кто-то шумно смеялся на задней сиденье, потом смех утих… Дан не следил за троллейбусной ночной жизнью, она текла как бы мимо него, не задевая, даже не очень-то обнаруживая себя.
— А что вы так поздно и одна? — спросил Дан, изумляясь собственной бестактности.
— Дела, — спокойно сказала женщина. — А вы что?
— Я в гостях был. У друзей. У них сыну три года стукнуло. Его зовут Антон.
— Друга?
— Нет, сына. А друга зовут Валерий Васильевич. А его жену зовут Инна. А его тещу, которая целыми днями сидит с Антоном, зовут Марфа Петровна.
— Редкое имя…
— Да уж… У меня тоже редкое имя. Знаете, какое?
— Какое?
— Даниил. А короче — Данила. А общеупотребительно — Дан.
Женщина внимательно оглядела Дана, изучающе оглядела.
— Что-нибудь не так? — спросил Дан.
— Вам, вероятно, лет тридцать?
— Попали в «десятку».
— Тогда все Сергеи да Андреи рождались, это сейчас мода на старые имена пошла.
— Папаня мой чурался моды, но не бежал от традиций. Сам он был Фрол, а дед — Гаврила, а прадед — опять Даниил.
— Значит, вы — в прадеда…
— Вроде…
Тут бы спросить: а ее-то как зовут? Но Дан почему-то не решался задать этот невиннейший из вопросов, что-то удерживало его, а что — сам не ведал. Разговорился он как-то глупо, не к месту, да и не к желанию собеседницы. А какая она собеседница? Что ни спросишь — темнит, сама ни о чем не заговаривает, не интересуется, а он, между прочим, чуть ли не всю свою биографию выложил. А болтун, как известно, находка для шпиона.
Теперь уж он оглядел «шпиона» — как она давеча его взглядом прощупала. Ничего особенного: одна из тысячи. Сняла мокрый платок, повесила его на никелированную трубку над передним сиденьем, расстегнула воротник синего — все-таки модного! — плаща. Волосы коротко стрижены — не черные и не светлые, так — серединка на половинку, самый распространенный сейчас колер. Глаза, правда, большие — карие, ресницы подкрашены, а веки не подведены: незачем глаза увеличивать, природа и без того расстаралась. Ну, рот, нос, щеки. Все в норме, ничего сверхъестественного, косметики — минимум. Итог: обычное миловидное личико, которое потерялось бы в сонме подобных ему, если бы не глаза…
Да-а, глаза… А ведь было в них что-то «этакое» — там, на остановке, в дождливой темноте, что-то пугающе странное — не померещилось Дану, нечего душой кривить.
— Слушайте, — сказал он решительно, — можете ответить честно на честный вопрос?
— Ну, если на честный… — улыбнулась она, и Дан «дописал» к ее портрету улыбку — хорошую улыбку, мягкую, яркую.
— Откуда взялся троллейбус? Да еще на счет «десять»? Я ведь, прежде чем зажмуриться, поглядел: он и не маячил.
— Честно? — вроде бы раздумывала она. — Да не поверите вы, Даниил Фролович…
— Чтоб мне лопнуть со страшным треском, — поклялся Дан.
— Просто я — волшебница. Обыкновенная добрая волшебница.
— И все объяснение?
— И все объяснение.
Что ж, ясно: дурацкому интересу и удовлетворение дурацкое. Откуда взялся троллейбус? От верблюда! Дан его не заметил, а она углядела. Вот и все волшебство… А чувство юмора у нее — на уровне, вполне пристойное. Стоит подыграть девушке, расстараться.
— Давно практикуете?
— В волшбе? Да с детства, наверно.
— И больших высот достигли?
— Вряд ли. А потом, я ведь не всегда волшебство творить могу, а лишь для хорошего человека.
— Выходит, я хороший?
— По правде говоря, троллейбус и мне был нужен… Но вы, похоже, неплохой человек, Даниил Фролович.
— Откуда вы знаете? Может, я тать ночной? Может, я убил бабушку, обокрал банк и укрываюсь от десятерых жен с малыми детишками?
Не улыбнулась. Шутка не по ней.
— Вряд ли, Даниил Фролович.
— Ой, не величайте меня так торжественно. Я же назвался — Дан. Дан — и все тут. — Теперь, пожалуй, его ничего не останавливало: — А ваше имя скажете или скроете?
— Чего ж скрывать? Олей меня зовут.
А вот здесь была ирония — чуть-чуть, самая малость — в этом простецком «чего ж скрывать». Дан чувствовал, что он никак не может поймать верный тон разговора. То она абсолютно искренна в своей ангельской наивности, то излишне серьезна, то иронична. Или милая девушка Оля все-таки дура, или она ловко морочит ему голову, что доказывает как раз обратное — искушенный ум. Дан не понимал ее, злился оттого, а отступать не хотел: задела она его чем-то. Может, троллейбусом на счет «десять», а может, глазами, сверкнувшими из-под платка тогда, на остановке.
Казалось бы, чего проще: раскланяться и уйти в ночь, забыть о происшествии, не морочить себе голову. Что, у него до этой Оли проколов не было? Были проколы, не всем женщинам он нравился, особенно попервоначалу. Чувствовал он их скрытое сопротивление — сопротивление разговору, даже вопросу какому-нибудь наипростейшему — и отступал, не лез напролом, да, впрочем, и не принадлежал он к счастливой категории мужиков-профессионалов, для кого любая женщина в первую очередь повод проверить свою «неотразимость». Дан трудно знакомился, даже если его знакомили специально, а такое случалось неоднократно: жены друзей не любят холостяков, ищут им незамужних подруг, конечно же, «безумно интересных». Было, было, хаживал он на смотрины, и не всегда, к слову, они оканчивались безрезультатно: монахом-схимником Дан себя не считал, а, напротив, поглядывая иной раз в зеркало, видел там орла-гренадера — в отца, в деда, в прадеда, — и ростом бог не обидел, и прочими статями, и кое-какая голова на плечах имеется. Но в голове этой как раз тормозное устройство хорошо свинчено. Оно и подсказывает сейчас; притормози, Дан, не лезь вон из кожи. Что ты нашел в этой Оле?..
— Следующая остановка — Самотечная площадь, — захрипел динамик.
— Вам сходить, — быстро сказала Оля.
— Я вас провожу, — из вежливости, из вежливости: ты же — джентльмен. Дан.
— Ни в коем случае. Меня не надо провожать, я этого не люблю.
— Но, Оля…
— Мне от остановки два шага. Ну я вас прошу…
Дан встал. Он уже принял решение: попрощаться и уйти. Завтра понедельник, тяжкий день, опять работа, репетиция с утра, нервотрепка в главке, надо выспаться и встать со свежей головой по возможности. Итак, попрощаться и уйти…
— Жаль, Оля. Неужели так и не увидимся больше?
— Почему не увидимся? Я же волшебница, а волшебницы не бросают хороших людей.
Опять смеется? Кто ее разберет…
— Я могу вам позвонить?
— Лучше я вам. Скажите номер.
— Я запишу, — Дан мгновенно забыл о твердом решении «попрощаться и уйти», лихорадочно выхватил из кармана плаща записную книжку, вырвал листок, торопливо нацарапал — троллейбус качало — номер. — Возьмите. Я буду ждать.
Не оборачиваясь, он пробежал по пустому салону, выскочил на улицу — в ночь, в дождь, в ветер, остановился: мимо проплыл троллейбус-аквариум, за стеклом легко улыбалась Оля. И Дан заулыбался, так и стоял, улыбаясь, смотрел вслед аквариуму, даже дождя не замечал. А когда заметил, вытер лицо ладонью, сообразил: батюшки-святы, он же зонтик в троллейбусе оставил, хороший японский складной зонтик, повесил его на спинку сиденья, обормот, заговорился — и забыл…
Ну и черт с ним в конце концов…
2
Дан сидел верхом на моноцикле и кидал пять шариков. Моноцикл — по-русски одноколесный велосипед, сооружение крайне неудобное, пожалуй, даже бессмысленное. Торчишь на узеньком седелке, ерзаешь на нем непрерывно, сучишь ногами на педальках, чтобы не упасть носом в пол, удержать зыбкое равновесие. Правда, можно вовсю крутить педали и ехать по прямой или по кругу, расточать улыбки направо-налево, ликующим видом утверждая, что удовольствие от езды — беспримерное. Так и должно поступать, коли ты артист цирка, коли ты выехал на манеж на одноколесном монстре, чтобы веселить почтеннейшую публику, чтобы — не дай бог! — не заставить ее помыслить, что тебе трудно, страшно или коломытно, — нет, напротив, ты обязан показать, как ты ловок, умел, весел и легок, как прекрасно накатан твой моноцикл, как бойко ты кидаешь свои шарики, будто привязанные невидимыми нитями к твоим магнитным ладоням.
Дан считался в цирке неплохим жонглером до недавних пор. Он работал салонный номер: трость, котелок, монокль, зажженная сигара, носовой платок, галстук-бабочка — все это летало у него вверх-вниз, эдак небрежно, как бы между прочим, а он, во фраке и штиблетах-лакишах — ресторанный лорд — ловил летучую дребедень руками, глазом, карманом — оттопыренным, естественно, и… ах, да: еще губами — сигару, и курил, пускал дым кольцами, левой рукой в белоснежной перчатке наклонял котелок, смотрел на зрителей сквозь простое стекло монокля, принимал аплодисменты. Парад-алле! Однако надоело.
Однообразие надоело, собственный набриолиненный вид провинциального вампира, томного кумира офицерских супружниц, надоели летающие предметы туалета.
А если честно, Дан сам себя хорошим жонглером не считал, не верил себе. Многого, знал, ему недоставало. Куража циркового, когда каждое выступление как премьера, как бенефис — это из артистического ряда сравнений, а коли взяться за общечеловеческий ряд — как первое свидание, как свадебная церемония, как первая брачная ночь, наконец! Короче, возвращаясь к суровой прозе, кураж — это постоянное волнение, постоянное напряжение, настроение вот какое: шагнешь — и полетел. А Дан не умел летать. Дан умел работать. Добротно, на совесть, профессионально, но — без куража.
А еще терпения ему не хватало. Цирковой жонглер обязан быть стоиком. Один классик сказал: «Талант — это терпение!» Другой дополнил: «Талант — это труд!» Задолго до них русский мужичок придумал хитрую поговорку про труд и терпение, которые все на свете одолеют. Похоже, мужичок тот знаком был с талантливым жонглером, однажды устал наблюдать за его многочасовой работенкой, а с устатку мудрую мысль афоризмом и выстроил.
Жонглер проснулся — кидает шарики или что там еще у него под рукой есть. Позавтракал — кидает. На репетицию пришел — естественно, кидает. Пообедал — кидает. Перед сном — кидает. Однажды Дан видел умилительную картину. Друг его Коля, жонглер от Бога, один из лучших в мировом цирке, хлебал щи в цирковом буфете. В правой руке у него была ложка, перед глазами, опертые на солонку — «Три мушкетера» бессмертного Дюма-отца, а левой он машинально бросал два теннисных мячика.
Два мячика одной рукой — игра для детей младшего возраста.
— Зачем тебе эта морока, Кот? — спросил его Дан, зашедший в буфет перехватить тех же щец. — Два мячика ничему не способствуют: ни добротному пищеварению, ни растущему мастерству. Кидай три, на худой конец…
Друг Коля словил свои мячи, оторвался от ложки и «Трех мушкетеров», сказал серьезно:
— Три не могу. Пока. В тарелку, гады, сыплются. Люська, жена, лается: жирные пятна на рубахе, щи брызгаются.
Великий Цезарь умел одновременно писать, читать и разговаривать с подчиненными. Великий Коля умел одновременно обедать, читать Дюма и жонглировать. Третий мяч отвлекал его внимание либо от книги, либо от щей, но Коля никогда не останавливался на достигнутом.
Дан придет в манеж, покидает часа три, вспотеет до ребер:
— Привет, Кот, я — в душ.
А Коля работает в скоростном темпе с шестью булавами, хохочет, орет вслед:
— Слабачок, Дан. Делай как я — знаменитым станешь! Дан не сумел стать знаменитым, как Коля. Терпения не хватило. Да и быстро приедалось ему одно и то же, потому и влез он теперь на моноцикл, решил попробовать себя в ином амплуа. Осел на репетиционном периоде в московской студии в Измайлове, потихоньку готовил новый номер.
— Легкой дорожки ищешь, — сказал ему бестактный Коля. — Сядешь на моноцикл — любую халтурку публика спустит. Как же, как же: на этом тычке и сидеть-то нескладно, а он — герой! — еще и кидает чегой-то. И ловит иногда.
— А если я всегда ловить буду?
— Вре-ошь, Данила, кому баки расчесываешь? Нет жонглера, который бы не сыпал. Ты сколь кидать станешь?
— Пять-шесть.
— Булавы?
— Булавы, кольца, мячи.
— Не размазывай картинку, Данила, оставь три булавы, да только работай как на земле, чтоб их видно не было, чтоб они вихрем летели, чтоб дурак зритель забыл про твой оселок под задницей. Идею уловил?
Идею Дан уловил, неплохой казалась идея. Три булавы Дан кидал почти виртуозно, в хорошем темпе, с двух рук, каскадом, из-за спины, из-под ноги — как угодно! — и темп, темп, темп. Правда, если стоял на одном месте. Начинал двигаться по манежу — темп терялся, и объяснить сей феномен Дан не мог. Казалось бы, все наоборот должно выйти, ан нет, не получалось. А что на моноцикле будет? Пока на нем прочно сидеть навостришься — сто мозолей на заднице набьешь. Ну и что особенного? Сколь ни набил — все его, зато сидит «на палочке верхом» как влитой. И кидает, кидает, пока терпения хватает.
С утра хватало. Час раскидывался, весь взмок.
Тиль сказал:
— Передохни, бедолага.
Дан согласился. Он вообще легко соглашался отдохнуть, а тут режиссер номера лично грех отпустил.
— Плохо у тебя пять идет, — сказал Тиль.
— Без тебя знаю, — огрызнулся Дан.
Дан — не Коля и тем более не Цезарь. Он не умел делать два сложных дела вместе: сидеть и кидать пять предметов.
— Три я освоил в самый цвет.
— Три — мало, — лениво протянул Тиль, оглядел с пристрастием свои руки — холеные длиннопалые ладони, ногти ухожены, на безымянном пальце правой — перстень с агатом. А в серединке агата жемчужинка белой каплей. Любил себя Тиль, холил и нежил, чистил-блистил, даже нервничать себе не разрешал. — Три — фуфло.
Сказал — и точка. Объяснять — тратить нервные клетки, которые, как известно, не восстанавливаются. Тиль никогда их не тратил, даже в те былинные времена, когда трудился партерным акробатом, вскакивал «верхним» в колонну из четырех. Дан тогда еще не родился, наверно. И-никто не родился. Так никто и не ведал, сколько лет Тилю. Может, шестьдесят, а может, все сто. Агасфер.
Кстати, почему он — Тиль? В смысле — Уленшпигель? На взгляд Дана, ничего общего: юмора ни на грош, воинственности никакой. Правду он искать не любит, считает, что она, правда его разлюбезная, сама явится, когда пора подоспеет. Да и какая Тилю правда нужна? Тихая, ровненькая, чтоб не тревожила, не будоражила, не выводила его из устойчивого равновесия.
Ходит слух, что Тиль — фамилия. Дескать, он француз, голландец или итальянец, чьи щуры и пращуры прибыли в Россию в скрипучей повозке Мельпомены, а потом как-то отстали от нее, осели на русской ниве, натурализовались. Давным-давно, говорят, это случилось. При царе Горохе.
Но коли Тиль — фамилия, то что за имя-отчество он носит? Этого Дан тоже не ведал. Всегда Тиль был только Тилем и никем больше, и все в цирке — от мала до велика, от заштатного униформиста до народного артиста — называли его именно так и только на «ты». И он всех на «ты» величал. От народного артиста до заштатного униформиста.
Сейчас он сидел в манеже у барьера на складном рыболовном стульчике, который всегда носил с собой в портфеле (о, портфель Тиля! ему надо петь особые саги — его древности и вместительности, где с незапамятных времен умещались сценарии вперемежку с термосом и бутербродами, складной стул и складной зонт, антикварные книги и полный маникюрный набор, коему завидовало не одно поколение цирковых див!), сидел он преспокойненько, вытянув худые ножки, и брюки его являли собой идеал утюжки, а черные полуботиночки сверкали зеркальной ясностью, несмотря на дождь и грязь. Впрочем, ясность эта удивляла менее всего: Тиль носил калоши — это во второй половине двадцатого века! — и они аккуратнейшим образом примостились возле алюминиевой ножки стульчика.
— Кстати, Данчик, — сказал Тиль, вынимая из нагрудного кармана пилочку для ногтей и проводя ею по отполированному ноготку на мизинце; что-то там его не устроило, какую-либо шероховатость обнаружил его придирчивый глаз:
— Тебе некая шантретка звонила.
Дан слез с моноцикла, сел на барьер, массировал запястья, слушал Тиля вполуха:
— С чего ты взял, что шантретка? И почему шантретка, а не шатенка?
— Милый Данчик, отвечаю по мере поступления вопросов. Ответ первый: по голосу, голос у нее был шантретистый. Ответ второй: так куртуазнее.
— А у блондинок, выходит, голос блондинистый?
— Точно так, Данчик, ты поймал самую суть. А у брюнеток, позволю себе дополнить, — брюнетистый голосок, Данчик, и это ужасно, ужасно, поверь старому Тилю.
— Не любишь брюнеток, Тиль?
— Боюсь, Данчик. Они все — вампирессы. Набросятся, закусают, съедят без соли.
— И калоши?
— Калоши не станут, Данчик, они скрипят неприятно. У меня от этого скрипа мурашки по телу.
— Если мурашки, надо в баню, — глупо сострил Дан. Впрочем, сейчас ему было все равно, как острить: руки побаливали — то ли старый перелом к непогоде разнылся, то ли крепатуру заработал, мышцу потянул. — Так что за шантретка, выяснил, Тиль? Ты же не мог не выяснить, ты же любопытный.
— Ты грубый и некультурный человек, Данчик, и поэтому плохо кидаешь пять шариков — нет в тебе легкости, воздушности, нет и не появится. Она дается лишь тонко чувствующим натурам.
— Как ты?
— Именно, мон шер. И поэтому я позволил себе спросить у шантретки ее позывные, ибо не хотел тебя волновать, заставлять думать о том, кто бы это мог тебе звякнуть. У нее прекрасное имя, Данчик, тебе крупно подфартило: ее зовут Олей. Вслушайся: О-ля! Поэма экстаза, Данчик, поверь старому Тилю.
Оля? Какая Оля?.. Дан в первую секунду даже не сообразил, что это может быть вчерашняя троллейбусная волшебница, а когда понял, что это она, никто иной, она одна — Оля, то вскочил с барьера, рванул к выходу и… притормозил: куда бежать-то? Телефона ее он не ведает, связь, как говорится, односторонняя.
— Когда звонила?
— Час назад. Ты только-только на моноцикл сел. А я мимо аппарата шел и трубочку у вахтера перехватил.
— Что ж ты меня не позвал, старая перечница?
— Во-первых, я не старая перечница, а твой режиссер. — Тиль покончил с мизинцем и спрятал пилку в карман. Он не обижался на Дана и ни на кого никогда не обижался, возможно, потому, что берег свои драгоценные нервы, да и сам-то он лишь внешне выглядел велеречивым и куртуазным, а то иной раз так обзовет — привычные ко всему цирковые дамы уши затыкают. И все, заметьте, спокойненько, на пониженных тонах — вроде и не оскорбил. — И если ты, Данчик, бездарь непроходимая, будешь на меня поганые охулки класть, всю жизнь на репетиционном просидишь. Поверь старому Тилю.
Старому Тилю верить стоило.
— Извини, Тиль, погорячился, — сказал Дан. — И все-таки, почему не позвал меня к телефону?
— Потому что видел: работаешь. И вроде с-желанием — редкий случай. Не стал отрывать, а вежливенько попросил Олю перезвонить через час. Она у тебя точна?
— Не знаю, — сказал Дан, — не было повода проверить.
— Благодари Тиля, он тебе создал повод. И в это время, как в детективе или — наоборот — в добротной комедии ситуаций, в зал заглянул вахтер:
— Даниил Фролыч, к телефону вас. Дан перемахнул через барьер, побежал к дверям, а Тиль не преминул пустить ему в спину:
— Нет, но какова точность!..
Дан осторожно, будто боясь уронить, взял трубку, произнес в нее «казенным» голосом:
— Слушаю вас.
— Здравствуйте, Дан, — «шантретисто» сказала трубка, — это Оля, если вы меня помните.
Классическая форма пустой вежливости! Неужели она решила, что Дан мог ее забыть со вчерашнего вечера — просто по времени, без учета того неясного и странного впечатления, что она произвела на него.
— Я вас помню, Оля.
— А мне показалось, у вас плохая память.
— Почему?
— А зонтик?
Тут у Дана сам по себе придумался гениальный, на его взгляд, ход.
— Я его нарочно оставил.
— Нарочно?
— Конечно. Просто так вы могли бы и не позвонить, а замотать чужой зонтик — совесть не позволила бы.
— Я могла бы его сдать в бюро находок.
— Не могли. Где гарантия, что я бы о том догадался? А значит — тю-тю зонтичек…
— Ну хорошо, не в бюро — в милицию. Там бы вас нашли.
Здесь она неплохо вывернулась. Думай, Дан, шевели извилинами…
— Первый раз вижу волшебницу, которая прибегает к помощи милиции.
Засмеялась. Интересно, что бы сказал Тиль про ее смех? Какого он колера?
— Убедили. Как мне его отдать вам?
— Что за вопрос? Только лично. Не на почту же идти волшебнице…
— Согласна. Дельное наблюдение. Вы, оказывается, большой знаток жизни и обычаев великого мира магии.
— На том стоим, — согласился Дан. — Что вы делаете сегодня вечером? — Краем глаза он посмотрел на вахтера, который изо всех сил старался выглядеть индифферентным. А может, и впрямь начхать ему было на галантные потуги какого-то жонглера: сколько при нем по этому видавшему виды, со всех боков скотчем уклеенному, телефонному аппарату свиданий назначено — не перечесть. Надоело небось вахтеру: целый день одно и то же…
— Я свободна.
Как прекрасно проста она, подумал Дан. Никакого притворства, никакого жеманства: мол, не знаю еще, столько замыслов, надо подождать, посмотреть в записную книжку…
— Тогда я вас встречу на Самотеке, на остановке. Ну где я сошел, ладно?
— Ладно. Я освобожусь в шесть.
— Значит, в полседьмого?
— Я успею.
— До вечера.
— До свидания.
Короткие гудки: ту-ту-ту. Положила трубку. Дан немного послушал их и тоже уложил трубку на рычаг.
Тиль сидел на стульчике в той же позе рыболова-сибарита, только вместо пруда перед ним расстилался грязно-малиновый ковер репетиционного манежа. На манеже сиротливо лежал брошенный Даном хромированный моноцикл.
— Поговорил? — спросил Тиль.
— Поговорил.
— Приступай к делу.
— Мне в главк надо, — попробовал отвертеться Дан.
— В главк тебе надо к двум. А сейчас, — он вытащил из жилетного кармана плоские серебряные часы, щелкнул крышкой, — сейчас, шер Данчик, только десять минут двенадцатого. И тебе придется попотеть как минимум один час и пятьдесят минут. Поверь старому Тилю.
Что делать? Пришлось поверить…
3
А потом, как в священном писании, был вечер и было утро. Утро пасмурное, серое, брезентовое, как штаны пожарника (откуда шутка?), штрихованное дождем висело за немытым стеклом окна, тоскливое длинное утро, вызывающее головные боли, приступы гипертонии и черной меланхолии, а по-научному — нервной депрессии.
Но все это у иных, здоровьем обиженных. Давление у Дана держалось младенческое, головными болями не страдал, а черная меланхолия выражалась всегда однозначно: не хотел идти на репетицию.
Лежал под одеялом, тянул время, оглядывал небогатое свое однокомнатное хозяйство.
Оля спросила вчера вечером:
— Вы часто уезжаете из Москвы? Ответил привычно, не задумываясь:
— Частенько… — Но полюбопытствовал все же: — Как вы догадались?
— Заметила. Жилье выдает. Когда в нем мало живут, оно как вымораживается, застывает. Вроде все чисто, все на месте, а холодно.
Точное наблюдение. Дан замечал это и в своей квартире, когда возвращался с гастролей, и в квартирах друзей — элегантных, обустроенных с пола до потолка, с дорогой мебелью и блестящими люстрами, с натертым паркетом и звенящим хрусталем за толстыми стеклами горок. Почему-то артисты цирка из всей «выставочной» посуды предпочитают именно хрусталь. Может быть, потому, что он так же холоден, как и их пустующие квартиры?..
Впрочем, он-то сам кантуется дома уже четвертый месяц…
Оля сказала:
— Кантуетесь? — усмехнулась. — Пожалуй, точно так. Не живете — ночуете…
Все верно. С утра пораньше — студия, Тиль, булавы, моноцикл. Потом — мастерские, где шьют новый костюм для нового (будет ли он?) номера. Потом обязательно! — главк, где вроде и нет для тебя никаких срочных дел, но быть там необходимо, вариться в кислом соку цирковых сплетен, разговоров, предположений, замыслов и домыслов: кто где гастролирует? кто куда едет? у кого номер пошел, а кто аттракцион «залудил»? кто женился? кто развелся? кто сошелся? где? когда? как? с кем? почем? у кого? — тысяча пустых сведений. Клуб, а не учреждение… И ведь тянет, ежедневно тянет, как будто не пойдешь — что-то потеряешь, чего-то не выяснишь, не вернешь, наиважнейшего, наиглавнейшего.
А вечером гости. Или ты у них, или они у тебя — «дежурство» за полночь, в столице, как на гастролях, в цирковых гардеробных или в гостиничных номерах после вечернего представления, и те же разговоры, те же вопросы-ответы, сотни раз жеваные-пережеванные, переваренные, за день обрыдлые. Дану в Москве полегче: у него есть друзья вне цирка, а стало быть, вне профессиональных интересов. Можно хоть душу отвести, на вечер забыть о гипнозе манежа. И только перед сном выкраиваешь время — почитать. Сколько его остается? Кот наплакал, а зверь этот скуп на слезы. Стопка журналов, регулярно покупаемых в киоске Союзпечати (знакомая киоскерша оставляет всю «толстую» периодику), лежит непрочитанная, потому что на сон грядущий вытягиваешь с полки знакомое, читаное-перечитанное, привычное, успокаивающее и — вот парадокс! — всегда волнующее. А периодику Дан на гастролях «добирает»: свою библиотеку в артистический кофр не сунешь: и места мало, и книги жаль — что-то с ними дорога содеет!
Согласился тогда с девушкой Олей, троллейбусной провидицей, не без грусти согласился, даже с обидой на провидицу: все-то она ведает, все подмечает, компьютер — не человек.
— Вы правы, Оля, все у меня в квартире полудохлое. А она возьми да скажи — обиженным в утешение, скорбящим на радость:
— Не все. Книги живые. Видно, что их читают и ценят. Вы кто по профессии?
Выигрышный для Дана вопрос.
— Цирковой артист. Жонглер.
Тут обычно девицы-красавицы, душеньки-подруженьки должны ахнуть, ручками всплеснуть: как интересно! сколько романтики! цирк — это вечный праздник! И посыплются вопросы — один другого глупее: в каких странах побывали? сколько циркачам платят? правда ли, что они ежедневно рискуют смертельно? Это Дан-то рискует, с его булавами и кольцами… Хотя риск, конечно, имеется: брякнешься с моноцикла, не успеешь собраться, придешь на ковер неудачно — можно, например, и руку сломать…
А обычного не случилось. Оля не ахнула, не всплеснула руками, глупых вопросов не задавала. Она лишь кивнула согласно, приняла к сведению информацию, но увидел Дан — или почудилось ему? — в мимолетном косом взгляде ее, даже не взгляде — промельке, секундное-удивление. Увидел Дан и растолковал его по-своему: как так — жонглер и книги читает! Быть того не может! Серый, лапотный, со свиным-то рылом…
Что, в сущности, происходило? Дан чувствовал глухое раздражение против Оли, даже не раздражение, а какое-то внутреннее сопротивление тому явному чувству симпатии, которое она вызвала к жизни и которое все еще жило в нем, — непонятное чувство, ничем не объяснимое, не подкрепленное. Но сам же анализировал — работала где-то в мозгу счетная машинка: а зачем сопротивляться? что она плохого сказала? Ничего… А взгляд? Почудилось Дану, настороженному, как зверь перед дрессировщиком. Странное дело: когда Дан попадал в чужую компанию, где собирались люди, от цирка далекие, он всегда так настораживался, словно ощущал некую неполноценность перед всякими там физиками-лириками. Потом она, конечно, проходила, неполноценность его распрекрасная, а поначалу… Ах, как он завидовал в такие минуты другу Коле, который не страдал разными «интеллигентскими комплексами», уверенному и сильному Коле, чей внутренний мир не поколебать никакими косыми взглядами — крепость, а не мир. Коля угнездится за столом, пойдет анекдотами сыпать, а то ухватит пяток тарелок со стола, почнет жонглировать, к ужасу хозяйки, — знай наших! — сорвет аплодисменты, привычные для него, как щи в буфете, и вот уже физики-лирики ему в рот смотрят, слушают, развесив уши, как он в Америке с миллионершами сухой мартини на спор хлебал — кто кого перепьет, а где-нибудь в Австралии метал бумеранг «по-классному», на зависть аборигенам. А физики-лирики целыми днями сидят за столами да синхрофазотронами и дальше своих развесистых ушей ни черта не видят.
— Я для них кто? — спрашивал он. — Человек из другого мира. Чей мир лучше? Ясное дело — мой. Вот я им про то и толкую по силе возможности…
Что и говорить, силы у Коли — навалом. Дану бы хоть малую толику ее…
А Оля будто подслушала мысли Дана. Спросила, как объяснила давешний взгляд:
— Может, вы тоже волшебник?
— Это как?
— Когда вы ухитрились библиотеку собрать? Да еще такую богатую…
Сказала — и бальзам на душу. Нет, милый Дан, псих ты ненормальный, закомплексованный, пора тебе путевочку в институт имени доктора Ганнушкина выколачивать — в отделение пограничных состояний, где такие же нервные полудурки в байковых пижамах фланируют, седуксен лопают и боржомом запивают. Вопрос-то Олин законный и удивление вполне объяснимое.
— По городам и весям подбираю. Книжные магазины везде есть, а в них работают тети, у которых детишки цирком болеют.
Посмеялись. Прошлась мимо стеллажей, провела кончиками пальцев по корешкам книг, как поласкала. Обернулась:
— Хочется мне вам приятное сделать.
Это уже интересно.
— Что именно?
— Существует книга, о которой вы мечтаете?
Нелепый вопрос: таких книг десятки. Хотя, впрочем…
— Есть такая…
— Зайдите завтра в Дом книги.
— И что будет?
— Что-нибудь да будет.
Теперь Дан посмеялся — из вежливости: честно говоря, шутки не понял, сложно шутит девушка Оля, не осилить умишком бедному жонглеру…
…А между тем пора вставать, пора делать зарядку, пора открывать настежь окно, впускать в полутемную комнату холодное и сырое утро. Ох-ох-ох, грехи наши тяжкие, будь проклят тот, кто придумал скрежещущее железом слово «режим».
Однако встал, сделал, открыл, впустил. Умылся, яичницу пожарил. Что за жизнь: вечером яичница, утром яичница. Друг Коля советовал:
— Женись, Дан, непременно женись, но возьми кого из кулинарного техникума с обеденным уклоном. И лучше всего — сироту детдомовскую. Она на тебя молиться будет, пылинки сдувать, а уж отъешься…
Люська, Колина жена, готовит распрекрасно, но есть у нее стальная старушка мама, с которой Коля находится «в состоянии войны Алой и Белой розы». Так он сам говорит, пользуясь полузабытыми школьными знаниями. Хотя ни он, ни стальная мама ничем не напоминают сей цветик. Разве что шипами.
А яичница — вершина кулинарной мысли Дана. Вчера посреди разговора он вдруг спохватился:
— Вы же с работы. Голодны небось? Она засмеялась:
— Как зверь!
— Я сейчас приготовлю. Только, кроме яиц, у меня ничего нет… — Как будто объявись у него мясо, так он немедля жаркое или бифштекс сотворит!
Но Оля не ломалась.
— Обожаю яичницу. Жарьте. Когда-нибудь потом я приду пораньше и наготовлю всякой вкуснятины.
Прекрасная перспектива! Дан, грешный, любил «всякую вкуснятину», да и намек Оли на «потом» — чего-нибудь он да стоит?
Ели прямо из сковороды — горячую, потрескивающую, плюющуюся желтым маслом, звонко хрустели редиской — еще пустотелой, весенней, привезенной на московские рынки веселыми усачами южанами, запивали малость подкисшим «Мукузани», обнаруженным в холодильнике, хотя по всем известным Дану светским правилам красное вино никак не подходило к их нехитрой еде. Да и какая разница — подходило или нет? — если лопать хотелось невероятно вопреки здравому смыслу. Ну с Олей все понятно, она только-только с работы, обедала давно, но Дан-то всего за час до свидания покинул уютную харчевню неподалеку от циркового главка, где, кажется, отъелся за весь день маеты и беготни. А может, чувство голода — штука заразная? Или волшебница Оля способна испускать неизвестные науке флюиды, которые заставляют Дана чувствовать то же, что и она, хотеть того же, что и она?
Волшебница… Редкая по нынешним временам профессия. Далекие средние века, время расцвета волшбы и колдовства, тем не менее привели к захирению эту могущественную профессиональную касту. Одна святейшая инквизиция отменно постаралась и преуспела в том. Но вот явилась все же одна — из ныне вымерших, пробует свое забытое могущество на обыкновенном советском жонглере. Получается? Чегой-то не шибко…
Вспомнил еще: выходили из дому, провожал он ее до троллейбусной остановки, спросил — скорее из вежливости, чем по осознанному желанию — о следующей встрече. Получил лаконичный ответ:
— Созвонимся.
— Я — вам?
— Нет, я — вам.
— Я бываю в студии с десяти до двух ежедневно.
— Позвоню.
— Когда? — привычка требовала настойчивости.
— Завтра или послезавтра.
— Жаль, что дома нет телефона: сидел бы и ждал звонка, никуда б не ходил, шею не мыл бы…
— Шею — это ужасно… А что, не ставят телефон?
— Обещают.
— Обещанного три года ждут, помните? Прикинул в уме, засмеялся:
— Как раз три года и минуло.
— Значит, поставят.
— Когда?