Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

У Рейневана болела спина, на которой он лежал. Он удивился, что лежит, потому что только что, молясь, стоял на коленях. Пол холодил, мороз пробивался сквозь солому, он весь дрожал, щелкал зубами так, что от спазм болели мышцы челюстей.

– Люди! Он же раскален, будто печь Молоха!

Рейневан хотел возразить, сказать, мол, разве они не видят, что он мерзнет, что дрожит от холода. Хотел попросить, чтобы его чем-нибудь накрыли, но не мог выдавить ни звука сквозь звенящие зубы.

– Лежи, не двигайся.

Рядом кто-то хрипел, задыхался от кашля. «Циркулос, кажется, это Циркулос так кашляет», – подумал он, неожиданно удивившись тому, что кашляющего, хоть и лежащего всего в двух шагах от него, он видит как бесформенное, размывчатое пятно. Он заморгал. Не помогло. Почувствовал, что кто-то отирает ему лоб и лицо.

– Лежи спокойно, – голосом Шарлея проговорила плесень на стене. – Лежи.

Он был чем-то накрыт, но кто его накрывал, не помнил. Его уже трясло не так сильно, зубы не отбивали дробь.

– Ты болен.

Он хотел сказать, что лучше знает, в конце концов, он ведь лекарь, изучал медицину в Праге и умеет отличить болезнь от минутного озноба и слабости. К собственному удивлению, из его раскрытого рта вместо мудрой речи вырвался лишь какой-то чудовищный скрип. Он сильно кашлянул, горло заболело и начало печь. Он собрался с силами и кашлянул еще раз. И от усилия потерял сознание.



Он бредил. Грезил. Об Адели и о Катажине. В носу стоял запах пудры, румян, мяты, хны, аира. Пальцы рук помнили прикосновения, мягкость, твердость, гладкость. Когда он закрывал глаза, то видел скромную, смущенную nuditas virtualis, маленькие округлые грудки с потвердевшими от желания сосками. Тонкую талию, узкие бедра. Плоский живот. Стыдливо сжатые бедра.

Он уже не знал, кто из них кто.

* * *

Он боролся с болезнью две недели, до Всех Святых. Потом, когда уже выздоровел, узнал, что кризис и перелом наступил около Симона и Юды, как и положено, на седьмой день. Узнал также, что травяные лекарства, навары, которыми его поили, приносил брат Транквилий. А подавали Шарлей и Горн, попеременно сидевшие около него.

Глава двадцать восьмая,

в которой наши герои по-прежнему, если воспользоваться словами пророка Исаии, sedentes in tenedris[430], а выражаясь по-людски, продолжали сидеть в Башне шутов. Потом на Рейневана начинают нажимать, то с помощью аргументов, то с помощью инструментов. И дьявол знает, чем бы все это кончилось, если б не знакомства, заведенные в годы учебы.


Две недели, которые болезнь вычла у Рейневана из биографии, ничего особого в Башне не изменили. Ну, стало еще холодней, что, однако, после Задушек никак не могло считаться феноменом. В «меню» основное место стала занимать сельдь, напоминая о приближающемся адвенте[431]. В принципе канонический закон требовал поститься во время адвента лишь четыре недели перед Рождеством, но особо набожные – а божегробцы были таковыми – начинали пост раньше.

Из других событий можно назвать то, что вскоре после святой Урсулы Миколай Коппирниг покрылся такими ужасными и устойчивыми чирьями, что их пришлось вскрывать в госпитальном medicinarium’e. После операции астроном провел несколько дней в госпиции. О тамошних удобствах и пище он рассказывал так красочно, что остальные жильцы Башни сообща решили обзавестись чирьями. Лохмотья и солому с лежанки Коппирнига разодрали и разделили, чтобы заразиться. Действительно, вскоре Инститора и Бонавентуру обсыпали нарывы и язвы. Однако с чирьями Коппирнига они не шли ни в какое сравнение, и божегробовцы не сочли их заслуживающими операции и госпитализации.

Шарлею удалось остатками пищи приманить и приручить большую крысу, которой он дал имя Мартин в честь, как он выразился, исполняющего в данный момент обязанности наместника Бога на земле. Некоторых обитателей Башни шутка развеселила, других возмутила. В равной степени она коснулась Шарлея и Горна, который окрещение крысы прокомментировал репликой Habemus papam[432]. Однако событие дало повод для новой темы вечерних бесед – в этом смысле также мало что в Башне изменилось. Ежевечерне усаживались и дискутировали. Чаще всего около подстилки Рейневана, все еще слишком слабого, чтобы вставать, и питающегося специально поставляемым божегробовцами куриным бульоном. Урбан Горн кормил Рейневана. Шарлей кормил крысу Мартина. Бонавентура бередил свои язвы. Коппирниг, Инститор, Камедула и Исаия прислушивались. Фома Альфа ораторствовал. А инспирированными крысой предметами бесед были папы, папства и знаменитое пророчество святого Малахия из Армана, архиепископа Ардынацейского.

– Признайте, – говорил Фома Альфа, – что это очень точное предсказание, точное настолько, что ни о какой случайности и разговора быть не может. Малахию было Откровение, сам Бог обращался к нему, излагая судьбы христианства, в том числе имена пап, начиная от современного ему Селестина Пидо до Петра Римлянина, того самого, понтификат которого вроде бы окончится гибелью и Рима, и папства, и всей христианской веры. И пока что предсказания Малахия исполняются до йоты.

– Только в том случае, если как следует поднатужиться, – холодно прокомментировал Шарлей, подсовывая Мартину под усатую мордочку крошки хлеба. – На том же принципе можно, если постараться, натянуть тесные башмаки. Только вот ходить в них не удастся.

– Неправду говорите, видимо, от незнания. Пророчество Малахия безошибочно рисует всех пап как живых. Возьмите, например, недавние времена схизмы – тот, кого предсказание именует Космединским Месяцем, это же Бенедикт ХIII, умерший и недавно проклятый авиньонский папа Педро Луна, бывший некогда кардиналом в Марии в Космедине. После него у Малахия идет cubus de mixtione[433]. И кто же это, как не римский Бонифаций IX, Петр Томачелли, у которого в гербе шашешница?

– А названный «С лучшей звезды», – вставил, расковыривая язву на икре, Бонавентура, – это ж Иннокентий VII, Косимо де Мильорати с кометой на гербовом щите. Верно?

– Истинная правда! А следующий папа, у Малахия «Кормчий с черного моста», это Григорий XII, Анджело Корраро, венецианец. А «Бич солнечный»? Не кто иной, как критский Петр Филаргон, Александр V, у которого солнце в гербе. А поименованный в пророчестве Малахиевом «Олень Сирений»…

– И тогда хромой выскочил, как олень, и язык немых радостно воскликнет. Ибо взольются потоки вод…

– Окстись, Исаия! Ведь олень это…

– Это кто же? – фыркнул Шарлей. – Знаю, знаю, что вы втиснете сюда, как ногу в тесный башмак, Балтазара де Косса, Иоанна XXIII. Но это ведь не папа, а антипапа, никак не сочетающийся с перечнем. Кроме того, скорее всего ни с оленем, ни с сиреной не имеющий ничего общего. Иначе говоря, здесь Малахия наплел. Как и во многих других местах своего знаменитого пророчества.

– Злую, ох злую волю проявляете, господин Шарлей! – взъерепенился Фома Альфа. – Придираетесь. Не так следует к пророчествам подходить! В них надобно видеть то, что абсолютно истинно, и именно это считать доказательством истинности целого! А то, что у вас, как вы полагаете, не сходится, нельзя называть фальшью, а скромно признать, что, будучи малым смертным, вы не поняли слова Божиего, ибо не было оно однозначным. Но время правду докажет.

– Хоть сколь угодно времени истечет, ничто лжи в истину не превратит.

– Вот в этом, – вклинился с усмешкой Урбан Горн, – ты не прав, Шарлей. Недооцениваешь, ох недооцениваешь ты силу времени.

– Все вы профаны, – провозгласил со своей подстилки прислушивавшийся к разговору Циркулос. – Неучи! Все. Право, слушаю я и слышу: stultus stulta loquitur[434].

Фома Альфа указал на него головой и многозначительно постучал себя по лбу. Горн хмыкнул. Шарлей махнул рукой.

Крыса посматривала на происходящее мудрыми черными глазками. Рейневан посматривал на крысу. Коппирниг посматривал на Рейневана.

– А что, – неожиданно спросил именно Коппирниг, – вы скажете о будущем папства, господин Фома? Что об этом говорит Малахия? Кто будет следующим папой после Святого Отца Мартина?

– Надо думать, Олень Сирений, – усмехнулся Шарлей.

– И тогда хромой выскочит, как олень…

– Замолкни, псих. Я же сказал! А вам, господин Миколай, я отвечу так: это будет каталонец. После теперешнего Святого Отца Мартина, названного «Колонной златой пелены», Малахия упоминает о Барселоне.

– О «схизме Барселонской», – уточнил Бонавентура, успокаивая всхлипывающего Исаию. – А из этого следует, что речь идет об Идзиго Муньозе, очередном после де Луны, схизматике, именуемом Клементием VIII. Здесь нет никакого предсказания о Мартине V.

– Ах, серьезно? – преувеличенно искренне удивился Шарлей. – Надо же! Какое облегчение.

– Если учитывать только римских пап, – резюмировал Фома Альфа, – то дальше у Малахии идет «Небесная волчица».

– Так и знал, что в конце концов до этого дойдет. Guria romana[435] всегда славилась волчьими законами и обычаями, но чтобы, смилостивься над нами Господь, волчица уселась на Престоле Петровом?

– И к тому же самка, – съехидничал Шарлей. – Опять? Мало было одной Иоанны? А ведь говорили, что там будут тщательно проверять, у всех ли кандидатов есть яйца.

– Отказались от проверок, – подмигнул ему Горн. – Слишком многих приходилось отсеивать.

– Неуместные шуточки, – нахмурился Фома Альфа, – к тому же еретичеством попахивают…

– Постоянно, – угрюмо добавил Инститор, – кощунствуете. Как с той вашей крысой.

– Довольно, довольно, – жестом успокоил его Коппирниг. – Вернемся к Малахии. Так кто будет очередным папой?

– Я проверял и знаю, – Фома Альфа гордо осмотрелся, – что принимать во внимание можно лишь одного из кардиналов. Габриеля Кондульмера, бывшего сиенского епископа. А у Сиены в гербе, учтите, волчица. Этого Кондульмера, попомните мои и Малахии слова, изберет конклав после папы Мартина, дай ему Боже как можно более долгий понтификат.

– Что-то не верится, – покрутил головой Горн. – Есть более верные кандидаты, такие, о которых знают, которые делают блестящую карьеру. Альберт Бранда Кастильоне и Джордано Орсини, оба члены коллегии. Или Ян Сервантес, кардинал у Святого Петра в Оковах. Или хотя бы Бартоломео Капри, архиепископ Милана…

– Папский камерлинг[436] Ян Паломар, – добавил Шарлей. – Эгидий Чарлиер, декан в Камбрэ, кардинал Хуан де Торквемада, Ян Стойковиц из Рагузы, наконец. Мне думается, у Кондульмера, о котором, если быть честным, я вообще не слышал, очень малые шансы.

– Малахиево пророчество, – пресек дискуссию Фома Альфа, – непогрешимо.

– Чего нельзя сказать о его интерпретаторах, – возразил Шарлей.

Крыса обнюхивала миску Шарлея. Рейневан с трудом приподнялся, оперся спиной о стену.

– Эх, господа, господа, – проговорил он, отирая пот со лба и сдерживая кашель. – Сидите в Башне, в темном заточении. Неизвестно, что будет завтра. Может, поволокут нас на муки и смерть? А вы спорите о папе, который взойдет на престол только через шесть лет…

– А откуда вы знаете, – захлебнулся слюной Фома Альфа, – что через шесть?

– Не знаю. Так у меня как-то вырвалось.



В вигилию[437] святого Мартина, десятого ноября, когда Рейневан уже совершенно выздоровел, сочли излечившимися и освободили Исаию и Нормального. Предварительно их несколько раз отводили на исследования. Неизвестно, кто их проводил, но кто бы это ни был, он, видимо, решил, что непрекращающаяся мастурбация и общение исключительно при помощи цитат из книги пророка ничего не доказывают и ничего отрицательного о психическом состоянии не говорят. В конце концов, цитировать книгу Исаии доводилось и папе, да и мастурбация тоже дело вполне человеческое. У Миколая Коппирнига об этой материи было иное мнение…

– Подготавливают территорию, – угрюмо заметил он, – для инквизитора. Убирают психов и ненормальных, чтобы инквизитору не пришлось тратить на них времени. Оставляют одни сливки. То есть нас.

– Мне, – поддакнул Урбан Горн, – тоже так сдается.

К разговору прислушивался Циркулос. И вскоре переселился на другое место. Собрал в охапку солому и прошлепал, настоящий лысый пеликан, к противоположной стене, где в отдалении свил себе новое гнездо. Стена и пол мгновенно покрылись иероглифами и идеограммами. Преимущественно знаками зодиака, пентаграммами и гексаграммами, не было недостатка в спиралях и тетраксисах, повторялись исходные литеры: алеф, мем и шин. И, конечно же, было что-то вроде древа сефирот, а также различные другие символы и знаки.

– Ну-с, что скажете, – указал движением головы Фома Альфа, – касательно этой дьявольщины?

– Инквизитор, – вынес вердикт Бонавентура, – возьмет его первым. Попомните мои слова.

– Сомневаюсь, – заметил Шарлей. – Я думаю, наоборот, его даже выпустят. Если действительно освобождают придурков, то для него лучшего определения не придумаешь.

– Полагаю, – возразил Коппирниг, – тут вы ошибаетесь.

Рейневан был с ним согласен.



В меню абсолютное первенство держала постная селедка, вскоре даже крыса Мартин стала есть ее с явным нежеланием. И Рейневан решился.

Циркулос не обратил на него внимания. Занятый малеванием на стене Печати Соломона, он не заметил, когда тот подошел. Рейневан кашлянул. Раз, потом другой. Громче. Циркулос не повернул головы.

– Не засти мне свет!

Рейневан опустился на корточки. Циркулос накорябал на охватывающем круге симметричную надпись: AMASARAC, ASARADEL, AGLON, VACHEON и STIMULAMATON.

– Чего тебе нужно?

– Я знаю эти сигли и заклинания. Я о них слышал.

– Даааа? – Только теперь Циркулос поднял на него глаза. Немного помолчал. – А я слышал о провокаторах. Отойди, змейство.

Он отвернулся спиной и снова принялся корябать. Рейневан откашлялся, набрал воздуха.

– Clavis Salomonig[438].

Циркулос замер. Несколько мгновений не шевелился. Потом медленно повернул голову. И шевельнул зобом.

– Speculum salvationis[439], – ответил он, но в его голосе все еще звучала подозрительность и неуверенность. – Толедо?

– Alma Mater nostra[440].

– Veritas Domini?

– Manet in saeculum[441].

– Аминь. – Только теперь Циркулос показал в улыбке почерневшие остатки зубов, оглянулся, проверяя, не подслушивает ли кто-нибудь. – Аминь, юный собрат. Которая академия? Краков?

– Прага.

– А я, – Циркулос улыбнулся еще шире, – Болонья. Потом Падуя и Монпелье. В Праге тоже бывал… Знал докторов, мэтров, бакалавров… Мне не упустили возможность об этом напомнить. При аресте. А инквизитор пожелает знать детали… А тебя, юный собрат? О чем будет выспрашивать тебя спешащий к нам защитник веры католической? Кого ты знал в Праге? Попробую угадать: Яна Пшибрама, Яна Кардинала? Петра Пайне? Якубка из Стшибора?

– Я, – Рейневан помнил предупреждение Шарлея, – никого не знал. Я невиновен. Попал сюда случайно. По недоразумению.

– Certes, certes[442], – махнул рукой Циркулос. – А как же иначе-то? Если постараешься убедить их в своей невиновности, то, даст Бог, выйдешь целым. Шансы у тебя есть. Не то что у меня.

– Да вы что…

– Я знаю, что говорю, – прервал Циркулос. – Я – рецидивист. Haereticus relapsus[443]. Понимаешь? Пыток я не выдержу, сам себя закопаю. Костер гарантирован. Поэтому…

Он указал рукой на начертанные на стене символы.

– Поэтому, как видишь, я комбинирую.

* * *

Прошли сутки, прежде чем Циркулос сказал, что именно он комбинирует. Сутки, во время которых Шарлей проявил явное неудовольствие по поводу нового Рейнмарова товарищества.

– Совершенно не понимаю, – заявил он, поморщившись, – зачем ты тратишь время на болтовню с недоумком.

– Оставь его в покое, – неожиданно встал на сторону Рейневана Горн. – Пусть болтает с кем хочет. Может, ему нужно отвлечься?

Шарлей махнул рукой.

– Эй! – крикнул он вслед отходящему Рейневану. – Не забудь. Сорок восемь!

– Что?

– Количество букв в слове «Аполлион», помноженное на количество букв в слове «кретин»!



– Я комбинирую, – Циркулос понизил голос, внимательно осмотрелся, – комбинирую, как отсюда выбраться.

– С помощью магии, верно? – Рейневан тоже оглянулся.

– По-другому не получится, – бесстрастно отметил факт старец. – В самом начале я уже пытался подкупить. Получил палкой. Пробовал пугать. Получил снова. Пробовал прикинуться идиотом, но они на это не клюнули. Симулировал опутанного дьяволом. Если б инквизитором по-прежнему был старый Добенек, вроцлавский приор в Святом Войцехе, мне, может быть, и удалось бы. Но новый, молодой, о, этот не даст себя провести. И что же остается?

– Действительно, что?

– Телепортация. Перенесение в пространстве.



На следующее утро Циркулос, чутко следя за тем, не подслушивает ли кто-нибудь, изложил Рейневану свой план, предварив его, а как же иначе, длинным изложением теории чернокнижества и гоеции[444]. Телепортация, как узнал Рейневан, вполне возможна и даже проста, если тебе, само собой разумеется, посодействует соответствующий демон. Рейневан узнал также, что таких демонов несколько, любая приличная книга заклинаний приводит свои типы. Так, в соответствии с «Гримуаром папы Гонория», телепортационным демоном является Саргатан, которому подчиняются вспомогательные демоны: Зорай, Валефар и Фарай. Однако призвать их невероятно сложно и очень небезопасно. Поэтому «Малый Ключ Соломона» рекомендует обращаться к иным демонам, известным под именами Ватин и Сесре. Однако многолетние изыскания Циркулоса, как под конец лекции узнал Рейневан, склоняют его к тому, чтобы руководствоваться указаниями еще одной магической книги, а именно «Grimorium Verum», которая для осуществления телепортации рекомендует призывать демона Мерсильде.

– А как же его призвать? – осмелел Рейневан. – Без инструментария, без occultum[445]. Occultum должен соответствовать ряду условий, которые здесь, в этой грязной дыре, создать…

– Ортодоксия, – гневно прервал Циркулос, – доктринерство сколь же вредоносны в эмпирии, сколь же сужающие горизонты! Occultum – фурда, если у тебя есть амулет. Правда, не так ли господин формалист? Истинная правда, ergo. А вот и амулет. Quod erat demonstrandum[446]. Взгляни-ка!

Амулет оказался овальной малахитовой пластинкой размером примерно в грош с выцарапанными на ней позолоченными глифами и символами, из которых больше всего бросались в глаза змея, рыба и вписанное в треугольник Солнце.

– Это талисман Мерсильде, – гордо проговорил Циркулос. – Я спрятал его и тайком пронес сюда. Осмотри. Смелее.

Рейневан протянул было руку, но тут же отдернул. Засохшие, но все еще четко видимые следы на талисмане однозначно свидетельствовали о том, в каком месте он был упрятан.

– Попытаюсь сегодня ночью. – Старец не обиделся на реакцию. – Пожелай мне фортуны, юный адепт. Как знать, может, когда-нибудь еще…

– У меня, – откашлялся Рейневан, – есть еще один… Последний вопрос. Скорее, даже просьба. Я имею в виду выяснение… Хммм… Некоего приключения… События…

– Говори.

Рейневан быстро, но подробно изложил все. Циркулос не прерывал. Выслушал спокойно и сосредоточенно. Потом перешел к вопросам.

– Какой был день? Точная дата?

– Последний день августа. Пятница. За час перед нешпорами.

– Хм-м-м… Солнце в знаке Девы, то есть Венеры… Управляющий гений двойственный, халдейский Самас, иудейский Гамалиель. Луна, как у меня получается из вычислений, полная… Скверно… Час Солнца… Не самое лучшее, но и не худшее… Моментик…

Он отгреб солому, протер рукой глинобитный пол, накорябал на нем какие-то фигуры и цифры, прибавлял, умножал, делил, бормоча что-то об асцендентах, углах, эпициклах, деферентах, квинкунксах. Наконец поднял голову и забавно пошевелил зобом.

– Ты говорил о каких-то заклинаниях. Каких?

Рейневан, с трудом вспоминая, начал перечислять. На это ушло совсем немного времени.

– Знаю, – небрежно махнув рукой, прервал Циркулос. – Arbatel, хоть и перепутанный по незнанию. Удивительно, как это вообще сработало… И никто не погиб трагической смертью… Впрочем, не важно. Видения были? Многоголовый лев? Наездник на белом коне? Ворон? Огненный змей? Нет? Интересно. И ты говоришь, что этот Самсон, когда очнулся… не был собой, так?

– Так он утверждал. И были определенные… основания. Именно это меня интересует, именно это я хотел узнать. Что-либо подобное вообще возможно?

Циркулос какое-то время молчал, потирая пятку о пятку. Потом высморкался.

– Космос, – сказал он наконец, задумчиво вытирая пальцы о подол халата, – это упорядоченное целое и идеальный иерархический порядок. Равновесие между gradacio и corruptio, рождением и умиранием, творением и деструкцией. Космос, как учит Августин, есть gradatio entium, лестница бытий, видимых и невидимых, материальных и нематериальных. Одновременно Космос – как книга. И как учит Гуго от святого Виктора – чтобы понять книгу, недостаточно рассматривать красивые формы литер. Тем более что наши глаза зачастую слепы…

– Я спросил, возможно ли это.

– Сущее – не только substantia, Сущее – это одновременно accidens, нечто, происходящее непреднамеренно… Порой магически… Магическое же в человеке стремится к слиянию с магическим во вселенной… Существуют астральные тела и миры… Невидимые нам. Об этом пишет святой Амброзий в своем «Haexfemeron’e», Солинус в «Liber Memorabilium», Рабан Мавр в «De universo», а мэтр Экхарт…

– Возможно, – резко прервал Рейневан, – или нет?

– Возможно, а как же, – кивнул старик. – Тебе следует знать, что в этих вопросах я слыву специалистом. Практически экзорцизмами я не занимался, а изучал проблему по другим причинам. Уже дважды, молодой человек. Я освободил Инквизицию, прикидываясь опутанным. А чтобы как следует прикидываться, надо знать. Поэтому я изучал «Dialogus de energia et operatione daemonium» Михаила Пселла, «Exorcisandis obsessis a daemonio» папы Льва III, «Pitraxis», переведенный с арабского…

– …Альфонсом Мудрым, королем Леона и Кастилии. Знаю. А конкретней о данном случае можно?

– Можно, – выпятил синие губы Циркулос. – Конечно же, можно. В данном случае надо было помнить, что каждое, даже на первый взгляд минимально значимое заклинание означает пакт с демоном.

– Стало быть, демон?

– Или kakodaemon, – пожал плечами Циркулос. – Или нечто такое, что мы условно определяем этим словом. Что именно? Я сказать не могу. Масса всякого разного шатается во тьме, неисчислимы negatia parambulantia in tenembris…

– Значит, монастырский идиот отправился во тьму, – удостоверился Рейневан, – а в его тогдашнюю оболочку вселилось negatium perambulans. Они обменялись. Так?

– Равновесие, – кивком головы подтвердил Циркулос. – Инь и Ян. Либо… если тебе ближе кабала, Катер и Малькут. Ежели существует вершина, высота, то должна существовать и пропасть, бездна.

– А это возможно обратить? Вернуть? Сделать так, чтобы произошел повторный обмен? Чтобы он вернулся? Вы знаете…

– Знаю… То есть не знаю.

Они некоторое время посидели молча, в тишине, нарушаемой только храпом Коппирнига, икотой Бонавентуры, бормотанием дебилов, шорохом голосов дискутирующих «Под Омегой» и Benedictuss Dominus, проговариваемом Камедулой.

– Он, – сказал наконец Рейневан, – то есть Самсон… называет себя Странником.

– Очень точно.

– Этакий kakodaemon, – сказал наконец Рейневан, – несомненно, обладает какими-то силами… сверхчеловеческими. Какими-то… способностями…

– Пытаешься сообразить, – угадал Циркулос, доказав проницательность, – нельзя ли ждать от него спасения? Не забыл ли, будучи на свободе, о попавших в Башню спутниках? Хочешь знать, можешь ли рассчитывать на его помощь? Правда?

– Правда.

Циркулос помолчал.

– Я бы не рассчитывал, – сказал он наконец с жестокой откровенностью. – Чего ради демонам отличаться в этом от людей?



Это была их последняя беседа. Удалось ли Циркулосу активировать принесенный в заднем проходе амулет и вызвать демона Мерсильде, осталось и должно было на века остаться загадкой. Из телепортации же, несомненно, ничего не получилось. Циркулос не перенесся в пространство. Он по-прежнему оставался в Башне. Лежал на подстилке навзничь, напрягшийся, прижав обе руки к груди и судорожно вцепившись пальцами в одежду.

– Пресвятая Дева… – простонал Инститор. – Прикройте ему лицо…

Шарлей обрывками тряпицы заслонил кошмарную маску, деформировавшуюся в пароксизме ужаса и боли. Искривленные, покрытые засохшей пеной губы, ощеренные зубы и мутные, стеклянные, вытаращенные глаза.

– И позовите брата Транквилия.

– Христе… – простонал Коппирниг. – Смотрите…

Рядом с подстилкой покойника животом кверху лежала крыса Мартин. Перекрученная в муке, с торчащими наружу желтыми зубами.

– Дьявол, – с миной знатока проговорил Бонавентура, – шею ему свернул. И унес душу в ад.

– Точно. Несомненно, – согласился Инститор. – Он рисовал на стенах дьявольщину и дорисовался. Любой дурак видит: гексаграммы, пентаграммы, зодиаки, каббалы, зефиры и прочие чертовы и жидовские символы. Вызвал дьявола, старый колдун. На свою погибель.

– Тьфу, тьфу, нечистая сила… Надо бы всю мазню стереть. Святой водой покропить. Помолиться, пока и к нам не прицепился Враг. Зовите монахов. Ну, над чем смеетесь? Шарлей, позвольте узнать?

– Догадайтесь?

– Действительно, – зевнул Урбан Горн. – Просто смешно то, что вы болтаете. И ваше возбуждение. Чему тут удивляться. Старый Циркулос умер, сыграл в ящик, откинул копыта, распрощался с этим светом, отправился на Афалионские луга. Пусть ему там земля будет пухом и lux perpetua[447] пусть ему светит. И finis на этом, объявляю конец траура. А дьявол? К дьяволу дьявола.

– Ох, господин Муммолин, – покрутил головой Фома Альфа. – Не шутите с дьяволом. Ибо видны здесь его делишки. Кто знает, может, он все еще крутится рядом, укрывшись во мраке. Над этим местом смерти вздымаются адовы испарения. Не чувствуете? Что это по-вашему, если не сера? Что так воняет?

– Ваши подштанники.

– Ежели не дьявол, – взъерепенился Бонавентура, – то что, по-вашему, его убило?

– Сердце, – проговорил Рейневан, правда, не совсем уверенно. – Я изучал такие случаи. Сердце у него разорвалось. Произошла plethora[448]. Несомый плеврой избыток желчи вызвал тумор, случилась закупорка, то есть инфаркт. Наступил spasmus, и разорвалась arteria pulmanalis[449].

– Слышите, – сказал Шарлей. – Это говорит наука. Sine ira et studio. Causa finita. Все ясно.

– Неужто? – неожиданно бросил Коппирниг. – А крыса? Что убило крысу?

– Селедка, которую она сожрала.

Наверху хлопнула дверь, заскрипели ступени, загудел скатываемый по лестнице бочонок.

– Будь благословен! Завтрак, братия. А ну, на молитву! А потом с мисочками за рыбкой!



На просьбу о святой воде, молитве и экзорцизмовании над подстилкой покойника брат Транквилий ответил весьма многозначительным пожатием плеч и вполне однозначным постукиванием по лбу. Этот факт невероятно оживил послеобеденные дискуссии. Были высказаны смелые гипотезы и предположения. В соответствии с наиболее резкими получалось, что брат Транквилий сам был еретиком и почитателем дьявола, ибо только такой человек может отказать верующим в святой воде и духовном утешении. Не обращая внимания на то, что Шарлей и Горн смеялись до слез, Фома Альфа, Бонавентура и Инститор принялись исследовать тему глубже. И делали это до того момента, когда – ко всеобщему изумлению – в дискуссию не включилась особа, от которой этого ожидали меньше всего, а именно – Камедула.

– Святая вода. – Молодой священник впервые позволил соузникам услышать свой голос. – Святая вода ничего бы вам не дала. Если сюда действительно наведался дьявол. Против дьявола святая вода бессильна. Я прекрасно это знаю. Ибо видел. За что здесь и сижу.

Когда утих возбужденный гул и опустилось тягостное молчание, Камедула пояснил сказанное.

– Я, следует вам знать, был дьяконом у Вознесения Пресветлой Девы Марии в Немодлине, секретарем благочинного Петра Никиша, декана клодегиаты. То, о чем я рассказываю, случилось в нынешнем году, feria secunda post festum Laurentii mortyris[450]. Около полудня вошел в церковь благородный господин Фабиан Пфефферкорн, mercator, дальний родственник декана. Очень возбужденный, потребовал, чтобы преподобный Никиш как можно скорее исповедовал его. Уж как там оно было, мне говорить не положено, ибо здесь речь идет об исповеди, да и о покойном, как бы там ни было, говорим, а о de mortius aut nihil aut bene[451]. Скажу только, что они вдруг принялись рядом с исповедальней кричать друг на друга. Дошло до таких выражений, впрочем, не важно, до каких. В результате преподобный не отпустил Пфефферкорну грехи, а господин Пфефферкорн ушел, покрывая преподобного весьма некрасивыми словами, да и супротив веры и Церкви Римской изгаляясь. Когда мимо меня в притворе проходил, крикнул: «Чтоб вас, попы, дьяволы взяли!» Вот я тогда и подумал, ох, господин Пфефферкорн, как бы ты в скверный час не проговорил. И тут дьявол показался.

– В церкви?

– В притворе, в самом входе. Откуда-то сверху сплыл. Точнее, слетел, потому что был в виде птицы. Я истину говорю! Но тут же преобразился в человеческую фигуру. Держал меч блестящий, точно как на картине. И тем мечом господина Пфефферкорна прямо в лицо ткнул. Прямо в лицо. Кровь обрызгала пол…

Господин Пфефферкорн, – дьякон громко сглотнул, – руками принялся размахивать, я сказал бы, как куколка, на пальцы надетая. А мне, видать, в то время святой Михаил, покровитель мой, дал auxilium[452] и отвагу, потому как я, к кропильнице подскочив, в обе ладони воды святой набрал и на черта хлюпнул. И как вы думаете что? А ничего! Сплыла, как по гусю. Адское отродье глазами поморгал, выплюнул, что ему на губы попало. И глянул на меня. А я… Я, стыдно признаться, от страха тут же сомлел. А когда меня братья привели в чувство, все уже кончилось. Дьявол сгинул, пропал, господин Пфефферкорн лежал мертвец мертвецом. Без души, кою Враг, несомненно, в пекло утащил.

Да и обо мне не забыл черт, отомстил. В то, что я видел, никто верить не хотел. Решили, что я спятил, что у меня ум за разум зашел. А когда я о той святой воде рассказывал, то велено было мне молчать, наказанием пригрозили, кое ожидает за еретичество и богохульство. Тем временем дело получило огласку, в самом Вроцлаве им занимались. На епископском дворе. И именно из Вроцлава пришел приказ меня утихомирить, аки сумасшедшего под замок посадить. А я знал, как доминиканские in pace выглядят. Неужто позволить, чтобы меня заживо похоронили? Сбежал я из Немодлина в чем был. Но схватили меня подле Генрикова. И сюда засадили.

– Этого дьявола, – проговорил в абсолютной тишине Урбан Горн, – ты как следует успел рассмотреть? Можешь описать, как он выглядел?

– Высокий был. – Камедула снова сглотнул. – Худощавый… Волосы черные, длинные, до плеч. Нос словно клюв птичий и глаза как у птицы… Пронзительные очень. Улыбка злая. Дьявольская.

– Ни рогов! – воскликнул Бонавентура, явно разочарованный. – Ни копыт? Ни хвоста не было?

– Не было.

– Ээээ-ееее! Что ты тут нам плетешь!



Дискуссии о дьяволах, чертовщине и дьявольских делах с различной интенсивностью продолжались аж до двадцать четвертого ноября. Точнее, до завтрака. До сообщения, которое после молитвы огласил поселенцам брат Транквилий, мэтр и надзиратель Башни.

– Счастливый у нас сегодня день настал, братишки мои! Почтил нас давно ожидаемым визитом приор вроцлавских Братьев Проповедников, визитатор Святого Официума defensor et candor fidei cotholicae, его высокопреподобие inquisitor a Sede Apostolica нашей дезеции. Некоторые из присутствующих здесь, не думайте, будто я этого не знаю, маленько придуряются, болеют не той хворобой, которую мы в нашей Башне лечить обвыкли. Теперь их здоровьем и кондицией займется его преподобие инквизитор. И несомненно, вылечит! Поелику подобрал его преподобие инквизитор в ратуше нескольких крепких медикусов и множество различных медицинских инструментов. Так что подготовьтесь духом, братишки, ибо вот-вот начнется лечение.

В тот день селедка была еще противнее, чем обычно, кроме того, в тот вечер в Башне шутов не беседовали. Стояла тишина.

Весь следующий день – а он пришелся как раз на воскресенье, последнюю неделю перед адвентом, – атмосфера в Башне шутов была очень напряженной. В нервирующей и одновременно гнетущей тишине постояльцы ловили каждый долетающий сверху, от двери, стук или скрип; наконец каждый подобный звук начал вызывать у них панику и нервные расстройства. Миколай Коппирниг забился в угол, Инститор начал рыдать, скрючившись на подстилке в позе плода. Бонавентура сидел неподвижно, тупо глядя вперед, Фома Альфа дрожал, закопавшись в солому, Камедула тихо молился, обратившись лицом к стене.

– Видите? – не выдержал наконец Урбан Горн. – Видите, как это действует? Что с нами делают? Вы только взгляните!

– Удивляешься? – прищурился Шарлей. – Положи руку на сердце, Горн, и скажи, что они тебя удивляют.

– Я вижу бессмысленность этого. То, что здесь происходит, результат запланированной, тщательно подготовленной акции. Следствий еще не начали, еще ничего не делается, а Инквизиция уже сломала мораль этих людей, привела их к краю психического падения, превратила в животных, поджимающих хвост при щелчке бича.

– Повторяю: ты удивляешься?

– Удивляюсь. Потому что надо бороться. Не поддаваться. И не надламываться.

Шарлей осклабился по-волчьи.

– Ты, надеюсь, покажешь нам, как это делать. Когда придет время. Подашь пример.

Урбан Горн молчал. Потом сказал:

– Я не герой. Не знаю, что будет, когда меня подвесят, когда начнут подкручивать винты и вбивать клинья. Когда вынут из огня железо. Этого я не знаю и предвидеть не могу. Но одно знаю: мне нисколько не поможет, если я обмякну, превращусь в тряпку, примусь рыдать. Не помогут спазмы и мольбы о милости. С братьями-инквизиторами надо держать себя твердо.

– Ого!

– Именно! Они слишком привыкли к тому, что люди начинают трястись от ужаса и обделываются при одном только их появлении. Всесильные владыки жизни и смерти, они обожают власть, упиваются террором и страхом, который сеют вокруг себя. А кто они такие в действительности? Нули, псы с доминиканской псарни, полуграмотные, суеверные неучи, извращенцы и трусы. Да, да, не крути головой, Шарлей, это естественное явление у сатрапов, тиранов и палачей, это трусы, именно их трусость вкупе со всевластием делает их хищниками, а подчиненность и беззащитность жертв еще больше это усиливают. То же самое происходит и с инквизиторами. Под их вызывающими ужас капюшонами скрываются обыкновенные трусы. И нельзя распластываться перед ними и взывать к их милосердию, ибо это порождает в них еще большую чудовищность и жестокость. Им надо твердо глядеть в глаза! Хотя, повторяю, спасения это не принесет, но по крайней мере можно их попугать, порушить их хлипкую самоуверенность. Можно им напомнить Конрада из Марбурга.

– Кого?

– Конрад из Марбурга, – пояснил Шарлей. – Инквизитор Надрейнской земли, Тюрингии и Гессена. Когда своим двуличием, провокациями и жестокостью он вконец довел гессенских дворян до предела, те устроили на него засаду и изрубили. Со всей его свитой. Ни одна живая душа не уцелела.

– И ручаюсь вам, – добавил Горн, поднимаясь и отходя к параше, – что у каждого инквизитора навсегда врезалось в память это имя и событие. Так что запомните мой совет!

– Что ты думаешь о его совете? – буркнул Рейневан.

– У меня другой, – ответил угрюмо Шарлей. – Когда за тебя примутся всерьез, говори. Признавайся. Заваливай других. Выдавай. Сотрудничай. А героя сделаешь из себя потом. Когда будешь писать мемуары.



Первым на следствие взяли Миколая Коппирнига. Астроном, который до той поры старался не показывать страха, увидев направляющихся к нему рослых инквизиторских пособников, совершенно потерял голову. Сначала кинулся в бессмысленное бегство – ведь бежать-то было некуда. Когда его поймали, бедняга принялся верещать, рыдать, вырываться, извиваться угрем в ручищах схвативших его дылд. Разумеется, впустую, единственное, чего он добился, это ударов. Ему расквасили нос, через который, когда его выводили, он очень смешно мычал.

Но никто не смеялся.

Коппирниг уже не вернулся. Когда наутро пришли за Инститором, тот бурных сцен не закатывал, был спокоен, только плакал и в полном отчаянии всхлипывал. Однако, когда его хотели поднять, наделал в штаны. Сочтя это актом сопротивления, дылды, перед тем как его вытащить, крепко избили.

Инститор тоже не вернулся.

Следующий – в тот же день – был Бонавентура. Совершенно подуревший от страха городской писарь принялся ругать инквизиторских пособников. Кричать и пугать их своими связями и знакомствами. Мужики, естественно, не испугались знакомств, им было начхать на то, что писарь играл в пикет с бургомистром, плебаном, менялой и старшиной цеха пивоваров. Бонавентуру выволокли, предварительно как следует отлупцевав.

Он не вернулся.

Четвертым в инквизиторском списке был, вопреки черной ворожбе, не Фома Альфа, который, ожидая этого, всю ночь плакал и молился попеременно, но Камедула. Камедула совершенно не сопротивлялся, прислужникам не пришлось его даже трогать. Бросив собратьям по несчастью тихое «прощайте», немодлинский дьякон перекрестился и пошел на лестницу, покорно опустив голову, но шагом спокойным и твердым, которого не устыдились бы первые мученики, идущие на арены Нерона или Диоклетиана.

Камедула не вернулся.

– Следующим, – сказал с угрюмой уверенностью Урбан Горн, – буду я.

Он ошибся.



Убежденность в своей судьбе настигла Рейневана уже в тот момент, когда наверху хлопнула дверь, а залитые косыми лучами солнца ступени загудели и заскрипели под ногами прислужников, которых на этот раз сопровождал брат Транквилий.

Рейневан поднялся, пожал руку Шарлею. Демерит ответил крепким пожатием, в его лице Рейневан впервые увидел что-то вроде очень, даже очень серьезной заботы. Мина Урбана Горна говорила сама за себя.

– Держись, брат, – проговорил он, до боли стискивая Рейневану руку. – Помни о Конраде из Марбурга.

– Не забывай, – добавил Шарлей, – о моем совете.

Рейневан помнил и о том, и о другом, от этого ему вовсе не было легче.

Возможно, его мина, а может быть, какое-то незаметное движение заставили громил подскочить к нему. Один схватил его за ворот и очень быстро отпустил, сгорбившись, ругаясь и стискивая локоть.

– Без насилия, – напомнил с явным нажимом брат Транквилий, опуская палку. – Без принуждения. Это, как бы там ни было и вопреки видимости, госпиталь. Понятно?

Громилы заворчали, кивая головами. Божегробовец указал Рейневану на лестницу.



Холодный бодрящий воздух чуть не свалил его с ног, а когда он вдохнул полными легкими, то покачнулся, закружилась голова, словно после глотка самогона на пустой желудок. Он наверное бы упал, но умудренные опытом громилы подхватили его под локти. Таким образом с ходу провалился его сумасшедший план бегства. Либо смерти в борьбе. Теперь, когда его тащили, он мог только переставлять ноги.

Госпициум он видел впервые. Башня, из которой его вывели, замыкала cul-de-sac[453] сходящихся стен. По противоположной стороне, у ворот, притулился к стене домик, вероятно, там находились госпиталь и medicinarium[454]. А также, судя по запаху, кухня. Навес у стены был забит лошадьми, притопывающими среди луж мочи. Всюду крутились вооруженные люди. «Инквизитор, – догадался Рейневан, – прибыл с многочисленным эскортом».

Из medicinarium’a, к которому они направлялись, доносились высокие отчаянные крики. Рейневану показалось, что он различает голос Бонавентуры. Транквилий поймал его взгляд и, приложив палец к губам, приказал молчать.

Внутри здания, в светлой комнате, он оказался как во сне. Сон был прерван ударом, болью в коленях. Его кинули перед столом, за которым сидели трое монахов в рясах – божегробовец и два доминиканца. Он заморгал, тряхнул головой. Сидящий в центре доминиканец, тощага с испещренной коричневыми пятнами лысиной над узким веночком тонзуры, заговорил. Голос у него был неприятный. Скользкий.

– Рейнмар из Белявы. Прочти «Отче наш» и «Аве Мария».

Он прочел. Тихим и немного дрожащим голосом. И в это время доминиканец ковырял в носу, а внимание его, казалось, занимает исключительно то, что удалось оттуда извлечь.

– Рейнмар из Белявы. У светских властей на тебя имеются серьезные доносы и обвинения. Ты будешь передан светским властям для следствия и суда. Но вначале необходимо разрешить и обсудить causa fidei[455]. Ты обвиняешься в чародействе и еретичестве. В том, что признаешь и распространяешь идеи, противные тем, которые признает и которым поучает Святая Церковь. Признаешь ли ты свою вину?

– Не признаю… – Рейневан сглотнул. – Не признаю. Я невиновен, и я – добрый христианин.

– Разумеется. – Доминиканец пренебрежительно скривился. – Таким ты считаешь себя, коли нас – плохими и лживыми. Спрашиваю тебя: признаешь ли ты либо когда-нибудь признавал истинной веру, отличную от той, в которую наказывает верить и которой научает Римская Церковь? Признай правду.

– Я говорю правду. Я верю в то, чему учит Рим.

– Ибо наверняка твоя еретическая секта имеет в Риме свою делегатуру.

– Я не еретик. Могу поклясться!

– Чем? Моим крестом и верой, над которыми ты насмехаешься? Знаю я ваши еретические штучки! Признавайся! Когда ты пристал к гуситам? Кто втянул тебя в секту? Кто познакомил с писаниями Гуса и Виклифа? Когда и где ты принимал комунию sub utraque?

– Не принимал никогда…

– Молчи! Бога гневит твоя ложь! Ты обучался в Праге? У тебя есть знакомые среди чехов?

– Есть, но…

– Значит, ты признаешься?

– Да, но не в…

– Молчи! Запишите: показал, что признается.

– Я не признаюсь!

– Отказывается от признания. – Губы доминиканца искривила гримаса жестокая и одновременно радостная. – Путается во лжи и выкрутасах. Большего мне не надо. Вношу предложение о применении пытки, иначе мы не доберемся до истины.

– Отец Гжегож, – неуверенно откашлялся божегробовец, – рекомендовал воздержаться. Он хочет прослушать его сам.

– Потеря времени! – фыркнул тощага. – Впрочем, если его немного помять, он станет разговорчивее.

– Нет, – проговорил другой доминиканец. – В данный момент нет, пожалуй, ни одного свободного места… И оба мастера заняты…

– Здесь его сапог, а винты крутить – никакая не философия, управится и помощник. А понадобится, я и сам справлюсь. Ну, пошли! Эй вы! Взять его!

Еле живой от страха Рейневан оказался в твердых, словно отлитых из бронзы лапах прислужников. Его выволокли, втолкнули в комнатку рядом. Еще не успев понять серьезность и опасность ситуации, он уже сидел на дубовом стуле, с шеей и руками в железных обоймах, а обритый наголо палач в кожаном фартуке укреплял ему на левой ноге какое-то ужасное устройство. Устройство напоминало окованный ящик, было большое, тяжелое, воняло железом и ржавчиной. А также застоявшейся кровью и прогнившим мясом. Запахом, который выделяют хорошо послужившие пеньки рубщиков.

– Я невиновен! – взвыл он. – Невиииновеееен!

– Продолжайте, – кивнул палачу тощий доминиканец. – Делайте свое дело.

Палач наклонился, что-то металлически щелкнуло, что-то заскрежетало. Рейневан зарычал от боли, чувствуя, как окованные металлом доски стискивают и давят ему ногу. Он вдруг вспомнил Инститора и перестал ему удивляться. Он сам был на волосок от того, чтобы наделать в штаны.

– Когда ты пристал к гуситам? Кто дал тебе послания Виклифа? Где и от кого ты получал еретическую комунию?

Винты скрипели, палач покряхтывал, Рейневан рычал.

– Кто твой сообщник? С кем из чехов ты связан? Где вы встречались? Где прячете еретические книги, послания и постиллы[456]? Где скрываете оружие?

– Я невииииновныыый!

– Подкрутить!

– Брат, – проговорил божегробовец, – учти, это же дворянин…

– Что-то, – худой доминиканец смерил его злым взглядом, – уж слишком вы увлекаетесь ролью адвоката. Вам полагалось, напоминаю, сидеть тихо и не вмешиваться. Подкрути!

Рейневан чуть не захлебнулся криком.

И совершенно как в сказке кто-то его крик услышал и отреагировал.

– Я же просил, – сказал этот кто-то, остановившийся в дверях и оказавшийся стройным доминиканцем лет около тридцати. – Ведь я же просил этого не делать. Ты грешишь избытком усердия, брат Арнульф. И, что еще хуже, отсутствием послушания.

– Я… Преподобный… Простите…

– Уйдите. В часовню. Помолитесь, переждите в смирении, а вдруг да снизойдет на вас милость откровения. Эй, вы, освободите узника, да живо. И давайте, давайте, уходите. Все!

– Преподобный отец…

– Я сказал: все!

Инквизитор уселся за стол, на место, освобожденное братом Арнульфом, отодвинул немного в сторону мешающее ему распятие.

Молча указал на скамью. Рейневан встал, застонал, доковылял, уселся. Доминиканец засунул руки в рукава белой рясы, долго приглядывался к нему из-под кустистых, грозно сросшихся бровей.

– Ты родился в рубашке, – сказал он наконец, – Рейнмар из Белявы.

Рейневан кивком подтвердил, что знает. Ибо спорить было невозможно.

– Тебе повезло, – повторил инквизитор, – что в этот момент я проходил мимо… Еще бы два-три поворота винта… Знаешь, что было бы?

– Могу себе представить.