Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Артём АБРАМОВ, Сергей АБРАМОВ

УБЕЙ СТРАХ:

МАРАФОНЕЦ

Всё, что сказано здесь, было, а всё, что будет, будет сказано. Книга Пути
Глава первая

БЕГ

Всё в его жизни с утра было фантастически скверно: и лицо, и одежда, и душа, и мысли, а если продолжать цитату, хорошо бы — не перевранную, то и дела, и настроение, и погода за окном, и перспективы на завтра.

Здоровье вот, правда, не огорчало. Пока.

А ещё — гадкие сны. Они появились недавно. Первый: он бежит по пустой дороге, ровной асфальтовой магистрали, безмашинной, безлюдной, справа — лес, слева — грязно-серые бетонные стены, бежит в панике, холодея от страха, от обречённого ожидания: там, за видным уже поворотом, — страх неизбежный, необъяснимый. Он входит в поворот, совсем пропадая, и — финиш. Пробуждение. Ночь, комната в двадцать квадратов, сбитое одеяло, синий отсвет крышной рекламы в окне, рядом на подушке — смрадное дыхание кота, светится на электронных часах электронное время: четыре с копейками. Утра.

Это — первый сон. А иногда — и в последнее время всё чаще — другой.

По ровной пустыне, где ни кустика, ни колючки, под ногами — пружинящая сухая земля, спёкшаяся, потрескавшаяся от неимоверной жары… Пот в три ручья, во рту наждачная сухость… А впереди — цель. А может, и не цель, но что-то, к чему непременно стоит двигаться, ибо, даже загнанная в экстремальные условия, человеческая логика не прекращает работать и, как справный компьютер, предлагает пути развития событий. Вот — путь. Впереди — километрах в четырёх-пяти — гора. Даже не гора, а горка, сопка, холм, бугор, возвышенность, горделиво торчащая на скучной столешнице ландшафта, окружённая несколькими собратьями-сестрицами росточком поменьше. И вроде бы растёт на них что-то… кактусы? пальмы?.. отсюда не видать. Тогда надо добежать, посмотреть, может, там найдётся вожделенный тенёк и говорун-ручей с холодной до ломоты зубов водой… Хотя — откуда такое здесь? Но добежать всё равно надо. Не двигаться нельзя — изжаришься. Проще собраться с силами, рвануть спуртом, промахнуть эти несчастные десять километров — что нам, стайерам! — и…

А вот после «и» — опять, как и в первом сне — ничего. Усталость и жара добивают, не дают ступить ни шага, в глазах темнеет, и он просыпается в мокрой от пота постели, с безумным желанием нахлебаться воды. На этот случай — для этого сна (кто знает, какой приснится?) — рядом была припасена пятилитровая ёмкость с родниковой водой, регулярно покупаемая в супермаркете. Напиться. Жадно, шумно, проливая на простыню (что ей, она и так хоть выжимай), оглядеться, чтобы увидеть знакомую картину: ночь, комната в двадцать квадратов, сбитое одеяло, синий отсвет крышной рекламы…

И снова всё повторяется наяву: скидывает кота в ноги, быстро засыпает, спит до звонка будильника в семь тридцать. Сон — тоже как первый! — живёт в сознании от душа до бритья…

Но чёрт с ними, со снами, они — фантазия, фата-моргана, а жизнь между тем никто не отменил, положено врубаться в неё, как ни противно.

Но вот вам пресловутая волшебная (почему так?) сила привычки: на кой хрен подниматься в семь тридцать, лезть под холодный душ и бриться с ненавистью к себе, если можно спать до упора, ну хотя бы до девяти, до часа, когда серый зимний день съедает рекламу, некорректно бьющую ночью в окно? На кой вообще хрен неполезные для организма утренние телодвижения, если спешить некуда? Работы нет, жены нет, детей нет, а коту задан корм с вечера — непортящиеся кошачьи сушки: соскочи с койки и жри, бездонный зверь… Но волшебная сила тупо ведёт тебя на автопилоте, и встаёшь, и бреешься, и сметаешь обезжиренный кефир с неровно поджаренным хлебом, и привычно влезаешь в Сеть в поисках предложений работы, бродишь там странником неприкаянно долго и всё равно безрезультатно. Не запущено в Сеть ничего для тебя интересного.

Имеются, однако, некие накопления, есть, есть денежки, есть кое-какие заказы на переводы, поэтому позволяешь себе пока искать именно интересное, а не абы что — для выживания.

Впрочем, не пропала надежда и на друзей. Точнее — на приятелей, потому что какие в нынешнее время друзья? Друзья — это из Дюма, из Ремарка, из «Тимура и его команды» на худой конец, понятие книжное, сегодня вообще — музейное. А приятели — это зримо и никогда прежде не подводило. Особенно если выпито вместе — море. Азовское хотя бы.

Правда, профессия маловостребуемая, вернее — обе профессии: лингвист-переводчик и спортсмен-легкоатлет, бегун на длинные дистанции, как то: десять тысяч и пять тысяч метров.

К месту вспоминается старая детская песенка про пони, который бегает по кругу и в уме круги считает…

Пора бы и познакомиться с пони.

Чернов Игорь, тридцать три, мастер спорта международного класса по бегу, бывший член сборной России, серебряный призёр Олимпиады на «десятке», уже профессионально не бегает, но может быть тренером, если какому-то идиоту нужен тренер по бегу вдоль стадионных пустых трибун.

Нет идиотов. Да и не хочется — тренером…

А кому нужен Чернов Игорь, те же тридцать три, лингвист, переводчик, знаток двенадцати языков, синхронно переводящий с шести, включая датский, например, или иврит, а остальные знающий пусть не для синхрона, но на весьма приличном уровне?

До сих пор нуждающиеся находились, даже пристойные деньги платили — за знания и память.

Вопрос. А откуда у тупого бегуна, отмеряющего ежедневно свои тренировочные километры, такие убойные способности к языкам? И ещё. Откуда у него нашлось свободное от бега время, чтобы их вызубрить?

Ответ. А на бегу и вызубрил. Ну, ещё институт, ясный перец окончил, но там — только английский и немецкий, а остальные поднабрал самостоятельно. Способность к языкам и впрямь убойная. Месяц — разговорный язык, три месяца — читаем без словаря, полгода — синхронный перевод влёгкую. Уникум.

Чернов любил — особенно с бодуна, утром, хлопнув залпом банку зелёного «Туборга» для облегчения похмельных страданий, — поразмышлять о вечном, в частности — о своей знаменитой памяти. Он очень надеялся, что она — вечна. Основание для сомнений было: в школе Игорь не радовал успехами педагогический славный состав, перекатывался с «тройки» на «четвёрку», а учитель литературы лез на стену от неспособности толкового с виду парня выучить наизусть стих Пушкина про «очей очарованье», к примеру, или монолог Чацкого про «карету мне, карету».

— Скажи мне, Чернов, — с тоской спрашивал «литератор» стоящего у доски ученика, — разве трудно запомнить такой умный и красивый текст?

— Трудно, — честно отвечал ученик — и не врал.

— А как же твои однокашники? Они ж запоминают… — апеллировал к классу «литератор».

— Они талантливее меня в этом занятии, — не стеснялся унизиться ученик, потому что и без любви «литератора» числился гордостью школы: успешно защищал её честь на всяких районных и городских спортивных олимпиадах.

Так было до срока.

А потом пришёл срок.

Чернов отчётливо, в мелких подробностях помнил тот сентябрьский день, когда он, десятиклассник уже и кандидат в мастера, бежал на юношеском чемпионате страны свои коронные десять, бежал ровно и мощно, ни о чём постороннем не думал, ничего кругом не замечал — машина и есть машина, даже если она человек — и вдруг словно взорвалось что-то в организме, бомба какая-то атомная возникла глубоко в желудке, взрыв очень больно и — вот странность! — невероятно сладко сжал все внутренности в какой-то огненный комочек, швырнул его вверх, вверх, вверх — в голову, в мозг, навылет, и Чернова накрыла такая невероятная по силе волна счастья, облегчения (улёта, если попросту), какой никогда не дарил ему даже, извините за интимную подробность, и самый славный оргазм.

А женщин-то он любил. Умел любить и хотел любить… Состояние это продолжалось тогда, как понял Чернов, секунду-другую-третью, но за эти секунды он оторвался от своих соперников метров на пятнадцать. Тренер допытывался:

— Откуда силы взялись в конце дистанции?

— Не знаю, — честно отвечал Чернов, потому что и вправду не знал.

Тот забег он выиграл с большим преимуществом, получил очередную цацку, а спустя несколько дней от нечего делать прочитал перед сном заданный на дом стих и с ходу запомнил его. И поднял руку на «литературе», выдал текст с выражением, получил от ошарашенного педагога:

— Ведь можешь, подлец! Как это тебе удалось?

— Не знаю, — честно, как и тренеру, ответил Чернов, потому что и вправду не знал.

С тех пор будто шлюз прорвало: любой прочитанный или услышанный текст — мухой! С первого прочтения. До школьной медали не добрался, потому что чудом обретённое свойство памяти не хотело распространиться на точные науки: тем одной памяти не хватало, требовалась сообразиловка, а «сладкий взрыв», как его Чернов про себя называл, на сообразиловку не действовал.

Чернов сначала не связывал «взрывы» с внезапно проснувшейся памятью. Бег — это да, взаимосвязь налицо, хоть и непонятна её природа. Но молод был Чернов, даже, скорее, юн, чтобы задумываться о природе органических (или каких там ещё?) изменений в здоровом организме. Чего зря голову-то ломать? Ну, приятно, ну, полезно, а почему так — да по кочану и по капусте. Анализировать происходящее внутри тебя, лелеять то и дело рождающиеся болячки и непонятки — это прерогатива возраста увядания, а Чернов существовал в возрасте расцвета, когда здоровье — данность, даже если она неподвластна здравому смыслу.

Они стали повторяться, «сладкие взрывы», хотя и нечасто. Но всегда — на дистанции, всегда — где-то перед последним кругом, всегда — неожиданно, как бы Чернов ни ждал их, ни пытался вызвать, вымолить по-нищенски у организма. Или у Бога. Но они приходили, когда хотел всё-таки, видимо, бег, а не организм. И всякий раз, когда они приходили, Чернов могучим спуртом вырывал победу у соперников, сначала обалдевавших, а потом уже изначально, чуть не со стартовой линии ждавших черновского спурта, боявшихся его. Впрочем, в ту пору Чернов и без таинственных «взрывов» часто побеждал, сам, сил было — через край, тогда его и в сборную взяли, тогда он и на Олимпиаду поехал, и серебро там оторвал — опять сам, к сожалению. Был бы «взрыв» — оторвал бы золото, а так…

Он никому о «взрывах» не рассказывал, точнее — никому после визита к некоему светочу медицинских знаний. Решился-таки, несмотря на нерассуждающий возраст, точили его, значит, сомнения: почему да отчего и не смертельно ли это… Светоч внимательно выслушал невнятный рассказ до омерзения здорового пациента, поспрошал вроде бы заинтересованно о подробностях явления, повыяснял, значит, анамнез, признался:

— Впервые сталкиваюсь, знаете ли. Странноватая особенность… Так говорите: всегда неожиданно, непрогнозируемо?

— Всегда, — подтвердил Чернов.

— И только во время бега?

— Только.

— И считанные секунды?

— Две, три…

— Как же мне прикажете вам помочь, если я стар и слаб? — Светоч был старше Чернова максимум лет на пять и здоров на вид, как конь Юрия Долгорукого. — Бегать с вами и ждать, пока вас, извините, достанет? Тогда, голубчик, не вам, а мне помощь понадобится. От инфаркта… А вы уверены, что эти, как вы их называете, «взрывы» вам в радость?

— Однозначно, — усмехнулся Чернов, понимая, что с врачом он, похоже, пролетает.

— Так и радуйтесь! В жизни, голубчик, так мало радости, что жаловаться врачу на приятное только потому, что неизвестно его происхождение, — это извращение. Как врач вам заявляю… Впрочем, хотите — пропишу вам что-нибудь средней убойности. Попейте…

Убойное пить не стал. Водка — она как-то привычнее, понятнее. Вот её-то он и начал пить — здоровью вредить, невзирая на предупреждения Минздрава.

Ну, «пить» — это, конечно, чересчур, точнее будет — употреблять, но делал это со вкусом и неэкономно. Вольных приятелей, желающих чокнуться с каким-либо чемпионом-рекордсменом, находилось много, об этом социальном явлении писано-переписано. Чернов исключением не стал.

Сошёл он с дистанции тихо, без прощальных фанфар, да и отмеренная всё тем же Богом — или кем там наверху? — феноменальная память вовсю тащила его из спорта: уже и институт оканчивал, уже и языки отлично пошли — чего зря бегать! А «сладкие взрывы» вне беговой дорожки почему-то не рождались, хотя регулярно, после утреннего «Туборга», натягивал кроссовки и бежал в Сокольнический парк — выпаривать с потом накануне выпитое.

Жалел о пропаже волшебных моментов счастья-на-бегу? Не то слово. Особенно поначалу. А потом притерпелся и без «взрывов», счастье ограничил обычными оргазмами, опять пардон за излишнюю интимность, даримыми любимыми и не очень женщинами. А что до «взрывов» — понимал: чудо исчезает, когда его перестают ценить, когда относятся к нему как к данности.

Жена, когда уходила от Чернова, бросила в сердцах:

— Ни хрена ты, Чернов, не ценишь: ни дела своего, ни таланта, ни близких тебе людей. Живёшь, как в гостинице. Бог дал — спасибо. Не дал — тоже не помрём… И приятели твои — не люди, а так, лица. Если запомнишь их по пьяни… — Помолчала секундно в дверях, добавила: — Когда остановишься — позвони. Или когда снова побежишь…

Оставила, значит, надежду. Хотя и не объяснила, куда Чернову бежать следует.

И что он в итоге имел и имеет к своим пресловутым тридцати трём?

Перечислим.

Имел: жену, как уже сказано, не выдержавшую «гостиничного» мужа; отца и мать, мирно почивших (давно) в родном далёком городе Усть-Кокшайске; личное авто, минувшей осенью угнанное со стоянки у подъезда не опознанными милицией похитителями. (К слову: что угнали — славно, опять много бегать стал, всё на пользу: живот, худо-бедно, плоский, мышцы, если уж и не стальные, так и не кисельные, сам сух, как йог.) Имеет: квартиру в Сокольниках, заработанную с помощью неординарных способностей мышц; мебель, книги (много), одежду (маловато для неофита-холостяка…), роскошную, но тёмную по смыслу картину неизвестного художника «Бегун» (кто-то подарил, название условное), где изображён некто в белой хламиде, несущийся по пересечённой местности, кое-какие денежки в заначке, как уже отмечено, и ещё — кота, добровольно пришедшего, в отличие от жены, в дом и прижившегося там прочно (уж извините за некорректно выстроенный ряд имевшегося и имеющегося: люди, вещи, фауна…). Немного, но другие и того не имеют. Чернов был доволен в принципе, а сверх принципа мечтал лишь о постоянной работе, о прибыльном применении неординарных способностей интеллекта.

А жена… Ну, остановился он — в смысле выпивки и в смысле приятелей, — точнее, почти остановился, вот — бегать вовсю начал, и опять всплыла робкая надежда на возвращение счастья-на-бегу, «сладких взрывов».

Надежда… Надеяться, говорят, не вредно…

А жене не позвонил: поезд, считал, ушёл. Время разбрасывать камни окончилось. Ко времени собирать их Чернов был не готов.

В тот день…

(Sic! Прервёмся на минуту. С этого банального набора слов — «В тот день…» — начинается новейшая история Чернова Игоря, тридцать три, подводящая жирную черту под прежними историями, но не зачёркивающая вышеназванных интеллектуальных и спортивных талантов его, а напротив — вовсю их использующая…) Итак, в тот день он, отсмотрев леденящий спящую душу сон об ужасе за поворотом, доспал между тем до подъёма, проделал традиционные утренние действия, однако в Сеть забираться не стал. Надел новенький малонадеванный рибоковский костюмчик, кроссовочки, ещё не испытанные километрами, на ноги нацепил и выбежал прямо в морозное воскресное зимнее утро. Он бежал от метро по Сокольническому валу, похожему, как сказано ранее, на улицу из сна (справа — лес типа парк, слева — грязно-серые бетонные стены домов типа город), легко нёсся по снежку, не убранному с тротуара, в сторону боковых, вечно распахнутых ворот парка, ведущих прямиком в ту его часть, которая и считается у местных жителей лесом. Если можно назвать так истоптанные ими, жителями, и засранные их собаками аллейки среди больных городских деревьев. Но — зима на дворе, воздух чист и звенящ, людей и собак в этот час в парке или в лесу — немного.

Вот добегу, думал Чернов всё-таки мрачно, вот нырну в ворота, и будто я и не в Москве уже, будто где-нибудь в дальнем Подмосковье или вообще даже в Рязанской губернии, в Сибири, на Чукотке, где — никого, где никто не лезет к тебе с дружбой или советами, где ты — один, Бог, царь и герой в одном флаконе…

Глупости, по сути, в голову лезли. А ведь прежде — никаких глупостей, которые отвлекают от прекрасной идеи бега плюс победы, никаких посторонних мыслей — лишь холодный счёт кругов. Пони.

Так то на стадионе, на круге, точнее — овале, а здесь — путаные дорожки в лесу, снежок скрипит под подошвами, струйка пота потекла по спине, птица на ветке никого не боится, а на другую ветку зимнее солнышко нанизано, круглое и бледненькое — ах, счастье! — а ты, хоть и не в тундре, всё равно — Бог, царь и герой… То есть идея бега, как видно, никуда не делась, но, лишённая победной составляющей, перестала быть самоцельной. Так и просится на ум махровая банальщина: была у него жизнь ради бега, остался бег ради жизни.

Но описанные милые радости с птицей и солнцем на ветке были ещё впереди, а пока Чернов чесал крупной рысью по родному Сокольническому валу, дышал размеренно и ровно, дыхалки ему хватало надолго, несмотря на некие всё же злоупотребления той veritas, которая in vino. А улица между тем была на диво безмашинна и безлюдна — как в первом дежурном сне. То ли спали ещё сокольнические жители, то ли чума пришла в их бетонные дома и выкосила всех до одного, включая собак. Оба предположения казались Чернову фантастическими, но он и не искал достоверных, а просто бежал себе и бежал и плавно вошёл в поворот, за которым всегда имел место обветшавший дворец хоккейных баталий. Всегда имел, а нынче раз — и не имел никакого места!

Или всё же имел, куда он денется, просто Чернов его не увидел, не до дворца Чернову стало.

Внутри, в животе — в желудке, в кишках, в печёнке, какая в черту, разница! — медленно-медленно рождался знакомый холодок, предвестник «сладкого взрыва», а ведь давно решил, что — всё, фигец котёнку, отвзрывался, но — вот он, вот вот, вот, вот!.. И провалился, а точнее — рухнул в счастье ослеп, оглох, перестал существовать, или опять точнее — разлился морем, да что морем — космосом распахнулся, превратился в бесконечность, стал Богом, только Богом и — никаких царей и героев!..

И умер…

… И снова ожил — как прежде, как всегда оживал, — только успел поймать за хвост залётную мыслишку: ну никогда же так пучково не колбасило, ах, кайф!.. И побежал мощнее, всё ускоряясь — будто опять победа у финиша ручкой замахала. И пришёл в себя, наконец. И осознал себя. И увидел, что зима кончилась. То есть её здесь и не было — зимы.

И пришло ключевое слово: «здесь»! Антоним пропавшего «там».

Чернов сразу выделил ключ и сразу встал. Требовалось нечто большее, нежели его малость убитая вчерашней гулянкой сообразиловка, которой он и в обычном-то режиме не блистал. «Там» — там осталась зима, остался снег под ногами, осталась Москва, а в ней — район Сокольники, парк, лес, хоккейный дворец, родной дом, квартира, кот на постели… «Здесь» — здесь, блин, ни хрена этого не было, не бывало, быть не могло. А было: дорога-грунтовка, укатанная, утоптанная, хотя и узкая, однорядная, если автомобильный термин использовать. Но, похоже, автомобили по этой грунтовке не ездили, не доезжали сюда: не оказалось на мягком грунте ни одного, даже затёртого, следа протектора. А дорога тянулась вдоль невысоких красно-жёлтых холмов, из которых торчали какие-то кактусовидные растения, за холмами были другие холмы, за другими — третьи, а дальше — горы, что справа от дороги, что слева — пейзаж удручал всяким отсутствием людского духа. И ещё: небо над дорогой и холмами было ослепительно голубым, солнце — за отсутствием подходящей ветки — торчало прямо посреди неба, то есть в зените, и шпарило так, что тонкая струйка пота, начавшая свой путь по спине ещё «там», «здесь» превратилась в потоп. Говоря короче, жара стояла адова, и Чернов, одетый для «там», сразу вспотел.

Мгновенно возник в памяти дежурный — второй! — сон про пустыню. Образ тот же, ощущения те же, в деталях вот только разница имеется: там, во сне всё было более плоским, более пустынным, неживым и нежилым. Здесь даже поинтересней — поживей! — как-то. Только жара та же самая…

С нежданной злобой подумал: хотел «сладкого взрыва», наркоман? Получай! Куда уж слаще…

Но за злобой пришло пусть паническое, но вполне логичное сейчас любопытство: что случилось?..

Чернов встал как вкопанный, что считается дурным литературным штампом. Но что бы вы написали иное? Штамп всегда точен — на то он и штамп.

Так что встал Чернов как вкопанный (столб? деревце? лопата?) и начал осмысливать увиденное. Многолетний бег на длинные дистанции выработал у Чернова такие полезные качества, как терпеливость, рассудительность, склонность к подробному анализу того и сего, умению раскладывать по полочкам всё, чему на них положено лежать, и т. д. и т. п. А может, стоит поменять причину и следствие и предположить, что именно эти замечательные качества подвигли в своё время среднего ученика, не способного упомнить Пушкина с Грибоедовым, именно к такому виду спорта — из многих имеющихся. Но не время сейчас что-либо местами менять, время — выводы делать. Во всяком случае — пытаться. Чернов — подведём итог сказанному — всегда, даже до появления «взрывов», был человеком прагматичным, если не считать некоторых, обретённых внове дурных привычек, помянутых выше, вздорным и непродуктивным эмоциям не подверженным. Знал точно: что хорошо спринтеру, стайеру — смерть. Посему он не стал терять лишнее время на остолбенение. Постоял, как вкопанный, секунду-другую и выкопался. Фантастика — литература ныне распространённая, Черновым уважаемая, о параллельных пространствах читано-перечитано, и коли вместо зимнего парка глазу является летняя… что?.. ну, пустыня, к примеру, то либо совершён пространственный переход, либо Чернов сошёл с ума.

Последнего Чернов тоже не исключал: переход, как утверждают фантасты, всегда мгновенен, а странности начались сразу по выходе (или выбеге) из подъезда: отсутствие людей и машин — чем не фантастика или сумасшествие?.. Сколько вчера на грудь принято?.. Лучше не вспоминать…

Чернов вообще-то удивился. И сильно. Всё-таки интеллект интеллектом, а человеческая психика плохо воспринимает невероятное. Оно не всегда очевидно — даже когда его можно потрогать, взять в ладонь горсть сухой красноватой земли, потереть, просыпать между пальцами. Оно не всегда очевидно, потому что есть границы у материализма, на коем — прав товарищ К. Маркс! — зиждется мир, и если человеческий разум вынужден пересечь эти границы, то не исключено, что он, разум, не выдюжит — свихнётся. Старое правило: чтобы не свихнуться, займись привычным, рутинным, монотонным. И Чернов побежал.

Бежал и всё-таки думал: почему он не запаниковал по-чёрному, не повернул назад — к людям, к родному метро «Сокольники», к родному дому, к родному коту, почему не попытался в чужом пространстве отыскать обратный вход в родное? Это один Чернов думал — человечный человек. А расчётливый легкоатлет, беговой автомат, автоматически умеющий раскладывать себя на десять изнурительных километров, думал о другом: что там — за десятым? Или за двадцатым? Или за сотым? Или нет в этом «здесь» ничего, кроме холмов и кактусов, а утоптанно-укатанная дорога никуда не ведёт или, вернее, ведёт в никуда?.. Но он же был прагматиком, Чернов, он понимал, что дорога — рукотворна, а значит, по концам её должны найтись те, для кого она проложена мимо холмов и кактусов. И в самом деле, не стоять же бессмысленно! «Сладкий взрыв» необычайной силы распорол мир Чернова, и стайер выпал в прореху. Но коли сумел выпасть, значит…

Ничто ничего не значит, здраво понимал Чернов и поэтому бежал вперёд, к людям, к жизни, потому что раз уж он остался на дистанции, то с ума не сойдёт. Сто пудов! А о том, что сзади нет никакой прорехи, не видно её, что она затянулась в этом горячем воздухе — даже следа не осталось! — о том как-то не думалось. «Не видно» не значит «отсутствует». Это — из другой фантастической книги. К слову, великое свойство любого человечного человека: не думать о нежелательном, отметать его, оставлять на потом. Даже если этот человек — стайер-полиглот, помнящий не только прочитанную фантастику, но и изучаемую в своё время в институте науку логику.

Но не для жизни она, наука эта…

Кроссовки быстро стали из белых красно-жёлтыми, грязными, белейший рибоковский костюмчик — тоже, но Чернов был выше подобной мелочи, он мчался вперёд, неведомо куда, но зато в ту же сторону, в какую начал бег в далёких отсюда Сокольниках. Как он это определил? Да просто ни «там», ни «здесь» не сворачивал он с выбранного направления. И не терзали его пустые сомнения: а вдруг не в ту сторону, а вдруг надо всё же назад, бороться и искать, найти и не сдаваться (цитата), ловить, слепо тычась, тайные дыры нуль-переходов? Зачем? Их нет, как ни гляди (а он поглядел), а Земля — круглая в любом пространстве-времени, рано или поздно вернёшься в то место, с какого начал бег. А то, что это — Земля, Чернов не сомневался. Во-первых, не хотел сомневаться, иначе — зачем бежать? Тогда надо лечь, предаться унынию и горести и покорно ждать смерти. Но не учили его унывать ни в спорте, ни в работе! А во-вторых, солнце светило по-земному привычно и внешне походило на привычное земное солнышко, а жар его не вызывал вздорных сомнений в галактических координатах милой сердцу каждого землянина окраинной звезды. А что не зима, так в январе и в Африке не холодно. Может, Чернов в Африку провалился…

Эта абсолютная уверенность в собственной правоте мысли либо поступка, как ни странно, помогала Чернову жить и даже выживать с некой моральной прибылью, не огорчаясь жизненными неудачами, периодически его посещавшими и, казалось бы, по определению призванными оную уверенность разрушать. Ан нет, не получалось у них! Парадоксальное, конечно, соседство — мироощущения и миропребывания, но тем не менее имело место…

Не стоит полагать, что Чернов в личной жизни только то и делал, что бегал. Языковая его специальность, незаурядная сила памяти как раз располагали к сидячему образу существования, да вот ведь и машина у него когда-то жила и ездила — с ним внутри. Но годы и годы изнурительных (не фигура речи) тренировок — изо дня в день, из зим в вёсны — приучили его жить, иносказательно выражаясь, на бегу, на дистанции, у коей есть старт и финиш. То есть принимать решения и целенаправленно их осуществлять, неуклонно рулить к намеченной цели, не терять времени вообще, а в частности — на пустые и вздорные размышления типа: а правильно ли ты поступаешь? А с той ли ноги ты начал? К месту вспомнить байку о разучившейся ходить сороконожке… Но характер бегуна — это не просто и не только бег. Это, как уже отмечалось, идея: начал бежать — беги до финиша. Во всём…

Усмехнулся про себя: и в гулянье тоже? И сам себе подтвердил: и в нём. Вполне русская черта: работать — до одури, гулять — до драки, любить — до смерти. И не надо искать омут там, где вода прозрачна до дна. Жизнь всегда — движение, и чаще всего — вперёд. Каждый двигается, как умеет: кто помедленнее, кто побыстрее. Чернов умел быстро и долго и не задавая ни себе, ни окружающим лишних вопросов типа: с какой ноги начинать бег…

Поэтому он и сейчас не раздумывал, а бежал уже буквально: кривая вывезет, до сих пор вывозила.

И ведь прав, как всегда, оказался: вывезла кривая. В смысле дорога. Выскочил на очередной пригорок и увидел впереди, внизу, в неожиданно открывшейся просторной долине, километрах в трёх всего — город.

Ну, пожалуй, город — это сильно сказано. Невысокий белый городок, который можно было целиком охватить взглядом (с трёхкилометрового-то расстояния да с некой всё же высоты), отдалённо похожий (раз уж Чернов начал искать земные сравнения) на типичные для южных стран предгорные городки. Одноэтажные и, реже, двухэтажные белые домики, обнесённые по периметру городской стеной, тоже белой (побелённой?), крохотные терраски на плоских крышах, какие-то даже малолиственные деревья, кривые, многорукие, не кактусы, хотя кактусы тоже росли. Подальше, где-то в центре городка, на возвышенности — здание побольше остальных. Мэрия? Храм?..

Три километра — не расстояние. Он легко, ровно дыша, вбежал в городок, в неширокую улицу, тоже грунтовую, тоже утоптанную или укатанную, как и дорога к городу, начавшуюся сразу за стеной. Солнце лишь немного отклонилось от зенита к западу, жара стояла неслабая, и улица оказалась пустой — как и принято на планете Земля в маленьких жарких белых предгорных городишках. Полдень. Зной. Сиеста. Но весть, как и мысль, непредсказуема. Кто первым увидел бело-грязного потного бегуна, ворвавшегося в сонный город? Как этот «кто» передал весть о нём дальше? Бог знает… Но на крышах, на ступеньках, ведущих к дверям, стали появляться люди. Жители. Явно удивлённые, даже сильнее — изумлённые (Чернов видел лица…), они провожали глазами уже медленно, трусцой бегущего Чернова, молчали.

Тишина плыла над городком — тягучая, как жара.

Чернов отбросил мысль, что надо бы остановиться, заговорить с кем-нибудь из вышедших, услышать речь, понять — что за язык. Да, надо понять, но — позже. Он взял себе ориентир: здание в центре — и бежал к нему, полагая, что туда непременно сойдутся жители. Любопытство сильнее традиций, сиеста нынче побудет. Но всё же привычно — как на финише стайерского забега — поднял сведённые руки над головой. Так и бежал.

А люди смотрели и по-прежнему молчали и не отвечали ни словом, ни взмахом. И он начинал думать, что его появление в городке — нежданно, а может, и нежелательно. Или, напротив, ожидаемо и желанно.

Глава вторая

ГОРОД

Куда, к чёрту, он попал, Чернов невезучий? Что это за место, что за время, что за люди? Почему они так колюще на него смотрят, буравят глазами-свёрлами — мужчины, женщины, дети? Чем он им не угодил? Или в их дремучий городишко не положено забегать кому ни попадя, а наоборот — положено загодя высылать послов с верительными грамотками: мол, бегу на вы… Ишь, вылупились! По улицам слона водили… Только он, Чернов, никакой не слон, а просто заблудившийся в пространстве-времени (так или не так?) человечек, махонький-премахонький рядом с той дырой, которая столь просто и столь жадно схавала его посреди Сокольнического любимого вала.

Схавала-вала. Нечаянная аллитерация.

Однако ты ещё ничего, лестно оценил себя бегущий трусцой Чернов, однако ты ещё можешь шутить над собой и над ситуацией, значит — не всё потеряно, а что найдётся впереди — будем посмотреть, как писали классики…

А жители городка, казалось, высыпали на улицы все до единого, даже почтенных старцев в домах не забыли: вон какие древние экземпляры имеют место, прямо-таки Авраамы с Моисеями, седые бороды до груди, седые волосы до плеч, белые (полотняные?) длинные рубахи. Стричь старцев, что ли, запрещено местными обычаями? Табу?..

Но вот слово сказано, имена названы, и Чернову показалось, что городок и впрямь похож не на абстрактный южный предгорный, а на вполне конкретный — какой-нибудь Гиппос или Гергесу, только времён Иисуса, естественно, или даже раньше. Но, подумав здраво (если на бегу можно — здраво), решил: всё-таки позже — дома или домишки побольше и побелее, чем во времена Иисуса, аккуратнее и даже богаче, тут вам и водовод тянется вдоль улицы, значит — начало его расположено где-то высоко в горах, где бьёт чистая вода, а всякие Гиппосы и Гергесы в библейские времена такой роскоши не знавали, питьевая вода в тех краях была драгоценностью. Чернов когда-то интересовался реалиями Библии, читал немало… И ещё отметил: одежда горожан — хоть тоже похожа на иудейскую или эллинскую — а и она на диво чисто выглядит. А и то понятно: есть вода — не жалеют на стирку, выходит.

Лица у людей, правда, странные. Будто масками затвердевшие: одно выражение на всех. Какое? Ну, удивление — это ясно, но круто замешанное на ожидании. Ожидании чего? Такое ощущение, что ждут они от Чернова либо блага, либо худа. Чернов не мнил себя психологом, однако чувство это читалось столь ясно и повторялось от лица к лицу, что Чернов забеспокоился: а если он не оправдает их неясных надежд? Что с ним сотворят? Убьют? Изжарят и съедят? Или распнут?..

Факт, факт: есть силы для некой, пусть хиленькой и мелкой, но всё же иронии, значит, он выплывет. Или, точнее, выбежит. Было. Не впервые бегаем. Только хорошо бы понять, где и когда бежим. Фантастика любима в книгах и — если ты дома и на диване. А фантастика в реальности (парадоксальное словосочетание, но тоже — факт!) — этого Чернов не проходил. Да этого вообще никто никогда не проходил — в реальности-то…

А городок казался старым и новым одновременно, будто давным-давно возведённые дома-домишки постоянно обновлялись, а то и перестраивались хозяевами, а уж прихорашивались — частенько. Со своей дистанции Чернов не мог определить: побелены они или покрашены, но стены смотрелись опрятно и свежо, посему ещё одна ассоциация всплыла: украинские белёные хатки… Тут же загнал ассоциацию вглубь: только и общего, что белизна стен, ни тебе соломенных крыш, ни аистов в гнёздах, ни мальв у плетней. Растительности — почти никакой. Лиственные деревья и кактусы, увиденные с трёхкилометрового расстояния, где-то прятались, может быть — за домами… Сон о жаре оказался провидческим, если не в подробностях, то в сути: красно-жёлтый фон, местность гористая, флоры вокруг — по минимуму, и надо всем царит раскалённая сковородка солнца. А что сам городок в сон не являлся, так Чернов, не исключено, лично в том виновен: не выдерживал давящего ужаса, вырывался в явь слишком рано…

В одежде жителей тоже преобладал белый цвет: белые длинные платья женщин, прихваченные в талиях голубыми или розовыми кусками материи, белые рубахи мужчин, белые штаны чуть ниже колен, иногда — голубые и даже синие шейные платки, закрывающие шеи. Просто, но нарядно. И дети — в таких же рубашонках, только цвета у них разнообразнее — и голубые есть, и синие, и светло-жёлтые, и зелёные, как несуществующая в округе трава, и даже красно-жёлтые, как горы, окружившие городок. Мужчины, как и старцы, все — бородаты, но бороды аккуратно подстрижены, не болтаются неопрятными метёлками. Головы у всех непокрыты — даже у женщин. Украшений — никаких: ни ожерелий, ни браслетов, ни серёг, ни перстней. Обувь — кожаные сандалии на ремешках, детвора — босиком, ноги, естественно, грязные и в ссадинах: детишки, в свободное от наблюдения за Черновым время разумеется, вели себя так, как все дети всех народов во все времена.

Чернов делал выводы на бегу: по внешнему виду жители близки иудеям, близки эллинам, близки латинянам, но в сумме — ни те, ни другие, ни третьи. Скажем, иудеи времён Христа — и ранее! — не знали штанов. Одна рубаха без мантии поверх — и человек в той же Иудее считался нагим. Украшения обожали женщины всех народов. Головные уборы были необязательны, но всё же предпочтительным считалось покрыть голову. В Иудее, например, — платком. Ну и так далее, лень вспоминать…

Но всё же: что за язык?.. Раз мёртво молчат, надо попытаться пробить мертвечину.

Чернов опять поднял руки горе и крикнул на иврите, обращаясь ко всем и ни к кому:

— Привет вам, добрые люди!

Повторил то же по-гречески, на латыни, по-испански… Несколько секунд висела мёртвая тишина, только шлёпали его кроссовки по сухой земле. И вдруг тишина разорвалась нестройным разноголосьем:

— Привет тебе, бегун!.. Ты пришёл!.. Слава бегуну!.. — И уж вовсе несуразное: — Спасибо тебе, бегун!..

Чернов понял всё, кроме главного: что всё-таки за язык? Сам себе изумился: как это так возможно с точки зрения лингвистики — не объединить разрозненные понятные слова в нечто целое с точным названием? Раз понял, значит, не чужое, знаемое, слышимое… И мгновенно, как озарение: это же просто дикая смесь древнееврейского и арамейского, хотя и, странно произносимая, с какими-то гортанными, горловыми звуками. А странно произносимая оттого, что никогда не слышал живого арамейского, только пробовал самостоятельно читать на нём что-то из свитков Кумрана и Наг-Хаммади, интересно было. Может, он так и звучит — гортанно, с клёкотом… Стало спокойнее. Поначалу можно будет ивритом пользоваться, да и арамейских слов он немного, но знает. Короче, для бытового общения хватит, а за пару-тройку дней он — буквально — наслушается, постарается максимально увеличить запас, и жить станет комфортней.

И опешил от собственной — как запрограммированной! — обречённости: а ведь, похоже, он смирился с неизбежностью сколько-то долгого пребывания в чужом мире, в этом сраном городишке, где зной стоит, как вода в стакане. А он, Чернов, как кусок сахара в том же стакане: и тает, и тает, и тает, костюмчик — хоть выжимай. Знал бы, что приличий не нарушит, снял бы, бежал нагишом. Однако политкорректность — она и в чужом мире, в сраном городишке оною остаётся…

И он, Чернов, здесь тоже остаётся, как к гадалке не ходи, и не на день-другой-третий, а на не определённую никем (разве что кем-то свыше…) уйму времени, и никто (особенно тот, кто свыше…) не станет интересоваться мнением Чернова по сему поводу. Казалось ему, что всё с ним случившееся — не случайность вовсе (тавтология намеренна), а некий Процесс с большой буквы, в котором Чернов должен играть некую же специальную роль. Километры километров, набеганные за долгие годы в гордом одиночестве (на дистанции нет попутчиков, только соперники!), приучили осознавать происходящее в жизни не фрагментарно, не как цепочку случаев, а целостно — именно Процессом. Бегом. Начав сей бег в Сокольниках, Чернов рано или поздно где-то закончит его. Где? Лучше всего — в тех же Сокольниках, но может статься, что совсем в ином пункте пространства-времени, раз уж дистанция пролегла в не им заданных пространственно-временных координатах. Он — стайер, Чернов, не только по спорту — по жизни тоже, по отношению к ней, по логике мышления. Он только начал бежать, времени прошло — копейки, пространства освоено — устать не успел, и вряд ли он, лишь глянув одним глазком на чужие миры-времена, сразу же где-нибудь финиширует. В таком случае провалиться в прореху должен был не он, а какой-нибудь его прежний корешок по легкоатлетической сборной — из спринтеров, из стометровщиков. А провалился-то он, стайер. Значит, бежать ему по определению — или, если хотите, по предназначению! — ещё долго, надо беречь дыхалку и силы и не тратить их на пустые и бесполезные страдания.

Всё вышесказанное подразумевает наличие в Процессе «кого-то свыше». Хотите — Бога. Хотите — Высший Разум. Хотите — Генерального Конструктора. Хотите — Ещё Кого-нибудь. Вопрос терминологии… И это не мистицизм, а нормальная логика человека, точно знающего, что в привычной земной жизни никаких прорех ни в пространстве, ни во времени не существует.

А между тем — добежал до намеченного здания.

Оно и вправду было куда больше и выше остальных. Квадратное в плане, такое же скучное архитектурно, как и жилые дома — гладкие стены, узкие окна, не пропускающие внутрь жару, наконец-то — редкие деревца вокруг, похожие на кипарисы-недоростки. Оно одиноко царило на тоже большой, по сравнению с улочками, площади, заполненной, как и улочки, людьми, уже откричавшими «приветы бегуну» и снова упорно буравящими его глазами.

У входа в здание, у распахнутых двойных дверей высотой в полтора человеческих роста, стоял высокий худой человек. Чёрная короткая борода. Чёрные, с проседью, тоже недлинные волосы. Чёрные густые брови. И неожиданно — синие-синие глаза, в которых Чернов не усмотрел ничего колючего, скорее — открытую радость встречи. Ну, ждал этот бородач Чернова, именно его и ждал, может — год, может — тыщу лет, но дождался и рад до смерти. Бородач протянул к пришлецу руки и сказал на угаданной Черновым смеси арамейского и древнееврейского:

— Здравствуй, Бегун. Мы так долго ждали тебя, и ты пришёл, как и завещано Книгой Пути. Теперь всё у нас будет удачно, и Небо над нами останется голубым, и Солнце — ласковым, и Вода — прохладной, и Хлеб — чистым, и Путь — счастливым. Здравствуй, Бегун.

Скорее всего произнесённое было формулой. То ли формулой приветствия вообще, то ли приветствия именно Чернову, то есть Бегуну. И если в своих беговых раздумьях сам Чернов означил термин «Процесс» заглавной буквой, уважая его и его возможного Конструктора (тоже с заглавной), то бородач уважал в своём приветствии всё подряд: и какую-то Книгу какого-то Пути, и Солнце, и Хлеб, и Воду, и даже самого Чернова, то есть Бегуна.

Чернов решил плюнуть на политкорректность: стоять — после бега-то! — в насквозь мокрой одежде было отвратительно, и, как ни странно в жару, знобко, посему он потянул молнию и содрал с плеч белую, ставшую тряпкой плотную куртку. А футболку, ещё более мокрую, всё ж постеснялся. Прежде она тоже была белой, сейчас стала серой, как из воды вынутой.

Бородач махнул кому-то в толпе, и оттуда вышла женщина, присела перед Черновым на корточки, склонила голову, пряча глаза, и протянула невесть зачем прихваченную на площадь (рояль в кустах?) полотняную белую ткань размером с хорошую простыню. Бородач обошёл женщину, забрал простыню и, как занавесом, закрыл Чернова от толпы.

— Сними мокрое, — сказал он. — Зачем так одевался? Ты же знал, какая здесь жара…

Всё было абсолютно понятно, Чернов чувствовал себя вполне уверенным — в смысле языка. Поэтому спросил:

— Откуда мне было знать?

И потянул через голову майку.

Бородач набросил на голый торс Чернова прохладное полотно, забрал у него майку и куртку, не глядя отдал женщине.

— Мирьям выстирает…

— Откуда мне было знать? — повторил вопрос Чернов, потому что уверенное утверждение хозяина его удивило.

Запахнул простыню на теле: стало легче. Даже жара показалась менее оглушающей.

— Ты забыл, — почему-то удовлетворённо сказал бородач. Повторил врастяжку:

— Ты за-а-бы-ы-л… — Обнял Чернова за плечи, чуть развернул, настойчиво подтолкнул к входу в здание. Оглянулся назад, к смотрящим, крикнул: — Расходитесь, братья и сёстры. Солнце ещё слишком высоко…

Они вошли в полутёмный высокий пустой зал. Свет, проникающий сюда сквозь узкие окна-бойницы, выхватывал из тьмы — особенно плотной после солнечной площади! — щербатые квадратные камни пола, длинные каменные лавки, впереди, у противоположной входу стены, — масляный светильник на тонкой высокой ножке-подставке, напоминающий по форме традиционную иудейскую менору, но язычков пламени здесь было не семь, а десять. За светильником Чернов углядел огромный — по виду тоже каменный — саркофаг, на передней стенке которого неведомый камнерез изобразил десять птиц — очень условно изобразил, схематически, если слово «схема» можно отнести к изображению живого существа. Десять огоньков в светильнике, десять птиц на камне… Число наверняка имело религиозное значение, да и здание, понимал Чернов, являлось храмом для отправления ритуалов некой религии, далёкой и от иудаизма, и от римско-эллинских обычаев. А уж от христианства — тем более!

Но и форма светильника, и аскетическая пустота храма, и, наконец, корни языка жителей — всё-таки Чернов упрямо склонялся к какому-то варианту еврейского монотеизма, хотя многое кричало против этой версии. Взять хотя бы каменных птиц! Не позволено было иудеям — из земной истории Чернова! — изображать живое, будь то человек, зверь или цветок…

— Мы пришли, — торжественно произнёс бородач, убрал руку с плеча Чернова и протянул её куда-то вперёд и вверх — за светильник и за саркофаг.

Чернов поднял глаза — они уже привыкли к полутьме храма, которую точнее было бы назвать полусветом, — и обалдел от неожиданности. Или всё же от Неожиданности: коль скоро здесь всё именуется с явно слышимым уважением, то обалдение Чернова следовало бы описывать одними прописными. И есть причина: на каменной стене имело место ещё одно изображение — нет, не птицы, не зверя, но именно человека, бегущего по пустыне в просторных белых, хотя и закопчённых пламенем светильника, одеждах. Пусть скверно исполненное с точки зрения современной Чернову техники живописи, пусть явно очень старое и не очень ухоженное (сырость, копоть, смена температур…), но сделанное на доске и красками.

Икона!

А по содержанию — точная копия с картины «Бегун», висящей в сокольнической квартире Чернова. Или наоборот: там — копия, а здесь — подлинник.

Кто бы на месте Чернова не обалдел от такой неожиданности? Провал во времени — это хотя бы для фантастики, для масс-культуры явление многажды описанное и отснятое на плёнку: пусть не верим в его действительность, но предполагаем возможность. А перемещение туда-сюда по времени и пространству изображения неведомого бегуна — это даже не из области фантастики! Это, блин, чисто мистика… И кто, спрашивается, бегун? Не Чернов ли? А картинка висела у Чернова уже лет шесть-семь, наверно, и он ни черта не знал о её мистической сущности, не думал, не предполагал.

— Кто это? — спросил он, вздрогнув от собственного голоса, слишком громко, как ему показалось, прозвучавшего в каменном храме.

— Ты, — спокойно ответил бородач.

Приехали, ещё более обалдело подумал Чернов. Вернее — прибежали. И, судя по всему, это далеко не финиш, тут он в своих стайерских грустных выводах был прав.

Можно было, конечно, позадавать традиционные вопросы типа «почему?», «каким таким образом?», «как это возможно?», можно было уйти в несознанку, потребовать назад свою мокрую одежду и гордо удалиться в горы, но все эти театральные экзальтации — не для Чернова. Он же определил для себя: дистанция продолжается и конца ей пока не видно. А посему чего зря суетиться? То, что должно случиться, ещё случится, а терпения Чернову не занимать стать. Да и в доме повешенного, как говорится…

Тут, похоже, все были повешенные — на символической верёвке, называемой «Бегун». Что ж, в одном местные фанатики не ошибаются: он, Чернов, — бегун, он — весь в белом, как и этот тип с доски древнего художника-примитивиста или с картины его позднейшего копииста. Он прибежал? Факт. Он может бежать дальше, если это позарез необходимо вышеуказанным фанатам бега? Несомненно. Уклониться возможно? Похоже, что нет. Так пусть объясняют, просвещают, наставляют, просят, требуют — что ещё? — а он станет корректировать просьбы и наставления, сообразуясь со своими возможностями и верой в происходящее.

Пока верилось. Городок, люди, дома, храм, вот бородач этот какой-то служитель какого-то культа — всё было настоящим, всё можно потрогать и понять: не сон. Сон остался там — за прорехой. А здесь…

А кому он служит — этот служитель? В кого они тут верят? Уж не в него ли самого, в Бегуна святого-непорочного-бегушего-по-пересечённой-местности?..

И спросил в лоб:

— А Бог-то у вас есть?

Хамский вопрос, конечно, но не политесы же разводить, когда вокруг — тьма. В смысле — никакой ясности…

Бородач, к удивлению Чернова, не обиделся, сказал мягко:

— Есть. Но не только у нас. Он — один у всех народов на этой земле. И у тебя тоже, Бегун. Мы называем его — Сушим, и это Он определяет Путь каждому, и это Он избрал тебя и сказал: иди и знай. И ты идёшь и знаешь, а что не помнишь ничего — это судьба предназначенная…

— А почему я нигде не вижу изображений Сущего?

— Потому что никто не знает, какой Он. А придумывать… В Книге Пути сказано: «Не пытайся понять, как выглядит Он, потому что Он не выглядит никак». Слышишь, Бегун: никак! О каких тогда изображениях речь?..

— Как же вы ему поклоняетесь? Не видя, не зная…

— Он — везде и Он — всё. Хочешь — поклонись камню: Он в нём. Хочешь — дереву, траве, горе, солнцу… Только зачем такое слово — поклоняться? Он не требует от нас никаких поклонов или иных внешних выражений униженности. Он — не выше нас. Он — вне нас и внутри нас, а поэтому Он — это и мы тоже… — Бородач улыбнулся мягко: — Не бери в голову лишнее, Бегун. Всё, что тебе нужно, придёт само. И я буду рядом. Я обязан быть рядом, потому что ты опять встал на Путь.

— Кто ты?

— Меня зовут Кармель. Я — Хранитель.

— Хранитель чего?

— Хранитель знаний и памяти — это в общем. А если конкретно, то — Книги Пути.

— Она там? — Чернов кивнул в сторону каменного саркофага.

— Ты вспомнил или догадался?

— Я должен был знать?

— Ты знал, Бегун. Ты всё знал. — В голосе Кармеля не было ни капли горечи или боли по поводу каких-то — не исключено, что великих и с большой буквы, как все здесь! — знаний, обронённых Черновым на каком-то Пути. Он просто констатировал факт наличия знаний и, соответственно, факт забывчивости их носителя, и они, факты эти, ничуть не волновали Хранителя.

Почему ж они должны волновать Бегуна?

Чернов спросил себя о том и сам себе ответил: нипочему. Не станет он волноваться. Чего зря? Бег ровный, дистанция пока не тяготит, а что из-за полной неясности маршрута она всё более напоминает марафонскую, а не привычную «десятку» на стадионе, так и тут Чернову не привыкать: бегал он и марафон, бывало, и тренировки любил проводить не только на тартановых дорожках, но и на земных тропинках. В лесу, например. Или в горах Крыма, где регулярно отдыхал летом.

Сказал задумчиво:

— А моё изображение, значит, имеется…

По сути, констатировал факт.

Но Кармель-Хранитель счёл нужным дать пояснение:

— Тебя помнят. Всё, что было, было не слишком давно. Я могу, если хочешь, показать тебе могилу Элева из рода Красителей, кто нарисовал твоё изображение. Я могу, если хочешь, показать тебе пень от дерева, из которого Элев выпилил и выстругал доски для основы. Я могу познакомить тебя с потомком Элева — Иегошуа, нынешним главой рода Красителей… Да, впрочем, ты так и так со всеми познакомишься, когда придёт пора. А пока не мучай себя и свою память. Ты долго бежал, ты устал, ты голоден, тебе нужно омыть тело и лицо. Пойдём со мной, ты будешь жить у меня.

Вот и подведён промежуточный итог: он, Чернов, «будет жить», он здесь надолго… А разве он считал иначе? Нет! Раз так то стоит послушаться Хранителя, тем более что очень хочется помыться, выдраить себя с мылом, если здесь знают мыло.

Придерживая руками простыню, Чернов послушно — сам удивляясь собственному непротивлению — последовал за Кармелем. Они вышли из Храма на площадь, в самое пекло, которое всё же разогнало по домам любопытных жителей городка: площадь была пуста. Или не пекло разогнало, а Хранитель, напомнивший людям о времени солнцестояния, к коему здесь особое отношение. По религии или по традициям положено проводить его под крышей?.. Чернов не стал интересоваться деталями, поскольку наметил себе для начала выстроить общую картинку мира, в который попал. А подробности сами собой прояснятся.

Они перешли площадь, нырнули в одну из улочек, вытекающих из неё, и третьим домом на ней оказался дом Кармеля. Он ничем не выделялся, несмотря на явно высокое положение хозяина в здешней иерархии: два этажа, плоская крыша, маленькие окошки.

— Я не потревожу твоих близких? — поинтересовался Чернов.

— Я один. — Кармель был лаконичен.

Он не повёл Чернова в дом, а завернул за него, и они попали в крохотный дворик-пятачок, где — вот радость-то! — одиноко торчало дерево, тоже похожее на кипарис, вполне густое и зелёное, под ним стояла скамья, а на ней — глиняный кувшин и глиняная миска. В метре от скамьи, обнесённый прямоугольными камнями, находился колодец или, вернее, водоём, поскольку вода в нём едва не переливалась через каменную ограду.

— Вода не очень холодная, — предупредил Кармель. — Она бежит с гор по открытому водоводу и согревается. И главное — она чистая. Тебе полить?

— Я сам, — отказался от помощи Чернов.

— Я принесу тебе чистую одежду. Мы одного роста, моя тебе подойдёт.

Чернов мылся с наслаждением, не жалел воды, хотя она, по его ощущениям, была всё же слишком холодной. Но спасибо за то, что есть и что её много. А вместо мыла Чернов обнаружил кусочек чего-то мягкого, как пластилин, и хорошо мылящегося — это он экспериментальным путём установить не побоялся. Однако голову мылить местным пластилином не рискнул: так облил, рыча от холода, уместного, впрочем, в здешнем пекле. Кроссовки тоже помыл, потёр попавшим под руку камешком: красный цвет совсем не ушёл, но всё ж побелее стали.

Из дома во двор вела махонькая дверца, из которой и вышел, согнувшись, хозяин, неся белые штаны и длинную рубаху. Облачившись в местные одежды, Чернов стал портретно похож на своего двойника, написанного для Храма давно почившим Элевом из рода Красителей. Или копиистом — современником Чернова. Плюс кроссовки, которых на московской картине Чернова не имелось: там Бегун мчался по красной земле босиком, что было бы непросто в действительности: камней много. А в чём он бежал на доске в Храме, Чернов не разглядел.

— Так хорошо, — одобрил Кармель новый внешний вид Чернова. Или — старый, коль на картине и на доске исторический Бегун выглядел именно таким, а не праздным любителем джоггинга в рибоковских шмотках. — Пойдём в дом, Бегун. Там прохладно и удобно говорить. А говорить тебе хочется, ведь я прав, Бегун?

Он был прав, говорить хотелось. И что приятно, говорить оказалось нетрудно, правда, пока — с точки зрения лингвиста: великий талант Чернова с ходу врубаться в языковую среду опять не подвёл. К тому ж среда уж больно знакомая… А вот трудно ли беседовать с точки зрения Бегуна, до сей поры не ведающего, что он — Бегун, Чернов пока не понимал.

Предстояло понять.

Глава третья

ЛЕГЕНДА

Потолок висел над Черновым — руку протяни и коснёшься. Он не стал экспериментировать попусту, подвинул к столу низкий трёхногий табурет и сел, уложив руки на грубо сколоченную столешницу, хранящую многочисленные следы вина, жира, масла, раздавленных ягод — того, что надо уже не мыть, а соскребать.

— В доме нет женщины, — вроде бы извиняющимся тоном сказал Кармель, заметив взгляд Чернова и верно истолковав его. — Хранителю не положено…

— Что не положено? — не понял Чернов.

— Иметь женщину. Мы даём обет верности Сущему и не вправе нарушить его даже в помыслах.

Врёт, машинально, без эмоций подумал Чернов. Здоровый нестарый мужик, да ещё и начальник какой-никакой из местных: ну где та баба, что устоит? Они тут — бабы имеются ввиду — молчаливые и, похоже, безропотные. Низший класс. Из ребра выточенные. Взять хотя бы ту же Мирьям с площади, что должна постирать Чернову костюмчик…

— Нет, правда, Бегун, я не лгу, я не имею права лгать — ни Сущему, ни человеку, ни даже женщинам, когда они просят совета, — быстро проговорил Кармель-Хранитель.

Он что, мысли читает, напрягся Чернов, или у меня на роже всё написано? Не должно бы: внешние эмоции — не мой стиль. Жена спрашивала: у тебя, Чернов, покер-фэйс, что ж ты картами крутые бабки не зарабатываешь? Он отшучивался: мол, доверчив к другим покер-фэйсам, а это противопоказано картам. Но не водке, сварливо завершала диалог жена.

И вправду хотелось выпить. И под ложечкой (под какой? чайной или столовой? что за бредовый термин!) сосало. Во-первых, потому что после утреннего, хилого завтрака пролетело бог знает сколько времени, а во-вторых, всё случившееся с Черновым требовало испытанного допинга: снять напряг. Он, конечно, весь из себя железный, Чернов-стайер, но возраст и жизненные трудности подтачивают даже железо, самое разжелезное, вот и душевная ржавчина появляется, как реакция на неадекватные события. А события не просто неадекватны (чему? всему!), они немыслимы!

— У меня есть вино, мясо и зелень, — сказал Кармель.

И Чернов не выдержал:

— Ты что, Хранитель, умеешь читать чужие мысли?

— Читать? — не понял Кармель. — Нет, Бегун, я не понимаю, как можно прочесть мысль. Она же не начертана на листе пергамента или на доске… Я просто знаю людей, мне дано это Знание. Я знаю, например, что ты устал, удивлён, а ещё, прости меня, испуган, ты хочешь есть и сверх того — заглушить удивление и страх добротным крепким напитком.

— Кто дал тебе это Знание?

— Как кто? — удивился Кармель. — Сущий, конечно, кто ж ещё. Он даёт садоводу умение растить плоды, виноделу — готовить вкусное вино, резнику — разделывать туши, женщине — рожать детей… Я — Хранитель, Бегун, и отец мой был Хранителем, и дед, и прадед, и прапрапрадед. Я — из рода Хранителей, как Арон-плотник — из рода древоделов, например, а Исав-кузнец — из рода кузнецов. Так было, так есть и так будет, Бегун. Это — судьба, она неизменна. Сказано в Книге Пути: «Никогда не сворачивай со своего Пути, ибо он — единственно верный, потому что предназначен тебе Сущим, а иные лишь пересекаются с ним и ведут в чужое Никуда».

— Но и по ним кто-то должен идти, раз они существуют. — Чернов не утерпел, откомментировал неведомую Книгу Пути. — Что ж получается: эти «кто-то» изначально идут в чужое Никуда? Или оно для тебя чужое, а для них — своё? Особенно если учесть, что Путь — это судьба. Так?

— Да, Путь — это судьба, ты верно понял. Но судьбу каждому определил Сущий. Изменить её значит пойти против Него или, если хочешь, против своего предназначения в жизни. Иначе — сломать судьбу, И не только собственную, но всего рода.

— Выходит, я — Бегун из рода Бегунов? Экая новость для меня, однако!

Кармель-Хранитель не услышал иронии — не захотел или не сумел. Сказал испуганно:

— Что ты говоришь? Опомнись! Ты — один. Ты — на все времена. Нет других Бегунов! Нет такого рода…

Спорить с мифом — последнее дело, понимал Чернов. Плюс — жрать хотелось и всё-таки выпить. Но не удержался, вякнул:

— Но родители-то у меня были, а, Кармель? Отец, мать… И я знаю точно, что они — не Бегуны…

Он вспомнил маму-покойницу, которая, ещё живая, здоровая, весёлая, с великим неодобрением относилась к его увлечению спортом. Отец — тот гордился сыном, хвастался его успехами, хотя сам в своей жизни даже на велосипеде не выучился кататься. А мама утверждала:

— Спорт — занятие для умственно отсталых. Вот ты, Игорь, троечник, поэтому ищешь компенсацию в спорте. Это слабость.

Даже потом, когда начались «сладкие взрывы» и с гуманитарными дисциплинами у Чернова всё с ходу стало тип-топ, мама не переменила мнения, хотя категоричность её заметно ослабла…

— Они и не могли быть Бегунами, — влез Кармель в воспоминания Чернова. — Их судьба крылась лишь в том, чтобы родить и вырастить Бегуна.

— Одного на все времена?

— Ты же один. — Кармель был несокрушим. — Ты уже приходил в наш мир, и теперь ты пришёл опять. И как знать, может, будешь приходить вновь и вновь. Твои Пути многообразны и путаны.

Стих про попа и собаку, безнадёжно подумал Чернов. Разговор надоедал, поскольку был непонятен и тёмен. Выяснять подробности — на это нужно время и желание. Не исключено, понимал Чернов, время найдётся. Не исключено, с грустью сознавал он, времени в этом мире у него будет навалом. Тогда глядишь — и желание появится. Куда он денется? Чтобы жить, надо знать всё о месте, в котором предстоит жить. Аксиома.

— Говоришь, вино, мясо и зелень? — спросил он преувеличенно бодро, как, быть может, и положено Бегуну-на-все-времена. — Угощай, Хранитель. Бегун голоден и устал…

Мясом называлась баранина, суховатая и жёсткая, а главное, холодная. Чернов не знал, есть ли в доме Кармеля хоть какое-нибудь нагревательное устройство — очаг там или печь, но либо такового вообще не наличествовало, либо отсутствие в его жизни женщин сделало Хранителя неприхотливым, как тот баран, что попал им на стол. Мясо и мясо — чего от него требовать! Чай, не баре — всякий раз огонь разводить, когда жрать вздумается… Зато вино оказалось лёгким и ясным — молодым, пилось хорошо, и послевкусие от него оставалось отчётливым, длинным и приятным, даже глиняные чашки его не портили. Ели из тоже глиняных, глубоких тарелок, ели руками — не было ни вилок, ни ножей. Видела бы сейчас Чернова его бывшая супружница — не преминула бы уязвить: мол, сбылась мечта идиота. Выросший во вполне интеллигентной семье, Чернов между тем всегда был не прочь порубать хлеб с колбаской на газетке и запить всё из горла — будь то напиток «Буратино» (в детстве) или пиво (в зрелости, на исходе спортивной карьеры и далее), а не разводить haut cuisine не по делу. Так что аскетизм трапезы не вызвал у Чернова ничего негативного: поели, расслабились, Кармель еду унёс, а вино, наоборот, донёс, — откуда-то из глубин дома. Сказал:

— Солнце пошло на закат. Скоро спадёт жара.

— И что будет? — лениво поинтересовался Чернов.

Напускной ленью, дурацким цинизмом, наглостью даже — всем этим он гнал от себя, давил страшненькую вообще-то мыслишку, которая как оформилась в башке, так её и не покидала: он здесь надолго, пути назад нет. То есть, может, и есть, обязательно где-то есть, но искать его — жизни не хватит. Как там в Книге Пути: «Никогда не сворачивай со своего пути…» Ну, во-первых, его ли, Чернова, этот путь, на который он попал отнюдь не по собственному желанию? А во-вторых, куда он приведёт, если не сворачивать, вернее — не поворачивать вспять?..

Как ни хорохорился, а страшно было.

И Кармель, не ответив на вопрос, вдруг сказал — тихо и проникновенно:

— Тебе сейчас плохо. Страшно. Так и должно быть, Бегун.

Ах, это каким-то Сущим данное Знание! Или со строчной буквы: знание людей! И ведь опять попал в точку, Хранитель грёбаный…

— Что должно? — И не хотел, а прорвалась грубость. Но Кармель не обратил внимания.

— Ты не помнишь тех Путей, которые были у тебя до сего дня. Это мучает тебя. Именно это, хотя ты сам не осознаёшь — что. Но ты и не можешь их помнить. Так сказано в Книге Пути.

— Что сказано?

— «И только у Бегуна не один путь, а много всяких, и много ему придётся узнать, но он никогда не будет помнить пройдённого, но всегда станет ждать пути впередилежащего и готовиться к нему как к единственному, то есть первому и последнему. Такова судьба Бегуна, пока эта судьба — его».

— И что эта белиберда означает?

— Это Книга, — обиженно сказал Кармель: всё-таки достал его Чернов. — Книга права во всём. Никогда не было такого, чтобы Книга ошиблась. Проверено. Она существует всегда — столько, сколько существует наш народ, и пока она с нами — мы будем жить. И правильно жить.

— Возможно, — не стал спорить Чернов. Его вдруг заинтересовало другое. — Выходит, в этой Книге написано и про меня?

— Я же говорил тебе ранее. Ты привёл наш народ в этот мир. Ты видел в Храме святую доску с твоим изображением, — Да, это я помню: ты говорил, я видел. Но извини: не могу вспомнить, как я кого-то куда-то приводил… — сказал раздражённо и осёкся: только что цитата прозвучала — про Бегуна, который не помнит ни хрена, пардон за дурацкую рифму. Надо быть повнимательней. Беспамятный — да, это, как видим, по Книге. Но не бестолковый же!.. — Но я и не могу помнить, так утверждает Книга, верно, Хранитель?

— Совершенно верно, Бегун.

— Ты ещё говорил — там, в Храме, — что я опять встал на Путь, раз я здесь…

— Как и положено судьбой, Бегун.

— Но как я поведу ваш народ в новый мир, если я не могу вспомнить, откуда вывел вас в прошлый раз? И, к слову, зачем вывел…

— Книга, Бегун. Там описан твой путь — тот, который стал нашим.

— Дай мне её. Я должен прочесть…

— Никто не может коснуться Книги, кроме Хранителя. Но ты прав: ты должен знать свой предыдущий Путь, чтобы не ошибиться в последующем. Я расскажу тебе… Ещё вина? Рассказ будет долгим…

— Наливай, Хранитель. Говоришь, солнце заходит, жара спадает… Давай пойдём на воздух. Я видел: у тебя на крыше есть где прилечь и предаться долгому рассказу.

Чернов произнёс это и усмехнулся про себя: перенимаешь разговорную манеру собеседника, стайер. А впрочем, местная языковая арамейско-еврейская смесь с неведомо откуда взявшимися — вот ещё загадка! — вкраплениями баскских слов и оборотов вполне располагала к этой манере.

Вместо ответа Кармель встал, подошёл к входу и поманил к себе Чернова. Тот легко, словно и не грузило желудок мясо с вином, оказался рядом с хозяином, выглянул на улицу сквозь отодвинутую занавесь. Увиденное ошарашило. Улица — узкая, кривая, пыльная — была полна народом — как давеча, когда вбегал в городок. Мужчины, женщины, дети стояли, сидели, прислонившись к стенам домов, и не отрываясь смотрели на вход в дом Кармеля. Молчали. Чернов отшатнулся: ему показалось, что десятки глаз просто протыкают его насквозь.

— Что это они? — спросил он.

— Ждут, — кратко ответил Кармель.

— Чего?

— Решения.

— Какого решения?

— Твоего. Когда ты начнёшь.

— Что начну? — Чернов сам не услышал, что почти кричит.

А Кармель отвечал, как начал — тихо и с почтением:

— Искать Путь.

— Я должен его искать? Уже?!

— Конечно. Он даётся не сразу. В прошлый раз ты искал его сорок восходов и сорок закатов.

Высоко! Сорок дней и сорок ночей, если по-простому… Любимая Библией цифра — сорок. Всё-таки Земля в любой точке пространства-времени одинакова! «Там» — Библия, Книга Книг. «Здесь» — какая-то Книга Пути… Или это Чернову так повезло — провалиться в мир, столь похожий на его, только отнесённый во времени назад на добрую тысячу лет? Или это не везение московского бездельника, а судьба Бегуна — выбирать некий загадочный Путь, который возможно и необходимо преодолеть?..

— Да, Кармель, ты прав, под столькими взглядами спокойно не побеседуешь. Убедил… — Чернов вернулся к столу, залпом выпил вино из чашки. Сел на табурет. — Начинай рассказ, Хранитель. Раньше начнёшь ты — раньше начну я. Откуда фраза? Не из Книги ли Пути?.. Ладно, не обижайся, шучу… Поехали.

И Кармель послушно сел напротив, отодвинул от себя вино — мешает оно ему, что ли? И начал:

— Это случилось двенадцать поколений назад…

Он, невольно или специально, посмотрел в низкое оконце — вырубленное в стене или выложенное в ней, а в оконце только небо и видать, выцветшее, как стираные-перестираные джинсы.

Чернов воспользовался паузой, прикинул: двенадцать поколений это сколько? Здесь обзаводятся детьми рано, лет в двадцать уже, значит, двенадцать на двадцать да ещё прикид на всякий пожарный… Ого! Лет под триста тому «это случилось», давненько. Только что «это»?

Хранившееся где-то в подвале вино здесь, наверху, теплело в кувшине и чашке молниеносно. Но вкуса не теряло.

Ты прямо идол каменный, то ли огорчалась, то ли восхищалась ушедшая в века (теперь уж точно так!) жена, тебе всё по фигу, случись сейчас землетрясение, извержение, цунами, метеорит брякнется, а ты так и будешь сидеть себе и пиво тянуть… А что делать, вроде бы полемизировал тогда с женой Чернов, а на самом деле сидел себе, молчал и тянул пиво, а что зря трепыхаться, коли ничего изменить нельзя?.. Сейчас он тянул тепловатое красное вино и всё-таки удивлялся: вот он в другом времени и явно в другом мире, вот произошло, наконец, обещанное женой землетрясение, или извержение, или метеорит упал и всё к хренам изменил в черновском мире, а он, Чернов, прямо идол каменный. Удивлялся так и сам себя успокаивал: а что зря трепыхаться?.. Но отмечал машинально: раз успокаивает себя — значит волнуется, значит не всё потеряно, дорогая жена, не идол я, а человек, и у меня свои пределы покоя имеются. На исходе они, ох, на исходе…

— Я сказал тебе о том, что есть у моего народа роды — род Хранителей, род древоделов, род землепашцев… Много разных… А ещё был род Царей…

— Был? — подал реплику Чернов.

— Для нас здесь — был, — с явной горечью подтвердил Кармель. — Вот уже двенадцать поколений мы живём без единого представителя этого великого рода…

— Вымерли всё, что ли?

— Верю в Сущего: не может Он допустить такого.

— Так куда ж они подевались, Цари ваши?