Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Он понял меня с полуслова: ведь он был моим отражением. А подумали мы об одном и том же: уцелел ли при аварии микроскоп? Оказалось, что уцелел: стоял на своём месте в шкафчике. Не разбились и стёклышки для препаратов. Мой двойник их тут же достал из коробочки. Мы сравнили руки: даже мозоли и заусенцы у нас были одни и те же.

— Сейчас проверим, — сказал я.

Каждый из нас наколол палец, размазал кровь по стёклышкам, и мы по очереди рассмотрели оба препарата под микроскопом. И кровь у обоих была одинаковой.

— Один материал, — усмехнулся он, — копия.

— Ты копия.

— Нет, ты.

— Погоди, — остановил его я, — а кто тебя пригласил в экспедицию?

— Зернов. Кто же ещё?

— А с какой целью?

— Выспрашиваешь, чтобы потом повторить?

— Зачем? Сам могу тебе подсказать. Из-за розовых облаков, да?

Он прищурился, вспоминая о чём-то, и спросил с хитрецой:

— А какую ты школу кончил?

— Институт, а не школу.

— А я о школе спрашиваю. Номерок. Забыл?

— Это ты забыл. А я семьсот девятую кончил.

— Допустим. А кто у нас слева на крайней парте сидел?

— А почему, собственно, ты меня экзаменуешь?

— Проверочка. А вдруг ты Ленку забыл. Кстати, она потом замуж вышла.

— За Фибиха, — сказал я.

Он вздохнул.

— У нас и жизнь одинаковая.

— И всё-таки я убеждён: ты копия, призрак и наваждение, — окончательно обозлился я. — Кто первым очнулся? Я. Кто первым увидел две «Харьковчанки»? Тоже я.

— Почему две? — вдруг спросил он.

Я торжествующе хохотнул. Мой приоритет получал наглядное подтверждение.

— Потому что рядом стоит другая. Настоящая. Можешь полюбоваться.

Он прильнул к бортовому иллюминатору, растерянно взглянул на меня, потом молча натянул копию моей куртки и вышел на лёд. Одинаково приваренный снегозацеп и одинаково промятое стекло иллюминатора заставили его нахмуриться. Он осторожно заглянул в тамбур, прошёл к штурманской рубке и вернулся к столику с моей съёмочной камерой. Её он даже потрогал.

— Родная сестра, — сказал он мрачно.

— Как видишь. Я и она родились раньше.

— Ты только очнулся раньше, — нахмурился он, — а кто из нас настоящий, ещё неизвестно. Мне-то, впрочем, известно.

«А вдруг он прав? — подумал я. — Вдруг двойник и фантом совсем не он, а я? И кто это, чёрт побери, может определить, если и ногти у нас одинаково обломаны, и школьные друзья одни и те же? Даже мысли дублируются, даже чувства, если внешние раздражители одинаковы».

Мы смотрели друг на друга, как в зеркало. И может же такое случиться!

— Знаешь, о чём я сейчас думаю? — вдруг проговорил он.

— Знаю, — сказал я. — Пойдём посмотрим.

Я знал, о чём он подумал, потому что об этом подумал я сам. Если на льду оказались две «Харьковчанки» и неизвестно, какая из них провалилась в трещину, то почему иллюминатор разбит у обоих? А если провалились обе, то как они выбрались?

Не разговаривая, мы побежали к пролому в фирновой корке. Легли плашмя, подтянувшись к самому краю ледяной щели, и сразу все поняли. Провалился один снегоход, потому что был след падения только одной машины. Она застряла метрах в трех от края ледяной трещины, между её суживающимися стенками. Мы увидели и ступени во льду, должно быть вырубленные Вано или Зерновым, смотря кто первым сумел выбраться на поверхность. Значит, вторая «Харьковчанка» появилась уже после падения первой. Но кто же тогда вытащил первую? Ведь сама она из трещины выбраться не могла.

Я ещё раз заглянул в пропасть. Она чернела, углубляясь, зловещая и бездонная. Я подобрал кусок льда, отколовшийся от края трещины — вероятно отбитый кайлом, которым вырубали ступени, — и швырнул его вниз. Он тотчас же исчез из поля зрения, но звука падения его я не услышал. Мелькнула мысль: а не столкнуть ли туда и навязанного мне оборотня? Подскочить, схватить за ноги…

— Не воображай, что тебе это удастся, — сказал он.

Я растерялся сначала, потом сообразил.

— Сам об этом подумал?

— Конечно.

— Что ж, сразимся. Может, кто-нибудь и сдохнет.

— А если оба?

Мы стояли друг против друга злые, взбыченные, отбрасывая на снегу одинаковую тень. И вдруг обоим стало смешно.

— Фарс, — сказал я. — Вернёмся в Москву, будут нас показывать где-нибудь в цирке. Два-Анохин-два.

— Почему в цирке? В Академии наук. Новый феномен, вроде розовых облаков.

— Которых нет.

— Посмотри. — Он показал на небо.

В тусклой его синеве качалось розовое облако. Одно-единственное, без соседей и спутников, как винное пятно на скатерти. Оно подплывало медленно-медленно и очень низко, гораздо ниже грозовых облаков, и совсем не походило на облако. Я бы даже не сравнил его с дирижаблем. Скорей всего, оно напоминало кусок раскатанного на столе тёмно-розового теста или запущенный в небо большой малиновый змей. И, странно подрагивая, словно пульсируя, шло наискось к земле, как живое.

— Медуза, — сказал мой «дубль», повторяя мою же мысль, — живая розовая медуза. Только без щупалец.

— Не повторяй моих глупостей. Это — вещество, а не существо.

— Ты думаешь?

— Как и ты. Посмотри получше.

— А почему оно вздрагивает?

— Клубится. Это же газ или водяные пары. Или не водяные. А может быть… пыль, — прибавил я неуверенно.

Малиновый змей остановился прямо над нами и начал снижаться. От нас его отделяло метров пятьсот, не больше. Дрожащие края его загибались вниз и темнели. Змей превращался в колокол.

— Дуб маврийский! — воскликнул я, вспомнив о кинокамере. — Снимать же надо!

И бросился к своей «Харьковчанке». Проверить, работает ли аппарат и в порядке ли кассета с цветной плёнкой, было делом одной минуты. Я начал снимать прямо из открытой двери, потом, спрыгнув на лёд и обежав спаренные снегоходы, нашёл другой пункт для съёмки. И тут только заметил, что мой альтер эго стоит без камеры и растерянно наблюдает за моей суетнёй.

— Ты почему не снимаешь? — крикнул я, не отрываясь от видоискателя.

Он ответил не сразу и с какой-то непонятной медлительностью:

— Не… знаю. Что-то мешает… не могу.

— Что значит «не могу»?

— Не могу… объяснить.

Я уставился на него, даже забыв об угрозе с неба. Вот наконец это различие! Значит, мы не совсем, не до конца одинаковые. Он переживает нечто, меня совсем не затрагивающее. Ему что-то мешает, а я свободен. Не задумываясь, я поймал его в объектив и запечатлел на фоне снегохода-двойника. На мгновение я даже забыл о розовом облаке, но он напомнил:

— Оно пикирует.

Малиновый колокол уже не опускался, а падал. Я инстинктивно отпрыгнул.

— Беги! — закричал я.

Мой новоявленный близнец наконец сдвинулся с места, но не побежал, а как-то странно попятился к своей «Харьковчанке».

— Куда?! С ума сошёл!

Колокол опускался прямо на него, но он даже не ответил. Я снова прильнул к видоискателю: не упускать же такие кадры. Даже страх пропал, потому что творившееся передо мной было поистине неземным феноменом. Ничего подобного не снимал никогда ни один оператор.

Облако резко уменьшилось в размерах и потемнело. Теперь оно походило на опрокинутую чашечку огромного тропического цветка. От земли его отделяло метров шесть-семь, не больше.

— Берегись! — крикнул я.

Я вдруг забыл, что он тоже феномен, а не человек, и гигантским, непостижимым для меня прыжком рванулся к нему на помощь. Как выяснилось, помочь ему я все равно бы не мог, но прыжок сократил расстояние между нами наполовину. Вторым прыжком я бы достал его. Но что-то не пустило меня, даже отбросило назад, словно удар волны или ураганного ветра. Я чуть не упал, но удержался, даже камеры из рук не выпустил. А чудовищный цветок уже достиг земли, и теперь уже не малиновые, а багровые лепестки его, диковинно пульсируя, прикрывали обоих двойников — снегоход и меня. Ещё секунда — и они коснулись запорошённого снегом льда. Теперь рядом с моей «Харьковчанкой» возвышался странный багровый холм. Он словно пенился или кипел, окутанный переливающейся малиновой дымкой. Словно электрические разряды, вспыхивали в ней золотистые искорки. Я продолжал снимать, стараясь в то же время подойти ближе. Шаг, ещё шаг… ещё… Ноги наливались непонятной тяжестью, их словно гнуло, притягивало к ледяному полю. Невидимый магнит в нём как бы приказывал: стоп, ни с места! Ни шагу дальше. И я остановился.

Холм чуточку посветлел, из багрового опять стал малиновым и вдруг легко взметнул вверх. Опрокинутая чашечка разрослась, порозовевшие края её медленно загибались вверх. Колокол превратился снова в змей, а розовое облако в сгусток газа, клубящийся на ветру. Он ничего не унёс с земли, никаких сгущений или туманностей не было заметно в его воздушной толще, но внизу на ледяном поле осталась только моя «Харьковчанка». Её загадочный двойник исчез так же внезапно, как и появился. Лишь на снегу ещё виднелись следы широченных гусениц, но ветер уже сдувал их, покрывая ровным пушистым одеялом. Скрылось и «облако», пропало где-то за ребром ледяной стены. Я посмотрел на часы. Прошло тридцать три минуты с тех пор, как я, очнувшись, засёк время.

Я испытывал необычное чувство облегчения от сознания того, что из моей жизни ушло что-то очень страшное, страшное по своей необъяснимости, и ещё более страшное, потому что я уже начал привыкать к этой необъяснимости, как сумасшедший к своему бреду. Бред улетучился вместе с розовым газом, исчезла и невидимая преграда, не подпустившая меня к двойнику. Сейчас я беспрепятственно подошёл к своему снегоходу и сел на железную ступеньку, не заботясь о том, что примёрзну к ней на все крепчавшем морозце Ничто меня уже не заботило, кроме мысли о том, как объяснить этот получасовой кошмар. И во второй, и в третий, и в десятый раз, опустив голову на руки, я спрашивал вслух:

— Что же, в сущности, произошло после катастрофы?

4. СУЩЕСТВО ИЛИ ВЕЩЕСТВО?

И мне ответили:

— Самое главное, что вы живы, Анохин. Честно говоря, я опасался самого худшего.

Я поднял голову: передо мной стояли Зернов и Толька. Спрашивал Зернов, а Толька рядом топтался на лыжах, перебирая палками. Лохматый и толстый, с каким-то пушком на лице вместо нашей небритой щетины, он, казалось, утратил всю свою скептическую насмешливость и смотрел по-мальчишески возбуждённо и радостно.

— Откуда вы? — спросил я.

Я так устал и измучился, что не в силах был даже улыбнуться.

Толька заверещал:

— Да мы близко. Ну, километра полтора-два от силы. Там и палатка у нас стоит…

— Погодите, Дьячук, — перебил Зернов, — об этом успеется. Как вы себя чувствуете, Анохин? Как выбрались? Давно?

— Сразу столько вопросов, — сказал я. Язык поворачивался у меня с трудом, как у пьяного. — Давайте уж по порядку. С конца. Давно ли выбрался? Не знаю. Как? Тоже не знаю. Как себя чувствую? Да, в общем, нормально. Ни ушибов, ни переломов.

— А морально?

Я наконец улыбнулся, но улыбка получилась, должно быть, кривой и неискренней, потому что Зернов тотчас же снова спросил:

— Неужели вы думаете, что мы бросили вас на произвол судьбы?

— Ни минуты не думал, — сказал я, — только судьба у меня с причудами.

— Вижу. — Зернов оглядел нашу злосчастную «Харьковчанку». — А крепкая оказалась штучка. Только помяло чуть-чуть. Кто же всё-таки вас вытащил?

Я пожал плечами.

— Вулканов здесь нет. Никаким давлением снизу вас выбросить не могло. Значит, кто-то вмешался.

— Ничего не знаю, — сказал я. — Очнулся я уже здесь на плато.

— Борис Аркадьевич! — вдруг закричал Толька. — А машина-то одна. Значит, другая просто ушла. Я же говорил: снегоход или трактор. Зацепили стальными канатами и ать, два — дубинушка, ухнем!

— Вытащили и ушли, — усомнился Зернов. — И Анохина с собой не взяли. И помощи не оказали? Странно, очень странно.

— Может, не смогли привести его в чувство? Может, решили, что он умер? А может, ещё вернутся, может, у них стоянка где-нибудь поблизости. И врач…

Мне надоели эти идиотские фантазии: заведи Тольку — не остановится.

— Помолчи, провидец! — поморщился я. — Тут десять тракторов ничего бы не сделали. И канатов не было: приснились тебе канаты. А второй снегоход не ушёл, а исчез.

— Значит, всё-таки был второй снегоход? — спросил Зернов.

— Был.

— Что значит — исчез? Погиб?

— В известной степени. В двух словах не расскажешь. Это был двойник нашей «Харьковчанки». Не серийная копия, а двойник. Фантом. Привидение. Но привидение реальное, вещественное.

Зернов слушал внимательно и заинтересованно, не говоря ни слова. Ничто в глазах его не кричало мне: псих, сумасшедший, тебя лечить надо.

Зато Дьячук мысленно не скупился на соответствующие эпитеты, а вслух сказал:

— Ты вроде Вано. Обоим чудеса мерещатся. Прибежал, понимаешь, и кричит: «Там две машины и два Анохина!» И зубами клацает…

— Ты бы на четвереньках пополз от таких чудес, — оборвал его я. — Никому ничего не мерещилось. Было две «Харьковчанки» и два Анохина.

Толька пошевелил губами и, ничего не сказав, посмотрел на Зернова, но тот почему-то отвёл глаза. И вместо ответа, кивком головы указывая на дверь позади меня, спросил:

— Там все цело?

— Кажется, все, хотя специально не проверял, — ответил я.

— Тогда позавтракаем. Не возражаете? Мы с тех пор так ничего и не ели.

Я понял психологический манёвр Зернова: успокоить меня, чем-то непонятно взволнованного, и создать соответствующую обстановку для разговора. За столом, где мы с аппетитом уничтожали прескверный Толькин омлет, глава экспедиции первым рассказал о том, что произошло непосредственно после катастрофы на плато.

Когда снегоход провалился в трещину, пробив предательскую корочку смёрзшегося снега, и застрял сравнительно неглубоко, зажатый уступами ледяного ущелья, то, несмотря на силу удара, пострадало лишь наружное стекло иллюминатора. В кабине даже не погас свет. Без сознания лежали только я и Дьячук. Зернов и Чохели удержались на своих местах, счастливо отделавшись «парой царапин», и прежде всего попытались привести в чувство меня и Тольку. Дьячук сразу пришёл в себя, только голова кружилась и ноги были как ватные. «Сотрясеньице небольшое, — сказал он, — пройдёт. Поглядим-ка лучше, что с Анохиным». Он уже входил в роль медика. Его подтащили ко мне, и все трое принялись приводить меня в чувство. Но ни нашатырный спирт, ни искусственное дыхание не помогали. «По-моему, у него шок», — сказал Толька. Вано, уже успевший через верхний люк пробраться на крышу снегохода, сообщил, что из щели можно благополучно выбраться. Однако предложение вынести меня из кабины Толька отверг: «Сейчас его надо оберегать от охлаждения. По-моему, шок переходит в сон, а сон создаст охранительное торможение». Тут Толька чуть снова не свалился без чувств, и эвакуацию экипажа решили начать с него, а меня пока оставить в кабине. Взяли лыжи, санки, палатку, переносную печь и брикеты для топки, фонари и часть продуктов. Хотя снегоход застрял очень прочно и опасность дальнейшего его падения не угрожала, всё же оставаться над пропастью не хотелось. Зернов запомнил выемку в ледяной стене, похожую на естественный грот, неподалёку от места аварии. Туда и задумали перебросить сначала Тольку, поставить палатку, печку и вернуться за мной. Буквально за полчаса добрались до грота. Зернов вместе с окончательно оправившимся Толькой остался крепить палатку, а Вано с пустыми санками вернулся за мной. Тут и произошло то, что они сочли у него временным помутнением разума. Не прошло и часу, как он прибежал назад с безумными глазами, в состоянии странной лихорадочной возбуждённости. Снегоход, по его словам, оказался не в щели, а на ледяном поле, при этом рядом с ним стоял точно такой же, с одинаково раздавленным передним стеклом. И в каждой из двух кабин он нашёл меня, лежавшего на полу без сознания. Тут он взвыл от ужаса, решив, что сошёл с ума, и побежал назад, а вернувшись, выпил с ходу полный стакан спирта и категорически отказался идти за мной, объявив, что привык иметь, дело с советскими людьми, а не со снежными королевами. Тогда в экспедицию за мной пошли Зернов и Толька.

В ответ я рассказал им свою историю, более удивительную, чем бред Вано. Слушали они меня доверчиво и жадно, как дети сказку, ни одной скептической ухмылочки не промелькнуло на лицах, только Дьячук то и дело нетерпеливо подскакивал, бормоча: «Дальше, дальше…», а глаза у обоих блестели так, что, по-моему, им самим следовало повторить опыт Вано со стаканом спирта. Но когда я кончил, оба долго-долго молчали, предпочитая, видимо, услышать объяснение от меня.

Но я тоже молчал.

— Не сердись. Юрка, — проговорил наконец Дьячук и начал мямлить: — Дневники Скотта читал или ещё что-то такое, не помню. В общем, самогипноз. Снеговые галлюцинации. Белые сны.

— И у Вано? — спросил Зернов.

— Конечно. Я как медик…

— Медик вы липовый, — перебил Зернов, — так что не будем. Слишком много неизвестных, чтобы так, с кондачка, решить уравнение. Начнём с первого. Кто вытащил снегоход? Из трехметрового колодца, да ещё зажатый в такие тиски, каких на заводе не сделаешь. А весит он, между прочим, тридцать пять тонн. У санно-тракторного поезда, пожалуй, силёнок не хватит. И с помощью чего вытащили? Канатами? Чушь! Стальные канаты обязательно оставили бы следы на кузове. А где они, эти следы?

Он молча встал и прошёл к себе в рубку штурмана.

— Да ведь это же бред, Борис Аркадьевич! — крикнул вслед Толька.

Зернов оглянулся:

— Вы что имеете в виду?

— Как — что? Похождения Анохина. Новый Мюнхгаузен. Двойники, облака, цветок-вампир, таинственное исчезновение…

— Мне кажется, Анохин, когда мы подошли, у вас в руках была камера, — вспомнил Зернов. — Вы что-нибудь снимали?

— Все, — сказал я. — Облако, спаренных «Харьковчанок», двойника. Минут десять крутил.

Толька поморгал глазами, все ещё готовый к спору. Сдаваться он не собирался.

— Ещё неизвестно, что мы увидим, когда он её проявит.

— Вы сейчас это увидите, — услышали мы голос Зернова из его рубки. — Посмотрите в иллюминатор.

Навстречу нам на полукилометровой высоте плыл натянутый малиновый блин. Небо уже затянули белые перистые нити, и на фоне их он ещё меньше казался облаком. Как и раньше, он походил на цветной парус или огромный бумажный змей. Дьячук вскрикнул и бросился к двери, мы за ним. «Облако» прошло над нами, не меняя курса, куда-то на север, к повороту ледяной стены.

— К нашей палатке, — прошептал Толька. — Прости, Юрка, — сказал он, протягивая руку, — я дурак недобитый.

Торжествовать мне не хотелось.

— Это вообще не облако, — продолжал он в раздумье, подытоживая какие-то встревожившие его мысли. — Я имею в виду обычную конденсацию водяного пара. Это не капельки и не кристаллы. По крайней мере, на первый взгляд. И почему оно так низко держится над землёй и так странно окрашено? Газ? Едва ли. И не пыль. Будь у нас самолёт, я бы взял пробу.

— Так бы тебя оно и подпустило, — заметил я, вспомнив невидимую преграду и мои попытки пройти сквозь неё с кинокамерой. — К земле жмёт, как на крутых виражах, даже похлеще. Я думал, у меня подошвы магнитные.

— Живое оно, по-твоему?

— Может, и живое.

— Существо?

— Кто его знает. Может, и вещество. — Я вспомнил свой разговор с двойником и прибавил: — Управляемое, наверно.

— Чем?

— Тебе лучше знать. Ты метеоролог.

— А ты уверен, что оно имеет отношение к метеорологии?

Я не ответил. А когда вернулись в кабину, Толька вдруг высказал нечто совсем несусветное:

— А вдруг это какие-нибудь неизвестные науке обитатели ледяных пустынь?

— Гениально, — сказал я, — и в духе Конан Дойла. Отважные путешественники открывают затерянный мир на антарктическом плато. Кто же лорд Рокстон? Ты?

— Неумно. Предложи свою гипотезу, если есть.

Задетый, я высказал первое, что пришло в голову:

— Скорее всего, это какие-нибудь кибернетические устройства.

— Откуда?

— Из Европы, конечно. Или из Америки. Кто-то их придумал и здесь испытывает.

— А с какой целью?

— Скажем, сначала как экскаватор для выемки и подъёма тяжёлых грузов. Попалась для эксперимента «Харьковчанка» — вытащили.

— Зачем же её удваивать?

— Возможно, что это неизвестные нам механизмы для воспроизведения любых атомных структур — белковых и кристаллических.

— А цель… цель? Не понимаю…

— Способность понимать у людей с недоразвитым мозжечком, по данным Бодуэна, снижена от четырнадцати до двадцати трех процентов. Сопоставь и подумай, а я подожду. Есть ещё один существенный элемент гипотезы.

Тольке так хотелось понять поскорее, что он безропотно проглотил и Бодуэна и проценты.

— Сдаюсь, — сказал он. — Какой элемент?

— Двойники, — подчеркнул я. — Ты был на пути к истине, когда говорил о самогипнозе. Но только на пути. Истина в другом направлении и на другой магистрали. Не самогипноз, а вмешательство в обработку информации. Никаких двойников фактически не было. Ни второй «Харьковчанки», ни второго Анохина, ни двойничков-бытовичков, вроде моей куртки или съёмочной камеры. «Облако» перестроило мою психику, создало раздвоенное восприятие мира. В итоге раздвоение личности, сумеречное состояние души.

— И всё же в твоей гипотезе нет главного: она не объясняет ни физико-химической природы этих устройств, ни их технической базы, ни целей, для каких они созданы и применяются.

Назвать мою околесицу гипотезой можно было только в порядке бреда. Я придумал её наспех, как розыгрыш, и развивал уже из упрямства. Мне и самому было ясно, что она ничего не объясняла, а главное, никак не отвечала на вопрос, почему требовалось физически уничтожать двойников, существовавших только в моём воображении, да ещё не подпускать меня к таинственной лаборатории. К тому же придумка полностью зависела от проявленной плёнки. Если киноглаз зафиксировал то же самое, что видел я, моя так называемая гипотеза не годилась даже для анекдота.

— Борис Аркадьевич, вмешайтесь, — взмолился Толька.

— Зачем? — ответил, казалось не слушавший нас, Зернов. — У Анохина очень развитое воображение. Прекрасное качество и для художника и для учёного.

— У него уже есть гипотеза.

— Любая гипотеза требует проверки.

— Но у любой гипотезы есть предел вероятности.

— Предел анохинской, — согласился Зернов, — в состоянии льда в этом районе. Она не может объяснить, кому и зачем понадобились десятки, а может быть, и сотни кубических километров льда.

Смысл сказанного до нас не дошёл, и, должно быть поняв это, Зернов снисходительно пояснил:

— Я ещё до катастрофы обратил ваше внимание на безукоризненный профиль неизвестно откуда возникшей и неизвестно куда протянувшейся ледяной стены. Он показался мне искусственным срезом. И под ногами у нас был искусственный срез: я уже тогда заметил ничтожную плотность и толщину его снегового покрова. Я не могу отделаться от мысли, что в нескольких километрах отсюда может обнаружиться такая же стена, параллельная нашей. Конечно, это только предположение. Но если оно верно, какая сила могла вынуть и переместить этот ледяной пласт? «Облако»? Допустим, мы ведь не знаем его возможностей. Но «облако» европейского или американского происхождения? — Он недоуменно пожал плечами. — Тогда скажите, Анохин: для чего понадобились и куда делись эти миллионы тонн льда?

— А была ли выемка, Борис Аркадьевич? У вынутого пласта, по-вашему, две границы. Почему? — оборонялся я. — А где же поперечные срезы? И выемку естественнее производить кратером.

— Конечно, если не заботишься о передвижении по материку. А они, видимо, не хотели затруднять такого Передвижения. Почему? Ещё не пришло время для выводов, но мне кажется, что они не враждебны нам, скорее доброжелательны. И потом, для кого естественнее производить выемку льда именно так, а не иначе? Для нас с вами? Мы бы поставили предохранительный барьер, повесили бы таблички с указателями, оповестили бы всех по радио. А если они не смогли или не сумели этого сделать?

— Кто это «они»?

— Я не сочиняю гипотез, — сухо сказал Зернов.

5. СОН БЕЗ СНА

В короткое путешествие к палатке я захватил с собой кинокамеру, но «облако» так и не появилось. На военном совете было решено вновь перебазироваться в кабину снегохода, исправить повреждения и двинуться дальше. Разрешение продолжать поиски розовых «облаков» было получено. Перед советом я связал Зернова с Мирным, он кратко доложил об аварии, о виденных «облаках» и о первой произведённой мною съёмке. Но о двойниках и прочих загадках умолчал. «Рано», — сказал он мне.

Место для стоянки они выбрали удачно: мы дошли туда на лыжах за четверть часа при попутном ветре. Палатка разместилась в гроте, с трех сторон защищённая от ветра. Но самый грот производил странное впечатление: аккуратно вырезанный во льду куб с гладкими, словно выструганными рубанком, стенками. Ни сосулек, ни наледей. Зернов молча ткнул остриём лыжной палки в геометрически правильный ледяной срез: видали, мол? Не матушка-природа сработала.

Вано в палатке мы не нашли, но непонятный беспорядок вокруг — опрокинутая печка и ящик с брикетами, разметавшиеся лыжи и брошенная у входа кожанка водителя — все это удивляло и настораживало. Не снимая лыж, мы побежали на поиски и нашли Чохели совсем близко у ледяной стены. Он лежал на снегу в одном свитере. Его небритые щеки и чёрная кошма волос были запорошены снегом. В откинутой руке был зажат нож со следами смёрзшейся крови. Вокруг плеча на снегу розовело расплывшееся пятно. Снег кругом был затоптан, причём все следы, какие мы могли обнаружить, принадлежали Вано: «сорок пятого размера покупал он сапоги».

Он был жив. Когда мы приподняли его, застонал, но глаз не открыл. Я, как самый сильный, понёс его на спине, Толька поддерживал сзади. В палатке мы осторожно сняли с него свитер — рана была поверхностная, крови он потерял немного, а кровь на лезвии ножа, должно быть, принадлежала его противнику. И нас тревожила не потеря крови, а переохлаждение: как долго он пролежал здесь, мы не знали. Но мороз был лёгкий, а организм крепкий. Мы растёрли парня спиртом и, разжав его стиснутые зубы, влили ещё стакан внутрь. Вано закашлялся, открыл глаза и что-то забормотал по-грузински.

— Лежать! — прикрикнули мы, упрятав его, укутанного, как мумию, в спальный мешок.

— Где он? — вдруг очнувшись, спросил по-русски Вано.

— Кто? Кто?

Он не ответил, силы оставили его, начался бред. Было невозможно разобрать что-либо в хаосе русских и грузинских слов.

— Снежная королева… — послышалось мне.

— Бредит, — огорчился Дьячук.

Один Зернов не утратил спокойствия.

— Чугун-человек. — Это он сказал о Вано, но мог бы переадресовать себе самому.

С переездом решили подождать до вечера, тем более что и днём и вечером было одинаково светло. Да и Вано следовало выспаться: спирт уже действовал. Странная сонливость овладела и нами. Толька хрюкнул, полез в спальный мешок и тотчас же затих. Мы с Зерновым сначала крепились, курили, потом взглянули друг на друга, засмеялись и, расстелив губчатый мат, тоже залезли в меховые мешки.

— Часок отдохнём, а потом и переберёмся.

— Есть часок отдохнуть, босс.

И оба умолкли.

Почему-то ни он, ни я не высказали никаких предположений о том, что случилось с Вано. Словно сговорившись, отказались от комментариев, хотя, я уверен, оба думали об одном и том же. Кто был противником Вано и откуда он взялся в полярной пустыне? Почему Вано нашли раздетым за пределами грота? Он даже не успел надеть кожанку. Значит, схватка началась ещё в палатке? И что ей предшествовало? И как это у Вано оказался окровавленный нож? Ведь Чохели, при всей его вспыльчивости, никогда не прибег бы к оружию, не будучи к этому вынужденным. Что же вынудило его — стремление защитить кого-то или просто разбойное нападение? Смешно. Разбой за Полярным кругом, где дружба — закон каждой встречи. Ну а если один из двух преступник, скрывающийся от правосудия? Совсем бессмысленно. В Антарктику ни одно государство не ссылает преступников, а бежать сюда по собственной инициативе попросту невозможно. Может быть, противник Вано — это потерпевший крушение и сошедший с ума от невыносимого одиночества. Но о кораблекрушении вблизи берегов Антарктиды мы ничего не слышали. Да и каким образом потерпевший крушение мог оказаться так далеко от берега, в глубине ледяного материка? Наверное, эти же вопросы задавал себе и Зернов. Но молчал. Молчал и я.

В палатке было не холодно — протопленная печка ещё сохраняла тепло — и не темно: свет, проникавший в слюдяные оконца, конечно, не освещал соседние предметы, но позволял различать их в окружающей тусклой сумеречности. Однако постепенно или сразу — я так и не заметил, каким образом и когда, — эта сумеречность не то чтобы сгустилась или потемнела, а как-то полиловела, словно кто-то растворил в воздухе несколько зёрен марганцовки. Я хотел привстать, толкнуть, окликнуть Зернова и не мог: что-то сжимало мне горло, что-то давило и прижимало меня к земле, как тогда в кабине снегохода, когда возвращалось сознание. Но тогда мне казалось, что кто-то словно просматривает меня насквозь, наполняет меня целиком, сливаясь с каждой клеточкой тела. Сейчас, если пользоваться тем же образным кодом, кто-то словно заглянул ко мне в мозг и отступил. Мутный сумрак тоже отступил, окутав меня фиолетовым коконом: я мог смотреть, хоть ничего и не видел; мог размышлять о том, что случилось, хотя и не понимал, что именно; мог двигаться и дышать, но только в пределах кокона. Малейшее вторжение в его фиолетовый сумрак действовало как удар электротока.

Как долго это продолжалось, не знаю, не смотрел на часы. Но кокон вдруг раздвинулся, и я увидел стены палатки и спящих товарищей все в той же тусклой, но уже не фиолетовой сумеречности. Что-то подтолкнуло меня, заставив выбраться из мешка, схватить кинокамеру и выбежать наружу. Шёл снег, небо затянуло клубящейся пеной кучевых облаков, и только где-то в зените мелькнуло знакомое розовое пятно. Мелькнуло и скрылось. Но, может быть, мне все это только почудилось.

Когда я вернулся, Толька, зевая во весь рот, сидел на санках, а Зернов медленно вылезал из своего мешка. Он мельком взглянул на меня, на кинокамеру и, по обыкновению, ничего не сказал. А Дьячук прокричал сквозь зевоту:

— Какой странный сон я только что видел, товарищи! Будто сплю и не сплю. Спать хочется, а не засыпаю. Лежу в забытьи и ничего не вижу — ни палатки, ни вас. И словно навалилось на меня что-то клейкое, густое и плотное, как желе. Ни тёплое, ни холодное — неощутимое. И наполнило меня всего, а я словно растворился. Как в состоянии невесомости, то ли плыву, то ли повис. И не вижу себя, не ощущаю. Я есть, и меня нет. Смешно, правда?

— Любопытно, — сказал Зернов и отвернулся.

— А вы ничего не видели? — спросил я.

— А вы?

— Сейчас ничего, а в кабине, перед тем как очнулся, то же, что и Дьячук. Невесомость, неощутимость, ни сон, ни явь.

— Загадочки, — процедил сквозь зубы Зернов. — Кого же вы привели, Анохин?

Я обернулся. Откинув брезентовую дверь, в палатку, очевидно, вслед за мной протиснулся здоровенный парень в шапке с высоким искусственным мехом и нейлоновой куртке на таком же меху, стянутой «молнией». Он был высок, широкоплеч и небрит и казался жестоко напуганным. Что могло напугать этого атлета, даже трудно было представить.

— Кто-нибудь здесь говорит по-английски? — спросил он, как-то особенно жуя и растягивая слова.

Ни у одного из моих учителей не было такого произношения. «Южанин, — подумал я. — Алабама или Теннесси».

Лучше всех у нас говорил по-английски Зернов. Он и ответил:

— Кто вы и что вам угодно?

— Дональд Мартин! — прокричал парень. — Лётчик из Мак-Мердо. У вас есть что-нибудь выпить? Только покрепче. — Он провёл ребром ладони по горлу. — Крайне необходимо…

— Дайте ему спирту, Анохин, — сказал Зернов.

Я налил стакан из канистры со спиртом и подал парню; при всей его небритости он был, вероятно, не старше меня. Выпил он залпом весь стакан, задохнулся, горло перехватило, глаза налились кровью.

— Спасибо, сэр. — Он наконец отдышался и перестал дрожать. — У меня была вынужденная посадка, сэр.

— Бросьте «сэра», — сказал Зернов, — я вам не начальник. Меня зовут Зернов. Зер-нов, — повторил он по слогам. — Где вы сели?

— Недалеко. Почти рядом.

— Благополучно?

— Нет горючего. И с рацией что-то.

— Тогда оставайтесь. Поможете нам перебазироваться на снегоход. — Зернов запнулся, подыскивая подходящее английское наименование, и, видя, что американец его всё же не понимает, пояснил: — Ну, что-то вроде автобуса на гусеницах. Место найдётся. И рация есть.

Американец все ещё медлил, словно не решаясь что-то сказать, потом вытянулся и по-военному отчеканил:

— Прошу арестовать меня, сэр. Я совершил преступление.

Мы переглянулись с Зерновым: вероятно, нам обоим пришла в голову мысль о Вано.

— Какое? — насторожился Зернов.

— Я, кажется, убил человека.

6. ВТОРОЙ ЦВЕТОК

Зернов шагнул к укутанному Вано, отдёрнул мех от его лица и резко спросил американца:

— Он?

Мартин осторожно и, как мне показалось, испуганно подошёл ближе и неуверенно произнёс:

— Н-нет…

— Вглядитесь получше, — ещё резче сказал Зернов.

Лётчик недоуменно покачал головой.

— Ничего похожего, сэр. Мой лежит у самолёта. И потом… — прибавил он осторожно, — я ещё не знаю, человек ли он.

В этот момент Вано открыл глаза. Взгляд его скользнул по стоящему рядом американцу, голова оторвалась от подушки и опять упала.

— Это… не я, — сказал он и закрыл глаза.

— Все ещё бредит, — вздохнул Толька.

— Наш товарищ ранен. Кто-то напал на него. Мы не знаем кто, — пояснил американцу Зернов, — поэтому, когда вы сказали… — Он деликатно умолк.

Мартин подвинул Толькины санки и сел, закрыв лицо руками и покачиваясь, словно от нестерпимой боли.

— Я не знаю, поверите ли вы мне или нет, настолько все это необычно и не похоже на правду, — рассказал он. — Я летел на одноместном самолёте, не спортивном, а на бывшем истребителе — маленький «локхид», — знаете? У него даже спаренный пулемёт есть для кругового обстрела. Здесь он не нужен, конечно, но по правилам полагается содержать оружие в боевой готовности: вдруг пригодится. И пригодилось… только безрезультатно. Вы о розовых «облаках» слышали? — вдруг спросил он и, не дожидаясь ответа, продолжил, только судорога на миг скривила рот: — Я настиг их часа через полтора после вылета…

— Их? — удивлённо переспросил я. — Их было несколько?

— Целая эскадрилья. Шли совсем низко, мили на две ниже меня, большие розовые медузы, пожалуй, даже не розовые, а скорее малиновые. Я насчитал их семь разной формы и разных оттенков, от бледно-розовой незрелой малины до пылающего граната. Причём цвет всё время менялся, густел или расплывался, как размытый водой. Я сбавил скорость и снизился, рассчитывая взять пробу: для этого у меня был специальный контейнер под брюхом машины. Но с пробой не вышло: медузы ушли. Я нагнал их, они опять вырвались, без всяких усилий, будто играючи. А когда я вновь увеличил скорость, они поднялись и пошли надо мной — лёгкие, как детские шарики, только плоские и большие: не только мою канарейку, а четырехмоторный «боинг» прикроют. А вели они себя как живые. Только живое существо может так действовать, почуяв опасность. И я подумал: если так, значит, и сами они смогут стать опасными. Мелькнула мысль: не уйти ли? Но они словно предвидели мой манёвр. Три малиновые медузы с непостижимой быстротой вырвались вперёд и, не разворачиваясь, не тормозя, с такой же силой и быстротой пошли на меня. Я даже вскрикнуть не успел, как самолёт вошёл в туман, неизвестно откуда взявшийся, и даже не в туман, а в какую-то слизь, густую и скользкую. Я тут же все потерял — и скорость, и управление, и видимость. Рукой, ногой двинуть не могу. «Конец», — думаю. А самолёт не падает, а скользит вниз, как планёр. И садится. Я даже не почувствовал, когда и как сел. Словно утонул в этой малиновой слякоти, захлебнулся, но не умер. Смотрю: кругом снег, а рядом — самолёт, такой же, как и мой — «локхид»-маленький. Вылез, бросился к нему, а из кабины мне навстречу такой же верзила, как и я. То ли знакомый, то ли нет — сообразить не могу. Спрашиваю: «Ты кто?» — «Дональд Мартин, — говорит. — А ты?» А я смотрю на него, как в зеркало. «Нет, врёшь, — говорю, — это я Дон Мартин», — а он уже замахнулся. Я нырнул под руку и левой в челюсть. Он упал и виском о дверцу — хрясь! Даже стук послышался. Смотрю: лежит. Пнул его ногой — не шелохнулся. Потряс — голова болтается. Я подтащил его к своему самолёту, думал: доставлю на базу, а там помогут. Проверил горючее — ни капли. Дам радиограмму хотя бы — так рация вдруг замолчала: ни оха, ни вздоха. Тут у меня голова совсем помутилась: выскочил и побежал без цели, без направления — все одно куда, лишь бы дальше от этого сатанинского цирка. Все молитвы позабыл, и перекреститься некогда, только шепчу: Господи Иисусе да санта Мария. И вдруг вашу палатку увидел. Вот и все.

Я слушал его, вспоминая своё испытание, и, кажется, уже начал понимать, что случилось с Вано. Что сообразил Толька, по его выпученным глазам уразуметь было трудно, вероятно, начал сомневаться и проверять каждое слово Мартина. Сейчас он начнёт задавать вопросы на своём школьном английском языке. Но Зернов предупредил его:

— Оставайтесь с Вано, Дьячук, а мы с Анохиным пойдём с американцем. Пошли, Мартин, — прибавил он по-английски.

Инстинкт или предчувствие — уж я сам не знаю, как психологи объяснили бы мой поступок, — подсказали мне захватить по пути кинокамеру, и как я благодарен был потом этому неосознанному подсказу. Даже Толька, как мне показалось, поглядел мне вслед с удивлением: что именно я снимать собрался — положение трупа для будущих следователей или поведение убийцы у тела убитого? Но снимать пришлось нечто иное, и снимать сразу же на подходе к месту аварии Мартина. Там было уже не два самолёта, севших, как говорится, у ленточки, голова в голову, а только один — серебристая канарейка Мартина, его полярный ветеран со стреловидными крыльями. Но рядом с ним знакомый мне пенистый малиновый холм. Он то дымился, то менял оттенки, то странно пульсировал, точно дышал. И белые, вытянутые вспышки пробегали по нему, как искры сварки.

— Не подходите! — предупредил я обгонявших меня Мартина и Зернова.

Но опрокинутый цветок уже выдвинул свою невидимую защиту. Вырвавшийся вперёд Мартин, встретив её, как-то странно замедлил шаг, а Зернов просто присел, согнув ноги в коленях. Но оба все ещё тянулись вперёд, преодолевая силу, пригибавшую их к земле.

— Десять «же»! — крикнул обернувшийся ко мне Мартин и присел на корточки.

Зернов отступил, вытирая вспотевший лоб.

Не прекращая съёмки, я обошёл малиновый холм и наткнулся на тело убитого или, может быть, только раненого двойника Мартина. Он лежал в такой же нейлоновой куртке с «химическим» мехом, уже запорошённый снегом, метрах в трех-четырех от самолёта, куда его перетащил перепуганный Мартин.

— Идите сюда, он здесь! — закричал я.

Зернов и Мартин побежали ко мне, вернее, заскользили по катку, балансируя руками, как это делают все, рискнувшие выйти на лёд без коньков: пушистый крупитчатый снег и здесь только чуть-чуть припудривал гладкую толщу льда.

И тут произошло нечто совсем уже новое, что ни я, ни мой киноглаз ещё не видели. От вибрирующего цветка отделился малиновый лепесток, поднялся, потемнел, свернулся в воздухе этаким пунцовым фунтиком, вытянулся и живой четырехметровой змеёй с открытой пастью накрыл лежавшее перед нами тело. Минуту или две это змееподобное щупальце искрилось и пенилось, потом оторвалось от земли, и в его огромной, почти двухметровой пасти мы ничего не увидели — только лиловевшую пустоту неправдоподобно вытянутого колокола, на наших глазах сокращавшегося и менявшего форму: сначала это был фунтик, потом дрожавший на ветру лепесток, потом лепесток слился с куполом. А на снегу оставался лишь след — бесформенный силуэт только что лежавшего здесь человека.

Я продолжал снимать, торопясь не пропустить последнего превращения. Оно уже начиналось. Теперь оторвался от земли весь цветок и, поднимаясь, стал загибаться кверху. Этот растекавшийся в воздухе колокол был тоже пуст — мы ясно видели его ничем не наполненное, уже розовеющее нутро и тонкие распрямляющиеся края, — сейчас оно превратится в розовое «облако» и исчезнет за настоящими облаками. А на земле будут существовать только один самолёт и один лётчик. Так всё и произошло.

Зернов и Мартин стояли молча, потрясённые, как и я, впервые переживший все это утром. Зернов, по-моему, уже подошёл к разгадке, только маячившей передо мной тусклым лучиком перегорающего фонарика. Он не освещал, он только подсказывал контуры фантастической, но всё же логически допустимой картины. А Мартин просто был подавлен ужасом не столько увиденного, сколько одной мыслью о том, что это увиденное лишь плод его расстроенного воображения. Ему, вероятно, мучительно хотелось спросить о чём-то, испуганный взгляд его суетливо перебегал от меня к Зернову, пока наконец Зернов не ответил ему поощряющей улыбкой: ну, спрашивай, мол, жду. И Мартин спросил:

— Кого же я убил?

— Будем считать, что никого, — улыбнулся опять Зернов.

— Но ведь это был человек, живой человек, — повторял Мартин.

— Вы в этом очень уверены? — спросил Зернов.

Мартин замялся:

— Не знаю.

— То-то. Я бы сказал: временно живой. Его создала и уничтожила одна и та же сила.

— А зачем? — спросил я осторожно.

Он ответил с несвойственным ему раздражением:

— Вы думаете, я знаю больше вас? Проявите плёнку — посмотрим.

— И поймём? — Я уже не скрывал иронии.

— Может быть, и поймём, — сказал он задумчиво. — И ушёл вперёд, даже не пригласив нас с собой. Мы переглянулись и пошли рядом.

— Тебя как зовут? — спросил Мартин, по-свойски взяв меня за локоть: должно быть, уже разглядел во мне ровесника.

— Юрий.

— Юри, Юри, — повторил он, — запоминается. А меня Дон. Оно живое, по-твоему?

— По-моему, да.

— Местное?

— Не думаю. Ни одна экспедиция никогда не видела ничего подобного.

— Значит, залётное. Откуда?

— Спроси у кого-нибудь поумнее.

Меня уже раздражала его болтовня. Но он не обиделся.

— А как ты думаешь, оно — желе или газ?

— Ты же пытался взять пробу.