Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Утро дневки было прекрасное. Солнце, не виданное три дня, выплыло на безоблачное небо яркое, радостное, жаркое. Тучи исчезли, и на горизонте застыло громадное кучевое облако, залитое розовым. Вахмистры подняли людей с пяти часов утра. Работы было так много, что боялись, что не управятся за день. Кроме обычных, но усиленных чисток и уборок лошадей, надо было постирать и успеть высушить рубахи, рейтузы и белье, вымять и высушить потниковые стельки, разобрать, отчистить и смазать ружья, побелить ремни амуниции, начистить стремена и мундштуки, протереть оголовья. С утра в ожидании чая биваки кипели, как муравейники. Над разложенными по стерне попонами сидели на земле полуобнаженные люди и, пока сохло их выстиранное в речке белье и рубахи, они яростно отчищали части разобранных ружей. Взводные, заложив руки в карманы рейтуз, в одних нижних цветных рубахах ходили вдоль взводов и зорко смотрели, чтобы никто не ленился и не тратил времени даром.

Трубачи протирали и начищали позеленевшие от сырости трубы, доставали ноты и проигрывали упражнения.

Рядом в речке казаки купали лошадей и голые разъезжали по берегу. Их рубахи, тоже постиранные, были развешаны на кустах. С реки неслись крики, уханье, визг.

Этот гомон, завывание труб нисколько не мешали офицерам спать. Было одиннадцать часов утра, а большинство палаток было наглухо задернуто. Спали от нечего делать.

Гриценко, не одеваясь, сидел на койке и тренькал меланхолично на гитаре, Фетисов лежал, укутавшись с головою в одеяло. Мацнев у себя в палатке, тоже не одеваясь, читал французский роман — «Mademoiselle Girot ma femme» (* — «Барышня Жиро — моя жена»). Саблин и Ротбек спали так крепко, как только и можно спать в очаровательный летний день в палатке в двадцать лет.

Денщики караулили своих господ подле палаток с кувшинами с водой, мылом и полотенцами, с подготовленными кофейниками и чайниками. У палаток офицерских собраний суетились повара в белых фартуках и колпаках. Там кое-кто из офицеров постарше пил кофе или чай и просматривал принесенные газетчиками свежие газеты.

Маневры для офицеров были праздником, веселым шумным пикником. Ни забот, ни трудов они не несли. Солдаты жили сами по себе, офицеры сами по себе. Вся тягота маневров ложилась на солдата. Солдату после длительного перехода приходилось зачищать и убирать лошадь, ходить за фуражом, нести его на себе, прочищать винтовку, седло, чистить сапоги. У офицера для этого были вестовой и денщик. Солдаты в кавалерии, если не становились по деревням, спали на голой земле, накрывшись шинелями, так как кавалерия не имела палаток. Многие простуживались и заболевали. Редкие большие маневры проходили без того, чтобы в каком-либо полку не было дизентерии или тифа. Офицеры имели собственные палатки, а в ненастье становились по избам, у знакомых помещиков или дачников. Несмотря на это, большинство офицеров не любило маневров, тяготилось ими. Кто постарше старались «отдуться» от маневров и уехать в отпуск. Солдаты, напротив, несмотря на все тяготы и невзгоды, любили маневры. Жизнь на маневрах напоминала им деревню, они соприкасались с крестьянами, видели поля и леса, часто пили молоко, ели не только казенный, но и крестьянский хлеб. Маневры походили на войну, служба становилась осмысленной, понятной, гонялись за разъездами, брали в плен, на больших биваках встречались с другими полками, отыскивали земляков, которых давно не видали, разговаривали с ними, узнавали новости. Тяжесть работы, усталость забывались, и солдат чувствовал себя свободнее.

На биваке, пригретом солнцем, то тут, то там вспыхивала песня, слышались шутки и смех. Солдаты не обращали внимания на то, что господа спят. Да и что бы они делали? Только мешали бы, для них на дневке не было работы. Надзирателей и без них было довольно. Вахмистр и взводные не дремали. Солдаты не осуждали, но считали естественным, что Фетисов с ружьем и собакой, в сопровождении сына управляющего пошел на охоту, Мацнев, Ротбек и Сперанский отправились играть в теннис, а остальные разбрелись, кто пошел за грибами, кто лежал в палатке или, сидя на стуле подле, озабоченно чистил ногти.

На то господа. Это было два мира. Офицеры и солдаты. Два мира, живущих вместе, но недоступных один другому.

Саблин, наблюдая из своей палатки за биваком, чувствовал это. Он сознавал ненормальность этого, ему казалось, что и ему надо пойти к солдатам, что-то делать, о чем-то говорить с ними. Рядом в палатке бренчал на гитаре Гриценко. Саблин подошел к нему.

— Павел Иванович. Не надо ли мне пойти в эскадрон? Может быть, надо что-либо сделать? — спросил он.

Гриценко перестал играть, поднял на Саблина свои большие черные глаза, посмотрел на него с недоумением и сказал:

— Зачем? Только мешать будешь. Там вахмистр и взводные без тебя лучше управятся.

XXIII

В пять часов пошли к помещику обедать. Когда входили, в ворота парка въезжали верхом офицеры казачьего полка во главе с командиром, тоже приглашенные к обеду. Саблин посторонился, чтобы дать им дорогу. Впереди на соловом жеребце ехал полный генерал с красным лицом и большими седыми усами с подусками — ни дать ни взять Тарас Бульба. Серебряная нагайка висела у него через плечо, широкие шаровары и мягкие сапоги, длинный чекмень и фуражка на затылке придавали ему лихой, азиатский вид. У казаков лошади были легче и наряднее, нежели в полку Саблина. Свободно, не связанные мундштуками, подняв точеные головы с большими ясными глазами, раздувая тонкие ноздри, они проходили просторною ходкою в ворота. Было что-то особенно легкое в их движении. Саблин невольно подумал про них: «Вот настоящая кавалерия».

Хозяин дома, барон Константин фон Вольф, стоял наверху открытой каменной веранды, усаженной цветами, и встречал гостей. На нем был черный смокинг поверх белого пикейного жилета и по-летнему, по-домашнему серые клетчатые брюки. В петлице смокинга была ленточка прусского Железного креста, полученного им в последнюю войну с французами. Рядом с ним в нарядном светло-лиловом с белыми кружевами платье стояла его жена, красивая, светлокудрая женщина лет сорока. Она была фрейлиной Императрицы.

Столы для обеда были накрыты на лужайке под вековыми липами, посаженными, по преданию, Петром Великим при завоевании им Ингерманландии. Под липами устанавливалось два хора трубачей и две группы песенников полка, где служил Саблин, и казачьего. Немного поодаль на специальном теннис-гроунде Ротбек, Сперанский и с ними две дочери барона — двадцатилетняя София и семнадцатилетняя Вера — играли в теннис. Юноша — камер-паж, племянник барона, молодой барон Корф, выходящий в этом году в полк Саблина, — подавал им мячи. Обе барышни были красавицы. Ловкая, гибкая, отлично развитая гимнастикой и верховой ездой Вера каждый мяч подавала классическим жестом. Ее звонкий, чистый голос раздавался между кустов, оживленный и счастливый. Офицеры группами стояли около играющих и любовались ими.

Казачьи офицеры слезли с лошадей, подхваченных лихими, расторопными вестовыми, и толпою пошли за своим командиром представляться хозяевам.

Кроме офицеров, на обед приехали: жена полковника Репнина с двумя дочерьми, два барона Вольф с женами — один Вольф Куртенгофский, у которого в гербе был черный волк на золотом поле, и другой Вольф Дростенский, у которого был золотой волк на черном поле, сосед, помещик Мюллер с тремя розовыми барышнями-блондинками Эльзой, Идой и Кларой, смущавшимися перед офицерами, неловкими деревенскими дичками, от которых, по уверению Мацнева, молоком пахло. Платья у них были домашние с черными бархатными зашнурованными лентами корсажами, и они напоминали офицерам певиц-тиролек, поющих на открытой сцене. До самых танцев никто не мог открыть — говорят они по-русски или нет, а веселый шутник Фетисов сомневался даже, говорят ли они вообще. Они на все отвечали только — «Ach ja… Ach so!» (* — Ах, да… Ах, так!) или просто скромным: «Ах», потупляли глаза и потели так, что пот крупными каплями выступал на лбу и на груди. И только за танцами оказалось, что они окончили Гатчинскую гимназию и отлично говорили по-русски и, значит, поняли все те пошлости, которые, не стесняясь, отпускали на их счет офицеры. Это, впрочем, не помешало им быть очень благосклонными к своим кавалерам. Было и еще несколько помещиков-немцев, названных бароном общим именем «мои друзья!».

Сам барон каждого приветствовал долгим пожатием руки, причем ласково заглядывал в глаза и говорил: «Прошу пожалюста!»

Несмотря на то что барон родился в России и всю жизнь прожил в России, он по-русски почти не говорил. Компанию ему сейчас же составил барон Древениц, и они заговорили по-немецки.

Трубачи заиграли марш, и кавалеры, у кого нашлась дама, пошли под руку к столам. Случайно так вышло или это нарочно подстроила княгиня Репнина, знакомившая в эту минуту Саблина с баронессой Верой, но ему пришлось идти к столу с ней. Его сердце дрогнуло, когда он почувствовал худенькую детскую руку, доверчиво опершуюся на его локоть. Он посмотрел в ясное лицо девушки. Невинные чистые глаза устремились на него с искренним восхищением, и Саблин смутился. Ему стало стыдно под этим чистым взором.

Казачий генерал был кавалером хозяйки дома. Он был старшим гостем, давно знал баронессу и ухаживал за нею, рассыпаясь комплиментами.

— Как хорошеет Вера, — сказал он. — И какая дивная пара она с этим молодцом корнетом. Кто это такое?

— Не знаю, — сказала баронесса, щуря свои прекрасные близорукие глаза и грациозным жестом прикладывая к ним лорнет. — Его представила княгиня Репнина. Это достаточная рекомендация.

— Вера кончила уже институт? — спросил казачий генерал.

— Да, в этом году. С шифром, — отвечала баронесса.

— Будет жить в деревне? Ведь она такая любительница природы. Она у вас и с ружьем охотится?

— Они обе у меня сумасшедшие. Скачут по лесам, совсем мальчишки. Но только теперь она останется в Петербурге, я хотела бы, чтобы она была ко двору представлена и как фрейлина попала со мною на коронацию.

— Иван Кузьмич, — обратился к казачьему генералу через стол своим хрипловатым голосом Степочка Воробьев. — У нас тут спор с вашим полковником о джигитовке. Скажите: имеет джигитовка какое-нибудь боевое значение?

— безсмислени кувырканий на лошадь, — сказал барон Древениц. — Казацки глюпость. Нога, рука ломать, лошадей портить.

Казачий командир сверкнул сердито глазами и громко отвечал Степочке:

— А как же! Громадное воспитательное значение. Она приучает казака презирать опасность, делает его смелым и развязным на коне.

— Да, да, все это так, — сказал Степочка, — нет, а на войне вам приходилось подметить, что джигитовка нужна.

— Ну как же, — отвечал казачий генерал. — Я помню два случая… А их, я уверен, были тысячи. Как сейчас помню под Карагасан-киоем казака Пимкина. Рассыпались мы стрелковою цепью против башибузуков. Коноводы в балочке сзади. Башибузуки наседают. Надо уже уходить. А Пимкин замешкался. Все посели на коней, он один остался. Наконец уже под самыми башибузуками бежит к коню. Коновод бросил ему лошадь, а сам уходить. Лошадь поскакала за другими, Пимкин только ухватиться успел за луку. Ну, только джигит он был хороший. Повис, поджал ноги, висит на луке, скачет добрый конь. Выждал Пимкин, дал толчка ногами о землю и очутился в седле. Оборвись он, не сумей вскочить — разорвали бы его башибузуки!

— Ну, а другой случай? — спросил князь Репнин.

— Про другой мне рассказывал сам участник, урядник Быкадоров. Настиг его башибузук. Скачут рядом. Быкадоров хотел ударить шашкой башибузука, но тот ловко подставил клинок своей сабли. Закалка ли златоустовского клинка была плохая или что, но клинок у Быкадорова разлетелся от могучего удара, как стеклянный. Ну — смерть неминуемая. Тогда Быкадоров быстро снизился за лошадь, как на джигитовке, когда землю достают. Башибузук ударил, и удар пришелся по воздуху. А Быкадоров, вися вниз головою, вытянул берданку из чехла — тогда, помните, в кожаных чехлах их возили, приподнялся и пулей в живот уложил башибузука.

— Ловко, — сказал Степочка.

— Что такое джигитовка? — спросил барон Вольф.

— А вы никогда не видали джигитовки? — сказал казачий генерал.

— Нет. Не видал.

— И вы, баронесса, не видали?

— Нет. — И ваши милые дочки?

— Где же им видеть.

— Ну, так я угощу вас своими молодцами. Да и сам тряхну стариной, проджигитую перед прелестной хозяйкой, — и казачий генерал галантно поцеловал руку баронессы.

— Платоныч! — крикнул он на другой конец стола своему адъютанту. Адъютант, толстый мужчина, в пенсне, в рыжеватых усах с подусками, начинавший лысеть, подошел к генералу.

— Пошлите-ка кого из трубачей на бивак, пусть джигиты прискачут сюда, полковые, человек двадцать. Да моего Взрыва пусть вестовой подаст.

— Слушаю, — отвечал адъютант.

— Боже мой, — сказала баронесса, — неужели и вы, генерал, будете джигитовать?

— А отчего нет, милая барыня, — сказал генерал. — Вы пожалуйте мне ваш платочек, я его положу на травку и подниму его себе на память о прекрасной даме.

И разошедшийся генерал пошел отбирать платки от дам и барышень.

XXIV

Двадцать казаков-джигитов приехали и слезли на окраине лужайки. Лихой рыжебородый вахмистр, силач и великан, полным карьером подлетел к генералу и осадил коня так, что он присел на зад и вытянул вперед передние напруженные ноги.

— Честь имею явиться, ваше превосходительство, — доложил вахмистр, прикладывая руку к фуражке. — Привел джигитов.

От могучей раскормленной фигуры вахмистра с громадной рыжей бородой, насупленными бровями, широкоплечей, грудастой, с громадными руками веяло первобытными временами. И он, и вороной его разъевшийся конь просились в бронзу, на статую.

— Господа офицеры! — крикнул генерал, — по коням, джигитовать! Хорунжий Коньков, распорядитесь джигитами.

Высокий, худой офицер с густыми волосами, выбивавшимися из-под фуражки, подбежал к генералу.

— Разложите платки, Коньков, — ласково сказал генерал, — а этот я сам положу — особо. Вера Константиновна, ваш платочек?

— Я дала, — смущенно сказала девушка.

— Где же? Девушка подошла и показала маленький ажурный платочек.

— Нелегко поднять такую крошку, — сказал генерал. — Ну, Коньков — это ваш, смотрите, не осрамитесь.

— Постараюсь, ваше превосходительство, — сказал молодой офицер.

Отодвинули столы, за которыми пили кофе и ликеры; трубачи и песенники стали стеной по другую сторону. Дамы и гости вышли из-за столов, чтобы смотреть джигитовку. Вестовой казак бегом подвел генералу его солового коня. Генерал проверил подпруги, скашовку (* — Скашовкою называется ремень, соединяющий у казачьего седла путлища обоих стремян под животом лошади и позволяющий казаку нагибаться и доставать руками земли на скаку лошади) и легко, берясь по-калмыцки правой рукой за переднюю луку, сел на коня.

Сначала джигитовали офицеры. Первым проскакал генерал и, несмотря на свои седины и значительную полноту стана, легко согнулся и концами пальцев достал платок хозяйки дома и на скаку поцеловал его. Смуглый офицер вскакивал и соскакивал на полном карьере, Коньков на золотистом, сверкающем на заходящем солнце червонцами жеребце легко согнулся тонким станом и из десятка платков, раскиданных по траве, без ошибки выхватил платок Веры Константиновны и потряс им над головой.

Целой ватагой, группой, стоя на седлах с винтовками в руках, проскакали казаки и выстрелили вверх. Потом началась одиночная джигитовка.

На ловком гнедом коне скакал молодой черноусый казак. Едва поравнялся он со зрителями, быстро перекинул правую ногу через переднюю луку, соскочил на землю, коснулся ногами земли и очутился сидящим задом наперед на шее лошади. Он сейчас же соскочил снова на правую сторону лошади и вскочил прямо в седло и так проделал несколько раз.

Другой скакал вниз головой, упершись плечами в подушку седла и вытянув чуть согнутые в коленях ноги. Третий соскакивал с лошади, давал сильный толчок о землю и перелетал через седло и снова давал толчок и снова летел через седло. Он точно порхал над лошадью, не касаясь седла.

Этот привел в восхищение не только дам, но и офицеров, и солдат-трубачей и песенников.

— Такими надо родиться! — сказал князь Репнин.

— Степь родная воспитывает такими. Ведь это лучшая забава наша по станицам и хуторам, — сказал казачий генерал. — Уничтожьте джигитовку, и вы уничтожите казака!

Один казак хотел что-то сделать, но, верно, ему не удалось, он упал с лошади — перевернулся и остался лежать на траве.

Дамы заахали. Офицеры хотели броситься помочь ему, но генерал остановил их.

— Оставьте, — сказал он, — это нарочно. Игра такая. Сейчас подскачет другой, положит свою лошадь и увезет мнимо раненого.

Но он ошибся. Из толпы казачьих песенников выбежали несколько человек и унесли казака. Он расшибся.

— Платоныч, — сказал генерал, — узнайте, в чем дело. Адъютант побежал к песенникам и сейчас же вернулся.

— Ничего серьезного, — громко сказал он, — уже садится на лошадь. Сейчас скачет.

А потом, отведя генерала в сторону, тихо сказал: «Сложный перелом голени!»

Джигитовка продолжалась. Скакали группами. Два казака скакали на одной лошади, лицом друг к другу, один сидел на шее, другой — на крупе позади седла, и оба делали вид, что играют в карты. Двое скакали рядом, а у них на плечах стоял хорунжий Коньков. Каждая группа была риском разбиться насмерть в случае, если лошадь споткнется, каждая требовала силы рук и ног и уверенности в мускулах, каждая была своеобразно красива, но смотрели их уже не столько с восхищением, сколько с сердечным волнением. Гости поняли, что это риск.

Когда последняя группа проскакала, казачий генерал поблагодарил джигитов и отпустил их на бивак.

— Ви позволяет, — сказал барон Вольф, — я им угощение дам. Пива, водки, колбасы, ситного хлеба.

— Пожалуйста, — сказал генерал. — Очень вам благодарен. Только водки много не давайте. Им в два часа ночи выступать на маневр.

— О, по единой шкалик, — щеголяя русским выражением, сказал барон Вольф.

Гости сели за прерванные ликеры. Песенники казачьего полка подошли к столам. Любовин, бывший со своими песенниками, подошел поближе. Ему хотелось наблюдать и слушать казаков. Хотелось понять их. Казаки сильно отличались от солдат. Длинные, в скобку остриженные волосы, красивыми кудрями выбивавшиеся из-под фуражек, придавали им свободный, не солдатский вид. Много было бородатых с широкими волнистыми бородами. Казаки были шире в плечах, могучее, развязнее, нежели солдаты, не так тянулись перед офицерами. Лица не были тупые, смотрели весело и проницательно. Красавец урядник, высокий, стройный, с черными маленькими усиками и черными кудрями, молодец и лихач, вышел перед хор, обвел его черными глазами и страстно, скороговоркой сказал:



— Нам сказали про Польшу, что… —



он остановился и бросил отчетливо:



— богатая.



И более протяжно выговорил, как бы с разочарованием:



— А мы разузнали: голь проклятая.



И сейчас же хор вступил плавными аккордами, все время прерываемыми звонким тенором подголоска и безконечными переливами нот:



А в этой во Польше — корчемка стоит,
Корчма польская, королевская.
А в этой корчемке — три молодца пьют,
Прусак, да поляк, да млад донской казак.



«Записать эту песню, — думал Любовин, — невозможно. Да и запомнить мотив трудно. Азиатчина какая-то! Дикая песня. Но мелодия есть. Какая-то тоже дикая».

Любовин присматривался к лицам казаков. Чисто русские лица, как картинах Московского периода. «Ни дать ни взять — московские бояре рынды, стрельцы — не современные лица, и песни не современные. Такой музыки теперь нет. Ей аккомпанировать на скрипке или на фортепиано нельзя, разве пастушья свирель уследит за этими переливами голоса что делает подголосок высоким, покрывающим хор тенором».



— Прусак водку пьет — монеты кладет.
Поляк водку пьет — червонцы кладет,
Казак водку пьет — да ничто не кладет.



«Хорош! — подумал Любовин. — Корнет Саблин говорит нам всегда, что песня должна воспитывать солдата. Вот эта песня точно что воспитает солдата. Недаром про казаков и слава идет: воры казаки».



— Он по корчме ходит, шпорами гремит,
Шпорами гремит, шинкарку манит:
Шинкарочка-душечка, поедем со мной,
Поедем со мной да к нам на тихий Дон,
У нас на Дону да не по-вашему.
Не сеют, не жнут да не ткут, не прядут,
Не ткут, не прядут, а хорошо ходют!



«Но почему же это так? Как разрешили эти люди социальный вопрос и устроили райское житье у себя, на Дону?» — подумал Любовин. И сейчас получил ответ.



— Соглашалась шинкарка, —



пели казаки, -



да на его слова.
Садилась шинкарка да на доброго коня,
Поехал казак да во темный лес,
Повесил шинкарочку да на сосенку!..



Заканчивалась песня трагедией женской доверчивости, но ни напев, ни лица казаков не выражали печали, скорби или возмущения таким преступлением. Все было так же просто, как проста была и песня.

«Хороша мораль!» — подумал Любовин. Посмотрел на офицеров, на дам. Они смотрели на казаков с восхищением. Любовин смутно догадался, что и теперь разбойник всегда найдет уголок в женском сердце.

К нему подошел Саблин.

— Любовин, — сказал он ему, — собирай наших. Споем после казаков.

— Невозможно, ваше благородие, — с горечью сказал Любовин. — Разве наша песня пойдет после ихней. Пресна покажется. Тут свист и шум только и нужен. Увольте, ваше благородие.

И Любовин повернулся и пошел от Саблина. Саблин не рассердился. Он понял его. «Самолюбие артиста», — подумал он.

Казаки пропели еще одну песню, а потом решили танцевать. Уже давно около площади толпились мызные работницы-эстонки в своих праздничных платьях, смотрели на солдат и казаков, и казаки и солдаты смотрели на них.

Трубачи заиграли вальс. Офицеры пошли приглашать дам. Но барышни Вольф отказались, они боялись испачкать о сыреющую в вечерней прохладе траву свои белые башмаки и чулки, стали танцевать только три розовые Мюллер, но увидали, что они одни, смутились и бросили. Лужайка опустела. Работницы не решались, танцы не клеились.

— Нельзя ли польку, — сказал барон, — наши больше польку танцуют.

Оркестр заиграл польку. Старый барон выбрал самую хорошенькую эстонку в синем платье с зелеными и желтыми лентами и пошел с нею к общей потехе. Его примеру последовали работники, стали выходить, смущаясь, солдаты, подталкиваемые офицерами, за ними казаки, и вскоре вся лужайка и песчаная площадка наполнились танцующими. Гремел и гремел неутомимо то тот, то другой оркестр польку, и сотни башмачков отбивали такт: раз, два, три; раз, два, три!

На потемневшем небе играли далекие зарницы, у самой чащи парка оружейный мастер с обозными солдатами заканчивали сооружение фейерверка. Вспыхнула и, шипя, полетела к небу ракета и лопнула яркою звездочкой, за ней полетели цветные римские свечи, огненный фонтан запылал и вспыхнул изображенный бенгальскими огнями вензель шефа полка.

Танцы на минуту затихли, но сейчас же снова возобновились. Выпившие пива и водки казаки и солдаты стали развязнее, весело смеялись эстонки. Офицеры кто пил чай за столом, кто пошел бродить по парку, барышни Мюллер ушли с Коньковым, казачьим адъютантом, и Фетисовым и визжали на весь парк, когда лягушка выскакивала у них из-под ног.

Смоляные бочки пылали по краям лужайки, там кружились пары, гремела музыка, и маленькие башмачки и сапоги со шпорами отбивали веселый такт: раз, два, три, раз, два, три!..

XXV

Любовин пошел в темную аллею. Ему хотелось быть одному. Все, что он видел, казалось ему сплошною мерзостью, издевательством над личностью человека. Особенно его возмутили казаки. «Хороши вольные люди, — думал он, — кувыркаются на потеху господам, ломают ноги для толстого немецкого помещика за бутылку скверного пива и стакан вонючей водки!»

Кто-то нагонял его. Он остановился и столкнулся с Коржиковым. На Коржикове был помятый пиджак поверх красной кумачовой рубахи и большая кожаная сумка с газетами.

— Здравствуйте, товарищ, — сказал Коржиков.

— Какими судьбами? — спросил, с удивлением оглядывая Коржикова, Любовин.

— Как видите — газетчиком. За ваше дело, Виктор Михайлович, взялся. Решил вам помочь. Изучить вопрос на месте.

— Смотрите, голубым архангелам не попадитесь. Да и кроме них много здесь всякой пакости бродит. Вот хотя бы взять этих самых казаков. Видали?

— Видал. Я ведь, Виктор Михайлович, осторожен. Langsam — ruhig! (* — Медленно — спокойно) обыщите меня и кроме «Русского Инвалида», «Нового Времени», «Петербургской Газеты» и «Листка» ничем не торгую. Даже «Биржевых» не имею. Наиблагонамереннейший газетчик, Виктор Михайлович! Вчера весь день в армейской пехоте под Ямбургом торговал. Ну и нравы, знаете! Офицеры перепились и при помощи солдат ночью штурмом дачу брали, хотели вытащить барышень… Да… Я сбегал за подмогой. Спасибо, гусары выручили. Прогнали пехоту. Чуть дело дракой не окончилось.

— Ну а документ где получили? Ведь вы поди-ка в охранной записаны.

— Всенепременно. Кличку даже имею: Рыжий жук… Партия мне изготовила. Гороховые пальто смотрели — ничего не учуяли. Комар носа не подточит. Если, когда какой документ понадобится — милости просим. Такая тонкость работы. Каменского подпись — chef d\'oeuvre (* — Образец).

— Завидую я вам, Федор Федорович. Какой характер у вас. Вы, поди, и в Русскую революцию продолжаете верить.

— Верую-с! И утверждаю-с, что такого прыжка к осуществлению социальных проблем никакая революция не давала, какой даст наша.

— После дождичка в четверг, — сказал Любовин.

— Ну, может быть, и раньше. Это там видно будет. Армию, Виктор Михайлович, колебать пора. Понимаете.

Любовин остановился и со злобою сказал Коржикову:

— Видали джигитовку?

— Наблюдал-с, — спокойно сказал Коржиков.

— Чего вы хотите, если человек за пятиалтынный ногу ломает, калекой, может быть, на всю жизнь становится. Я видал и его, и его товарищей. Выдумаете: злоба, отчаяние, — ничего подобного. Товарищи смеются. «Ты, — говорят, — Зеленков, сам виноват, зачем боком повис, вот она тебя и ударила\"». Это лошадь-то. А он говорит: «Уже и не знаю, как у меня рука осклизнулась. Бог попутал». Пока у них Бог да черт за все отвечать будут, их не свернешь. И после этого восхищались своим генералом. «Наш-то, наш-то платок достал». Тьфу! А морду вахмистра видали? Емелька Пугачев! Наш Иван Карпович — херувим по сравнению с ним.

— Наблюдения хорошо сделали, Виктор Михайлович, а выводов сделать не сумели.

— Какие выводы! Люди разбой и виселицу открыто воспевают и рядом на потеху господам ноги ломают. Темнота! Дикари! Бог наверху, черт — внизу, а над всем этим царь и господа.

— А вот вы Бога-то уничтожьте, а? Черта служить себе заставьте, вот оно, как на саночках под горку, у вас и пойдет.

— Не знаю, как и приняться, — со вздохом сказал Любовин.

— Без офицера не обойдемся. Я с вашим Сашей познакомился. Душевный барин. И херувим писаный.

— Когда?

— А вот, когда вы петь отказались и грубо так отойти изволили, я с газеткой к нему подкатился. Хороший барин. Двугривенный за «Новое Время» дал и сдачи не взял.

— Вы смеетесь, Федор Федорович, — сказал Любовин.

— Ничего подобного. Разглядел я его. Я ведь физиономист. Податливый парень. И, Виктор Михайлович, сердитесь вы или не сердитесь, а без Марии Михайловны нам тут не обойтись.

— Федор Федорович, — с негодованием воскликнул Любовин, — я только потому прощаю вам то, что вы говорите, что вы сами не понимаете, чего хотите. Я год прожил в казармах. И я знаю, что такое все эти папиросницы и прачки, которые ходят по офицерским квартирам. И Маруся — вы понимаете, Федор Федорович? — никогда в такой роли не явится.

— Я это понимаю лучше вас, — спокойно сказал Коржиков. — Марию Михайловну я люблю, вероятно, не меньше вашего. Но у меня иные планы и иные пути.

— Какие?

— Дайте все продумать и приготовить. Дайте саму Марию Михайловну подготовить к этой, вдвойне опасной работе.

— Почему вдвойне?

— А если Мария Михайловна влюбится? — тихо сказал Коржиков.

— В офицера? Маруся? Что вы? Вы с ума сошли!

— Давай Бог, коли так.

— Ей может угрожать только насилие.

— До этого не допустим-с. Они подходили к бивакам.

— Ну, до свидания, Виктор Михайлович. Тихонько-то ведите свою работу. Эк их, как разошлись они. А ведь завтра дождь будет.

Он пожал руку Любовину. Любовин пошел к вахмистерской палатке. Коржиков остался в аллее парка и смотрел, как на другом конце ее ярко светилась озаренная кострами и бенгальскими огнями площадка, там ходили и вертелись люди, надоедливо лез мотив простой польки и, казалось, слышно было притопывание женских башмачков и звон шпор, все повторяющих такт: раз, два, три, — раз, два, три.

XXVI

Большой маневр должен был начаться столкновением кавалерии. Разведку было приказано начать в 2 часа ночи.

На лугу, у господского дома, еще танцевали и прислуга собирала ужин для засидевшихся господ, когда адъютант вызвал Саблина и сказал ему, что так как поручик Фетисов слишком много выпил и ему неудобно в таком виде ехать в разъезд, командир полка приказал ехать Саблину. Саблин не протестовал. Он прошел на бивак, приказал денщику разбудить вестового, поседлать лошадь и подать ее вместе с разъездом к дому управляющего на шоссе, а сам с казачьим офицером, у которого был фонарь, отправился в штаб дивизии получить задачу.

После кутежа, музыки, песен, танцев и женского смеха Саблину странно было увидать бледные сосредоточенные лица старшего адъютанта штаба дивизии капитана генерального штаба и молодого армейского ротмистра, причисленного к академии, склонившиеся над большой пестрой картой. Они были так серьезны, как будто бы это была настоящая война. Рядом за перегородкой помещался начальник дивизии с начальником штаба. Они тоже не спали.

Начальник дивизии спросил, кто пришел, и старший адъютант ответил, что пришли начальники летучих разъездов.

Начальник дивизии, старый толстый генерал в уланской форме, вышел к ним. Он стал объяснять задачу, и весь вид его говорил: «смотрите, не подведите и сделайте так, чтобы маневр разыгрался удачно и красиво».

— Главное, — говорил он, — донесения, господа, не ленитесь посылать мне донесения.

Казачий офицер тщательно записывал все в свою полевую книжку. Саблин надеялся на память.

— Ну, с Богом, господа! Смотрите же — донесения, — еще раз сказал им начальник дивизии.

Когда Саблин вышел на крыльцо со света, ему показалось так темно, что он не видел своей лошади.

— Сюда, ваше благородие. Тута я, — сказал ему вестовой и, взяв его за руку, подвел к лошади.

— А разъезд?

— Здесь, ваше благородие, — услыхал он солидный голос взводного Балатуева.

Саблин ничего не соображал. Там в комнате, на ярко освещенном керосиновою лампою плане он отлично понял, что надо ехать все прямо по шоссе, бледно-малиновою лентою прорезавшем зеленые пространства лесов, что, проехав шестнадцать верст, должны были выехать на поляну с маленькой чухонской деревушкой — не то Леппелева, не то Неппелева, что потом будет поляна, бугры, потом большая деревня Колосова, и за ней можно ожидать встречи с разъездами неприятеля. Оттуда надо было послать первое донесение. Но теперь он совсем запутался в темноте. Дом управляющего стоял в лесу, и шоссе шло мимо него. Но куда ехать? Направо или налево?

Взводный вывел его из нерешительности.

— Направо, ваше благородие, — сказал он и, не дожидаясь приказания, выслал дозорных.

Стук подков по щебню шоссе стал затихать, когда Балатуев почтительно сказал Саблину:

— Пожалуйте ехать.

— Справа рядами, левое плечо вперед, — скомандовал Саблин, — шагом марш.

Ничего не было видно. По обеим сторонам шоссе тянулся густой хвойный лес. Пахло хвоей, можжевельником, сырым болотным мхом. Прямое шоссе, покрытое лужами вчерашнего дождя, чуть серело впереди. Саблин его сначала и вовсе не видал и удивлялся, как верно и ровно шел его Мирабо.

Когда проехали с полчаса, Саблин остановил разъезд и приказал слезть, осмотреть подпруги и вьюки. Так следовало по уставу.

— Можно курить, — сказал он, чувствуя, как ему самому мучительно захотелось папиросу.

Красными точками вспыхнули огоньки и на секунду осветили неподвижно стоящих, казавшихся громадными в темноте лошадей.

В лесу было тихо. Слышно было, как в придорожной канаве журчала вода и иногда капель упадала в нее с ветки и тихо звенела. Лес надвинулся глухой и темный.

Сели на лошадей. Надо было бы идти то рысью, то шагом, но Саблин не рискнул в этой темноте идти рысью и продолжал двигаться шагом.

Мерно стучали копыта лошадей по шоссе, и ночь убывала. Рассвет наступал мутный и сырой. Стали видны деревья леса, телеграфные столбы, уныло гудевшие по сторонам. Туман поднимался кверху и клубился над лесом, сбиваясь в серые тучи.

По расчету Саблина, он уже достаточно отъехал, и пора было бы быть лесной поляне и деревушке, но по-прежнему глухой и сумрачный лес стоял по сторонам.

Светало. Серый день наступал. Мелкий пронизывающий дождь моросил, как сквозь сито, унылый, надоедливый. Лес оборвался сразу, упершись в песчаные бугры, поросшие вереском и уставленные старыми пеньками. Впереди за туманной завесой дождя показались маленькие, темные домики. Саблин вздохнул спокойнее. Ему все казалось, что он не туда едет.

— Ваше благородие, — услышал он тревожный голос Балатуева. — Гусары!

Весь разъезд безпорядочно, увлекая за собою Саблина, кинулся скакать по шоссе. Саблин оглянулся. Справа и слева, прямо по рубленому лесу полным карьером наперерез его разъезду скакали в белых рубахах и алых фуражках гусары.

Непонятный и, как потом сознавал Саблин, глупый и неосновательный страх и волнение охватили его. Он дал шпоры Мирабо и могучим махом, и Саблину казалось очень быстро, стал подаваться по шоссе, боясь посмотреть, что делается сзади. Вдруг слева от него появилась вытянутая серая морда скачущей лошади, маленькая, породистая, загорелая рука без перчатки с силой схватила его руку в белой промокшей перчатке и, сильно надавливая, задержала ход лошади.

— Не тратьте, куме, силы, опущайтесь на дно. Нас больше, вы в плену, — услыхал он спокойный голос.

Рядом с ним скакал на прекрасной поджарой лошади молодой поручик с небольшими русыми распущенными на концах усами. Саблин его сейчас же узнал. Это был знаменитость скакового поля, известный спортсмен — Ламбин.

Пошли шагом. Гусары, их было восемнадцать человек бравых ребят, в промокших рубахах, окружили людей Саблина и весело болтали. Саблинский разъезд в мокрых, неуклюже топорщащихся шинелях имел сконфуженный и далеко не бравый вид.

— Как же это?.. Дозоры-то наши! Ах, и дозоры, — говорил сзади Балатуев.

— А вы бы, — отвечал ему Ламбин, — еще выше подняли воротники; едут, смотрят вперед, а по сторонам ничего не видят. Где же ваши боковые дозоры?

Саблин чувствовал себя уничтоженным перед своими людьми. Почему он не послал боковых дозорных? У них никогда не посылали, чтобы не топтать травы. Но тут и травы не было. Было песчаное поле, поросшее никому не нужным вереском, и он не послал дозорных. Почему? Да потому, что никогда не думал о маневре. Маневр был для него — обед у барона Вольф, знакомство с прелестной девочкой, баронессой Верой Константиновной, трубачи, песенники, джигитовка казаков, танцы, фейерверк и только, но никогда не плен, не писание донесений. Не работа в поле. Что такое работа на военной службе, он не знал. Военная служба для него был вечный праздник. Саблин взглянул на своего Мирабо. Густая белая пена проступила из-под ремней подперсья, он тяжело дышал и шел, отфыркиваясь, он не привык скакать. Рядом изящная серая кобыла Ламбина шла воздушно, дышала, как будто бы только что из конюшни и нисколько не согрелась. Она была работана для маневра, для боя, для войны. Саблин посмотрел и на Ламбина. Он подъезжал к чухонской избушке. Там стоял дневальный гусар, ожидая разъезд.

— Очередные! — крикнул Ламбин, и два гусара отделились от разъезда, чтобы везти донесение.

— Подождете донесения. Унтер-офицер Светозаров, напоить людей чаем и молоком. Двадцать минут отдыха, — говорил Ламбин.

«Он живет маневром, — подумал Саблин, — живет людьми, вероятно, думает о войне и к ней готовит людей. Да и люди у него особенные. Легкие, проворные. Делают все сами». Саблинский разъезд стадом заехал во двор и не знал, слезать или нет. Им опять-таки Ламбин распорядился.

— Слезайте же, — крикнул он солдатам Саблина. — До конца маневра останетесь. Выспаться можете, поди, устали. Мои ребята вас чаем напоят. Ваша фамилия, корнет? — обратился Ламбин к Саблину. — Имя и отчество?

Он слез с лошади, любовно потрепал ее по шее и по щекам, и было что-то женственное нежное в этом движении. Лошадь понимала его ласку, она следила за ним, как собака, темными умными глазами.

Ламбин вошел в избу, кинул по-чухонски несколько слов хозяину и сел писать донесение. Написав о столкновении разъездов и отправив очередных, Ламбин серьезно посмотрел на Саблина.

— Ну-с, корнет, было бы это на войне, я бы обезоружил вас и ваших людей, отобрал бы лошадей и под конвоем четырех гусар отправил бы вас в тыл. Таким образом, для своего отряда вы исчезли. На маневре, конечно, мы этого делать не будем. Я оставлю вас здесь, но вы дадите мне слово, что до конца сегодняшнего маневра вы не подойдете к своему полку и ничего ему ни писать, ни посылать не будете. Идет?

— Конечно, — смущенно пробормотал Саблин.

Гусар принес чайник с чаем, хозяин подал стакан и рыжую с красными цветами чашку.

— Как у вас все это налажено, — сказал Саблин. — Совсем люди особенные.

— Люди везде одинаковые, — серьезно сказал Ламбин, — только воспитание разное.

— Как я хотел бы ближе познакомиться с тем, как делать солдата.

— Пикниками поменьше заниматься. Мы сегодня ночью без ошибки по вашим ракетам и римским свечам определили, где вы ночуете. Благодаря этому вместо шести разъездов послали только три и вышли верно, да и знаем, что столкновение произойдет вот здесь… Хотите — будем знакомы и впредь. Приезжайте в полк, спросите меня в четвертом эскадроне. Я всегда в полку. Ну, а теперь до свидания.

Ламбин торопливо выпил чашку чая и вышел на двор. Саблин пошел его провожать. Он видел, как далеко впереди все время маячили его дозоры и как по знаку Ламбина они пошли вперед и врезались в лес.

Дождь сыпал неугомонный, скучный, в избе было сыро, пахло мужиком и овчиной, по маленьким стеклам текли непрерывные струи воды. В углу, где на стене висели портреты Государя и Государыни, литографированная картина «Ступени человеческой жизни» и портрет французского президента Фора в черном фраке и красной ленте, на лавке сидел старый чухонец и молча сосал трубку…

Намокшее тяжелое пальто давило на шею. Амуниция стесняла. Саблин снял с себя амуницию, пальто, положил его на лавку и прилег, подложив пальто под голову.

Чухонец сидел, не шевелясь, в углу, и сипло хрипела его докуренная трубка. Дождь уныло бил в стекла и нагонял тоску. Саблин вытянулся, зевнул и заснул крепким сном.

XXVII

— Ваше благородие, вставайте, идут! — тихонько входя на цыпочках в избу, сказал Балатуев. Он все также был в мокрой шинели и при амуниции.

— Кто идет? — спросил Саблин.

— Самой противник.

За окном слышался мерный топот многих сотен конских ног.

Саблин вышел на крылечко. Мимо него просторною рысью шли по обеим обочинам шоссе уланы. Мокрые рубахи были забрызганы грязью. За кокарды были вставлены веточки березы, лица были мокрые от дождя, лошади блестели и казались темно-бурыми. Они проходили эскадрон за эскадроном, и за ними далеко были видны серые колонны и красные потемневшие от дождя шапки гусар.

Впереди раздался трубный сигнал, несколько голосов в разных местах закричало, и Саблин увидал, как эскадроны стали сворачивать с шоссе, прыгать через канаву и все поскакало вперед к опушке леса — там поле было покрыто скачущими всадниками той дивизии, где был полк Саблина.

Сбоку разворачивались длинными линиями казаки, но против них бросились драгуны и часть гусарских эскадронов, и на просторной поляне стали видны линеечки эскадронов, несущихся в атаку. Со звоном и грохотом перелетала через канаву конная батарея, и пушки спешили занять фланг. Кто-то упал. Чья-то лошадь, вымазанная грязью без седока, задрав кверху хвост и безпокойно ржа, догоняла свой эскадрон, а упавший белым пятном лежал между пеньков рубленого леса, и к нему, прыгая по кочкам, катила большая белая лазаретная линейка с красным крестом.

В тумане не перестающего дождя края этой картины скрывались, и Саблин не мог разобрать, что делалось там, где казаки столкнулись с гусарами и драгунами.

Все это было красиво, как на картине, и потому казалось Саблину неправдоподобным.

«Разве так может быть? — думал он, — на настоящей войне? Разве это возможно? И если возможно — то, Господи, — какой же это ужас — война!»

— Ваше благородие, — прервал его размышления Балагуев. — Можно ехать?

Он помог одеться Саблину, и Саблин поехал мимо слезших с лошадей улан, атаковавших эскадрон Гриценки, к своему полку.

— А, Саша! — ласково сказал ему Гриценко, стоявший с уланским ротмистром впереди эскадрона. — Намок, озяб, устал? А нас еще куда-то гонят. Черт бы их брал. Надоело, да и есть безумно хочется. От вчерашнего баронского пойла голова трещит.

— Наш маркитант, должно быть, подъехал, — сказал улан. — Пройдемте закусить.

— Добре, — сказал Гриценко и пошел с уланом.

— Корнет, пожалуйте — по рюмочке старки.

Саблин пошел с ними. Про плен, про то, что он не послал ни одного донесения, никто не говорил ни слова. Точно это было в порядке вещей. За рюмкой старки, за бутербродом с ветчиной маневр был позабыт.

Его разбирал среди группы полковых командиров посредник, и он указывал на то, что эскадроны недостаточно равнялись и многие атаковали впустую, не нацелив противника. О разведке не говорили совсем.

— Вот у вас, барон, — говорил Древеницу толстый уланский генерал, — только один эскадрон попал на противника, а остальные, так, зря. Хорошо, что Государя не было. Недостаточно лихо шли. Ваши атаковали рысью.

— Так ведь поле какое, — сказал сосед Древеница. — У меня и так один солдат убился.

— Поле?.. Да, поле нехорошее, но знаете, господа, требования Великого князя?

Командиры полков разъезжались с разбора недовольные. Древениц тяжело подпрыгивал на своем сытом гунтере и ворчал по-немецки:

— О, Donnerwetter! Этакий дождь. Этакое поле. Aber natiirlich! (* — Черт возьми!.. Но понятно!) Что люди падают… Полк! — закричал он сиплым басом, — сад-дись! — и поднял над головою свой стек с рукояткой в виде лежащей голой женщины.

XXVIII

Эти большие маневры были отлично задуманы и разработаны. В них была идея. Они должны были показать, что подступы к Петербургу очень трудны, что преодолеть все эти болотные дефиле тяжело и Петербург взять немцам, даже если удастся сделать десант, невозможно. Командир армейского корпуса, защищавший Петербург, участник турецкой войны, вместе со своим начальником штаба, молодым генералом генерального штаба, прекрасно обдумали маневр и решили запереть все лесные дефиле, не дать возможности развернуться гвардии, поставить ее под удары батарей и тем самым доказать высоким германским гостям, присутствовавшим на маневре, что русские начальники тонко понимают военное искусство, и Петербурга не взять. Двумя утомительными ночными маршами армейский корпус Северного отряда достиг Колосовских высот и должен был выступить на рассвете, чтобы окончательно припереть все подступы к Петербургу. Кавалерия была направлена в обход на шестьдесят верст и, действуя спешенными частями, должна была отрезать противнику коммуникационные пути с его флотом, предполагавшимся в заливе.

Идея маневра путем осмысленных приказов и посылки офицеров генерального штаба в полки была сделана известной всем офицерам и солдатам, и, забывая утомление, каждый старался исполнить до мелочей приказ.

Подходил момент решительного столкновения. В десятом часу ночи в маленьком, одиноко стоящем среди громадных лесов домике лесника были собраны полковые адъютанты от всех полков Северного отряда, и штаб-офицер штаба корпуса диктовал им приказ о бое.

В соседней комнате командир корпуса — плотный шестидесятилетний старик — устало пил чай из стакана, поставленного на большую разложенную на столе карту окрестностей Петербурга, а его начальник штаба, потирая руки, просматривал дополнительную записку о бое, только что им составленную для рассылки по полкам с объяснением того, что было бы, если бы бой был настоящим.

Темная, тихая ночь стояла за окном. Дождь, ливший все эти дни, перестал. Небо яснело, и на нем проступали звезды.

На шоссе раздались со стороны противника заливистые звонки двух троек. Они быстро приближались. Стали слышны топот копыт и шуршание резины. Тройки остановились у домика, и кто-то хриплым старческим голосом спросил: «Здесь штаб Северного отряда?»

В комнату командира корпуса вошел высокий статный старик с седою бородою в свитской фуражке и оленьей дохе и с ним такой же высокий щеголеватый генерал генерального штаба в длинном черном сюртуке с аксельбантами, подтянутом серебряным шарфом. Сзади них шел жандармский унтер-офицер в светло-голубом мундире с желтыми аксельбантами. Он помог старику снять доху и удалился из комнаты. Приехавший был старший посредник и член Государственного совета, генерал-адъютант.

— В какую глушь вы забрались, ваше превосходительство, — проговорил он, протягивая большую руку в белой перчатке начальнику Северного отряда. — Мы насилу вас отыскали. Можно будет стаканчик чая… Ну, как на завтра?

Начальник штаба взял аккуратно переписанный приказ и начал его читать. Начальник Северного отряда показывал посреднику на плане. Генерал-адъютант не дал дочитать приказ до конца.

— Позвольте, ваше превосходительство. Вы этот приказ уже разослали в полки?

— Диктуем адъютантам, сейчас посылаем.

— Остановите диктовку. Надо совсем другой приказ составить.

— Но, ваше высокопревосходительство, — проговорил, вставая, начальник Северного отряда.

— Никаких возражений. Чего вы хотите? Запереть все дефиле, устроить огневой бой, не дать гвардии дебушировать из леса и развернуться. Вы угоняете дивизию кавалерии, Бог знает куда, за тридцать верст по невозможным дорогам.

— Ваше высокопревосходительство, ведь этим мы обороняем Петербург, — вставил начальник штаба.

— Ах, оставьте эти академические хитрости для военной игры в Округе. Вы забываете, что маневры в Высочайшем присутствии. Высочайший поезд будет подан к девяти часам утра к станции Волосковицы. Государь Император с Августейшим гостем проследует верхом к мызе Колосово, откуда с холма будет смотреть на маневр. Государыня Императрица будет наблюдать с балкона. Гофмаршальской части заказан завтрак на мызном поле на шестьсот персон. На этом поле будет производство юнкеров. Вы понимаете все это?

— Чего же вы от меня хотите? — спросил начальник отряда.