Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Герберт Уэллс

«Так называемая социологическая наука»

С давних времен общепризнано, что существуют два совершенно различных подхода к социологическим и экономическим проблемам: один называют научным, а второй — ненаучным. В этом определении нет никакой моей заслуги, однако, выясняя разницу между этими двумя подходами, я, как мне кажется, говорю нечто новое, и на это-то новое мне и хотелось бы обратить ваше внимание. Я, разумеется, не претендую при этом на какое-либо оригинальное открытие. То, что я хочу сказать и уже не раз говорил, вы найдете (приблизительно и с некоторыми отклонениями) у профессора Бозанке, в работе Элфреда Соджвика «Употребление слов в логических рассуждениях», в «Логике» Сигворта и в современной американской философии. Мое суждение — всего лишь частица общего потока развивающейся общественной мысли. Весь ход моих размышлений привел меня к мысли, что социология не наука или наука в том свободном понимании этого слова, в каком можно считать наукой современную историю; кроме того, я сомневаюсь в ценности социологии, коль скоро она чересчур точно следует так называемому научному методу.

Я намереваюсь оспорить не только то положение, что социология — наука, но также и развенчать Герберта Спенсера и Конта, которых превозносят как основателей новой и плодотворной системы человеческого познания. Я вынужден разбить эти современные кумиры, вернуть греческих социальных мыслителей на их опустевшие пьедесталы и вновь обратиться к Платону в поисках правильной системы социологического мышления.

Конечно, самим словом «социология» мы обязаны Конту, человеку исключительно методичному. Я считаю, что он логически вывел это слово из Произвольного допущения, что все явления бытия можно свести к определенным, соизмеримым, точным и неизменным понятиям.

В глазах Конта социология, без всякого сомнения, венчает стройное здание всех наук; он считает, что для политического деятеля она должна служить тем же, чем патология и физиология служат для врача; в таком случае напрашивается вывод, что он чаще всего рассматривал социологию как интеллектуальный процесс, ничем не отличающийся от методов физического анализа. Предложенная им классификация наук с очевидностью показывает, что он рассматривает их, все без исключения, синтетически, как точную систематизацию фактов, логически вытекающих один за другим, причем в каждой из наук уже содержатся элементы, поясняющие сущность науки, следующей за первой по значению; так, физика объясняет суть явлений химических, химия — физиологических, физиология — социальных (социологических). Метод, которым он пользуется, абсолютно ненаучен, и тем не менее все работы Конта проникнуты уверенностью, что в отличие от предшествующих метод этот точен и применим в любой области, как математика.

Герберту Спенсеру мы обязаны проникновением слова «социология» в английский язык, и это вполне естественно, так как способ мышления Спенсера делает его английской параллелью Конту. Герберт Спенсер был более выдающимся мыслителем, чем Конт, и потому в его трудах этот предмет получил куда более широкое развитие. Спенсер плохо представлял себе практическую сторону всех наук, но естественную историю знал все же немного лучше; естественно, что именно к ней он и обратился в поисках социологических аналогий. Он был одержим идеей классификации, в его голове теснились воспоминания о различных видах и подвидах и о музейных образцах; от него и пошел этот поток заплесневелых антропологических анекдотов, которые до сих пор занимают важное место в ходячих представлениях о социологии. Попутно он был зачинателем метода Социологического исследования, элементы которого до сих пор в ходу.

Таковы два источника большей части современных социологических представлений. Однако здесь явно бросается в глаза любопытный разнобой, который ставит под сомнение значение и ценность этих первоисточников. Недавно мистер Брэнфорд, достойный секретарь Социологического общества, предпринял полезную работу по классификации, как он выразился, «методологических подступов» (определение, на мой взгляд, здравое и весьма выразительное). Его обзор первого тома Трудов Социологического общества — прямое доказательство того, как удачно выбрал он название для существующих исследовательских приемов и попыток «найти верную линию». Имена доктора Битти Крозье и мистера Бенджамена Кидда приводят на память работы, производящие впечатление вовсе не серьезного исследования с научными выводами, а скорее грандиозной заявки на несуществующую науку. Поиски системы, «метода» продолжаются так рьяно, словно ничего этого не существует и в помине. Доктору Штайнмецу принадлежит отчаянная попытка возродить метод аналогий Коммениуса — он вводит понятия социальной морфологии, физиологии, патологии и т.п.

Виконт де Лестрад и профессор Гиддингс менее решительны в своих утверждениях. В ряде других случаев социологическая мысль вообще утрачивает свою первоначальную направленность и скатывается в те области человеческой деятельности, которые нельзя назвать прежде всего социологическими. Примером этого служат хотя бы труды мистера и миссис Уэбб, М.Острогорского и М.Густава Ле Бон.

Основательно поразмыслив над этим разнообразием точек зрения, профессор Дургейм выдвигает требование «синтетической науки» и каких-то синтетических концепций, которые помогут спаять эти пестрые теории и превратить их в нечто способное жить и развиваться. Той же позиции придерживается и профессор Карл Пирсон. Откуда же возникает такая безнадежная путаница, что в этом вопросе невозможно не только прийти к какому-либо общему выводу, но даже выработать единую позицию или точку зрения?

Дело в том, что действительно существует определенная, недостаточно нами осмысленная классификация наук, на которую я хочу обратить ваше внимание, и она-то и является главным моим аргументом в споре против претензий социологии на научность. Когда мы от механики, физики, химии через биологию переходим к экономике и социологии, то здесь наблюдается возрастающая разница в значимости каждого отдельного явления; корреляты и смысл этой разницы еще не получили должного признания, а между тем именно значимость отдельных явлений глубочайшим образом влияет на методы изучения и исследования любой науки.

Начать с того, что новейшие философские теории утверждают, что совершенно одинакового объективного опыта не существует и что всякое реально существующее объективное явление воспринимается как индивидуальное и неповторимое. И эта мысль — вовсе не плод моего чудачества; она встречает серьезную поддержку в трудах наших весьма респектабельных современников, не запятнавших себя близостью к художественной литературе. Теперь все понимают, что, вероятно, лишь в мире субъективного познания — в теории или в воображении — можно иметь дело с совершенно подобными элементами и абсолютно соизмеримыми количествами. В реальном же мире разумнее предположить, что мы в лучшем случае имеем дело лишь с практически подобными элементами и практически соизмеримыми количествами. Но для нормального человеческого мышления естественна явная, вполне удобная, экономящая силы тенденция не только говорить, но и думать, что тысяча кирпичей, или тысяча овец, или тысяча социологов сделаны точно по одному образцу. Такого мыслителя можно заставить поверить, что в действительности это не так, но стоит вам на миг перестать на него влиять, как он сейчас же соскользнет на свои прежние позиции. Эта ошибка свойственна, например, всему племени химиков — если не считать одного-двух выдающихся ученых, — и атомы, ионы и прочие элементы того же порядка упорно рассматриваются ими как подобные. Следует заметить, что для практических результатов в области химии и физики едва ли играет роль, какую точку зрения мы принимаем.

А для теории бесконечно более удобна точка зрения ошибочная.

Но все это справедливо только для области физики и химии. В биологических науках XVIII века здравый смысл всячески старался сбрасывать со счетов индивидуальность раковин, растений и животных. Была сделана попытка вовсе зачеркнуть наиболее явные отклонения и считать их аномалией, ошибкой или игрой природы, и лишь великое обобщение Дарвина разбило эту намертво застывшую систему классификации и вернуло индивиду его законное место. Тем не менее между выводами биологии и наук, имеющих дело с неживой природой, всегда ощущалось четкое различие, которое выражалось в относительной туманности, неодолимой рыхлости и неточности биологических наук. Натуралисты собирали факты и накапливали названия, но их путь не походил на триумфальное шествие от обобщения к обобщению химиков или физиков. Потому-то основой основ и стали считать науки неорганические. Никто и не подозревал, что, несмотря на большую практическую ценность точных наук, истинной наукой может оказаться именно биология. По сей день огромное большинство людей полагает, что только точные науки — это науки в прямом смысле слова, а биология — всего только сложный комплекс проблем, где полно всяких вариантов и отклонений, которым еще предстоит получить свое объяснение. На мой взгляд, Конт и Герберт Спенсер также считали это аксиомой. Конечно, Герберт Спенсер говорил о непознанном и непознаваемом, но не в смысле неопределенности, пронизывающей все явления. Под непознанным он понимал то неопределенное, что находится за пределами непосредственной реальности мира и что когда-нибудь можно узнать совершенно точно.

Но все большее число людей начинает придерживаться противоположной точки зрения и приходит к выводу, что подсчеты, классификация, измерение и весь, математический аппарат — это есть нечто субъективное и обманчивое, а объективная истина — в неповторимости отдельных индивидов. И по мере того, как уменьшается количество рассматриваемых элементов, возрастает разнообразие и неточность обобщений, ибо индивидуальность заявляет о себе все громче и громче. Если бы можно было исчислять людей тысячами миллиардов, можно было бы рассуждать о них как об атомах, и если бы можно было исчислять атомы единицами, вы, вероятно, убедились бы, что они не менее индивидуальны, чем ваши тетки и двоюродные братья. Такова вкратце точка зрения упомянутого мною меньшинства, и с этих позиций и написана настоящая статья.

Итак, метод, который называют научным, — это Метод, игнорирующий индивидуальность, и, как при многих математических допущениях, большое практическое удобство вовсе не является доказательством конечной его истинности. Я признаю огромную ценность и поразительные его результаты в области механики, во всех точных науках, в химии и даже в психологии — ну, а за пределами этих областей? Какова ценность этого метода для биологии? Ведь огромные успехи Дарвина и его школы достигнуты вовсе не с помощью «научного метода» в общепринятом понимании этого слова. Дарвин перенес исследование в область преддокументальной истории. Он собирал научную информацию соответственно некоторым своим предположениям, и основная часть его работы состояла в освоении и критическом анализе собранного материала.

Ископаемые, особенности анатомического строения различных животных, яйцеклетка слишком бесхитростные, чтобы ввести в заблуждение, — вот его документы и памятки. И в этом смысле можно сказать, что он исходил из конкретных материалов. Но, с другой стороны, он должен был общаться со скотоводами, с разными путешественниками, то есть с людьми такого сорта, которые с точки зрения доказательности приравниваются к авторам исторических трудов и мемуаров. И я очень сомневаюсь, может ли слово «наука» в его ходячем смысле соответствовать тому терпеливому распутыванию клубка, которым занимался Дарвин, Ведь в ходячем представлении наука всегда предполагает какие-то положительные и убедительные конечные выводы, основанные на многократных опытах, которые можно всегда повторить и которые, как говорится, «уже всесторонне проверены».

Можно было бы, конечно, поспорить о том, является ли слово «наука» гарантией доказательности, но сейчас так оно и есть для большинства людей. Пока речь идет о движении комет и электрических трамваев, наука, безусловно, непоколебима, как скала; и Конт и Герберт Спенсер, бесспорно, верили, что эта непоколебимость может быть распространена на любое конечное явление бытия. Тот факт, что Герберт Спенсер определил некую доктрину как индивидуализм, вовсе не прибавил индивидуализации его первоначальным определениям и его собственной манере мышления. Он верил, что индивидуальное (гетерогенное) есть продукт эволюции от первоначальной однородности (гомогенности). Мне кажется, что общеупотребительное значение слова «наука» сводит ее к понятию знания и к поискам наивысшей степени точности. И не просто общеупотребительное: «Наука есть измерение», «Наука есть организованный здравый смысл», который горд своим греховным пристрастием к плоти и с презрением отвергает любой философский анализ своих представлений.

Если у нас хватит смелости признать, что жесткие позитивные методы приносят все меньше и меньше успеха, когда наши «логии» имеют дело с более крупными и не столь многочисленными индивидуальными явлениями; если мы признаем, что, двигаясь по шкале наук, мы постепенно теряем «научность» и неизбежно вынуждены изменить (и меняем) свой метод исследования, тогда, осмелюсь утверждать, мы окажемся в гораздо более выгодных условиях для рассмотрения проблемы «подхода» к социологии. Ибо тогда мы поймем, что все разговоры об упорядочении социологии — словно социолог скоро начнет бродить по свету с полномочиями техника-ассенизатора — были и останутся сплошной чепухой.

Лишь в одном отношении мы согласны с позитивистской схемой человеческого познания: для нас, как и для них, социология находится на противоположном конце шкалы по сравнению с науками о молекулах. Эти последние состоят из бесконечного количества элементов; в социологии же, в понимании Конта, имеется всего лишь один элемент. Правда, Герберт Спенсер, чтобы добиться хоть какой-нибудь классификации, разделял, по словам доктора Дургейма, человеческое общество на отдельные общественные организмы и уверял, что они ведут борьбу за существование, умирают и воспроизводят себе подобных точно так же, как животные; правда и то, что экономисты вслед за Листем изобрели различные типы экономики исключительно в целях разрешения фискальных споров; но все это настолько шито белыми нитками, что можно только удивляться, как это вдумчивые и солидные авторы попались на удочку такой скверной аналогии.

На самом деле совершенно невозможно резко обособить одну общественную группу от другой или проследить что-либо, кроме самого грубого общего сходства между ними. Эти предполагаемые элементы единого целого так же индивидуальны, как облака; они появляются, исчезают, соединяются и расходятся. Невольно напрашивается вывод, что где-то далеко, в самом конце шкалы наук, остался не только метод наблюдения, эксперимента и проверки, но что придется расстаться и с методом классификации видов, который уже сослужил нам хорошую службу в тех областях знания, где речь идет о большом, но конечном числе элементов. Человечество нельзя поместить в музей или засушить для исследования; единственный из существующих живых объектов или типов — это вся история, вся антропология и весь изменчивый мир людей. У нас нет удовлетворительных средств, чтобы расчленить его, и в существующем мире нет ничего, с чем можно было бы его сравнить. Мы весьма смутно представляем себе его «жизненный цикл», весьма мало знаем о его происхождении и можем лишь мечтать о его величии…

Совершенно очевидно, что социология, из каких бы предпосылок она ни исходила, — это попытка установить четкие, истинные взаимоотношения объекта своего изучения — этого обширного, сложного, неповторимого общественного Бытия — с индивидуальным сознанием. Далее, индивидуальное сознание индивидуально, и каждое из них по-иному соотносится с предметом нашего рассмотрения, а личный интерес направлен прежде всего на человеческое общество, и уже только потом на окружающую нас материальную среду; отсюда совершенно очевидно, что нет никакой надежды на создание единой, универсальной социологии, приближающейся по обоснованности к точным наукам, — во всяком случае, это невозможно, если опираться на исходные философские положения данной статьи.

Придя к такому выводу, мы можем теперь рассмотреть более плодотворные способы изучения и изображения великого общественного Бытия. Прежде всего такое; изображение непременно включает элемент самовыражения и в той же мере сходно с искусством, как и с наукой. Профессор Стайн, выступавший на первом заседании Социологического общества, хотя и говорил иным философским языком, чем я, но пришел к тому же практическому выводу; тогда же и мистер Осман Ньюлэнд назвал «эволюцию идеалов будущего» частью работы социолога. Мистер Альфред Фуйе также высказал интересные мысли по этому поводу: он усмотрел основную разницу между социологией и всеми другими науками в наличии «некоей свободы, свойственной обществу в осуществлении им своих высших функций». И далее он говорит: «Если эта точка зрения правильна, то нам не подобает идти по стопам Конта и Спенсера и непосредственно переносить готовые концепции и методы точных наук на науки общественные. Ибо наличие сознания обусловливает такую реакцию всего семейства социальных единиц на собственные действия, которая не имеет примеров в области естественных наук».

«Социология, — говорит он в заключение, — не должна допускать окостенения субстанции, которая по природе своей текучая и движущаяся; социология не должна принимать за неизменные и мертвые такие явления, которые силою своих собственных идеальных представлений находятся в процессе беспрерывного становления и превращаются в факты жизни». Эти суждения — каждое по-своему — перекликаются с моими.

Если мы согласимся с общим смыслом этих высказываний, то субъективный элемент, который есть красота, неминуемо сливается с элементом объективным, который есть истина; в таком случае социология не есть всего лишь искусство, но и не наука в узком смысле слова, а знание, окрашенное воображением и включающее в себя элемент индивидуальности. Иными словами, социология есть литература в высшем значении этого слова.

Если это утверждение справедливо и мы смело отвергаем Конта и Спенсера на том основании, что они вовсе не создатели социологии, а ученые, контрабандой протащившие в эту область свои псевдонаучные методы, то нам придется заменить классификацию общественных наук исследованием основных литературных форм, которые косвенно могут служить целям социологии. Таких форм две: одна всеми признана как ценная; вторая из-за приверженности науки к фактам совершенно недооценена и заброшена. Первая — это социальная сторона истории; она и составляет основное содержание большинства из лучших современных социологических трудов. Что касается самой истории, то она здесь носит характер чисто описательный: подробно рассказывается о социальных условиях современности или прошлых веков или о последствиях этих условий; кроме того, существует такой сорт исторической литературы, которая стремится осветить и придать общее истолкование всему комплексу событий и общественных институтов, сделать широкие исторические обобщения и, отбросив массу второстепенных фактов, представить великую историческую эпоху или всю историю либо как цепь взаимосвязанных драматических событий, либо как единый процесс. Такая попытка сделана, например, в «Истории развития мысли» доктора Битти Крозье. Не менее солидна «История цивилизации» Бокля. Книга Леки «История европейской морали», в которой охватывается период раннего христианства, — также, по существу, работа социологическая. Многие другие труды, например, «Первоначальное право» Эткинсона или «Происхождение общества» Эндрю Лэнга, тоже можно рассматривать как произведения этой же направленности. В огромных замыслах «Упадка и разрушения Римской империи» Гиббона и «Истории французской революции» Карлейля больше подчеркивается драматический и живописный элемент истории, но в других отношениях мы и здесь сталкиваемся с попыткой истолковать по-своему запутанные события прошлого — ценность такой попытки зависит от литературного дарования автора и от того, насколько ему удается связать воедино разнородные поступки людей и показать их под собственным углом зрения. Описывать великие исторические события — все равно, что писать портреты; и там и здесь факты материальны, но целиком подчинены вашему индивидуальному восприятию.

Следовательно, одна из главных сторон деятельности Социологического общества, — безусловно, поощрять и способствовать поощрению, пониманию, критическому анализу и распространению таких литературных сочинений, которые превращают мертвые камни прошлого в живую часть нашей жизни.

Однако я уверен, что самый правильный подход к проблемам, обозначаемым словом «социология», должно дать второе, заброшенное ныне направление мысли; и этот подход будет единственным, который достигнет цели. В социологии невозможно бесстрастно рассматривать, что произошло, не учитывая при этом, чего добивались участники события. В социологии сами идеи и есть факты, да иначе и быть не может. История цивилизации на самом деле не что иное, как история возникновения и повторения начинаний, колебаний и изменений, история появления и отражения в умах сложной, зыбкой, несовершенной идеи — Идеи Социальной.

Это та самая идея, которая борется за право на жизнь и воплощение в мире, где господствует эготизм, анимализм и грубая материя. И я утверждаю, что это не только закономерный, но и наиболее плодотворный и многообещающий подход к проблеме, — только так можно прояснить и выразить индивидуальное понимание всей идеи и оценить обстановку с позиций этой цели. Я считаю, что самый очевидный и подлинный метод социологии — это создание Утопий и их исчерпывающая критика.

Предположим теперь, что Социологическое общество или большая часть его членов согласятся, что социология не что иное, как рассмотрение Идеального Общества в его отношении к обществам существующим; разве такая позиция не является той основой, тем синтезом, в котором мы так нуждаемся, по словам профессора Дургемма?

Почти вся неисторическая социологическая литература, которая выдержала испытание временем и заслужила признание человечества, — это литература откровенно утопическая. Платон, обратившись к планам социальных преобразований, отбросил привычную для него форму диалогов: его «Республика» и «Законы» фактически не что иное, как Утопии в форме монологов. Для Аристотеля оказалась очень плодотворной критика утопических идей его предшественников. Как только в эпоху Возрождения человеческий разум очнулся и перевел дух от интеллектуального варварства (прежде чем Штурм со школьными учителями схватили его, розгами вогнали в схоластику и опять оскопили), он вслед за Платоном начал создавать новые Утопии. Мор не без успеха выбрал эту форму для осуждения пауперизма, а Бэкон использовал ее для трактата о научном исследовании; Утопии были теми дрожжами, на которых взошла французская революция. Даже Конт, открыто исповедуя науку, факты и точность, по кирпичику строил собственную субъективную утопию — Западную республику, единственный достойный упоминания дар, который он преподнес миру.

Социологи не могут не создавать Утопий; пусть они избегают употреблять это слово, пусть с пеной у рта отвергают самую идею, — их умолчание уже есть Утопия, Почему же им не последовать примеру Аристотеля и не принять Утопию в качестве исходного материала?

В мои студенческие годы, а может быть, и теперь, еще в сравнительной анатомии существовало чрезвычайно ценное собрание фактов и теорий, носившее название «Формы животной жизни» Ролстоуна. Чем-то подобным мне мыслится и сочинение об Идеальном Обществе — грандиозная книга мечты, многотомная, написанная многими авторами. Эта книга, эта картина идеального общественного состояния должна стать становым хребтом социологии. Большие разделы будут посвящены таким проблемам, как определение Идеального Общества, его отношение к расовым различиям, взаимоотношения полов внутри него, его экономика, система образования и развитие общественной мысли, его «библия», по выражению Битти Крозье, его быт и нравы и т.п.

Почти все разнообразные труды, которые сегодня без разбора подводят под рубрику социологических, можно было бы связать гораздо более простым способом: это либо новые идеи, споры или критические сочинения, либо точные, вновь установленные факты, подкрепляющие или разбивающие те или иные гипотезы. Современные государственные институты начнут сравнивать с институтами Идеального Государства, в свете этого их недостатки и провалы будут подвергаться более глубокой критике, а такие науки, как коллективная психология — психология человеческих ассоциации, — помогут проверить степень практической ценности этого предлагаемого идеала.

Такой метод не только сблизит все социологические труды, но даст общую схему для учебников и лекций, укажет направление дипломных и аспирантских работ на факультетах социальных наук.

Лишь одну область исследования, которую обычно относят к социологии, придется выделить и не связывать ее непосредственно с Идеальным Государством, — это та область, которая касается неуклюжих попыток исправить ошибки наших несовершенных государственных институтов. Я имею в виду не терпящие отлагательства общественные меры. Как быть с париями Константинополя, как быть с бродягами, ночующими в лондонских парках, как организовать благотворительную раздачу супа или кофе, как помешать напиваться невежественным людям, которым больше нечем занять себя, — все эти серьезные проблемы для администратора и вопросы первостепенной важности для политического деятеля, но они не больше относятся к социологии, чем временная больница на месте крушения двух поездов к железнодорожной технике.

Вот то, что я хотел сказать о второй, самой главной части социологии. Совершенно очевидно, что первая, историческая часть будет более обширной и содержательной из двух; она превратится, в сущности, в историю развития и» воплощения Идеи Общества, которая составит основное содержание второй части, и в рассказ о поучительных неудачах в тех случаях, когда социальный идеал пытались осуществлять не до конца.



Из книги «Англичанин смотрит на мир», 1914.