– Она красивая?
– Самая красивая на всем белом свете.
– Она тебе нравится?
– Я в нее просто влюблен.
В восторге Алкивиад сделал несколько танцевальных па, но потом, сообразив, что его новому персонажу такое поведение не пристало, спохватился.
Не говоря ни слова, я протянул ему свиток Сократа. Он побледнел. Когда он принимал от меня послание, руки у него дрожали. Он отошел на несколько шагов, уселся на скамью и медленно развернул свиток с тем же почтением, какое внушал ему учитель.
Глаза Алкивиада мерцали, он покусывал губы и что-то бормотал: незримое присутствие Сократа очевидно его будоражило.
Разумеется, письмо Сократа я в пути прочел. Сократ снова и снова дружеским тоном вопрошал Алкивиада, просил ученика оправдать его поступки. В свойственной ему манере Сократ не судил его, не предлагал никакого решения, но побуждал Алкивиада размышлять самостоятельно. Поэтому лишенные пренебрежения или упреков фразы проникали в самые глубины сознания и воздействовали на него. Этот влюбленный в мораль философ никогда не морализировал: он предлагал собеседнику вместе с ним идти по пути здравого смысла.
Дочитав, Алкивиад с повлажневшими глазами отбросил свиток, поднялся со скамьи и, блуждая взглядом по мебели, принялся мерить комнату шагами. А потом обратился ко мне:
– Предатель, верно? Надо думать, именно так меня называют в Афинах.
Я, растерявшись перед необходимостью подтвердить очевидное, не поднимал взгляда, чтобы не видеть его искаженного страданием лица.
– Афинам плохо, – уклонился от ответа я.
– Еще недавно я до безумия любил Афины, тратил свое состояние ради славы и сияния Аттики, готов был отдать за нее свою жизнь. А теперь я всеми силами сражаюсь против нее вместе с ее врагами. Пойдешь со мной?
– Нет.
– Меня изгнали. Ограбили. И приговорили к смерти.
– Ты вполне мог уйти в какой-нибудь отдаленный город.
– Никогда! Я люблю Афины. Увы, города, который я люблю, больше нет. Я хочу воссоздать его и с этой целью отдаю свою помощь, опыт и знания спартанцам. Самые большие враги Афин – не лакедемоняне, а некоторые афиняне – те самые, что вынудили меня, обожающего Афины, стать противником города. Я запрещаю тебе говорить, что у меня есть родина и сейчас я нападаю на нее. Она мертва, и я рассчитываю ее воскресить. Я дорожу ею и прилагаю все усилия, чтобы она возродилась к жизни.
– Даже раскрываешь спартанцам слабости Афин, указываешь врагам, как застать твой город врасплох и посеять в нем хаос?
– Да!
– Даже вступаешь в союз с олигархией?
– После того, что со мной сделала демократия, моя любовь к ней ушла. Сегодня народное собрание избирает меня стратегом, а завтра приговаривает к смерти. То же самое собрание!.. А что плохого я за это время сделал? Ничего. Лжецы, доносчики, завистники, бездари и мужланы толстопятые в мое отсутствие наплевали на меня. Мой бедный Аргус, ты зря думаешь, что демократия строилась против тирании, как твердили нам в детстве наши учителя! В действительности демократия – это тирания, тирания тупого народа. Я отвергаю ее. Ничтожества присвоили себя право оклеветать меня перед массами! Народ!.. Поле флюгеров, что вертятся под ветром слов. Олигархия представляется мне гораздо привлекательней. Здесь, в Спарте, с одной стороны – люди, с другой – вожди, как царь Агис, способный размышлять, анализировать, принимать решения, а значит, править. Каким военным опытом обладает торговец лампами? Каким представлением о стратегии – колбасник? Каким политическим ви́дением – флейтист? На уровне народа существует только одно равноправие – равноправие невежества. Чтобы вести народ, нужны лидеры. Дадим власть только здравомыслящим людям. Кстати, вспомни-ка: Перикл сделал демократию жизнеспособной, потому что полностью ею управлял, а дураки даже не заметили. Демократия пользовалась настоящим замаскированным правителем, Периклом, и не знала об этом. Афинская демократия того времени была иллюзией, Аргус; а вот та, которая позже покарала меня, вполне реальна, и я ненавижу ее так же, как спартанцы.
Как мне это стерпеть? Голова кружилась. Я сделал вид, что согласен, и попросил Алкивиада выделить мне местечко, где я мог бы немного отдохнуть. Он поспешно предложил мне спальню, и я не заметил в его поведении ни малейшего опасения, что он дает кров проникшему в страну врагу. Как будто он уже стал в этих краях хозяином.
– Встретимся позже, за ужином, любезный Аргус! – воскликнул он. – А я пока наведаюсь во дворец к царю Агису.
Я заперся в освещенной узким оконцем каморке и, опустившись на плиточный пол, глубоко задумался.
Алкивиад талантлив во всем – почему бы и не в предательстве?
От чудовищности содеянного им голова шла кругом. Никто другой не мог бы предоставить противнику столько конфиденциальных сведений и нанести такой вред Афинам, а теперь он намеревается идти на город, и не для того, чтобы освободить его от врага, как сделали бы многие генералы в конце войны, но чтобы отдать его неприятелю. Он не просто вернется из изгнания – он вынудит капитулировать всех, кто его изгнал. Он оккупирует землю, которую некогда старался защитить.
Отомстить за себя – значит придавать себе большое значение.
Безжалостно отомстить за себя – значит поставить себя выше нравственности.
Больше ничто не останавливало Алкивиада. В его собственных глазах он вел себя достойно; не задумываясь о своей лжи, двурушничестве и бесчестности, он с пылом защищал высокое представление о своей персоне. Цель оправдывала средства. Какая цель? Он сам. Какие средства? Любые, особенно те, что помогут ему быстро восстановить репутацию. Что он называл своей честью? Не принципы и не добродетели – только свой престиж. Как будто, что бы там ни было, он никогда не бесчестил себя, а вот другие его дискредитировали.
Что я по возвращении скажу Сократу? Что я сам об этом думаю?
Вдали от Алкивиада я мыслил ясно и осуждал его. Увы, во время нашего разговора я смолчал. Смелости не хватило? Поступил ли я подло? Действительно, его обаяние, его дар красноречия, его безукоризненная горячая искренность – даже когда он настаивал на худшем – чуть было не заставили меня согласиться. В его присутствии мои убеждения ослабли, тогда как его – окрепли.
Вечером мы с ним встретились, и он по-прежнему вел себя как житель Пелопоннеса. Вернувшись после купания в холодной речной воде, он ничем не умастил тело, будто совершенно забыл своих массажистов и парфюмеров. Как настоящий хамелеон, он переобулся и теперь носил подошвы с широкими ремешками, которые удерживали на его ногах эту обувь, нисколько не похожую на сандалии с замысловатой шнуровкой и декоративными петлями, которые в Афинах называли его именем. Невозможно соединить нынешнего Алкивиада с тем, который ребенком отказался учиться играть на авлосе, потому что, если он станет дуть, нарушится гармония его лица
[56]…
Он поднял на смех прохожих, замеченных нами на улице:
– Ты обратил внимание? Длинные волосы делают красавцев еще красивее, а уродов – еще уродливее. Взгляни-ка на этого: ну прямо стервятник в полете. А тот – старый каплун. А вон тот – гиена с большими волосатыми ушами.
Илот принес две деревянные чаши. Алкивиад подал мне какое-то отвратительное темное месиво – черную похлебку на основе ячневой крупы, ржаной муки и уксуса.
– Это моя обычная пища, Аргус.
Я осторожно попробовал.
– Ну как тебе?
– Нет ли у тебя чего похуже?
– Есть, сыр. Он так воняет, что я всякий раз спрашиваю себя, из каких козьих выделений спартанцы его производят.
Он достал из кармана два круглых комка:
– Бери. Это я проглатываю прежде всего.
– Сырой лук?
– Неотразимое спартанское оружие. От него изо рта идет такой смрад, что достаточно просто дыхнуть на неприятеля – и он валится замертво.
Он бросил мне головку, с хрустом откусил от своей и бодро продолжал:
– Я разгадал секрет здешней стряпни: подавать блюда не для того, чтобы их ели, а чтобы ели меньше. Режим питания был разработан с учетом осад и неурожаев. Он приучает тебя к голоду.
– Как же ты это терпишь?
– Я согласен на все, что возвратит мне Афины.
Алкивиад ставил меня в тупик. Я решительно не знал, что и думать, потому что внезапно мне бросились в глаза его отвага, дерзость и решимость. Он, ненавидимый и подозреваемый всеми, как спартанцами, так и афинянами, – он, ренегат двух враждующих лагерей, навсегда потерявший чье бы то ни было доверие, тем не менее продолжал идти своим путем, лихо преодолевал трудности и сражался, чтобы отвоевать для себя достойное место. Разумеется, он сверх всякой меры восхищался собой, он испытывал к себе огромное почтение, однако не это ли придавало ему силы, когда приходилось сносить столько оскорблений, подвергаться все новым опасностям, заставлять себя улыбаться и смеяться в этом жестоком, агрессивном, зловещем, несправедливом и нестабильном мире? Был в Алкивиаде мощный талант к жизни, и это вызывало уважение. Этого исключительного человека нельзя было судить по обычным меркам, он не подходил под привычные стереотипы, путал ярлыки, которые на него навешивали, выворачивал позорное тряпье, в которое его обряжали, и превращал его в царскую мантию. Да, и сегодня я признаюсь: я не только уважал этого клятвопреступника, этого презренного негодяя, но и восхищался его удалью.
Назавтра, прежде чем расстаться с Алкивиадом, я попросил назвать мне его худших врагов в Афинах. Он убедительно перечислил тех, кто спит и видит его уничтожить. Однако в этом списке не оказалось моего единокровного брата Дерека, хотя мне было неопровержимо известно, что погубить Алкивиада замыслил именно он: и скандал с Гермесами, и ложные показания относительно Элевсинских мистерий были его рук делом. Я туманно намекнул. Алкивиад замкнулся.
– Кто? – вздохнул он. – О ком ты говоришь?
Я напомнил, как он восторгался трагиком после представления, где мы оба присутствовали.
– Извини, не помню.
Исполненное безразличия лицо Алкивиада явственно давало понять, что разговор окончен. Он подчеркнуто не желал говорить об актере.
– Кстати, известно ли тебе что-нибудь об Аспасии? – спросил Алкивиад.
– Нет, а почему ты спрашиваешь?
– Чтобы ты мне рассказал.
– Откуда мне знать? Единственный раз мы с ней встретились на погребении Перикла.
– Да что ты? Однако всякий раз, когда я навещал вдову в ее уединении, она расспрашивала меня о тебе.
Теперь пришел мой черед резко прервать разговор и пуститься в дорогу.
Да, разумеется, с точки зрения Алкивиада, я тоже скрытничал, но его поведение ставило меня в тупик не меньше, чем мое озадачивало его. Почему всякий раз, когда заходит разговор о Дереке, Алкивиад уклоняется от ответа? Почему Дерек испытывает столь мстительную ненависть к Алкивиаду? Что случилось?
Я брел в задумчивости. Как бы то ни было, произошедшее между ними породило разные реакции: Дерек методично изобретал все новые методы мщения, Алкивиад же пожимал плечами, делая вид, будто ничего не помнит. Впрочем, Алкивиад так и не наказал моего брата, виновника своей погибели, – значит он и не знает, что своим поражением обязан ему.
Я вернулся в Афины, размышляя об этой загадке. Оказавшись в родных стенах, я тотчас отправился к Сократу и весь вечер пытался играть роль адвоката Алкивиада и оправдывать его убеждения.
– Спасибо, – выслушав меня, сказал Сократ. – Ты меня успокоил.
– Да что ты? – удивился я; мне-то казалось, что я произношу речь в защиту предательства.
– Выходит, он не ставит себя выше всех, не мыслит себя без Афин, так или иначе хочет вернуться сюда. В данный момент, чтобы этого добиться, он силится получить власть. Мне ненавистен его метод, однако его намерение я уважаю. Мое обучение оказалось не совсем напрасным.
– Сократ, но он отрекается от демократии и поощряет олигархию!
– Да ладно, он болтал для ушей, что вас подслушивали. Вас окружали шпионы. Он не говорил правды: он сказал спартанцам то, что им приятно слышать.
Я с сожалением взглянул на Сократа. Не принимая в расчет резкую перемену взглядов Алкивиада, его многочисленные измены и восхваление несправедливого строя, он извинял своего ученика. Как его в этом упрекнуть? Ему тоже требовалось оправдаться, заглушить свою боль и обрести силы, чтобы жить дальше.
Никогда Эвридика не была для меня такой панацеей, как в ту ночь: один только ее вид радовал меня, ее присутствие в моей жизни примиряло меня с остальным миром, ее поцелуй давал прощение всем заблуждениям взрослых, а слюнявый лепет казался мне исполненным большей мудрости, чем поэзия Гомера, оды Сапфо, диалектика Сократа и сто трагедий Софокла.
* * *
Под давлением Алкивиада война между Афинами и Спартой возобновилась
[57]. И снова увязла.
Получив информацию от Алкивиада, спартанцы отправили гоплитов на помощь Сиракузам и городам, которые осаждала наша флотилия, что укрепило сопротивление афинянам, которые снова объединились. Наш Никий, колеблющийся стратег, допустил ряд ошибок, которые привели город к катастрофе, гибели и пленению наших воинов и уничтожению триер. Сам он был казнен на месте. Безжалостность судьбы: затеяв сицилийский поход, Алкивиад намеренно превратил его в катастрофу, Никий же, который противился этой экспедиции, сохранял ей жизнь.
Спартанцы под водительством Алкивиада тоже развернулись на суше, чтобы мобилизовать афинян и помешать нам отправить на Сицилию подкрепление. Они завладели аттическим фортом Декелия, расположенным в пяти часах пешего перехода от Афин и контролирующим проход в Беотию. К нам перестали поступать продукты земледелия, ремесленных мастерских и рудников. Алкивиад в очередной раз отомстил за себя Никию, чье семейство потеряло свою серебряную руду…
Взятие Декелии и блокада на суше стали особенно убедительной местью Алкивиада. Оглушительный успех лакедемонян подорвал доверие городов-союзников к Афинам, и они перестали платить дань. Начался падеж скота и лошадей, ухудшилось снабжение продовольствием, двадцать тысяч рабов перешли на сторону неприятеля. Афины укрепили оборону, организовав сменную стражу и конную охрану. Отныне город одновременно вел две войны: на море вдали и на суше у себя. Алкивиад, великий полководец афинян, стал великим полководцем Спарты.
Чтобы его поколебать, потребовалось землетрясение.
В начале ночи долину Лаконии расколол толчок, стены задрожали, жители закричали. Опасаясь, как бы крыши не рухнули им на голову, семьи ринулись вон из своих домов. Царь Агис первым выскочил из своего дворца и, несмотря на неразбериху, заметил поспешно выходящего из спальни его супруги Алкивиада в одной набедренной повязке – тот мигом бежал, понадеявшись, что остался незамеченным.
Агис, человек хладнокровный, невозмутимо исполнил свои царские обязанности: он, как если бы на город напал неприятель, приказал дуть в трубы, что собрало народ в центре агоры и удержало тех, кто хотел вернуться домой, чтобы спасти пожитки.
Наутро Агис увидел, что землетрясение не разрушило Спарту, в отличие от того, которое пятьдесят лет назад
[58] разорило дома, поглотило гимнасий со всеми его эфебами и раздавило столько горожан, что пришлось рыть огромную общую могилу. Посреди засыпанного пылью города, немного успокоившись, царь в надежде усмирить гнев бога морей Посейдона, отвечавшего за подземные толчки, приказал провести церемонии в его честь. Не желая прослыть рогоносцем, своей супруге Тимее и Алкивиаду он ничего не сказал. Однако втайне стал вынашивать план устранения обольстительного и неосторожного советника, хотя тот и оказал ему неоценимую помощь. Таким образом, и в Спарте, и в Афинах Алкивиад расплачивался за свое непристойное поведение и бессовестность.
Почуяв, что ветер переменился, Алкивиад сам составил план своего отбытия – шедевр изворотливости. Он придумал для себя боевую задачу, вышел в море в сопровождении пяти кораблей под командованием спартанского полководца Халкидея и направился в Малую Азию. В Ионии он присоединил к Спарте союзников Афин: Эритру, Клазомены, Теос, Милет, Эфес и остров Хиос. После чего заключил договор с сатрапом Тиссаферном, представлявшим персидского царя и заинтересованным в ослаблении Афин.
Тем временем оказалось, что царица Тимея беременна. От кого? Это будет обсуждаться еще долгие десятилетия. В Спарте, как и в Афинах, Алкивиад играл слишком большую роль, оказал обоим городам слишком много услуг; он беспокоил, он вызывал недоверие. Царь Агис жаждал покарать Алкивиада и только ждал момента, когда отпадет острая необходимость в этом советнике. Однако и царь больше не мог сдержать душившей его ревности – не только супруга, но и военачальника, поскольку все военные успехи приписывались Алкивиаду. Едва были установлены добрые отношения с сатрапом, Агис послал командующему своей флотилией приказ быстро и незаметно убить Алкивиада. Да только его супруга Тимея сумела подкупить агентов разведки и предупредила любовника о намерениях Агиса.
Алкивиаду удалось вовремя скрыться.
Где отныне он будет в безопасности?
Что ему оставалось делать?
Он погорел в Афинах, был застигнут на месте преступления в Спарте, поэтому без колебаний обратился к третьему игроку в регионе: он перешел к персам.
* * *
Испытывая отвращение к политике, я сосредоточился на Дафне и детях. Для того чтобы я мог жить в этом мире, он должен был сократиться до моей семьи; чтобы не потерять веру в человечество, я погружал свой взгляд в глаза Эвридики; чтобы сохранить хоть немного самоуважения, я посвятил себя медицине.
Спартанцы не оставляли нас в покое, в Афинах кипели разногласия, Алкивиад не прекращал без стыда и совести плести свои интриги. Неоткуда было ждать ни светлой полосы, ни обнадеживающего слова, ни многообещающего плана.
Обосновавшись среди грозных персов, Алкивиад тотчас решил соблазнить сатрапа Тиссаферна. Как известно, в завоеваниях такого рода он не знал себе равных. Длинный, как шест, и плоский, как лист, Тиссаферн обладал смуглым, худым, угловатым лицом с намертво сжатыми челюстями и навеки застывшей суровой гримасой. Переживший множество заговоров, искушенный в политических играх и крайне осторожный, он ко всем относился с подозрением, ценил только коварных и злокозненных, вроде себя самого. Хитроумный Алкивиад даже не пытался завоевать доверие Тиссаферна, но решил его обольстить: афинский полководец явился перед сатрапом при полном параде, в богатых, изысканных царских одеждах, расшитых золотом и драгоценными камнями. Прекраснее, чем статуя Аполлона, он демонстрировал свои чары и великолепие, рассыпался в комплиментах и не скрывал ни своего коварства, ни развращенности. Более того, он выставлял свои недостатки напоказ, придавая им блеск утонченности, что изумило перса, решившего, что он видит перед собой свой улучшенный портрет. Всемирно признанные впоследствии изворотливость и хитрость Алкивиада восхитили коварного сатрапа, который и сам был начисто лишен прямодушия. Между ними тотчас начался непрекращающийся обмен любезностями и подарками: ни один не желал прослыть варваром, каждый стремился превзойти другого в царских манерах. Очарованный Алкивиадом, Тиссаферн старался подражать ему и даже его затмить. Он дошел до того, что предложил Алкивиаду поселиться в своем самом роскошном доме, в имении, изобилующем источниками и окруженном цветущими садами, густыми лесами и девственными лугами.
Побывав афинянином среди афинян и спартанцем среди спартанцев, среди персов Алкивиад повел себя персом. Тиссаферн не только не осуждал его за это, но, напротив, восхищался легкостью, с которой тот менялся, гибкостью, которая позволяла этому утонченному эфебу с Акрополя, суровому Ахиллу Лаконии превратиться в хвастливого принца при дворе сатрапа, властного повелителя своего непостоянного характера. Алкивиад не изменял себе: он был изменчив по натуре. Его нравы преображались в зависимости от окружения. При любых обстоятельствах, если возникала необходимость, он ловко перенимал выражение лица и манеру поведения собеседников. Наслаждаясь подобной приспособляемостью, Тиссаферн, возможно, оказался первым человеком, который по-настоящему любил Алкивиада таким, каким тот был…
Алкивиад повел ловкую политическую игру: силами Персии воздействовать на оба государства, Афины и Спарту. Действуя, как маятник, он удерживал Афины в слабой позиции, однако не позволял спартанцам их одолеть, убеждая сатрапа не отправлять этим последним слишком много денег, вооружения или кораблей. Кроме того, он советовал царю персов, перед которым Тиссаферн отчитывался, покорить обе воюющие стороны, ослабив их. Пока идет война, Персия ничем не рискует. Если же однажды Спарта и Афины объединятся, Персия окажется под угрозой. Поэтому лучше, не жертвуя собственной безопасностью, с минимальными затратами использовать греков против них самих.
Сократ, которому передали эти слова, интерпретировал их иначе. Уверенный в порядочности Алкивиада, он усмотрел в его тактике тонкий расчет, возможность ослабить Спарту.
– Вот увидишь, Аргус! Скоро Алкивиад покинет сатрапа и даст Афинам возможность одержать победу. После чего прибудет сюда победителем. А пока он готовится.
Предвзятость такого суждения смутила меня, и я пожал плечами.
Однако ценой многочисленных неожиданностей, ухищрений и запутанных комбинаций история доказала правоту Сократа.
* * *
Добившись того, что ни один город не мог одолеть другой, Алкивиад надумал сблизиться с Афинами, воспользовавшись помощью друзей, которых сохранил в афинской армии на Самосе. Объявив, что вернется в Афины, если олигархический строй изгонит мошенников, взамен он пообещал городу поддержку Тиссаферна. Безусловно, такая разменная монета была необходима для того, чтобы изгнанник, приговоренный к смерти, настойчиво добивался нового правительства и требовал покончить с эрой демократии. Подобным ниспровержением он рассчитывал избавиться от своих самых заклятых врагов в лагере демократов и обеспечить себе безопасность.
Вопреки здравому смыслу операция состоялась: Алкивиад, жаждущий олигархической революции, готовился ответить демократическому вызову подлостью на подлость, интригой на интригу, коварством на коварство. Почему? Олигархия установилась в истерзанных Афинах и без Алкивиада. Писандр, не лишенный здравомыслия афинянин, добился «более разумного режима», при котором обязанности распределялись среди ограниченного числа лиц, входящих в совет из четырехсот членов, набранных путем жеребьевки в придачу к нескольким президентам. Как и многие другие реакционные режимы – на протяжении своей дальнейшей жизни я смогу в этом удостовериться, – этот насильно заставил признать себя во имя воздержанности, чтобы препятствовать моральному разложению. Результат? Этот суровый режим, называемый олигархией четырехсот, подавил всякую легальную оппозицию и приступил к беззаконным арестам и казням.
Демократы, вроде Сократа и меня, не оставляли мысли свергнуть олигархию. В этом нам помогали два человека: Алкивиад, который говорил от имени Тиссаферна, и царь Агис Спартанский, который находился в форте Декелия и выпроводил афинских послов, отклонив их мирные предложения. В действительности эти двое поняли, что тогдашнее правительство не может адекватно представлять Афины, охваченные одновременно внешней и гражданской войнами.
Тогда, имея в виду существование двух городов – олигархических Афин в Афинах и демократических Афин в изгнании на острове Самос
[59], – Алкивиад прибег к помощи сил, имеющихся у Афин на Самосе. Благодаря воздействию, которое он оказывал на сатрапа, его сочли человеком, ниспосланным богами, и изгнанник стал воплощением надежды. После нескольких решающих сражений в Афинах была восстановлена демократия.
Народное собрание проголосовало за возвращение Алкивиада. Он мог вернуться сразу.
Однако, внезапно проявив осторожность, он выждал четыре года.
В тот день мы – Дафна, наши дети и я – отправились на пристань Пирея. То, что им предстоит увидеть Алкивиада, этого легендарного человека, который с самого их рождения был предметом множества споров, переполняло наших отпрысков возбуждением. Если у моего старшего, Милона, крепкого двадцатичетырехлетнего парня, еще сохранились какие-то воспоминания, то Софрониску и Эвридике Алкивиад представлялся каким-то баснословным существом, обладающим всеми вообразимыми достоинствами или недостатками и сыгравшим важную роль в жизни не только Афин, но и их собственных родителей. Сократ и Ксантиппа тоже пришли с нами: Сократ – чтобы наконец вновь обрести своего дорогого ученика, а Ксантиппа – чтобы следить за Сократом, который мог не сдержать порыва чувств.
Отсутствие Алкивиада имело такое же значение, как некогда – его присутствие. Его имя передавалось из уст в уста; обожаемый, ненавидимый, пробуждающий зависть, он вызывал любые чувства, кроме равнодушия, и давал пищу эротическим фантазиям и политическим страстям. Испытывая одновременно влечение и отторжение, афинское население не могло без него обходиться.
Весной Еврипид в некотором смысле подготовил возвращение Алкивиада, обратив на изгнанника внимание публики и вызвав к нему сочувствие. Последняя созданная им для Больших Дионисий трагедия «Финикиянки» глубоко нас потрясла. Повествуя о братьях, которые до самой смерти противостояли друг другу, она рассказала нам о нас. Не только символически изобразила наши раздоры, но и наглядно продемонстрировала смертоносную логику братоубийства: преступления порождают преступления, ненависть проистекает из ненависти, единоборство не заканчивается единодушием, поскольку взаимопонимание достигается путем согласия, а не сражения. Наша гражданская война между сторонниками олигархии и защитниками демократии, изображенная в трагедии как противостояние двух сыновей Эдипа, Этеокла и Полиника, доказывала жестокую точность предсказания Дельфийского оракула: «И весь за ним твой царский род погибнет»
[60].
Дерек вновь появился в Афинах, чтобы исполнить роль Иокасты в трагедии Еврипида. В этой версии мифа Иокаста, мать, а затем супруга Эдипа, выражала скорее материнское, нежели политическое здравомыслие. Ее сыновья Этеокл и Полиник в соответствии с данной друг другу клятвой должны были чередоваться на фиванском престоле. Однако Этеокл, старший брат, который первым получил власть, отказался уступить ее младшему, как было договорено. Бежавший в Аргос Полиник поднял там войска, чтобы напасть на Фивы и забрать то, что ему причитается, – узурпированное братом правление, и осадил семивратный город. Как тут не признать в образе изгнанника Алкивиада? Полиник, страдающий вдали от родной земли, нашел слова, которые взволновали нас: подобно Одиссею, он пел о ностальгии, что по-гречески означает «тоска по родине», и вызвал наше сочувствие. Как и Алкивиад, он мечтал возвратить себе свой город, пусть даже ценой объявления ему войны.
Многие мои друзья, начиная с Сократа, усмотрели в этом оправдание Алкивиада, потому что никогда прежде ни один трагический поэт не изображал отстраненного от власти Полиника с такой симпатией. Я, в отличие от них, не заметил в этой трагедии подобного посыла; на мой взгляд, Еврипид изобличал столкновение честолюбцев: оба брата совершали опасную ошибку, поскольку каждый полагал себя единственным легитимным обладателем власти.
Иокаста – изображающий ее Дерек – использовала всю свою энергию, чтобы примирить сыновей и тем спасти Фивы. Старая, в черных одеждах, с редкими волосами – почти лысый парик над мертвенно-бледной маской, – она страдала, видя свою разодранную в клочья семью. Принудив сыновей к перемирию, она призвала их к себе. Преисполненная мудрости и прозорливости, Иокаста действовала не как чудовище, а как хорошая мать, как голос разума.
Возможно, поэтому Иокаста в исполнении Дерека нисколько не убедила меня. Кроме того, что его явно не вдохновляла роль прародительницы – Иокаста была не только матерью, но и бабушкой Этеокла и Полиника, потому что зачала их со своим сыном Эдипом, – изображение сдержанности по-прежнему было ему чуждо, а призывы к примирению не соответствовали его характеру. Без чрезмерности, без пароксизма, без неистовой жестокости, лишенный высокопарного исступления, он становился средним актером и больше декламировал, нежели воплощал. Когда он декламировал: «Из демонов ужаснейший теперь твоей душой владеет – Жажда чести. Оставь богиню эту!» – его голос показался мне тусклым, будто в нем отсутствовала плотность, сам звук. Произнося эти мелодичные стихи: «Ты одурманен ею и не видишь другой прекраснее ее богини, что Равенством зовется на земле. Среди людей она так мирно правит, друзей она и ратников роднит и с городом связует город вольный», он не сумел подавить зевок. Ему попросту было скучно.
В конце пьесы посредничество Иокасты терпело крах (тем более в исполнении Дерека): братья вступали в бой и погибали. Над их мертвыми телами Иокаста убивала себя, добавляя кровь к крови: в этот момент игру Дерека оживляла искорка жестокой радости.
Я тотчас бросился за кулисы, решив с ним поговорить, пусть даже таким образом я разоблачу себя, однако он, более обычного неуловимый и осознавший, что исполнил роль посредственно, уже исчез. Так что я оставался в неведении, почему он так яростно старался разрушить репутацию Алкивиада.
А теперь мы терпеливо ждали на пристани Пирея, глядя на лазурное море, что плескалось на скалистой отмели, и я размышлял, не настал ли момент раскрыть все, что я знаю, и обезвредить брата. Я слишком долго тянул. Он ничем не заслужил моего молчания.
Полдень. Солнце метало отвесные лучи. Никакой тени. Никакой прохлады. Прибыв из Афин, мы, сотни человек, в ожидании стояли на пристани – было так тесно, что мы едва могли пошевелиться. День обещал быть насыщенным: это будет день сплошного трепета, когда ощущаешь, что вот-вот произойдет нечто из ряда вон выходящее. Мы стояли беспорядочной, шумной и беспечной толпой, которая колыхалась сильнее, чем волны у нас перед глазами. По мнению некоторых, Алкивиад, единственный виновник всех наших бед, не был желанным гостем, а его прибытие наверняка вызовет новые несчастья. Однако большинство радовалось предстоящей встрече с блудным сыном, этим ниспосланным богами кумиром Афин, поспешно приговоренным и несправедливо изгнанным, жертвой неуемной озлобленности и ограниченности, которые и погрузили наш город в хаос.
Мы вглядывались в морскую даль, в ее сверкающую синеву, оттенки которой смягчались у линии горизонта.
Там уже виднелись паруса. Суда безмятежно приближались. Их кили ласкали волны. В волны осторожно погружались весла. При редких порывах ветра паруса издавали звуки, напоминающие фырканье коней.
Один корабль, как разведчик, прокладывал на морской глади ровный, шелковистый путь для остальных. Следующие за ним двадцать судов были украшены ослепительно сверкающими эмблемами победы и щитами на бортах. Флагман шел под высоким алым парусом: там на носу гордо стоял Алкивиад. В кильватере тянулись отбитые у неприятеля галеры, которые в еще более значительном количестве перевозили знамена и знаки побежденных войск и ростры уничтоженных кораблей. Их было не меньше двух сотен. Хрисогон, победитель на Пифийских играх, задавал такт гребцам игрой на авлосе, звук которого был таким мощным, что казался пронзительным. А трагический поэт Каллипидес своим звенящим, как медь, голосом подавал команды. Оба они были в прямых расшитых цветных туниках – обычном облачении для состязаний.
Наконец первые корабли отдали якорь. Напряженная толпа в нетерпении затаила дыхание.
Я на расстоянии наблюдал за Алкивиадом: он, хотя и великолепно организовал свой триумф, приближался к порту с опаской. Когда форштевень завис над пристанью, Алкивиад не сошел с корабля. Стоя на носу, он настороженно вглядывался в толпу, взглядом ища своих близких в толпе. И согласился ступить на пристань, лишь когда его родные и друзья, Сократ, Ксенофонт, Критий, его двоюродный брат Эвриптолем и я – все те, кто добивался его возвращения, – стали подавать ему знаки, размахивая руками. Он знал, что те, кто изгнал его, тоже здесь. Не обращая никакого внимания на других стратегов, люди с криками радости и аплодисментами бросились навстречу Алкивиаду и украсили его венками и цветочными гирляндами. Он попытался пробиться к нам, но, как обычно, был подхвачен толпой, которая чествовала его и мешала сдвинуться с места. Те, кому не удавалось приблизиться, вставали на цыпочки и вытягивали шеи, не спуская с него взгляда; старики указывали на него более молодым, которые еще никогда его не видели. Всеобщее ликование сопровождалось слезами в память о пережитых драмах. Все наперебой твердили, что сицилийский поход не потерпел бы неудачу, если бы Алкивиаду позволили вести операцию и командовать армией.
Алкивиад добрался до Сократа и надолго прижал его к груди. После чего обнял меня, трепеща от волнения, – и это невозмутимый завоеватель! Я заявил, что он совершенно не постарел. Он тоже всмотрелся в мои черты и отметил в них такую же странность. Годы пощадили нас. Заговорщицким тоном он шепнул мне на ухо:
– Ты же видишь, Аргус, мы с тобой оба бессмертны. С тех пор как мы пережили чуму, время о нас забыло.
Так ли это? Свидетельством правоты Алкивиада был его лучезарный вид. Проворно повернувшись к Дафне, он в знак приветствия подмигнул. По-видимому, подобная фамильярность не понравилась моей супруге, потому что она тотчас отвела взгляд.
– А где же прячется ваша маленькая прелестница?
Я понял, что он говорит об Эвридике. Его интерес к моей семье в очередной раз глубоко тронул меня. Я подхватил стоявшую у меня за спиной восьмилетнюю дочку и представил ему:
– Это Эвридика.
Алкивиад рассмотрел ее, и его ярко-голубые глаза округлились.
– Твой папа сказал правду, Эвридика: ты неземная красавица. Можно тебя поцеловать?
Вместо ответа моя малышка бросилась в объятия Алкивиада и запросто поцеловала его в щеку.
– Клянусь Аполлоном, – с восхищением воскликнул он, – она совсем не дичится!
Тут в разговор вмешалась Ксантиппа. Она властно поставила девочку на землю.
– Да, не дичится. Но мы ее научим. Невозможно сразу обладать всеми достоинствами.
– Ах, моя драгоценная Ксантиппа! Какое наслаждение снова видеть, что ты верна себе и все так же приветлива! Кстати, знаешь, ты и внешне совсем не изменилась.
– Ну да, я и в двадцать выглядела старухой. Теперь, когда я возрастом сравнялась со своим лицом, все говорят, что я как двадцатилетняя.
– Довольно шуток, – пробурчал Сократ. – Идемте на ассамблею.
На песчаном пляже Пирея нас ожидали лошади. Мы поспешно двинулись в путь, составив почетный эскорт Алкивиаду, озабоченному, как бы чего не случилось, поскольку, хотя и избранный стратегом, официально он по-прежнему был приговоренным к смерти.
И вот он появился перед собранием. Посетовав – впрочем, сдержанно и не слишком настойчиво – на афинян, он приписал свои невзгоды зависти, затем припомнил злокозненные планы кое-каких врагов и призвал народ набраться смелости. Афиняне вручили ему золотой венок, объявили верховным главнокомандующим на суше и на море, вернули ему имущество, дав во владение обширные сельскохозяйственные угодья, и преподнесли множество даров, после чего велели жрецам из рода Эвмолпидов снять изреченные в его адрес проклятия.
Вечером, когда в доме фатоватого Крития мы праздновали возвращение Алкивиада, тот в который раз продемонстрировал нам свою склонность к соглашательству. Отдельные ворчуны принялись нападать на него, утверждая, что в действительности богам не слишком нравится, что он вернулся: Афина не удостоила его возвращение своим присутствием и даже не одарила его ни единым взглядом, а провела день, так и не показавшись из-под покрывала. Этот аргумент был притянут за уши, поскольку двадцать пятое число месяца таргелиона совпадало с ежегодным праздником Плинтерий: в этот день в храме Афины на Акрополе производили уборку, снимали со статуи богини одежды и украшения и торжественной процессией, в окружении юношей и девушек, несли ее под покрывалом к морю.
– Это что еще за россказни? – возмутился Алкивиад.
– Ты вернулся в недобрый день, – ответил Сократ.
– Неужто мне следовало заниматься подобными расчетами?
– Так не удивляйся последствиям своей беспечности, Алкивиад. Похоже, здесь все религиознее, чем ты. Ты чересчур вольно относишься к отправлениям культа. Как ты думаешь, почему без тени сомнения именно тебе приписывают оскопление Гермесов? А потом и пародию на мистерии?
– Да, кстати! – воскликнул Алкивиад, возведя глаза к потолку. – Нашли ли за время моего изгнания того, кто это совершил?
Я колебался. Следует ли мне ради покоя Алкивиада и Афин разоблачить единокровного брата? Пока я размышлял, сотрапезники уже ответили ему отрицательно.
– Отлично! Хотите видеть меня благочестивым? Я стану набожнее святоши из святош.
Сократ скривился. С самого детства своего ученика он силился привить тому хотя бы минимум благоговения перед сакральным, почтения к божествам. Увы, Алкивиад полагал, что нет ничего превыше его собственной персоны. Ритуалы, молитвы, жертвенные возлияния, церемонии, паломничества – все для него сводилось к зрелищу; он принимал в этом лишь формальное участие, не вкладывая душу, – как в командной игре, где ему важно было только влиться в коллектив и не выделяться. Алкивиад вел себя не как циник, а скорее как прагматик: «Люди в это верят? Ладно, тогда и я скажу, что верю». О благочестии Алкивиад имел лишь поверхностное представление.
Был ли он атеистом? Тогда это слово не имело никакого смысла или же обозначало того, кто не отправляет тех же культов, даже суеверного. Греки жили в непосредственной близости к богам, в их сознании социальное и религиозное сливались. Порицанию подвергался не атеизм, а святотатство. Алкивиад не предавался ни вере, ни скептицизму: он ограничивался тем, что имитировал обряды и в случае необходимости разделял господствующие убеждения.
В последующие дни он блеснул. У афинян существовал обычай устраивать грандиозное шествие в Элевсин для проведения мистерий. К сожалению, с тех пор, как Декелию захватили спартанцы, в любой момент дорогу мог заступить неприятель. Поэтому пришлось отказаться от всякой торжественности, сократить церемонию и обряды и запретить остановки, а вдобавок отныне туда стали добираться украдкой, вдоль берега. Чтобы восстановить подорванную репутацию и снять с себя былые обвинения, Алкивиад решил вернуться к традиционному пути на праздник. И взял на себя охрану шествия. Безопасность будет обеспечена оружием.
На всем протяжении пути стратег приказал поставить караульных, а жрецов окружить солдатами и в тишине, верхом на великолепном мускулистом скакуне, сам повел кортеж. Этот поступок взволновал и восхитил всех. И в Элевсине тот, кого считали святотатцем, снискал самые высокие почести, связанные с празднованием мистерий.
На пиру он сильно опьянел, и в какой-то момент я заметил, что он вот-вот потеряет контроль над собой. Опасаясь какой-нибудь дерзости, издевки или скоропалительного заявления, которые могли бы навредить его только что вновь обретенному авторитету, я подхватил Алкивиада под мышки и дотащил до ложа.
Оказавшись в спальне, предоставленной ему в Элевсине, он поднял голову и пробормотал:
– Возляг со мной, Аргус. Ненавижу одиночество.
– А что, если я желаю одиночества?
– Ты не хочешь сделать мне приятное?
– Все зависит от того, что ты имеешь в виду.
Он рассмеялся и закашлялся.
– Аргус, ты так боишься, что я к тебе прикоснусь, – по-моему, ты только этого и жаждешь. Это тебя пугает?
– Нисколько.
– Так что же тебя удерживает? Боишься, что после этого полюбишь меня?
– Я уже люблю тебя. Нет нужды прибавлять такие подробности…
Это внезапное признание потрясло Алкивиада, а поскольку алкоголь затуманил его сознание, он улегся, раскинулся на ложе, заурчал и, поглаживая складки простыни, свернулся калачиком.
– Прошу тебя, останься. Сегодня я почувствовал себя таким чужим всему.
– Религиозным обрядам?
Он брезгливо оскалился. Я уселся напротив его ложа.
– Я побуду с тобой. При условии, что ты раскроешь мне один свой секрет.
– Секрет? У меня? Обо мне всё всем известно. Моя личная жизнь публична. Кстати, жаль, потому что я легко обошелся бы без истории с Агисом Спартанским, который видел, как я обнаженным выхожу из спальни его жены…
– Что произошло с тем актером?
Алкивиад слегка напрягся, и я догадался, что сейчас он мне солжет. Я слишком долго ждал этого момента и ни за что не ослаблю хватку. Я настаивал, утверждая, что этот человек смертельно зол на него и всеми силами старается ему навредить.
– Это он-то? Силенок не хватит! – презрительно бросил Алкивиад.
– Расскажи, что произошло, иначе я уйду.
Страшась остаться в одиночестве, он тем не менее упорствовал.
– На что я только не соглашусь ради ночи с тобой, Аргус!
Я тряхнул перед ним флягой, которую прихватил из пиршественной залы:
– На-ка, Алкивиад, взбодрись.
Он ухмыльнулся:
– Ты пытаешься меня подпоить, чтобы я точно на тебя не набросился.
– Может, и так, – согласился я.
Он влил себе в рот струю вина, отчего его язык сделался красным, а влажные губы заблестели. Я безмятежно прилег рядом. Алкивиад задумчиво уставился в потолок. Уверенный, что он заговорит, я терпеливо ждал. Он еще дважды отхлебнул вина.
– Обещай, что никогда не повторишь того, что я тебе расскажу, – прошептал он.
– Клянусь.
– Потому что мне надо улучшить дурную репутацию, – расхвастался он.
– Прекрати ходить вокруг да около. Рассказывай.
Его взгляд застыл. Он копался в памяти.
– Тебе, Аргус, это может показаться странным. Этот неприятный тип оскорбляет чувства, согласен? Слишком уродлив, слишком длинен, с непропорциональными конечностями, почти горбун, с чересчур бледной кожей, болезненным цветом лица и жидкими волосами. И все же как-то вечером мне пришло в голову пригласить это лекарство от любви к себе в постель.
Опасаясь моего осуждения, Алкивиад бросил на меня испуганный взгляд. Я не шелохнулся.
– По правде сказать, он первый позарился на меня. И его похоть передалась мне. Этот урод смотрел на меня с таким вожделением, с такой алчностью, с таким ожиданием, что я ощутил, что хочу… хочу не его, а утолить его желание. Мне частенько случалось обладать кем-то по доброте, даже из чистой жалости… Я дарю себя.
Я никак не прокомментировал эту причуду, поскольку знал, что он говорит правду: со всем простодушием и искренностью Алкивиад считал себя величайшей наградой, лучшим подарком, о каком только могли мечтать люди. Он, который так любил себя, при случае, как милостыней, делился частицей этого обожания. Собственное великодушие было вершиной его эгоцентризма.
– Я прикинулся обольщенным. Кстати, все произошло довольно интересно, лучше, чем я мог вообразить. Чем большего я добивался, тем сильнее его охватывала паника. Он боялся того, что намечалось, не меньше, чем желал. Хочешь, признаюсь? Пламя страха в глубине его зрачков по-настоящему возбуждало меня. При мысли о том, что я представляю такую опасность, у меня буквально вскипала кровь. Его тревога направляла меня. Так я подвел его к своему ложу. И тут…
При этом воспоминании Алкивиад умолк. Черты его мертвенно-бледного лица окаменели. Я осторожно настаивал на продолжении:
– И что?
– И тут я обнаружил, что он… ну…
– Ну?
Он развернулся ко мне:
– И я расхохотался. Это было безумно смешно. Я никогда в жизни так не смеялся – и никак не мог остановиться.
– Почему?
– У него неполный комплект.
– То есть?
– Аргус, у него нет тестикул. Он не мужчина и не женщина. Он… он…
– И как же он отреагировал на твою смешливость?
Словно проснувшись, Алкивиад отвлекся от воспоминания и обрел привычную надменность:
– Понятия не имею. Он сбежал. О чем тут говорить. Да и не стал бы я интересоваться… этим.
– Должно быть, он почувствовал себя униженным.
– А я? – вскинулся Алкивиад. – Я что, не был унижен? Мало того что я уложил к себе в постель уродца, так вдобавок он еще оказался монстром. Я не собираюсь кричать об этом на всех перекрестках.
Словно потягивающийся кот, он потерся о мой бок:
– А вот тобой… Тобой я бы хвастался…
– И речи быть не может.
– Обожаю, что ты мне сопротивляешься.
Я протянул ему флягу:
– Пей и оставь меня в покое.
Пожав плечами, он сделал небольшой глоток.
– Ты вообще понимаешь, Аргус? Сегодня я вел процессию в Элевсин, меня назначили мистагогом и иерофантом. Меня! Подумать только…
Я резко склонился над ним:
– Ты правда тогда поставил пародию на мистерии?
– Конечно. Я был инициатором. Очень занятно. Кстати, этот актер тоже принимал участие в нашем фарсе. Мне даже кажется, что это было как раз перед тем вечером, когда я сделал глупость… Давай не будем об этом. Мне стыдно.
После этих слов он сразу заснул, – похоже, его совесть не стерпела копания в столь постыдных картинах.
Поутру Алкивиад проснулся в прекрасном настроении, он снова был обольстителен, похмелья и следов усталости как не бывало. Однако чувствовалось, что душа у него не на месте.
– Скажи, дражайший Аргус, мы с тобой вчера переспали? – в конце концов пробормотал он.
– Нет, просто уснули рядом.
– А, тем лучше. Потому-то я об этом и не помню. – Он широко улыбнулся. – Замечательно, у нас полно планов на будущее.
И отправился умываться.
Вернувшись, он спросил, знаю ли я, куда делась Аспасия. Он хотел бы нанести ей визит в поместье, где она укрылась, а ему сообщили, что она исчезла уже много месяцев назад, не уточнив, где и как с ней встретиться.
– До чего загадочная женщина! – продолжал он. – Сколько бы я в детстве ни посещал ее, она всегда от меня ускользала! Жаль, что ты с ней так по-настоящему и не познакомился.
Я кивнул. Вместе с этими двумя, Дереком и Нурой, в наше с Алкивиадом время вторглось мое прошлое.
Движимый преданностью, я решился раскрыть ему известные мне и касающиеся его сведения: я застал Дерека, когда тот оскоплял Гермесов, и совокупность улик позволяет мне предполагать, что он загримировался под вдову Агаристу – ту самую, что обвинила Алкивиада в пародии на Элевсинские мистерии.
Он отнесся к моим словам скептически и с презрительной гримасой довольно резко попросил меня прекратить молоть чепуху. Тут я понял, что для его гордыни невыносимо, что один человек – всего один, – и вдобавок, по его мнению, недочеловек, оказался причиной несчастий, которые лавиной накрыли его; ему требовалась как минимум тысяча виноватых, общий, если не всеобщий заговор, не меньше, иначе это обесценивало его крах.
– И все же остерегайся его.
– Да-да, – нараспев произнес он, уже ни на йоту не доверяя моим предостережениям.
В ту зиму Алкивиад, как будто все тот же и, однако, изменившийся, поскольку пережитые испытания сделали его осторожным, возобновил беседы со своим ментором Сократом. Я с интересом прислушивался к их разговорам и отмечал, что зачастую он открыто спорит с философом.
Оба они полагали, что определенные пороки – непостоянство, бесчестность, личная корысть, фаворитизм и кумовство – разрушают власть. Сократ настаивал, что нужно искоренять в себе эти пороки, Алкивиад – что надо таить их от посторонних взглядов. Их разногласия коснулись и обязательных для власти добродетелей – великодушия, неукоснительности, милосердия и честности. Сократ полагал, что обладание ими необходимо, Алкивиад – что их можно симулировать. Их доктрины все больше и больше расходились: если Сократ добивался морали, то Алкивиад довольствовался ее видимостью.
– Богатство, дражайший Сократ, – это репутация. И если она существует и блистает, не важно, зиждется она на истине или на лжи. Демократия сводится к господству мнения. Тот, кто овладевает мнением, оказывается безукоризненным демократом.
– Ты слишком торопишься, Алкивиад. Что лучше – чтобы народ боялся тебя или любил?
– Разумеется, чтобы любил.
– Однако ты сам познал страшную оборотную сторону любви.
– Это было за моей спиной! Чтобы очернить меня, воспользовались моим отсутствием.
– Именно. И все же что бы произошло, если бы тебя боялись больше, чем любили?
На мгновение Алкивиад растерялся. А затем уверенно возразил:
– В Спарте вождя боятся. В Афинах – любят. Ты что, Сократ, предпочитаешь олигархию демократии?
– Нет, но я предполагаю слабость демократии: народ испытывает потребность любить, а правитель – быть любимым. Слишком много чувств. Слишком много страсти. Слишком много подводных камней!
– Тогда какое решение ты предлагаешь?
– Уважение. Перикла не любили и не боялись – его уважали, потому что он был справедлив. В нем преобладали человеческое достоинство и порядочность.
Ксантиппа, которая то и дело появлялась в комнате, снуя туда-сюда, дабы убедиться, что слуги занимаются своим делом, не упускала ни единого слова из беседы мужа с учеником и, даже выйдя, приникала ухом к двери. Бывало, когда спорщики расходились, чтобы прилечь, она решалась прокомментировать подслушанное Сократу. Однажды вечером она воскликнула:
– Алкивиад всякий раз покидает тебя совершенно девственным!
– То есть как?
– Я имею в виду единственную девственность, которая у него осталась: девственность сознания. На нем, мой бедный Сократ, нет ни следа твоего обучения. Что это за наука, если ничто из услышанного не усвоено!
– Молчи! Ты всегда его недооценивала.
– Зато ты переоцениваешь свое влияние на него.
– И что ты мне советуешь? Перестать вмешиваться? Я не могу позволить ему делать и заявлять неизвестно что.
– С таким же успехом можно ловить форель в бурном ручье…
Ксантиппа, светлая голова, уловила, что идеи учителя и ученика теперь не совпадают. По мнению Сократа, власть должна быть мудрой; по мнению Алкивиада – действенной. Один видел достоинства правительства в нравственном совершенстве, другой – в политическом.
Дафна тоже испытывала к Алкивиаду недоверие, за которым скрывалась ревность. Всякий раз, когда я за полночь возвращался домой после наших с ним встреч, она дотошно расспрашивала меня:
– Что он тебе рассказывал? О чем вы говорили?
Она едва прислушивалась к моим ответам и раздраженно делала вывод:
– Ты слишком часто с ним видишься.
А вот сыновья мои его обожали. Милон и Софрониск упросили меня оплатить им снаряжение гоплитов – оружие, шлемы, щиты и доспехи, – чтобы сблизиться с Алкивиадом и сражаться бок о бок с ним. Прежде я ухитрялся держать сыновей подле себя, намереваясь обучить их медицинским премудростям.
Мои сыновья были правы: пора уже покончить с этой войной. Хотя Афины видели в Алкивиаде спасителя, город еще не был спасен. При поддержке персов спартанцы жестоко атаковали нас.
Мы обратились к тому, кто был послан нам богами.
Народное рвение подтолкнуло самых богатых и влиятельных граждан, доверяющих Алкивиаду, дать ему все, что он потребовал, чтобы сражаться со Спартой. И тот с сотней кораблей вышел в море. Высадившись на острове Андрос, он одержал победу над местной армией и спартанским войском, но потерпел поражение при взятии города. Это удивило. Все были убеждены, что для него нет ничего невозможного, и со дня на день ожидали известий о взятии Хиоса и остальной Ионии. Если и существовал когда-нибудь человек, ставший жертвой собственной славы, то это Алкивиад. Зная дерзость предыдущих завоеваний полководца, некоторые заподозрили его в нерадивости и недостаточной вовлеченности. При этом даже не потрудились оценить возможности лакедемонян, которым помогали персы, делавшие мощные финансовые вливания, и которыми командовал новый, исключительно талантливый военачальник Лисандр. Алкивиад же, с трудом плативший своим матросам и солдатам, отправился в Карию, чтобы собрать там деньги на содержание армии. На Самосе он передал командование флотом своему верному другу Антиоху, опытному лоцману, горлопану, бесстрашному, но беспечному и недалекому на грани тупости. Алкивиад запретил ему вступать в битву, даже если она будет развязана неприятелем. Однако безрассудный Антиох с двумя триерами устремился к Эфесу, где, столкнувшись нос к носу со спартанскими кораблями, принялся поносить и провоцировать противника. В ответ на оскорбления Лисандр выслал навстречу неприятелю несколько кораблей, а затем и всю флотилию. Афиняне поступили так же. Лисандр разгромил афинян, убил Антиоха, завладел многими кораблями и взял в плен множество вражеских солдат.
Сколько времени продлились бы славословия, лившиеся на Алкивиада? Один из его хулителей, Фрасибул, тотчас отбыл с Самоса в Афины, чтобы сообщить народу, что, чудовищно злоупотребив своей властью и доверив командование флотом своему товарищу по разврату, Алкивиад погубил всех, а сам отправился в соседние края ради собственного обогащения и распутства с гетерами. Кроме того, Фрасибул осудил полководца за то, что тот построил во Фракии, недалеко от Византии, форты, чтобы обеспечить себе отступление. Афиняне слишком рассчитывали на Алкивиада? Доверие мгновенно ослабло. Столь же скорые на решения, как и на отказ от них, они безоговорочно поверили в эти обвинения и, подобные алчному пламени, сожгли того, кому курили фимиам, перешли от подобострастия к ненависти, сместили Алкивиада и назначили других стратегов. Было составлено официальное обвинение. Начиналась новая травля этого человека… Идиллия закончилась.
Получив известие о столь неожиданном повороте, Алкивиад испугался за свою жизнь. На сей раз он поспешно оставил флотилию, покинул лагерь афинян и укрылся в своих стенах, в одном из малых фортов, возведенных им в Херсонесе.
Вернется ли он? Или это окончательное изгнание?
Недоразумение разрушило союз человека и города: Афины хотели владеть Алкивиадом, а Алкивиад хотел владеть Афинами.
Увижу ли я его еще когда-нибудь?
* * *
И пришел ужас. Животный.
Нам казалось, мы о нем думали, даже подготовились к нему и надеялись, что обезопасили себя от худшего. Однако внезапная катастрофа всегда ошеломляет, поражает и опустошает.