Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Мюриель Барбери

Час откровения

Muriel Barbery

UNE HEURE DE FERVEUR

Copyright © Actes Sud – 2022

Published by arrangement with SAS Lester Literary Agency & Associates

© Р. К. Генкина, перевод, 2023

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2023

Издательство Азбука®

Сборник фантастики

* * *

Курсанты Академии

Деликатный роман, полный любви… Барбери написала книгу редкого изящества.
Le Quotidien du Luxembourg


Айзеку от друзей с любовью
«Только роза» и «Час откровения» – сумрачный, поэтичный и тонкий диптих.
Le Journal du Dimanche


Рей Брэдбери

Весомый и нежный роман.
Le Devoir


ПРЕДИСЛОВИЕ

Будь фразы Мюриель Барбери камнями, ее книги были бы соборами. Голос ее – песня, возносящаяся к небесам молитва. Она говорит на языке звезд.
Le Figaro litéraire


В детстве любимой моей сказкой была история о маленьком мальчике, которому досталась волшебная машина по приготовлению каши. Она обладала такой бешеной производительностью, что завалила весь город этой самой кашей на добрые три фута.

Чтоб добраться от одного дома к другому или просто пройти по улице, человек должен был вооружиться гигантской ложкой и съесть всю кашу, что преграждала ему путь.

Книга невероятной красоты, напоенная поэзией и меланхолией.
Les livres ont la parole


Замечательная придумка! Хотя лично я предпочел бы томатный суп с толстым слоем крекеров. И путешествуешь, и вкусно ешь — все одновременно!

Тонкий импрессионистский роман.
Mode et travaux


И лично мне кажется, что героя этой истории обязательно должны были бы звать Айзеком Азимовым.

Очень тонкий портрет Японии, где умелая алхимия сочетает яркую современность с неистощимыми традициями. «Час откровения» полон поэтической носталгии, лишен пафоса и трогает до глубины души.
Le Télégramme


Поскольку со дня нашей первой встречи — а состоялась она на Первой всемирной конференции по научной фантастике в Нью-Йорке в начале июля 1939 года — Айзек только и знал, что всю жизнь путешествовать и пировать. То Астрономическую таблицу попробует на зубок, то вкопается в какую-нибудь другую науку, то вдруг уйдет с головой в религию, а потом — снова в литературу и надолго. О, кто-нибудь вполне мог прозвать его вороной в павлиньих перьях, но это было бы неправильно и несправедливо. Ведь вороны, пусть даже они и в павлиньих перьях, прежде всего фокусируют внимание на ярких, блестящих предметах и хватают их без разбора. Причем предметы эти, как правило, не слишком много весят. Айзек же всю жизнь занимался титаническим трудом, он не просто хватал эти предметы, но пожирал их. Попробовали бы вы дать ему книгу. И через несколько часов, проглотив содержимое, Айзек выныривает из нее, словно из вышеупомянутой каши. Выныривает, так и не утолив голода. Есть ли на свете книги, которые бы он не изучил досконально? Лично я сильно в этом сомневаюсь.

Погружение в империю знаков. Дивная повесть об японских законах красоты, написанная с бесконечным вниманием к деталям. Дань наблюдательности и терпению. Искристый, возвышенный роман, одновременно материальный и философский, где дух веет повсюду и во всем многообразии форм. Инициация, странствие, на которое не хватит целой жизни. Созерцательная одиссея, притча о разнообразии любви, желания и отсутствия, а еще – о наших темных сторонах и слепых зонах.
Radio France


И вот теперь в этой книге представлены почетные ученики, сыновья и дочери Азимова. Возможно, они и не имеют столь мощных машин, способных утопить в каше весь город. Но они тем не менее работают и поглядывают на папу Азимова в надежде получить одобрение.

Замечательная книга – то ли величественный храм, то ли проникновенное хайку.
Le Monde des livres


Я вам даже больше скажу. Лично я всегда чувствовал себя рядом с ним жалкой мошкой по сравнению с каменной крепостью или неукротимым буйством природы. И еще одно. Люди прозвали Айзека трудоголиком. Полная чушь!.. Он раз сто безумно влюблялся.

Этот текст разворачивается, как японская каллиграфия: неотвратимая уместность каждого штриха превращает слова в живые картины, не сбиваясь с поэтического дыхания.
Sud Ouest


И при этом у него всегда оставалось в запасе несколько сотен не охваченных любовью, можно даже сказать, девственных территорий. И таких территорий, уверен, будет теперь оставаться все меньше и меньше — с тех самых пор, как Айзек покинул землю и поднялся туда, где наверняка напишет двадцать пять новых Библий!

***

И все это, заметьте, только за первую неделю пребывания.

Как-то ночью, года два тому назад, мне вдруг приснилось, будто бы я превратился в Айзека Азимова.

Только где-то к полудню жене удалось убедить меня, что баллотироваться в президенты мне все же не стоит.

Посвящается Шевалье И тем, кто живет в Киото, — Акио, Мэгуми, Сайоко и Кейсукэ, Манабу, Сигэнори, Томоо, Кадзуо, Томоко и Эрику-Марии
Да благослови тебя господь, Айзек! Благослови господь и вас, дети Айзека, чьи труды вы можете прочитать в этой книге.



Перевод с английского Н. Рейн

Бен Бова

Умирать

ВТОРОЕ ПРЕДИСЛОВИЕ



НЕМЕТАЛЛИЧЕСКИЙ АЙЗЕК, ИЛИ ЖИЗНЬ ПРЕКРАСНА



Астрофизики (если уж начинать с мира науки) подразделяют все сущее во Вселенной на три химические категории: водород, гелий и металлы.

Первые два вещества легче сотни с чем-то других известных элементов. Любое вещество, хоть чуточку тяжелее гелия, астрофизики тупо и с упорством, достойным лучшего применения, называют «металлом».

В час смерти Хару Уэно смотрел на цветок и думал: «Все держится на цветке». В действительности жизнь Хару держалась на трех нитях, и цветок был лишь последней из них. Перед ним простирался небольшой храмовый сад – миниатюрный пейзаж, усеянный символами. Долгие века духовных исканий, завершившиеся столь точной композицией, – это приводило его в восторг. «Какие усилия сосредоточились на поиске смысла и в конечном счете на чистой форме», – подумал он.

Вселенная примерно на девяносто восемь процентов состоит из водорода и гелия. Астрофизики считают, что Вселенная состоит из большого количества водорода, значительного количества гелия, и лишь малую долю в ее составе занимают металлы.

Ибо Хару Уэно был из тех, кто взыскует формы.

И вот, хотя Айзек Азимов известен на все нашу планету (а может, и на других тоже его хорошо знают, мы этого пока что не выяснили) прежде всего как писатель-фантаст, если оценивать весь написанный его рукой материал все четыреста с лишним книг, миллионы статей (заметьте, миллионы!) и бог знает что еще, — то собственно научная фантастика составляет тут лишь небольшой процент. И, оценивая творчество Азимова с точки зрения астрофизиков, можно сказать, что научно-фантастические его рассказы — это всего лишь «металлы».

Он знал, что вскоре будет мертв, и говорил себе: «Наконец-то я воссоединюсь с предметами». Вдали гонг Хонэн-ина[1] ударил четыре раза, и от насыщенности собственного присутствия в мире у Хару Уэно закружилась голова. Прямо перед ним – сад, замкнутый в побеленных известью стенах, крытых серой черепицей. В саду – три камня, сосна, покрытое песком пространство, фонарь, мох. Вдали – восточные горы. Сам храм назывался Синнё-до. На протяжении почти пяти десятилетий каждую неделю Хару Уэно проделывал один и тот же путь – шел к главному храму на холме, спускался через кладбище на склоне и возвращался ко входу в комплекс, которому пожертвовал немало денег.

Я хочу восславить именно «неметаллического» Айзека.

Помните его ставший классическим рассказ «Жизнь прекрасна»? Тот самый, где ангел показывает замыслившему самоубийство Джеймсу Стюарту, во что превратился бы его родной город, если бы он, Джимми, не появился на свет?..

Ибо Хару Уэно был очень богат.

Теперь подумайте, во что превратилась бы наша родная планета, если б Айзек Азимов не писал о науке.

Он вырос, наблюдая, как снег падает и тает на камнях горного потока. На одном берегу прилепился маленький родительский дом, на другом тянулся лес из высоких сосен, вросших в лед. Долгое время он думал, что его привлекает материя – скалы, вода, листва и дерево. Поняв, что всегда тяготел к формам, которые принимает эта материя, он стал покупать и продавать произведения искусства.

А ведь мы едва избежали этой прискорбной участи.

Искусство: одна из трех нитей его жизни.

Был такой момент в жизни, когда еще совсем молодой Айзек всерьез задумывался о карьере. И выбирал между научной деятельностью и писательством. Он выбрал последнее, и мир невероятно от этого выиграл.

Зная, что в те примитивные времена жену и семью научной фантастикой не прокормить, Айзек решил писать о научных фактах и выбрал, таким образом, достойную судьбу. А что было бы, если б он занялся медико-биологическими исследованиями?

Конечно, торговцем он стал не в одночасье – потребовалось время, чтобы перебраться в большой город и встретить определенного человека. В двадцать лет, отвернувшись от гор и от отцовской торговли саке, он покинул Такаяму и отправился в Киото. У него не было ни денег, ни связей, зато он обладал редким капиталом: пусть он не знал ничего о мире, зато знал, кто он такой. Был месяц май, и, сидя на деревянном полу, он провидел будущее с ясностью, близкой к той, какую дает саке. До него доносился шум храмового дзен-буддийского комплекса, в котором его двоюродный брат-монах договорился для него о комнате. Сила виде́ния наложилась на необъятность времени, и у Хару закружилась голова. Это видение не сообщало ни где, ни когда, ни как. Оно гласило: «Жизнь, посвященная искусству». И еще: «У меня получится». Комната выходила в крошечный тенистый садик. Солнце золотило верхушки высокого серого бамбука. Среди кустиков хосты и карликового папоротника рос водяной ирис. Один цветок, более высокий и хрупкий, чем остальные, покачивался на ветру. Где-то прозвонил колокол. Время растеклось, и Хару Уэно стал этим цветком. Потом это прошло.

Да, что было бы?..

Допустим, Айзек выбрал бы скромную и, прямо скажем, скучноватую карьеру средней руки ученого. Ну и пописывал бы себе время от времени научно-фантастические рассказики. Ну, так, в качестве хобби.

И сегодня, через пятьдесят прошедших лет, Хару смотрел на тот же цветок и удивлялся, что сейчас опять двадцатое мая и четыре часа дня. Однако одно отличие все же было: на этот раз он смотрел на цветок внутри себя. И еще: всё – ирис, колокол, сад – происходило в настоящем. И последнее, самое замечательное: в этом всепоглощающем настоящем растворялась боль. Он услышал шум за спиной и понадеялся, что его оставят одного. Подумал о Кейсукэ, который где-то ждет, когда он умрет, и сказал себе: «Жизнь сводится к трем именам».

И все равно, даже тогда у нас осталась бы целая антология совершенно изумительных повестей и рассказов. Остались бы «Сумерки» и «Некрасивый мальчишка», осталась бы оригинальнейшая трилогия «Академии» и такой шедевр, как «Камешек в небе». Нет, нам определенно следует вернуться к метафоре, с которой начали, поскольку «металлический» Айзек занял достойное место в литературе.

Хару – тот, кто не хотел умирать. Кейсукэ – тот, кто не мог этого сделать. Роза – та, кто живет.

Но тогда бы у нас не было его «водорода» и «гелия», иными словами огромного количества книг, которые вовсе не являются научной фантастикой… Множества книг о науке, а также совершенно чудесных историй, аннотаций к различным литературным произведениям и смешных и неприличных анекдотов.

Частные покои, где находился Хару Уэно, принадлежали главному священнику храма, брату-близнецу Кейсукэ Сибаты, человека, благодаря которому свершилось его предназначение. Братья Сибата происходили из старинной семьи Киото, которая с незапамятных времен поставляла городу лакировщиков и монахов. Поскольку Кейсукэ равным образом ненавидел религию и – из-за блеска – лак, он выбрал гончарное дело, но был также художником, каллиграфом и поэтом. Примечательным во встрече Хару и Кейсукэ было то, что изначально между ними возникла чаша. Хару увидел эту чашу и понял, чем станет его жизнь. Он никогда не встречал подобного творения: глиняное изделие казалось старым и в то же время новым – сочетание, которое он раньше считал невозможным. Рядом на стуле развалился человек без возраста и, если только подобное выражение имеет смысл, того же разлива, что и чаша. Помимо этого, он был вдребезги пьян, и Хару нос к носу столкнулся со столь же невозможным сочетанием: с одной стороны – совершенная форма, а с другой – ее создатель, пропойца. После того как их представили друг другу, они закалили в саке дружбу на всю жизнь.

Если бы все эти годы Айзек отдавал силы и время исключительно медико-биологическим исследованиям, параллельно, в качестве хобби, пописывая научно-фантастические рассказы, мы никогда бы не увидели его замечательных научно-популярных трудов. Вероятно, тогда целое поколение ученых выбрало бы себе другую карьеру — ведь не прочитай они в свое время книг Азимова, им бы и в голову не пришло заняться наукой.

Дружба: вторая нить, на которой держалась жизнь Хару.

И прогресс во всех областях точных наук замедлился бы. Возможно просто катастрофически.

И миллионы людей во всем мире лишились бы удовольствия узнать и понять основные принципы физики, математики, астрономии, геологии, химии. Они бы не узнали о функциях человеческого организма, о сложнейшем устройстве мозга. Поскольку книги, из которых они все это узнали, причем с таким интересом и удовольствием, просто не были бы написаны.

Сегодня перед ним предстала смерть в виде сада, и все остальное, кроме этих двух моментов, разделенных дистанцией в полвека, стало невидимым. Облако задело вершину Даймондзи[2], волной прислав запах ириса. Он подумал: «Остались только эти два мгновения и Роза».

И целые издательства разорились бы, это несомненно, без того стабильного и немалого дохода, который в течение десятилетий приносили им труды Айзека. И будут приносить еще — на протяжении многих-многих десятилетий. А такие отрасли промышленности, как писчебумажная и деревообрабатывающая? Да они просто пребывали бы в состоянии хронической депрессии, не напиши в свое время Айзек все эти сотни книг и тысячи статей. И Канада наверняка стала бы страной третьего мира, если б ее не спас от этой участи доктор Айзек Азимов.

Теперь о личном. Лично я никогда бы не занялся популяризацией науки, если б не труды Айзека. А также его самое искреннее участие в моей судьбе. Да одному только богу известно, скольким еще писателям в своей жизни помогал Айзек. Помогал своими книгами, помогал и личным советом, когда та или иная научная проблема ставила их в тупик.

Роза: третья нить.

Упущенные возможности, разорившиеся корпорации, толпы людей, бродящих точно неприкаянные в напрасных поисках просвещения, — вот во что бы превратился мир, если б наш Айзек не отдал столько сил и не вкладывал бы столько души в создание книг о науке.

И, наконец, последнее. О популяризации.

До

В устах некоторых критиков (а также части ученых-профессионалов) слово «популяризация» обрело едва ли не оскорбительный оттенок. Нечто сродни «бульварной литературе». (Кстати, порой это снисходительно-брезгливое отношение распространяется и на научную фантастику.) Эти клеветники и недоумки расценивают популяризацию науки как нечто не стоящее внимания, оскорбляющее их достоинство.



Сами же эти критики, безусловно, причисляющие себя к элите, относятся к популяризации науки с тем же тупоголовым презрением, с каким в свое время относился к вещам, сделанным в Америке, английский король Георг III.



Но доходчиво объяснять людям научные проблемы — это, пожалуй, одна из важнейших задач писателя современности, писателя, живущего в век сложнейших развитых технологий. Причем объяснять занимательно, так, чтобы самые простые люди во всем мире буквально охотились за вашими книгами — да одно это достойно Нобелевской премии! Жаль, что в свое время Альфреду Нобелю не пришла мысль о насущной необходимости объяснения научных явлений широким массам. В противном случае, уверен, он бы обязательно основал призовой фонд для поощрения людей, занимающихся этим видом литературы.

Встреча Хару Уэно и Кейсукэ Сибаты состоялась пятьдесят лет назад в доме Томоо Хасэгавы, кинорежиссера, снимавшего документальные фильмы об искусстве для национального телевидения. Хотя обычно японцы редко принимают у себя гостей, в доме Томоо можно было встретить японских и зарубежных художников и артистов, а также прочую публику, не имевшую отношения ни к художникам, ни к артистам. Сам дом походил на парусник, уткнувшийся в мшистый берег. На верхней палубе наслаждались ветром, проникавшим через окна даже в разгар зимы. Корма судна упиралась в склон холма Синнё-до. Нос указывал на восточные горы. Томоо задумал, нарисовал и построил этот дом в начале шестидесятых годов, чтобы затем открыть его для всех любителей искусства, саке и вечеринок. Вечеринки включали в себя дружбу и смех в ночи. Искусство и саке подавались в чистом виде. Они извечно сохранялись такими, какими и были по своей природе. Ничто и никогда не могло замутить чистоту их эфира.

Айзек Азимов пишет о науке (да и обо всем другом) так мастерски, что книги его кажутся порой простоватыми. Он может выбрать любой предмет и написать о нем с такой ясностью и доходчивостью, что любой мало-мальски грамотный человек тут же без труда поймет и усвоит все.

И именно за этот невероятный талант его порой презрительно называли «просто популяризатором»! Я уже говорил как-то раньше и готов повторить сейчас: попробуйте написать сами, если вам кажется, что это так просто! Сам знаю, пробовал, иногда даже с относительным успехом. Но чтоб это было просто — ни в коем случае!..

Итак, вот уже почти десять лет Томоо Хасэгава царил на холме. Его называли Хасэгава-сан или То-тян, используя любовно-уменьшительное детское имя. В его доме приходили и уходили в любое время, даже в отсутствие хозяина. Его любили, мечтали ему подражать, но никто не таил на него обид. Кроме того, он обожал Кейсукэ, Кейсукэ обожал его, и, словно сговорившись, они оба обожали холод. В любое время года они бродили полуодетыми по аллеям храмового комплекса, и на заре десятого января 1970 года Хару впервые составил им компанию. В свете занимавшегося дня холм напоминал льдину, каменные фонари мерцали, в воздухе веяло кремнем и благовониями. Друзья весело щебетали в своих легких одеждах, в то время как у Хару, облаченного в плотное пальто, зуб на зуб не попадал. Однако он не обращал на это внимания, осознав, что в ледяном рассветном воздухе чувствует себя паломником. Родительский дом находился в Такаяме, но местом, где он когда-то жил и будет жить настоящей жизнью, оказался Синнё-до. Хару не верил в предыдущие жизни, но верил в дух. Отныне он станет паломником. И будет непрестанно возвращаться к своему истинному истоку.

Благодаря неким неведомым силам, что движут Вселенной и нашими поступками, Айзек отказался посвящать свою жизнь исключительно научным исследованиям. Вместо этого он отдал все силы и время писательскому труду. И, будучи знаменитым фантастом, создал куда более значимые «неметаллические» произведения о научных фактах. И этот его выбор — если таковое слово вообще применительно к литературе — заслуженно оценен всеми его читателями.

Отсюда неизбежно должен последовать вывод, что Айзек Азимов настоящая звезда. Что ж, так оно и есть! Причем, поверьте, одна из ярчайших.

Перевод с английского Н. Рейн

Синнё-до, храм, соседствовавший с другими храмами, располагался на северо-востоке города, на возвышенности, которую Хару в расширительном смысле тоже называл Синнё-до. Клены, старинные постройки, деревянная пагода, вымощенные камнем дорожки и, естественно, кладбища на вершине и на склонах холма, одно из которых принадлежало Синнё-до, а другое храму Куродани – и тому и другому Хару, когда у него появились деньги, жертвовал с равной щедростью. На протяжении почти пятидесяти лет каждую неделю он будет проходить под алым порталом, подниматься к храму, огибать его, поворачивать к югу, следуя вдоль двух кладбищ и пересекая третье, смотреть на Киото внизу, у своих ног, спускаться по каменной лестнице Куродани, прогуливаться между храмами, направляясь на север, чтобы вновь оказаться в исходной точке, и каждое мгновение ощущая себя дома. Поскольку буддистом он был только по традиции, но хотел приобщиться к средоточию своей жизни, он взлелеял убеждение, что буддизм есть имя, которое в его культуре присвоили искусству или же, по крайней мере, тому источнику искусства, которое он сам называл духом. Дух был всеобъемлющ. Дух давал объяснение всему. По какой-то мистической причине холм Синнё-до воплощал его суть. Следуя по своему закольцованному пути, Хару проходил по обнаженному остову самой жизни, очищенной от всей ее похабщины, отмытой от любой пошлости. С годами он понял, что его озарения рождались из внутренней формы этого места. На протяжении веков человеческие существа соединяли здесь строения и сады, располагали храмы, деревья и фонари, и в конце концов эта терпеливая работа претворилась в чудо: меряя шагами аллеи, человек общался на «ты» с незримым. Многие приписывали этот феномен присутствию высших созданий, населяющих священные места, а вот Хару научился у камней из потока своего детства тому, что дух порождает форму, что ничего, кроме формы, не существует, именно из нее вытекает благодать или уродство, а вечность или смерть заключены в изгибах скалы. И потому той зимой 1970 года, когда он еще был никем, Хару решил, что его прах однажды упокоится именно здесь. Ибо Хару Уэно знал не только кто он, но и чего хочет. Он просто выжидал, когда поймет, какую форму должно принять его желание.

Вследствие всех этих обстоятельств в момент знакомства с Кейсукэ Сибатой он увидел средь бела дня свое будущее так же ясно, как стоявшую перед ним глиняную чашу. В тот вечер Томоо Хасэгава в подражание меценатам устраивал прием с целью продвижения группы молодых нетрадиционных художников. По обыкновению, они принесли на парусник Синнё-до свои творения, и здесь собрался весь Киото; люди пили, болтали, а потом расходились по домам, разнося повсюду имена этих художников. Большинство из них были свободными электронами. Они не принадлежали ни к какой-либо школе, ни к семье и всячески настаивали (что с культурологической точки зрения было довольно сложно) на собственной самобытности. Эти молодые дарования не копировали современное западное искусство, а работали с материей родной земли, придавая ей необычный вид, по-прежнему японский, но не вписывавшийся в установленные каноны. В конечном счете они вполне соответствовали вкусам Хару, потому что походили на то, чем хотел быть он сам: молодым, но глубоким, верным традиции, но не скованным, вдумчивым и, однако, исполненным смелости.

В те времена несколько народившихся галерей современного искусства могли выжить, только если параллельно торговали старинными артефактами, а этот рынок был очень замкнутым и требовал наличия мощных связей. У Хару, сына скромного продавца саке откуда-то с гор, не было ни малейшего шанса туда просочиться. Он оплачивал свою комнату в Дайтоку-дзи[3], помогая поддерживать порядок в храме, а свое обучение архитектуре и английскому – работая по вечерам в баре. Все его имущество сводилось к велосипеду, книгам и набору для чайной церемонии, врученному дедом. Четвертым предметом, находившимся в его владении, было пальто, которое он, постоянно мерзший, носил с ноября по май и на улице, и в помещении. Однако, хотя в том ледяном январе у него не было ничего, в его пустые руки попал изумительный компас. Он думал: «Я буду делать то же самое, что Томоо, но только в большем масштабе».

И он это сделал. Но прежде, после череды ночей, обильно орошенных саке, он изложил свой план Кейсукэ и под занавес заявил: «Мне нужны твои деньги, чтобы начать дело». Вместо ответа Кейсукэ рассказал ему одну историю. Около 1600 года сын торговца захотел стать самураем, и отец сказал ему: «Я стар, и у меня нет других наследников, но самураи почитают путь чая[4], и потому я даю тебе свое благословение». На следующий день Хару пригласил Кейсукэ в свою комнату и, используя дедушкин подарок, приготовил ему чай, устроив непринужденную и в то же время отчасти торжественную церемонию. Потом они пили саке, болтали и смеялись. Падавший на храмы снег обнимал фонари белоснежными вороньими крыльями, и Кейсукэ ни с того ни с сего разразился куплетом о тщете религии.

– Буддизм не религия, – сказал Хару, – или же религия искусства.

Памела Сарджент

– В таком случае еще и религия саке, – не преминул вставить слово Кейсукэ.

БЕГУНЬЯ

Хару согласился, и они выпили еще. Под конец он уточнил, какая требуется сумма. Кейсукэ одолжил ему деньги.

Трое мальчишек поравнялись с Эйми, как только она подошла к движущемуся тротуару.

— Барон-Штейн? — окликнул один из них. Мальчишки были все незнакомые, но, очевидно, знали, кто она такая.

После чего Хару начал с блеском преодолевать препятствия. Помещения у него не было, он снял склад. У него не было связей, он использовал связи Томоо. У него не было репутации, он сделал ставку на то, чтобы создавать репутацию другим. Он очаровывал всех, и Кейсукэ оказался прав: Хару был до мозга костей торговцем, но, в отличие от отца, ему предстояло стать великим торговцем, потому что он был наделен не только деловым чутьем, но и чутьем чая, или, другими словами, благодати. На самом деле существует два вида благодати. Первый – результат духа, родившегося из формы, и ради него Хару отправлялся в Синнё-до. Второй – тот же первый, только увиденный под другим углом, но, поскольку он принимает специфическое обличье, его называют красотой, и ради него Хару ходил в сады дзен и посещал художников. Его взгляд чая прощупывал их произведения и извлекал из них душу, что сам он формулировал так: «У меня нет таланта, зато вкуса в избытке». И в этом он ошибался, потому что существует и третий вид благодати, именно он питает два других, и в нем Кейсукэ видел высший талант. И если, как в случае Хару, благодать коренится в парадоксе, то не становится от этого менее могучей: всю свою жизнь он будет терпеть поражение в любви, но оставаться королем в дружбе.

— Может, погоняемся? — спросил самый маленький из них, причем очень тихо, так, чтобы не слышали прохожие. — Если хочешь, дадим фору. Начинай первой и выбирай направление.

— Договорились, — быстро ответила она. — «Си-254». У развязки, там, где экспресс сворачивает на Ривердейл.

* * *

Мальчишки нахмурились. Очевидно, они ожидали, что пробежка будет длинней. Совсем еще маленькие, самому высокому не больше одиннадцати. Эйми наклонилась и закатала штанины. Да обогнать этих сопляков ей ничего не стоит. Не успеют оглянуться, как она уже будет там, у развязки на Ривердейл.

Однако дружба – часть любви.

Прохожих прибавлялось. Все они становились на ближайшую дорожку. Движущиеся серые ленты тянулись по обе стороны и уносили потоки людей в разных направлениях через весь город. Ближняя к Эйми дорожка двигалась со скоростью чуть более трех километров в час. Тут пассажирами были, в основном, пожилые люди и маленькие ребятишки, пытавшиеся попрыгать и потанцевать на полотне, когда позволяло место.

В один прекрасный день, когда безошибочный вкус Хару в отношении «западников» уже не нуждался в доказательствах, Кейсукэ сказал ему:

За ней шла другая дорожка. Она двигалась со скоростью более пяти километров в час. И пассажиры, стоявшие на ней, сливались вдали в сплошное разноцветное туманное пятно. Вообще людей на всех дорожках было довольно много, но вечерний час пик пока что еще не настал.

Получалось, что мальчишки были не слишком уверены в себе, раз бросили ей вызов в относительно спокойное время. Пробираться через толпы пассажиров — это вам не фунт изюма.

– Для меня всё – жизнь, искусство, душа, женщина – нарисовано одной тушью.

— Пошли! — скомандовала Эйми. И шагнула на дорожку. Мальчишки тут же пристроились сзади. Люди, ехавшие впереди, переходили на соседние дорожки, постепенно продвигаясь, таким образом, к самой скоростной, что проходила рядом с платформой метро.

– Какой тушью? – спросил Хару.

Перед глазами Эйми проносились светящиеся флюоресцентным светом объявления, рекламирующие одежду, последние книги-фильмы, разные экзотические напитки. И какой-то супербоевик о приключениях инопланетян на земле. Над головой мелькали яркие стрелки и световые табло, указывающие направление миллионам горожан:

– Японией, – ответил Кейсукэ. – У меня и в мыслях быть не может прикоснуться к иностранке.


«В СЕКТОРЫ ДЖЕРСИ»
«ЭТА СТРЕЛКА ПРИВЕДЕТ ВАС В ЛОНГ-АЙЛЕНД».


И еще шум. Он присутствовал постоянно. Вокруг то стихали, то вновь волнами поднимались людские голоса, под ногами тихо шелестело движущееся полотно, в отдалении слышались гудки поезда.

У Хару это в голове не укладывалось, хотя он понимал любовь Кейсукэ к жене, да и, по правде говоря, кто бы не понял? Саэ Сибата была всем, чего только может пожелать сердце. Встреча с ней действовала как удар копья. Больно не было, но возникало ощущение, что перед вами очень медленно разворачивается какое-то несказанное действо. Какое именно? Непонятно, как, впрочем, и все остальное, – никто не мог бы сказать, была ли она красивой, маленькой, живой или серьезной. Бледной, это да. А помимо этого, в памяти оставалось лишь ощущение яркого присутствия, которое возникло на вашем пути. Но вот однажды в ноябрьский вечер 1975 года землетрясение обрушило дерево, когда Саэ и маленькая Йоко ехали по прибрежной дороге недалеко от Касэды, где жила мать Саэ и бабушка Йоко. Легкое землетрясение – и все кончено. Дерево падает на машину, и бесконечность гаснет.

Эйми пробежала по дорожке, обогнала группу людей, затем, слегка согнув ноги в коленях, перешла на другую, более скоростную дорожку. Она не оглядывалась — и без того знала, что мальчишки идут следом.

Набрала в грудь побольше воздуха, перескочила на третью дорожку, пробежала по ней, обогнала едущих впереди пассажиров и вспрыгнула на четвертую. Потом резко развернулась, перескочила обратно на третью и быстро пересекла еще три подряд.

– Это только начало, – сказал Кейсукэ Хару.

Бег по дорожкам был сродни танцу. И она, легко и с удовольствием войдя в ритм, прыгнула вправо, развернулась, пробежала против хода движения, перескочила влево, на более медленное полотно. При виде этих кульбитов какой-то мужчина неодобрительно покачал головой. Эйми лишь усмехнулась в ответ. Робость в передвижении — это не для нее. Большинство пассажиров не желали пользоваться свободой, которую предоставляли эти шуршащие серые полосы, терпеливо придерживались одного направления и скорости. Они были глухи, они не воспринимали музыки дорожек, их песни, которая так маняще звенела в ушах Эйми.

– Нет никаких причин, чтобы это продолжилось, – попытался успокоить его Хару.

Эйми обернулась. Мальчишек видно не было. Перейдя к левому краю дорожки, она сделала ложное движение, затем неожиданно метнулась вправо, пронеслась мимо какой-то оторопевшей женщины и продолжала перескакивать с одной дорожки на другую, пока не достигла самой скоростной.

– Кончай вешать мне лапшу на уши, – сказал Кейсукэ.

Приподнятой левой рукой она пыталась защититься от ветра. Скорость здесь была, как в метро, — около тридцати восьми километров в час. Метро являло собой непрерывно движущуюся платформу с поручнями — чтоб было удобней входить. Эти поручни были установлены через определенные интервалы, между ними укреплены прозрачные щиты, призванные защитить пассажиров от ветра. Эйми ухватилась за поручень и вскочила на платформу.

– Ладно, – ответил Хару.

Народу было не слишком много, и она стала пробираться между пассажирами. Оказалось, что двое мальчишек тоже успели вскочить на платформу. Какая-то женщина сердито огрызнулась, когда Эйми прошмыгнула мимо нее. Девочка бросилась к противоположному борту.

Десять лет спустя, четырнадцатого февраля 1985 года, когда умер Таро, старший сын Кейсукэ, Хару стоял рядом с гончаром, не расточая бесполезных слов, и так же двадцать шесть лет спустя, одиннадцатого марта 2011 года, когда пришел черед Нобу, младшего.

Она спрыгнула с него на дорожку внизу, которая двигалась с той же скоростью. Потом снова вскочила на платформу, затем спрыгнула обратно на дорожку.

– А вот я не могу умереть, – сказал Кейсукэ, когда погиб первый сын. – Это называется «судьба», – уточнил он, беря чашечку с саке, которую протянул ему Хару.

Один мальчишка по-прежнему не отставал, бежал в нескольких шагах позади. Товарищ его, очевидно, замешкался, не ожидал, что она тут же снова соскочит на дорожку. Любой опытный бегун должен предвидеть подобную ситуацию. Ни один бегун не станет оставаться на платформе или одной и той же дорожке слишком долго. Она перескочила на ту, что помедленнее, досчитала про себя до пяти, перескочила обратно на быструю, снова посчитала, затем ухватилась за поручень, птицей влетела на платформу и, расталкивая пассажиров, бросилась к другому краю. Спрыгнула на полоску внизу. И стояла на ней спиной к ветру и широко расставив ноги. Обычно в разгаре гонки она не пользовалась такими опасными приемами, но на этот раз просто не могла побороть искушения показать свое мастерство.

– Откуда ты знаешь? – спросил Хару.

А потом соскочила вниз с метровой высоты прямо под носом у какого-то мужчины.

– Звезды, – сказал Кейсукэ. – Надо только уметь слушать. Но ты ведь не умеешь слушать, люди с гор полные придурки.

— Совсем озверели! — проворчал он. — Вот сообщу о тебе куда следует.

Она развернулась лицом к ветру и шагнула на дорожку слева, отстав, таким образом, от рассерженного мужчины, которого унесло вперед. Обернулась. Мальчишек в потоке людей позади видно не было.

В действительности Хару Уэно был прежде всего жестким, какими иногда бывают горцы. Не прошло и десяти лет, как он преуспел сверх всех ожиданий. От своих первых шагов он сохранил манеру арендовать самые странные места и там демонстрировать новые произведения. Единственным, что он приобрел в собственность, был склад для хранения работ. В остальном все переменилось: он стал богат, влиятелен, его художников носили на руках. Тому имелась масса причин, одной из которых была образовавшаяся брешь, в которую он сумел прорваться, но не последним делом оказался и тот факт, что он не только с умом отыскивал новых подопечных, но и с тем же сочетанием искренности и расчета подбирал покупателей. Трудно представить себе, до какой степени это разжигало страсти: мало было просто купить произведение искусства, хотелось стать клиентом Хару Уэно. Поначалу он священнодействовал в одиночку, хотя Кейсукэ часто крутился неподалеку, когда Хару заключал сделки. В наличии всегда имелось саке, и пили до позднего вечера, пока Хару не вез всех куда-нибудь ужинать. Когда остальные валились под стол, они с Кейсукэ возвращались пешком под луной. В такие глубокие часы они говорили о главном.

Слишком просто… Она обошла их всех, еще не достигнув даже перекрестка, откуда начиналась дорога в сектор Конкорс. Нет, надо все же дойти до конца, и, если эти придурки там ее догонят, можно предложить им сыграть еще раз. Если, конечно, она не отбила у них охоты.

Впрочем, Эйми сомневалась, что мальчишки примут новый вызов. Что ж, подождет их немного и отправится домой.

– Почему ты пьешь? – спросил Хару еще до смерти жены друга.

Ну и поделом им! Куда этим соплякам до такой знаменитой бегуньи, как Эйми Барон-Штейн! Да она обошла самого Киоши Гарриса, одного из лучших бегунов во всем городе! То была почти двухчасовая гонка до самых окраин Бруклина. А в другой раз за ней гналась целая банда Брэдли Охайера, и она благополучно добралась до Квинс, оставив их всех далеко позади. Она улыбнулась, вспомнив, как бесновался тогда Брэдли, которого победила какая-то сопливая девчонка. Вообще, девчонок-бегуний было совсем немного, и она считалась лучшей из всех. Вот уже в течение года она считается лучшей, ни один человек, бросивший ей вызов, еще ни разу не обыграл ее. Начав гонку, она успешно доводила ее до победного конца. Она была лучшей девочкой-бегуньей во всем Нью-Йорке! Да что там в Нью-Йорке, возможно, на всем земном шаре!..

– Потому что я знаю судьбу, – ответил Кейсукэ.

Нет, сказала она себе, легко перескакивая с одной дорожки на другую. Она просто лучшая, вот и все.

И когда умерли Саэ и маленькая Йоко, он сказал другу:

Жила Эйми в районе Квинс-Бридж. И ко времени, когда достигла эскалаторов, ведущих к нужному ей уровню, радости от победы поубавилось, и она поняла, что ей не очень-то хочется возвращаться домой. Толпы людей двигались по улице, зажатой между высоченными стальными стенами зданий, в которых проживали миллионы. Все земные города строились по тому же принципу, что и Нью-Йорк. Люди вгрызались в землю, вкапывались в нее, строили себе убежища, огораживались стальными стенами. Там они чувствовали себя в безопасности, там они были защищены от страшной пустоты внешнего мира.

– Я же тебя предупреждал.

Эйми протиснулась к эскалатору. По нему ехала свадьба. Жених в темной сборчатой тунике и брюках, невеста в коротеньком белом платьице. В руках она сжимала букет цветов, сделанных из переработанной бумаги. Друзья и знакомые держали бутылки и пакетики с пайками — видно, все это предназначалось для торжественного обеда. Парочка улыбнулась Эйми, та пробормотала поздравления. Эскалатор остановился, и она сошла на своем уровне.

В другой раз Хару спросил:

Вбежала в холл и подошла к высокой двустворчатой двери, на которой светящимися буквами значилось:

– Что для тебя ценнее – незримое или прекрасное?


«ТОЛЬКО ДЛЯ ЖЕНЩИН».


Под этой надписью более мелкими буквами было выведено:

Кейсукэ не появлялся несколько дней, а потом принес Хару самую чудесную картину, какую когда-либо кто-либо написал. Иногда они просто любовались звездами, покуривая и беседуя об искусстве. В другие ночи Кейсукэ рассказывал истории, где смешивались классическая литература и его личный фольклор. Наконец, каждый возвращался к себе, в дома, расположенные метрах в двухстах друг от друга, на брегах Камо.


«Подсектор «2Н-2N».


Камо… метрономом жизни Хару была еженедельная прогулка в Синнё-до, но якорь он бросил на берегу реки, протекавшей через Киото с севера на юг, разделяя город на две части. Все коренные горожане знают: именно ее берега, песчаные тропы, дикие травы и цапли задают пульс древнего города.

Значился также номер, который следовало набрать в случае, если потерял ключ. Эйми дернула молнию на кармане, достала тонкую алюминиевую полоску, вставила в прорезь замка.

– Дай мне воду и гору, – говорил Кейсукэ, – и я слеплю тебе мир, долину, где вьется неуловимое.

Дверь отворилась. В уютном холле, выдержанном в нежно-розовых тонах, сидели женщины. Расчесывали волосы и делали макияж перед зеркалами, занимавшими целую стенку. И болтали. С Эйми они не поздоровались, а потому она им тоже ничего не сказала. Ее отец, как и большинство других мужчин, вечно удивлялся: о чем только могут болтать женщины в таком месте. Ведь в секторе для мужчин ни один человек ни за что бы не заговорил с другим. Даже взгляд, брошенный на соседа, считался неприличием, если не оскорблением. Мужчины бы никогда не стали разводить сплетни в холле своего сектора. Впрочем, на деле все обстояло не совсем так, как думал отец. Женщины тоже ни за что не заговорили бы с той, которая предпочитает уединение. Не стали бы они здороваться и с новой соседкой — во всяком случае, до тех пор, пока не узнают ее лучше.

Стоя перед зеркалом, Эйми пригладила коротенькие черные кудряшки, а потом вошла в общественный туалет. По одну сторону длинный ряд унитазов, без дверей, разделенных лишь тонюсенькими перегородками. По другую — столь же длинный ряд раковин.

Хару купил старое полуразвалившееся строение, которое, повернувшись спиной к западу, разлеглось вдоль реки и смотрело на восточные горы. Он еще не завершил архитектурное образование, но, видит бог, уж нарисовать дом он мог. Вместо дряхлой хибары он возвел чудо из дерева и стекла. Снаружи дом выходил на воду и горы. Внутри он распахивался крошечным садам. В центре главной комнаты в стеклянном стакане, открытом небу, жил молодой клен. Хару использовал мало мебели, но очень обдуманно; он привез сюда несколько произведений искусства. Свою спальню он оставил совершенно пустой – единственным исключением стали футон[5] и картина Кейсукэ. По утрам он пил чай и смотрел, как вдоль берегов среди кленов и вишен мелькают бегуны. По вечерам он работал один в своем кабинете, угловые окна которого выходили на восточные и северные горы. И наконец, он укладывался спать, прожив еще один день в долине неуловимого. Однако половину времени он проводил не один: на купленном складе он устраивал приемы, где пили и танцевали между упаковочными ящиками, а у себя дома – дружеские посиделки, где пили и беседовали у стеклянной клетки с кленом. Люди бывали и у Томоо, где неизменно встречали Хару, как и у Хару – Томоо, где у того имелись свои персональные палочки для еды. И в любом случае и там и там присутствовал Кейсукэ.

Молодая женщина присела на корточки перед одним из туалетов. Тут же на специальном стульчике сидел мальчик. Эйми сразу заметила, что это именно мальчик. Держать в женском секторе ребенка противоположного пола дозволялось только до тех пор, пока ему не исполнится четыре. После этого мальчик переводился в мужской сектор. Обычно — с отцом, который первое время должен был приглядывать за ним.

Наступает двадцатое января 1979 года, и, конечно же, Кейсукэ на месте. Саэ и Йоко уже в ином мире, но Таро и Нобу, два его сына, пока еще среди живых. Вместе с ними в своем недавно распахнувшем двери доме на берегу Камо Хару празднует тридцатилетие. Как обычно, присутствуют завсегдатаи, незнакомцы и много женщин. Саке льется рекой, витает легкий смех, время похоже на пальмовые ветви, ласкаемые бризом. Снаружи идет снег, и каменный фонарь в клетке клена покрыт белоснежными вороньими крыльями. Вместе с Томоо входит женщина, Хару видит ее спину, рыжие волосы, собранные в пышный пучок, зеленое платье, бриллианты в ушах. Она разговаривает с Томоо, смотрит на дерево, поворачивается, и ему открывается ее лицо. Внезапно, без всякого предупреждения, как иногда падает туман, с легкостью покончено.

Эйми вдруг представила, как, должно быть, тяжело такому малышу привыкать к незнакомой обстановке.

* * *

Попасть из более вольной и теплой атмосферы женского сектора к мужчинам, где даже взглянуть на другого человека запрещено… Говорят, это правило возникло из необходимости сохранить хоть какое-то подобие частной жизни, живя бок о бок с совершенно чужими людьми. Но психологи считали также, что запрет возник из подспудного желания мужчин отделить себя от матери. А потому неудивительно, что они так там себя ведут. Не только демонстрируют, что не желают вмешиваться в чужую жизнь, но показывают также, что уже вышли из детского возраста.

Опустив глаза и не обращая внимания на женщин и девочек, Эйми прошла мимо туалетов и оказалась в душевой. Две женщины зашли в частные кабинки в дальнем конце коридора. Примерно год тому назад у матери Эйми тоже появилась своя частная кабинка — привилегия, до которой дослужился муж. Но пользоваться ей Эйми пока что не разрешалось. Другие родители были более либеральны и позволяли детям мыться в частных душевых. У нее же, Эйми, и отец, и мать страшно строгие. Они считали, что дочь должна пользоваться только теми привилегиями, которые заработала сама.

– Веер не может развеять туман, – говорит Кейсукэ молодому скульптору, не глядя на того, потому что смотрит только на Хару.

Сейчас надо принять душ и сунуть одежду в стиральную машину. Иначе после обеда сюда уже не пробиться. Эйми вздохнула. То была не единственная причина, по которой ей не хотелось возвращаться домой.

Он замолкает, и через несколько секунд недоумевающий молодой скульптор сбегает, пробормотав невнятные извинения, но Кейсукэ, поглощенный зрелищем занимающегося пожара, не обращает на него никакого внимания. Он умеет читать звезды, и пожары ему тоже знакомы – а в этой женщине, без сомнения, гнездится один из них. Он не боится за Хару – пока еще нет, – он боится за нее. Никогда прежде он не встречал человеческого существа, в котором бы чувствовалось подобное не-присутствие.

Мать уже должна была получить уведомление от мистера Лианга. И Эйми боялась встречи с ней.

Подойдя к двери в квартиру, она увидела, что из нее выходят четыре женщины. Эйми рассеянно поздоровалась с ними и кивнула в ответ, когда они спросили ее, все ли хорошо в школе. Это были самые интеллектуальные подруги матери, дамы, любившие поговорить на социологические темы и улаживать (между собой, разумеется) проблемы города — все это перед тем, как перейти к сплетням и советам, как выбить ту или иную привилегию и воспитывать детей.

– Это Мод, она француженка, – говорит Томоо, и Кейсукэ думает: «Туман».

Мать пропустила Эйми в комнату и затворила дверь. Эйми дошла примерно до середины просторной гостиной, когда услышала:

Рядом стоит Хару, и Кейсукэ думает: «Веер». Он перехватывает взгляд зеленых глаз француженки, изящно обведенных темными полукружьями. Она говорит что-то по-английски, Хару со смехом отпускает в ответ какое-то короткое замечание.

— Куда направляешься, дорогая?

– Я не говорю по-английски, – отвечает Кейсукэ по-японски.

— Э-э… к себе в комнату.

— Думаю, тебе лучше присесть. Нам надо кое-что обсудить.

Она делает небрежный жест, что может означать как «это не страшно», так и «кому какое дело». У всех возникает ощущение, что пространство – а может, и время – искривляется, потом все вроде бы приходит в норму, и Кейсукэ знает, что женщина проведет эту ночь у Хару. Сегодня вечером в комнате присутствует немало женщин, которые были или остаются его любовницами. Он самый обаятельный из мужчин и лучший из друзей, для которого любовь лишь ответвление дружбы, а семья… «Семья – слишком низкая ветвь, недолго и макушкой стукнуться, я предпочитаю ветви повыше», – обычно заявлял он, но до того, как погибли Саэ и Йоко. На похоронах, раз уж дружба – часть любви, он говорит:

Эйми подошла к стулу и уселась. В гостиной, имевшей пять метров в длину, стояли два стула, маленький диванчик и имитация восточной оттоманки, обитой кожей. В квартире были еще две комнаты, а в спальне родителей имелась раковина — тоже большая редкость в нынешние дни. И все это они получили только потому, что отца высоко ценили на государственной службе. У них было что терять, а потому оба они, и мать, и отец, были страшно требовательны к дочери. И бранили ее за малейшую провинность.

— Что-то ты сегодня припозднилась, — заметила мать и уселась на диван напротив Эйми.

– Судьба плохо выбирает ветви.

— Принимала душ. Слушай, а ужинать еще не пора? Папа вот-вот должен быть.

— Он предупредил, что задержится. Так что есть на общественной кухне сегодня не будем.

Зато этим вечером сам Хару пытается разогнать туман. С бокалом саке в руке, лишенный способности видеть, он пускает в ход все свои веера: веер беседы на прекрасном английском, которому завидуют все японцы; веер юмора, с которым он управляется в европейском стиле; веер непринужденной болтовни, искусством которой он овладел благодаря своему кругу общения, в частности знакомству с французами. Но ничто не может развеять таинственности дамы. Она говорит, что работает пресс-атташе в одном культурном фонде, он пытается прочесть ей лекцию о японском искусстве. Она слушает с непроницаемым видом и в какой-то момент тихо говорит я согласна, и это звучит как я умираю. Хару запутался в этой женщине, она кажется ему бесконечной, и в то же время ее будто здесь нет, он стоит перед пустотой, в которой плавают мертвые звезды. Он замечает, что у нее очень красивый рот, уголки губ образуют удивительную складку; мгновенно чувствует, что добьется своего, хотя что-то от него ускользает.

Эйми прикусила губу. Четыре раза в неделю их семье разрешалось есть в квартире. На общественной кухне, где стояли длинные столы и собиралось много народу, на дочь не очень-то покричишь.

— В любом случае, — добавила мать, — уверена, что нам лучше побеседовать наедине, пока не вернулся отец.

— О… — Эйми уставилась на синий ковер. — О чем это?

На другом конце комнаты что-то еще вызывает у Кейсукэ тревогу, хотя в голове у него никак не складывается отчетливое представление, что именно, а поскольку саке есть факел, озаряющий корни вещей, он пьет. Час спустя налицо единственный явный результат: он вдребезги пьян, сидит на полу, привалившись спиной к стеклянной клетке клена и вытянув ноги, а голова сквозь прозрачное стекло кажется увенчанной мерцающими вороньими крыльями. Это прекрасная ночь, залакированная снегом, небо ледяное, звезды без лишнего блеска подсвечивают его густую тушь. Француженка и Хару стоят по другую сторону дерева, и Кейсукэ вновь поражается царящей в этой женщине пустоте, против которой саке бессильно, поскольку у бесплотности нет корней. И однако, это не-присутствие, эти текучие безразличные жесты распространяют вокруг дуновение пожара. Он различает изумрудное платье, бриллианты в ушах, помаду, тонкое лицо. Но все связующее тонет в неопределенности – пропорции, сочленения, сцепление, все то, что слагает отдельные части в единство. Кейсукэ не может представить себе эту женщину целиком и знает, что алкоголь тут ни при чем, все дело в отсутствии в ней тех невидимых связок, которые соединяют разрозненные фрагменты живых существ. На него наваливается воспоминание о Саэ; вот они в доме на Камо, он узнает спальню, свет, тело жены, и в этом текучем пожаре, коим является Мод, перед ним вдруг предстает нечто прямо противоположное тому, кем была Саэ. По правде говоря, он, словно в приступе своеобразной слепоты, не различает ни форм, ни контуров, но эта невосприимчивость к обычным параметрам, присущие зрению, позволяет ему распознать скрытое. И потому он, навеки обреченный вдовству и искусству, пронзает туманы, скрывающие видимое и выявляющие невидимое, то единственное пространство, где он еще может вылепить чьи-то присутствия. Иногда, при должном количестве саке, дружба вносит свою лепту, и из всех прочих Хару остается тем, кто ярче всех сияет во мраке. Было что-то воплощенное в этом мужлане с гор – Кейсукэ чувствует в нем изломы, словно сеть кракелюров, и это глубоко его трогает. В остальном, и главным образом в искусстве, они пребывают в разных частях спектра: Хару взыскует формы, к второстепенности которой стремится Кейсукэ, загоняя невидимое в извивы, где не существует ни линий, ни текстуры, ни цвета. Все отходит на второй план, чтобы уловить предмет в его обнаженности, и тогда он уже не предмет, а присутствие, и в этом беге с завязанными глазами Кейсукэ по-прежнему надеется увидеть дух в его чистом виде.

— Ты прекрасно знаешь, о чем. Я получила уведомление от твоего наставника, мистера Лианга. И он пишет, что тебя предупредил.

— А-а… — Эйми пыталась напустить безразличный вид. — Это…

– Однако в конечном счете остается женщина или чаша, – замечает Хару.

— Он считает, что в конце четверти хороших оценок тебе не видать, темные глаза матери злобно сузились. — И если в ближайшее время ты их не исправишь, он пригласит меня на собеседование… И это еще не все, — она откинулась на спинку дивана. — Мистер Лианг сообщил, что ты бегаешь по дорожкам.

– Ты слеп, потому что смотришь, – отвечает Кейсукэ. – Ты должен научиться не смотреть.

Эйми вздрогнула.

— Откуда он знает?

И вот Кейсукэ сидит, привалившись к стеклянной клетке с кленом, и ужасается тому пожару, коим является Мод, если глянуть на нее его глазами, привыкшими к меркам существования Саэ. Он думает: «Что делает огонь, бегущий в пустоте? Он не разгорается и не подымается ввысь, он медленно пожирает себя изнутри». По мере того как обостряется его ви́дение, крепнет уверенность, что он упустил нечто важное, и ему странно находиться совсем рядом со средоточием трагедии и не видеть ее. Увы, он слишком пьян, чтобы понять знаки, заключенные в этом зрелище, и просто наблюдает за Хару, который все щебечет и щебечет, в то время как женщина задумчиво слушает, слегка наклонив голову. А Хару не замечает, что Кейсукэ следит за ним. Он много выпил, но если и пьян, то лишь от благосклонности этой иностранки, она удивляет и очаровывает его, он теряет голову от ее профиля камеи, светлой кожи, рыжих волос. Он смутно чувствует за всем этим – но за чем именно? – иную странность, но решает, что поразмыслит об этом после. Единственное, чего он хочет, – целовать эти губы, ласкать плечи и грудь, проникнуть в ее тело, и думает: «Остальное откроется после».

— Ах, Эйми!.. Уверена, у него есть способ выяснить, так это или нет. Так это правда?

— Гм…

* * *

— Так правда или нет? Это гораздо более серьезный проступок, чем плохая учеба. Ты что же, хочешь, чтоб тебя задержала полиция? Ты подумала о том, что можешь стать причиной несчастного случая, что, наконец, можешь сама серьезно пострадать?.. Знаешь, что сказал отец, когда первый раз услышал об этих твоих забавах?

Эйми низко опустила голову. Это было года два тому назад, и отец читал ей мораль несколько часов кряду. Но после этого он вроде бы не знал, что она продолжает бегать по дорожкам. Я лучшая, подумала Эйми.

И вот сейчас, сорок лет спустя, когда Хару Уэно смотрит на смерть, облаченную в сад, перед ним снова проходят жизни, высеченные этим после – после Саэ, после Мод, после Розы, – и думает: «Кейсукэ горло надсадил, твердя мне об этом, а я не желал замечать никаких признаков, я ничего не видел, потому что продолжал смотреть». Но в тот день, двадцатого января 1979 года, гости постепенно покидают дом, Кейсукэ увозят на строительной тачке, и все долго смеются в ночи, потому что холод не пугает этих выходцев из до. Однако один из них знает, что они уже скользнули в после, и осталась лишь долгая литания после, и вся жизнь есть это непрестанное после. Укладывая гончара в тачку, Томоо, тоже пьяный в стельку, сказал ему «Хару», но Кейсукэ услышал «опасность». Для того, кто обладает внутренним глазом, чистота саке всегда остается нерушимой. Ничто и никогда не может замутить этот эфир. Кейсукэ уверен, что саке может взять над ними верх, но никогда не возьмет их душу. Благодаря глазу и саке оба увидели, что Хару в опасности.

Каждый бегун в городе обо мне наслышан. И ее так и подмывало крикнуть все это матери прямо в лицо, рассказать о своих достижениях и победах. Но она сдержалась.

В опустевшем доме на Камо Хару входит в воду, и француженка следует за ним. Он рассказывает ей о дереве хиноки[6] и о том, как скучает по временам сэнто[7], когда у японцев еще не было отдельных ванных в домах. Она сидит напротив него, проводит рукой по гладкому деревянному бортику купели.

— Это глупая и очень опасная игра, Эйми. Каждый год от этой беготни погибают несколько детей. Прохожие и пассажиры тоже получают травмы. Тебе уже четырнадцать, пора бы и поумнеть. Просто не верится, что…

— Да не бегаю я по этим дорожкам! — огрызнулась Эйми. — Вернее, уже давно не бегала, — не далее, как два часа тому назад, подумала она. Да и то, тоже мне, беготня. Детский лепет какой-то. Так что это не в счет. Если и приврала, то совсем чуть-чуть. Но в глубине души она все же чувствовала себя виноватой. Она не любила врать.

– Но ведь сэнто еще есть, – тихо говорит она.

— И твои отметки…

Хару качает головой.

Эйми ухватилась за возможность перевести разговор на другую тему.

– Они исчезнут, – отвечает он.

— Знаю, отметки плохие. Постараюсь учиться лучше. Но не вижу особой разницы…

— Разве тебе не хотелось бы стать лучшей ученицей? Что-то я не понимаю. Ведь ты всегда была одной из лучших. И преподаватель по науке всегда так хвалил тебя.

Большая ванна мерцает в светотени ночного часа, луна и садовые фонари бросают отсветы на ее лицо и тело. У нее белые груди, плечи балерины, она вытянута, как стебли тростника, изящно худощава. По непонятной причине Хару вспоминает одну историю, рассказанную Кейсукэ, и пускает в ход новый веер.

— Ну и что? — Эйми уже отбросила всякую сдержанность. — Какой в этом толк? К чему мне все это знать?..

– В середине эпохи Хэйан[8], в тысячном году по вашему календарю, – говорит он, – наступили удивительно прекрасные рассветы. В глубине небес угасали охапки алых лепестков. Иногда в эти отсветы пожара попадали большие птицы. При императорском дворе жила одна дама, заточенная в своих покоях. Благородство ее рода наложило на ее судьбу печать плена, и даже маленький сад, примыкавший к спальне, был ей запретен. Но чтобы полюбоваться на рассвет, она опускалась на колени на деревянный настил внешней галереи, и с первого дня нового года каждое утро в сад приходил лисенок.

— Тебе следует учиться хорошо, чтоб поступить в колледж. Положение, которое занимает отец, поможет облегчить эту процедуру. Но и он будет бессилен, если ты, наконец, не возьмешься за ум!

Хару замолкает.

— Ну а дальше что? Даже будь я гением или лучше любого из мальчишек, меня все равно запихнут на курсы каких-нибудь диетологов, или социальных взаимоотношений, или на отделение детской психологии, чтоб я стала хорошей матерью. Или научат компьютерному программированию, чем и буду заниматься, пока не выйду замуж. Все равно все кончится только этим. Так ради чего стараться?

– И?.. – спрашивает француженка.

— Этим?.. - лицо матери с оливкового цвета кожей оставалось спокойным, но голос немного дрожал. — Так ты считаешь, что мои и отца заботы о тебе всего лишь напрасная трата времени? Что воспитание ребенка, создание уюта для мужа — это ничто?

— Да ничего я не считаю! Но почему все должно кончиться именно этим? Свет, что ли, клином сошелся? Ты этого хотела, вот и получила! А я… я…

– До самой весны зарядил сильный дождь, и дама попросила своего нового друга присоединиться к ней в укрытии, под навесом небольшой террасы, где рос всего один клен и несколько зимних камелий. Там они научились понимать друг друга в молчании, но позже, придумав общий язык, единственное, что они сказали друг другу, – имена своих мертвых.

И Эйми вскочила и бросилась к себе в комнату.

Она лежала на узкой постели, уставясь в мягко мерцающий потолок. Уж кто-кто, а мама должна была бы понять… Ведь раньше мать тоже была такой, но прошло время, и она, похоже, распрощалась со старыми мечтами и иллюзиями.

Хару снова замолкает, и на этот раз она не говорит ни слова. Едва ему показалось, что в тумане он различает силуэт, как он почувствовал, что крепость растет – огромная неприступная крепость теней, и его охватывает желание, тоже огромное, обладать этой женщиной. Еще позже он изумляется чуду, этим распахнутым бедрам, этой расщелине, куда он проникает. Он в восторге от ее тела, и нечто неопределимое, безмерно волнуя его, еще больше распаляет желание. Она не отрываясь смотрит на большую картину напротив кровати и иногда делает легкий жест, который кажется ему невероятно эротичным. Сразу после он засыпает в путанице снов, где перекликаются лисица и купель. Женщина в этих снах струится у него между пальцами, она пленница, но пленница текучая, а главное, она пребывает вовне.

Мать Эйми, Алисия Барон, была поклонницей средних веков. Ничего удивительного — многие в ту пору придерживались схожих взглядов. Эти люди собирались вместе и толковали о старых обычаях, обменивались впечатлениями об исторических книгах-фильмах и временах, когда планета Земля была единственным домом для человечества. Они ностальгически вздыхали по старым временам, когда люди жили на Поверхности, а не гнездились в этих подземных городах, когда Земля была единственным миром, а инопланетян не существовало.

Проснувшись, он обнаруживает, что остался один. В следующие ночи она возвращается. В ванне он рассказывает ей какую-нибудь историю. Потом они идут в спальню. Каждый раз она не сводит глаз с картины. Ее тело служит Хару источником бесконечного ослепительного опьянения. Он словно погружен в хрустальный поток и в этом безоглядном непротивлении видит безоглядный дар. Он без ума от ее бедер, кожи, от ее редких жестов – все это лишает его и уверенности, и ориентиров. Женщины любят Хару, потому что он любит их удовольствие, но с нею он даже не задается этим вопросом. Он перешел границу и принял обычаи другой страны, он думает, что ее наслаждение тоже где-то вовне. Через несколько дней он решит, что принял безразличие за согласие, бездну за страсть, а чуть позже – что он желал этой бездны. Но в ту ночь, десятую, он ложится на эту призрачную женщину и входит в нее, как пробиваются сквозь темную волну. Чуть раньше, вечером, они встретились у Томоо, и он мечтал лишь о том часе, когда сожмет в объятьях это бледное тело. В какой-то момент она поправила прядь волос тем же жестом, что и в любви, и впервые в своей мужской жизни он захотел женщину – эту женщину – только для себя одного. Он даже не думает о том, что за десять ночей она не сказала ему и десяти слов. В тумане он не видит пожара. Он видит зеленые глаза и жесты танцовщицы. Как всегда, он воспринимает форму.

И не то чтобы кто-нибудь их них жил когда-то наверху, вне этих стен, и дышал настоящим, а не отфильтрованным воздухом. Воздухом, в котором полным-полно микроорганизмов и бактерий, разносивших опасные болезни. Или же ел бы, к примеру, необработанные продукты, выросшие в грязи, — при мысли об этом Эйми всегда содрогалась. Нет, уж лучше оставить этот внешний мир роботам, которые трудились в шахтах и выращивали урожай, чтоб прокормить города.

Он входит в нее, и ее молчаливая пассивность приводит его к неизведанным экстазам. Без сомнения, если бы она ожила, чары бы разрушились, но она не оживает, и он тонет в собственном блаженстве. Он движется туда и обратно в этом светоносном разломе, все, чего бы ни захотела эта женщина, он захочет тоже, но затем что-то внезапно меняется, и она предстает другой. В занимающейся заре ее обнаженное тело кажется прозрачным, и впервые она не смотрит на картину: она наблюдает за ним. У нее расширенные зрачки, темные глаза, и его охватывает ужас, словно он накалывает на булавку живое насекомое. Ее бледность – ловушка, поглощающая свет, и он кончает в молчании, в давящем ощущении катастрофы. Она встает, одевается, говорит, что уезжает в Токио и они увидятся, когда она вернется. Он ничего не понимает, но нимало не сомневается: это конец, и он даже не знает, конец чего.

Лучше уж жить так, как живут они, пусть даже здесь у них полно проблем. И избегать общения с инопланетянами, чьи предки некогда улетели с Земли осваивать и заселять другие планеты… Нет, обычаи и традиции этих инопланетян им совсем не подходят. В мире, где обитают миллиарды людей, нельзя позволять расходовать ресурсы на частные дома, большие сады и площадки и все тому подобное. И Алисия Барон, невзирая на свое увлечение Средними веками, никогда не покидала стен подземного города. Ну, разве что путешествовала изредка в другой такой же и тоже под землей.

Тем не менее она с одобрения нескольких немного эксцентричных друзей придерживалась кое-каких старых обычаев. К примеру, Алисия Барон настояла на том, чтоб сохранить девичье имя, когда выходила замуж за Рикардо Штейна. И он согласился, чтоб у их дочери была двойная фамилия. Пара получила разрешение на рождение первого ребенка в первый же год супружеской жизни исключительно благодаря высокому генетическому рейтингу. Однако Эйми появилась на свет лишь четыре года спустя. И Алисия, и Рикардо работали статистиками в Нью-йоркском Департаменте Людских Ресурсов. Это имело смысл — занимая такую должность, всегда можно было сделать карьеру, получить больше привилегий и накопить средства на содержание ребенка. Родители и друзья упрекали молодых в антисоциальном поведении, но Алисия с Рикардо не слишком прислушивались к ним.

Эйми хорошо знала всю эту историю. Большинством сведений поделилась с ней не одобрявшая родителей бабушка по материнской линии. Перед тем, как Алисия забеременела, пара имела уже очень высокий рейтинг — «Си-4». Но, даже несмотря на это, они постоянно спорили, кто из них должен оставить работу в связи с рождением ребенка. Лишь самые антисоциально настроенные люди пытались сохранить оба рабочих места. Ведь в городе было полно безработных, не имевших специального образования. Они жили на пособия и практически не имели шансов хоть как-то улучшить свое положение. Были и переведенные в низшую категорию специалисты, вынужденные уступить свою работу роботам, которые трудились на городских фермах по производству микроорганизмов. Да коллеги родителей начали бы есть их поедом, если б и Алисия, и Рикардо остались в Департаменте. А уж их начальник позаботился бы о том, чтоб перекрыть все возможности продвижения по службе. Мало того вполне мог найти способ уволить обоих. К тому же кто-то действительно должен был приглядывать за Эйми. Не может же ребенок весь день напролет торчать в специальном ясельном секторе. Обе бабушки тоже категорически отказались сидеть с ребенком — не хотели поощрять антисоциальное поведение молодых родителей.

После

Итак, Алисии пришлось уйти с работы. Муж был не против ухаживать за младенцем, но выкормить его он все равно не мог. Через несколько лет после рождения Эйми Рикардо получил повышение, и семья переехала из двухкомнатной квартирки в секторе Ван-Кортландт в эту, более просторную. Теперь отец имел рейтинг «Си-6» и получил право на пользование отдельным туалетом. Мало того, в квартире разрешили поставить раковину, увеличили квоту расходов на развлечения и дали право четыре раза в неделю обедать дома.

И было бы очень глупо со стороны родителей отказаться от всех этих привилегий. И глупо со стороны Алисии надеяться сохранить место в Департаменте.



В противном случае они могли бы потерять все.



Дверь отворилась, в комнату вошла мать. Эйми села.

Итак, Хару Уэно родился и умирал, глядя на ирис. Отныне он знал: чтобы чувствовать свое присутствие среди вещей, следует родиться и умереть, и каждый раз это будет происходить в саду.

Ее узенькая постель занимала большую часть комнаты.

В дни молодости сад дзен храма Дайтоку-дзи покорил его красотой, равной которой Хару не знал. В его вневременных водах соседствовали бамбук, камелии, клены, фонари, песок и резные, как кружево, деревянные постройки, полные тайных переплетений и чудесных уголков. В Синнё-до, напротив, храм был темен, массивен и походил на укрытие, где прячутся от бури. В силу того же стремления к минимуму средств частный сад главного священника храма состоял всего из трех камней, сосны, полоски серого песка и фонаря, вросшего в мох, но, согласно древней традиции, весь вид направлял взгляд на более просторный пейзаж восточных гор. «Я так любил все соития замкнутого и распахнутого, – подумал Хару, – однако сейчас мне ничего не нужно, кроме этих трех камней и полоски разлинованного граблями песка». Он снова вспомнил одну из любимых историй Кейсукэ: в древнем Китае император решает отблагодарить дальновидного советника и предлагает ему выбрать себе подарок среди неисчислимых императорских богатств, а мудрец просит всего лишь миску риса и чай, и ему отсекают голову за дерзость. Доходя до этого места, Кейсукэ всякий раз хохотал, и сегодня Хару подумал: «Он рассказывал эту историю для дня моей смерти. Я держу весь мир в своих ладонях и выбираю ирис и розу. В расплату за это сокровище мне сейчас отрубят голову». У него за спиной отодвинулась дверь, и он закрыл глаза.

Присесть, кроме как на нее, было просто не на что, а Алисия, судя по всему, приготовилась к долгому разговору.

Мать села рядом, обняла Эйми за плечи.

– Кейсукэ передал тебе это, – донесся голос Поля.

— Знаю, что ты чувствуешь, — прошептала она.

Вновь оставшись один, Хару открыл глаза и увидел стоящую перед ним черную чашу. Он подумал: «Конечно», – и завязка, и развязка произошли у Томоо.

Эйми покачала головой.

— Нет, не знаешь.

На самом деле с первого же рассвета Хару понял: Синнё-до был землей паломничества, Томоо – ее стражем, а Кейсукэ – паромщиком. Монахи полагают, что через последнюю реку могут переплыть только мертвые, но Хару был убежден, что гончар не единожды бороздил ее при жизни, а протекает эта река через Синнё-до. Однажды он тоже пересечет ее на лодке дружбы и, возможно, в свой черед увидит мир глазами гончара. Хотя он не ходил рука об руку со смертью, на холме всегда чувствовал себя дома, потому что верил в чай, в истинность реки и в незримое, ставшее зримым. Сегодня, через пятьдесят лет после встречи с чашей Кейсукэ у Томоо, он впервые видел ее по-настоящему. Чаша размывалась, но не исчезала, она была матовой, простой, обнаженной, Хару не сводил с нее глаз, и вскоре ее форма начала растворяться, от нее остался лишь слепок без материальной субстанции и контуров, от него исходил глубокий покой, и Хару подумал: «Наконец-то я прохожу сквозь туман».

Мать еще крепче обняла ее.

— Когда-то, очень давно, я тоже прошла через все это… Но потом поняла: толку никакого. Даже пытаться не стоит. Ты должна учиться, Эйми. И не только для того, чтобы потом помогать своим детям делать уроки. Позднее ты обязательно поймешь, какую радость и удовольствие может извлекать человек из знаний. Из того, что будешь носить в себе и знать: а вот этого у меня никто не отнимет. Времена меняются, так что…

— Ничего они не меняются. Мне бы так хотелось… Раньше жить было лучше.

Через неделю француженка вернулась из Токио, он увидел ее у Томоо, заметил враждебность в ее лице и отвернулся. Он больше не хотел ее, считал холодной, как рептилия, и ждал, когда она уедет и жизнь вернется в свое русло. Кейсукэ не показывался, Хару ушел еще до окончания вечеринки, отправился домой, принял ванну, почитал немного и лег спать. Он не боялся, что будет страдать, хотя и знал, что где-то внутри останется – и у него, и у нее – отметина от этих странных десяти ночей. Однако со временем, чудесным временем со многими женщинами и прогулками по снегу, он начал испытывать легкую тревогу. Он чувствовал, что следы Мод угнездились где-то глубоко, в некоем слепом пятне души. Если он думал о тех десяти ночах, проведенных с ней, то был не способен представить их, все оставалось в мертвой зоне, и он чувствовал себя и незрячим, и осознающим свою слепоту. Он, всегда уверенный, что знает себя, больше не ощущал себя прежним и, по мере того как продолжал вести ту же жизнь, что и до (подспудно сомневаясь, что она когда-нибудь вновь такой станет), чувствовал, как растет его беспокойство. Занимаясь любовью – вновь обретая радость от того, что занимается любовью с женщиной, – он не думал о Мод, но начинал по-новому побаиваться себя, словно вкралось крошечное смещение, на долю миллиметра исказив карту его существа. Больше того, на смену изначальному беспокойству пришло смутное чувство угрозы.

— Ты не права, — возразила мать. — Лучше жили лишь очень немногие люди. Для остальных же, большинства, то была не жизнь, а сущий кошмар. Да, мне всегда нравились средние века, но я знаю, как в те времена боролись, страдали и голодали люди. Теперь в городах куда лучше. Голодных больше нет. И почти все мы можем заниматься своим делом, не опасаясь насилия. Нормально работать, сотрудничать. Надо уметь применяться к обстоятельствам. Уметь отказываться от многого, чтоб получить хоть что-то. К тому же…