– Мы только что играли. Вам стукнуло семнадцать, а вас все больше тянет к играм! – поддразниваю я его.
Жозеф пожимает плечами.
– Как насчет colin-maillard?
– Разве в жмурки можно играть вдвоем?
– Давай попробуем. Если желаешь.
Какой же он вежливый: прежде чем затеять что‑нибудь, всегда осведомляется, хочу ли я этого.
– Будешь водить первой?
– Хорошо.
– Закрой глаза.
– Разве их не нужно завязать? Иначе будет похоже на жульничество.
Юноша отрывает от своего шейного платка полоску ткани и протягивает ее мне.
– Это подойдет?
Я поворачиваюсь к нему спиной, но он не двигается.
– Давайте же, – подгоняю я Жозефа. – Вы не собираетесь завязывать?
Наконец он протягивает руки к моему лицу и закрывает мне глаза полоской ткани. Когда он завязывает ее у меня на затылке, я чувствую, как у него дрожат руки.
– Не туго? – спрашивает Жозеф.
– Нет. Что теперь?
– Теперь я тебя раскручу, – отвечает юноша и легонько поворачивает меня, так что я оказываюсь лицом к нему.
– Вам не кажется, что надо раскрутить посильнее?
Кончиками пальцев Жозеф берет меня за плечи и снова поворачивает.
– Готово, – глухо произносит он, отступая в сторону. – Поймай меня, если сможешь!
Я начинаю осторожно продвигаться вперед, шаря перед собой руками. Теперь я не улавливаю шагов Жозефа, не слышу, чтобы он обогнул сарай, прячась от меня, не слышу даже его дыхания. Затаил ли он дыхание или вообще позабыл, что мы играем? Я огибаю сарай, носком башмака ощупываю поленья, чувствуя, что от азарта и сосредоточенности у меня приоткрывается рот. Наконец я останавливаюсь. Потом делаю шаг, другой – и кончиками пальцев касаюсь груди юноши.
– Ага! – восклицаю я.
Жозеф не двигается. Мои ладони мягко ощупывают его грудь, добираются до лица. И замирают на щеках, которые – я это, кажется, ощущаю – мгновенно вспыхивают.
Пальцы Жозефа, судя по всему, тянутся к моему лицу, чтобы снять повязку. Его движения нежны, однако медлительны и скованны. На этот раз он прикладывает усилия, чтобы унять дрожь в руках. Вместе с повязкой с моей головы сползает и чепец, порхая, точно огромный белый мотылек.
– Вот вы где! – говорю я.
Жозеф открывает рот, однако ничего не произносит. Это лишь игра воображения или наши лица действительно придвигаются друг к другу, пылая от непривычной близости? Наши губы оказываются на расстоянии едва слышного шепота, а затем соприкасаются. Бешеный пульс отдается у меня в ушах.
Я думаю о Гийоме, и, кажется, проходит целая вечность, прежде чем я отстраняюсь. Жозеф неподвижно стоит передо мной с ничего не выражающим лицом, а в руке у него мой чепец.
Волк!
Май, месяц спустя
Софи
Очередное воскресенье – единственный день, когда мы отдыхаем от работы на фабрике. Полдень давно миновал; мы с сестрой собирались, захватив принадлежности для рисования, пойти на реку, но вместо этого час назад, покончив с делами, Лара ушла в нашу спальню с сильной головной болью. С тех пор, как произошел несчастный случай, эти боли беспрестанно мучают бедняжку. Мама неохотно отпускает меня одну, и я выхожу из дома.
В кармане фартука у меня лежат бумага и грифели, и я, несмотря на отсутствие Лары, все равно решаю отправиться к реке. Идя по дороге, я различаю вдали, на фабричном дворе, чью‑то фигуру.
– Софи!
Я останавливаюсь, улыбаюсь и с энтузиазмом машу рукой.
– Прогуляемся? – спрашивает Жозеф, направляясь ко мне.
– Да.
– А где сегодня твоя сестра?
Моя улыбка слегка тускнеет.
– Дома. С мамой.
– А. – Жозеф проводит рукой по волнистым волосам на макушке. – В любом случае я рад тебя видеть. – Он оборачивается и бросает взгляд на замок. – Я просто вышел подышать свежим воздухом. Дома порой так надоедает. Не возражаешь, если я присоединюсь к тебе?
У меня в животе порхает целая дюжина бабочек.
– Нет, – отвечаю я, пытаясь обуздать восторг, вызванный его вопросом, – ничуть не возражаю.
Сначала мы следуем вдоль границы замкового сада, уходя дальше, чем я ожидала. Жозеф шагает впереди. Когда мы проходим мимо величественного платана, мое внимание привлекают отметины на стволе. Неровные, недавно вырезанные буквы: «Ж. О.». Я торопливо провожу пальцами по инициалам Жозефа и продолжаю идти за ним.
Ветерок, треплющий его рубашку, доносит до меня запах дикого тимьяна. Мы оказываемся на опушке леса и идем по узенькой петляющей тропинке, едва приметной в траве.
– Говорят, это старая волчья тропа, – замечает Жозеф.
– Правда?
– Ты же не боишься волков, а?
– Конечно, нет.
Юноша замолкает и поворачивается ко мне.
– А я боюсь. – Его лицо на удивление серьезно, голос торжественен. – В детстве матушка рассказывала мне одну сказку. Le Petit Chaperon Rouge – «Красная Шапочка». Волк казался мне безумно страшным, но это была моя любимая сказка, потому что, рассказывая ее, матушка всегда крепко обнимала меня. Видишь ли, она понимала, как мне страшно.
Жозеф уже второй раз за последние месяцы заговаривает со мной о своей матери. Интересно, говорит ли он о ней с Ларой.
– Наш отец тоже рассказывал нам эту сказку.
– Правда?
– Только несколько иную версию. В его сказке волчица была ужасно голодна. Она расправилась с Красной Шапочкой, потому что ей нужно было кормить волчат.
– Волчица? – вскидывает брови Жозеф.
Я киваю.
– Когда волчица встретила Красную Шапочку и увидела ее красный плащ, голубые глаза и белую кожу, она откусила девочке голову. Чтобы избавить ее от страданий.
– Понятно. Действительно, версия несколько иная, – говорит юноша, продолжая шагать по дороге.
В конце концов, повернувшись лицом к фабрике, Жозеф выбирает место прямо над водой. Я не помню, чтобы он приходил сюда с Ларой, и эта мысль мне нравится. Отсюда река почти не видна; перед нами лишь бескрайняя ширь небосвода, раскинувшегося над лугом, – светло-кобальтовый купол над зеленой твердью. По ясному голубому небу, подгоняемые ветром, шествуют, точно на большом параде, облака. Жозеф опускается на землю и указывает на них.
– Что ты видишь?
Я подхожу к нему, тоже сажусь и, не понимая, о чем он говорит, спрашиваю:
– Что вы имеете в виду?
– Облака. На что они похожи?
Я перевожу взгляд с его лица на небо и обратно, не находясь с ответом.
– Даже не знаю, – произношу я наконец. – А вы что видите?
Жозеф внимательно оглядывает небо.
– Ничего, – отвечает он, вырывая с корнем пучок травы. – В том‑то и дело. – Повисает пауза. – Это одна из игр, которым научила меня матушка. Она многому меня учила.
И снова он упоминает свою мать! И снова рассказывает об их совместных занятиях – точно таких же, как мои занятия с папой.
– Давно это было, – продолжает юноша, грустно улыбаясь. – Без нее игра уже не та. Теперь я ничего не вижу.
– Мы с папой когда‑то играли в нечто подобное…
«Папа». Это слово в моих устах звучит как‑то не так. Впервые после несчастного случая я произношу его вслух при ком‑то, кроме Лары. В голове проносится мысль: как странно, что, когда умирает близкий человек, мы бессознательно запираем его образ в своей душе, накладываем на уста печать молчания и перестаем произносить его имя, точно любое упоминание о нем может причинить непоправимый вред тем, кого он оставил на земле. По-моему, это очень неправильно.
– …С пятнами на бумаге, – продолжаю я. – Это было учебное упражнение. Мы должны были уловить сходство произвольного пятна с каким‑нибудь предметом и дорисовать его, превратив в законченное изображение.
– В самом деле? – Жозеф снова поворачивается ко мне и изучает мое лицо.
Я хочу сказать ему, что с тех пор, как умер папа, моя жизнь тоже изменилась, но боюсь, что он подумает, будто я пользуюсь моментом и изливаю душу лишь для того, чтобы сблизиться с ним. Впрочем, это ведь правда. У меня перехватывает горло.
– Я соболезную тебе насчет отца, – говорит юноша. – Должно быть, это тяжелая утрата.
– А я насчет вашей матушки.
– Не возражаешь, если я спрошу, что произошло…
Я не даю ему закончить фразу. Меня прорывает, неудержимые слова так и сыплются с языка, как зерно из лопнувшего мешка.
– Однажды вечером папа ехал домой, и какие‑то… мужчины намеренно напугали его лошадей. Они были пьяны и не хотели уходить с дороги. Лошади понесли, и папа потерял управление. Фургон… перевернулся. – С каждым словом горло у меня сжимается все сильнее, и голос становится таким высоким, что срывается.
– О, – тихо произносит Жозеф.
Проходит еще минута, прежде чем я снова обретаю способность говорить.
– С тех пор я никому об этом не рассказывала.
– Я понимаю. Я тоже не рассказывал о… ну, о матушке.
Я недоверчиво кошусь на него. Не так представлялся мне этот день, когда я случайно встретилась с ним на фабричном дворе. Я думала, мы вместе посмеемся, как смеялись у меня на глазах они с Ларой. И вот куда нас завела беседа – к двум переполненным озерам с вышедшей из берегов водой.
– Ни с кем?
Жозеф качает головой.
– Хуже всего то, что ничего нельзя было сделать. Ничего.
Меня так и подмывает спросить, что именно он имеет в виду и что случилось с его матерью, ведь спросил же он меня про отца, но я не хочу рисковать и портить то, что зародилось между нами в эту самую секунду. Наоборот, надо показать ему, что я уже взрослая и прекрасно понимаю: если он захочет со мной поделиться, то поделится.
Я вспоминаю обои в башне – сцены детства Жозефа, из которых составлен узор, орнаментальные рамки, заключающие в себе портрет его смеющейся светловолосой матери. Молодая женщина и ее сын казались такими свободными и счастливыми, что меня тогда как громом поразило: насколько же внезапными и сокрушительными бывают перемены, насколько мы беспомощны перед их лицом. А я больше не хочу быть беспомощной.
– Отлично понимаю, о чем вы, – произношу я. – Я чувствую то же самое.
Мне хочется сказать ему что‑нибудь еще, поведать, до чего я рада, что мы встретились и очутились здесь вдвоем. Как мне повезло, несмотря на все случившиеся беды, найти того единственного человека, который понимает меня так же хорошо, как я его. И что понимать его я начала после того, как увидела обои в башне.
Точно внезапно обессилев, Жозеф откидывается на бархатистую траву, и я следую его примеру. Он поворачивает голову вправо, коснувшись волосами моей щеки, и закрывает глаза. Я тоже закрываю глаза, и мы лежим рядом, как два надгробных изваяния, а по нашим лицам скользят быстрые тени несущихся по небу облаков.
Продавец купидонов
Неделю спустя
Софи
На небе разгорается заря, и я, держась под прикрытием тополей, поднимаюсь все выше по склону, но примерно в двадцати шагах от замка резко останавливаюсь. Впереди, прямо у входа в здание, стоит Жозеф.
В последнее время он был часто занят с мсье Маршаном, и я не видела его с того дня, который мы провели на реке, сидя рядом на траве и разговаривая о наших родителях, делясь самыми тягостными и сокровенными подробностями нашей жизни. Вот почему я пришла в замок сегодня утром в надежде застать его и пригласить снова прогуляться в лесу над рекой.
Жозеф расхаживает туда-сюда, приглаживая гладко уложенные и тщательно напудренные волосы, и я вижу его урывками. Его наряд безукоризнен, не в пример той одежде, которую я видела на нем раньше. На юноше кафтан цвета морской волны и в тон ему – камзол и кюлоты. На шее – кружевной платок и плоеный воротник. Стрелки кремовых чулок над лодыжками безупречно ровны. Хотя еще только светает, я вижу даже, как сверкают пряжки и поблескивает кожа его башмаков.
При виде вырядившегося Жозефа мне становится дурно. До сих пор юноша при мне был одет очень просто, что шло ему гораздо больше. Несмотря на все богатство его отца, он не тот человек, каким кажется в этом костюме. И все же я не могу оторвать от него глаз.
Жозеф достает из нижнего кармашка камзола какую‑то вещицу – я вытягиваю шею, чтобы получше рассмотреть ее, но опознать никак не могу, – внимательно изучает ее и убирает. Затем распрямляется и откашливается, после чего вполголоса произносит вслух одно-два предложения, каждый раз с разной интонацией, а затем повторяет всю эту странную процедуру с самого начала, точно актер, собирающийся исполнять какую‑то роль на сцене. Наконец я спохватываюсь. Почему я стою тут и глазею украдкой, если пришла повидаться с ним? Но в ту самую секунду, когда я собираюсь окликнуть Жозефа, он в последний раз одергивает камзол и уходит за дверь.
Не помедлив, хотя стоило бы обдумать, чтó теперь следует предпринять (и вдобавок прислушаться к Лариным предостережениям, чтобы меня не застали слоняющейся по замку), я безрассудно следую за Жозефом и крадусь по темному переходу.
Пройдя по длинному коридору с полированным полом, Жозеф останавливается в дальнем его конце. Он стоит спиной ко мне и нервно протягивает руку к находящейся перед ним двери. Вздыхает, поднимает кулак и стучит.
Ответа нет.
Жозеф стучит снова, на этот раз энергичнее.
– Отец?
Изнутри слышится очень тихий отклик, и юноша заходит внутрь.
Выждав несколько секунд, я подкрадываюсь ближе. Дверь прикрыта неплотно, но я не решаюсь взглянуть. Наконец, осмотрев коридор и убедившись, что вокруг никого нет, я приникаю к щели между дверными петлями.
С этого ракурса Жозефа не видно, зато мсье Вильгельм прямо как на ладони, сидит за большим письменным столом, стоящим под прямым углом к двери. Эта комната, должно быть, его кабинет, где он проводит целые дни.
Я вспоминаю, что тетушка Бертэ и Бернадетта рассказывали, будто после смерти жены мсье Вильгельм превратился в затворника, разучившегося общаться с людьми. А еще мне на память приходит наш первый день на фабрике: я помню, как омрачилось лицо Жозефа, когда он заговорил об отце. И как мсье Вильгельм пристально рассматривал из окна кабинета мою сестру.
Мсье восседает в кресле, прямой, как доска. Не глядя на сына, он неотрывно изучает темно-красную кожаную столешницу и аккуратно разложенные на ней предметы: пачку бумаг, педантично скрепленную посеребренными держателями, пресс-папье в виде стеклянных шаров, отполированных до зеркального блеска, аккуратную стопку альбомов с образцами, перья и клякспапиры рядом с чернильницами.
– Отец, – начинает Жозеф, – надеюсь, вы в добром здравии.
Мсье Вильгельм по-прежнему не поднимает глаз.
– Я… – неуверенно произносит Жозеф, – …я вижу, сад в хорошем состоянии. Несмотря на ненастную весну.
Он держится натянуто и неловко. Голос его звучит сдавленно, и у меня сжимается сердце. Мне хочется войти в кабинет и взять его за руку.
Не дождавшись ответа, Жозеф продолжает:
– Я бы хотел кое-что обсудить с вами, отец.
Мсье пристально изучает маленький квадратный образец одного из фабричных узоров.
– Да? – резко бросает он, не поднимая глаз.
– Это… ну, это деликатный вопрос, – говорит Жозеф. – Речь об одной девице.
Я приникаю к щели и ударяюсь лбом о дверное полотно. Молясь, чтобы меня не услышали, я ожидаю, что дверь вот-вот распахнется и отец с сыном обнаружат меня – трепещущую, с раскрасневшимся от волнения лицом. Но ничего не происходит. У меня в голове снова проносятся последние слова Жозефа.
– Я имею в виду, – продолжает юноша, – что мне очень нравится одна девица, и… – он снова делает паузу, – по-моему, она тоже ко мне расположена… и… э… я хочу жениться на ней.
Я не могу в это поверить. Так вот зачем Жозеф явился сюда такой разодетый и прибранный, в этом непривычном наряде. У меня начинают дрожать руки.
– Я знаком с этой девицей уже несколько месяцев, отец. Мое самое заветное желание, чтобы… – Жозеф пытается справиться с волнением, – …чтобы вы позволили мне просить ее руки.
В том, как юноша произносит последние слова, мне чудится нечто знакомое. Должно быть, именно эти фразы он только что репетировал на улице. Но сейчас его голос звучит гораздо сдержаннее: Жозеф говорит тоном купца, обсуждающего сделку. Я недоумеваю, как это возможно, ведь речь идет об источнике его будущего счастья! Вероятно, это единственный язык, понятный отцу Жозефа.
Мсье Вильгельм критически рассматривает самую большую из чернильниц.
– Я искренне желаю, чтобы ты составил удачную партию, – отвечает он наконец.
Я впервые слышу из его уст законченное предложение. Голос у мсье Вильгельма холодный и бесцветный, он говорит по-французски с сильным немецким акцентом, запинаясь на некоторых словах.
– О, благодарю…
– Однако, – мсье Оберст облокачивается на столешницу и соединяет пальцы домиком, – у меня есть знакомое семейство, с которым меня связывают деловые отношения. Весьма почтенное, старинное версальское семейство, частенько приобретающее у нас лучшие обои. Мне сообщили, что у них дочь на выданье.
Оказывается, мсье уже приметил для сына невесту! И не простую, а избалованную, жеманную версальскую девицу. У меня перехватывает горло.
– Сам я эту юную особу не видел, – продолжает мсье на своем ломаном французском, – но, судя по портрету, она очень красива. И ее батюшка страстно желает выдать дочь замуж. Его люди подыскивают ей подходящую партию. – Опять пауза. – Она из очень хорошей семьи. Голубая кровь, богатое приданое…
– При всем уважении, отец, – перебивает его Жозеф, – девица, о которой я говорил, также из хорошей семьи, трудолюбивой и порядочной…
– Все не так просто, – рявкает мсье, недовольный тем, что его прервали. – Ты должен понимать, как трудно в наши дни управлять фабрикой, большим домом. Это требует немалых затрат! – Негодуя, он прижимает подбородок к груди, и дряблая кожа у него на шее собирается в складки.
Если этот человек считает, что управлять роскошным домом так уж трудно, пускай поработает в красильне за полкорочки хлеба. Пускай попробует свести концы с концами на жалованье фабричного работника, когда налоги всё растут, а цены на зерно еще быстрее. Устраивая брак сына, он думает только о себе и своем богатстве. Неужто мсье Оберст запамятовал, что происходило в прошлом месяце? Владелец парижской обойной фабрики Жан-Батист Ревейон, выступая на собрании, высказался насчет жалованья работников. Несколько дней спустя начались беспорядки. Погибли десятки людей, а фабрика Ревейона была разрушена до основания.
– Простите, отец, вы не забыли, что случилось с мсье Ревейоном? – восклицает Жозеф. – Наши работники, конечно, предпочтут, чтобы их новая хозяйка не принадлежала к аристократии.
– Судя по тому, что я слыхал, заявления Ревейона были неправильно поняты, – возражает мсье Вильгельм. – С финансовой точки зрения этот брак, без сомнения, окажется выгодным. Не только сейчас, но и в будущем. Вот что меня заботит.
– Меня тоже! – упорствует Жозеф. – Ведь девица, о которой я говорю, из семьи, преданно трудившейся на нас в течение многих месяцев… – Он ненадолго умолкает, раздумывая, стоит ли продолжать. – Из семьи Тибо.
Моя собственная фамилия гулко отдается под прохладными сводами коридора. Я ощущаю сильный прилив крови к голове и хватаюсь рукой за стену, чтобы не упасть.
В кабинете воцаряется безмолвие. Мне страстно хочется, чтобы мсье выдавил из себя хоть слово в ответ, нарушил тишину, произнес что угодно, лишь бы стало ясно, как он воспринял последнюю реплику сына. Но хозяин замка просто сидит и молчит, прямой как доска. Я отлично понимаю, что происходит сейчас у него в голове. Хотя наша семья древностью не уступит всем этим дворянским фамилиям, мы не располагаем ни поместьями, ни богатствами, которые могли бы нас отрекомендовать. А для людей вроде него первостепенное значение всегда будут иметь власть, родословная и привилегии.
Секунды проходят одна за другой.
– Мои намерения в отношении мадемуазель Тибо абсолютно честны, – внезапно роняет Жозеф.
Снова молчание.
– Вы женились по любви, отец! – Голос Жозефа звучит громко, отчаянно, без единой запинки.
Мсье Вильгельм беспокойно поеживается в кресле, словно пытаясь отогнать непрошеное воспоминание. В этот самый миг рассветное солнце посылает в комнату луч чистого золотого света. И только тут, как это ни странно, мсье впервые бросает взгляд на сына. Облик его меняется, на лице появляется несказанное изумление, точно он узрел саму Мадонну. Он подается вперед и, чудится, вот-вот встанет и выкажет наконец Жозефу свое расположение.
– Знаешь, я ведь хочу для тебя самого лучшего, – бормочет мсье. – И всегда хотел.
Начинается отсчет очередной долгой, напряженной паузы, во время которой отец смотрит на сына, а сын на отца. Но тут золотой солнечный луч гаснет, и светлый миг безвозвратно уходит.
Мсье снова опускает взгляд на бумаги.
– Всё, – произносит он. – Можешь идти.
Ошеломленная только что увиденной сценой, я как лунатик бреду по коридору к выходу и оказываюсь в саду. Аккуратно подстриженные кустарники образуют ровные зеленые стены, над ними покачиваются аметистовые колокольчики. Несмотря на одну из самых суровых зим на памяти людей, за которой последовала одна из самых засушливых вёсен, эти цветы снова радуют глаз. Вопреки всему случившемуся после, я услышала, что сказал Жозеф. Кончиками пальцев я касаюсь зеленой ленты у себя на шее. После тех часов, что мы провели у реки, он, конечно же, говорил отцу обо мне.
Я тешусь этой мыслью, драгоценной, как аметисты. Я никогда с ней не расстанусь.
Королевский парк
Версаль, неделю спустя
Ортанс
Я еду в экипаже. И не с кем‑нибудь, а с собственным отцом, хотя могу по пальцам пересчитать количество дней, проведенных с ним. Сейчас мы находимся на некотором расстоянии от королевского парка и, запертые вдвоем в этом позолоченном ящике, катим по невзрачному переулку где‑то в окрестностях столицы.
С недавних пор поездки в экипаже не обходятся без встреч с вонючими нищими, которыми кишмя кишат обочины дорог. Попрошайки буквально не дают проходу. Стоит выглянуть в окошко – и они тут как тут. Ввалившиеся глаза, которые пялятся на проезжающие мимо кареты; ключицы, выпирающие, точно каминные полки. Вечные жалобы на нехватку хлеба, невозможность найти работу, всеобщую дороговизну. При этом, как часто говорят в Версале, ни один из этих бездельников, похоже, палец о палец не хочет ударить, чтобы как‑то улучшить свое положение. Мне кажется, я через стекло чувствую исходящий от них смрад. Милый Пепен, будто тоже испытывая отвращение к этой вони, зарывается носом в мои юбки, откуда виднеется лишь его маленький рыжий задик.
Я рассматриваю свое отражение в окне кареты. Среди этих бродяг нет женщин, которым на вид меньше семидесяти, хотя в действительности они навряд ли много старше меня.
– В самом деле, батюшка, так ли уж необходимо ехать дальше? – спрашиваю я.
Из его горла вырывается какой‑то клокочущий звук, будто там застряла рыбья кость: вчера на ужин подавали форель.
– Прошу прощения, батюшка, я не расслышала.
Отец некоторое время мнется, после чего наконец изрекает:
– Боюсь, что необходимо, милочка. Видишь ли, я хотел кое о чем с тобой переговорить.
Не отвечая, я пристально смотрю на него.
– Собственно, речь пойдет о твоем замужестве. Твоя мать, без сомнения, сообщила тебе, что, поскольку в Версале больше нет подходящих женихов, мой человек сейчас наводит справки в другом месте.
Я проклинаю себя за то, что не сумела разгадать отцовские махинации до того, как мы покинули дворец, и осталась в неведении относительно истинной причины этой неожиданной поездки. Обдумав батюшкины слова, я пытаюсь сосредоточиться и составить мысленный список достойных молодых дворян, чьи фамильные поместья находятся на некотором удалении от двора. Но атмосфера в карете становится принужденной, и я начинаю ощущать, что тут таится какой‑то подвох и что я слепо бреду по совершенно ложному пути.
– Верно, батюшка, – замечаю я, – в провинции есть несколько семейств, на которые матушка возлагает большие надежды в отношении моего замужества.
Я вновь умышленно упоминаю матушку. Понятия не имею, какого болвана отец сыскал для меня на сей раз, но готова спорить на свои лучшие бриллиантовые подвески, что если этот тип не дворянин, то батюшка еще не обсуждал это с матушкой.
– Вообще‑то, – продолжает отец, – у меня уже есть на примете один молодой человек.
Итак, этот мужчина молод. По крайней мере, надо радоваться, что батюшка не собирается связывать меня священными узами брака с морщинистым вислозадым старцем.
– Вот как, батюшка? А могу я спросить, кто этот господин? – Прежде чем бросаться в бой, лучше сначала собрать кой‑какие сведения, рассуждаю я.
Отец сияет, мой ответ побуждает его разгласить некоторые подробности:
– Насколько мне известно, это красивый юноша, отлично себя зарекомендовавший.
– В каком поместье проживают его родные, батюшка? Возможно, я их знаю?
Батюшка колеблется.
– Сомневаюсь, милочка. Хотя они живут недалеко от Парижа. На юго-западе.
– Вы говорите, недалеко от столицы? – Я подношу кончик указательного пальца к подбородку, словно размышляя о личности этого таинственного незнакомца. – Я знаю, это де ла Туры! Или Марбо-Лаваль?
– О нет, – отвечает отец. – Молодого человека, о котором речь, зовут Жозеф.
Я пытаюсь вспомнить кого‑нибудь с таким именем.
– Жозеф Оберст. Сын Вильгельма Оберста, – продолжает батюшка.
Поначалу во мне ничто не откликается на это имя, но в последнем слове сквозит нечто ужасно знакомое. Оберст. Вильгельм Оберст. И тут меня как громом поражает: я вспоминаю, где слышала его раньше, и с отвращением отшатываюсь. Переделка, производившаяся в наших покоях, и затянутая холстиной мебель!
– Это ведь не тот немец, что поставляет вам обои?
Отец глубоко вздыхает и отворачивается к окну.
– Батюшка!
– Милочка, не отвергай с такой готовностью это семейство. Позволь мне объясниться. Вильгельм Оберст весьма состоятелен. У него прекрасный… – он поправляется, – довольно приличный дом, солидный доход, он сделал немало разумных вложений. И все это, как ты понимаешь, достанется его сыну.
Я откидываюсь на спинку сиденья.
– Юный Жозеф вскоре станет очень богат. Я слышал, что после смерти жены его отец так и не оправился. – И батюшка крутит пальцем у виска, как бы намекая на умственное расстройство. – Возможно, мсье Оберст еще в состоянии вести дела, но, насколько я понимаю, в последнее время он почти не покидает дом. Рано или поздно его сын унаследует все состояние. Попомни мои слова.
Значит, отец все же обсуждал это с матушкой, поскольку на нечто подобное она и намекала. Мне трудно поверить, что она сумела сохранить это в тайне и тем более – что смирилась с батюшкиными намерениями и согласилась на зятя из простых коммерсантов.
– Помимо очевидных трудностей с поиском подходящего жениха поближе к дому, – разглагольствует батюшка, – ты, конечно, осведомлена о нынешнем положении в государстве. О голоде, хлебных бунтах. Как еще ты объяснишь существование этих, – рукой, затянутой в перчатку, он делает жест в сторону окна, – людей? Многие сходятся во мнении, что в государственных долгах, сколь бы возмутительно это ни звучало, повинны мы и нам подобные. И даже что за уничтожение урожая ответственны улетевшие любимцы твоей матери – ее зяблики и прочие птички. Необходимо, чтобы мы по крайней мере не выглядели равнодушными. И без остатка поглощенными самими собой и своим мирком.
Я безмолвствую.
– А для тебя, милочка, – продолжает отец, – разумеется, не новость, что иногда ты бываешь… сущим наказанием. С приданым, которое я вынужден давать за тобой вследствие этого, сын фабриканта куда охотнее будет терпеть твои выходки, чем человек, равный нам по положению.
Что уж точно не новость, так это то, что отец меня совершенно не понимает. Я нахожу его речи смехотворными и снова отворачиваюсь к стеклу. Количество попрошаек, слоняющихся по улице, только умножилось. Эти закопченные оборванцы куда больше похожи на пугала, чем на цивилизованных людей. На память мне приходит стая изможденных шимпанзе в королевском зверинце, которые набросились на аристократа и содрали с него кожу.
Внезапно я чувствую прилив дурноты. Мне невыносимо душно. Я усиленно обмахиваю лицо веером и в надежде на приток свежего воздуха приоткрываю окно. Но с улицы проникает такой смрад, что у меня нет другого выбора, кроме как снова захлопнуть створку.
Сцены из античного мифа
Неделю спустя
Лара
Сегодня Жозеф отправляет меня работать на нижний этаж, к печатным столам. Здесь стоит беспрестанный шум: работники обмениваются указаниями, слышится лязг цепей, на которых подвешены печатные формы, хлюпанье погружаемой в краску древесины, влажный шелест бумаги, когда плашки отрываются от ее поверхности. В этом процессе есть нечто гипнотическое. Сначала на пустой бумаге появляется одна сценка, затем вторая, третья, четвертая. Словно наблюдаешь за жизнью в ее развитии, шаг за шагом.
Сегодня утром моя задача – убирать и выбрасывать ненужные обрезки обоев. Начав с края первого стола, я двигаюсь вдоль него и складываю собранные с его поверхности и с пола бумажные завитки в холщовый мешок, который таскаю с собой. Всё это мне предстоит проделать еще три раза.
Сегодня печатают четыре узора, каждый на отдельном столе. Сцены из античных мифов в различных цветах. «Пигмалион и Галатея» – бронзовая, «Аполлон и Дафна» – золотая, «Икар» – ярко-красная марена. Для моего любимого узора – «Купидон и Психея» – берут темно-синий «пыльный» индиго. Все сценки тонко скомпонованы и окружены изображениями пышно цветущих розовых побегов из сада Психеи.
Каждый фрагмент узора, подобно главе из книги, представляет отдельную часть мифа. Вот прекрасная Психея, уносимая Зефиром. Вот Венера, не менее прекрасная мать Купидона. А вот и сам Купидон с повязкой на глазах.
Я подбираю раскиданные обрывки обоев, бегло осматриваю их и бросаю в мешок. Поднимаю, осматриваю, бросаю. Однообразие успокаивает. Поднимаю, осматриваю, бросаю. Поднимаю, осматриваю…
Я таращусь на клочок бумаги у себя руке. Нижний и левый его края прямые, как лезвие бритвы, а верхний и правый выгнуты двумя полукружиями, так что он имеет почти правильную форму сердца. Кинув обрывок в мешок, я тотчас снова вытаскиваю его оттуда. Мир вокруг замирает, и время останавливается… До меня доходит, что представленная на обрывке сценка пугающе знакома.
На ней должен был быть изображен Купидон с завязанными глазами, однако картинка изменилась. Теперь это девушка, приоткрывшая рот и вытянувшая перед собой руки. У нее светлые волосы, и одета она уже не в античный хитон, а в платье современного покроя. Девушка не одна. За ней с восторженным выражением лица внимательно наблюдает юноша.
Я знаю, что эти фигуры – не Купидон и Психея. Слишком уж они близки и знакомы. Постройка с деревянными стенами, рядом с которой они стоят, вполне может сойти за дровяной сарай, а их странное поведение – за игру. Игру в жмурки. У меня такое ощущение, будто моя душа вылетела из тела, точно семя, подхваченное ветром, и я издалека наблюдаю за сценой, участницей которой уже была когда‑то. Меня начинает трясти от головокружительной паники.
– Эй! – кричит что‑то. – Прочь с дороги!
Этот голос заставляет меня опомниться. Я извиняюсь, подаюсь вперед, и клочок бумаги выпадает из моих рук на пол. Я лихорадочно роюсь в куче обрезков у своих ног в поисках пугающе знакомой сценки. Сначала я уверена, что не сумею найти нужный фрагмент, а даже если отыщу, изображение поблекнет и девушка превратится в призрак цвета индиго. Но потом я все‑таки нахожу этот клочок, и то, что я вижу на нем теперь, отчего‑то пугает меня еще сильнее.
Фигура на бумаге изображена в той же позе. Но это больше не девушка, а Купидон с приоткрытыми губами, вытянутыми перед собой руками и повязкой на глазах. Рядом Психея, завороженно наблюдающая за ним. А за их спинами вовсе не постройка с деревянными стенами, а просто плотная стена деревьев с узловатыми стволами.
Я изучаю пустую оборотную сторону бумажного клочка в форме сердца и снова переворачиваю его на лицевую. Могу поклясться, что меньше минуты назад на этом обрывке была изображена совсем другая сценка. Как такое возможно?
Я возвращаюсь к работе и продолжаю торопливо запихивать обрывки обоев в мешок, на сей раз стараясь не смотреть на них. Поднимаю, бросаю. Поднимаю, бросаю. Мне невыносимо видеть эти клочки. Я не доверяю своим глазам.
Как только мешок наполняется, я аккуратно засовываю его горловину в мусорную корзину, чтобы ни один обрывок не выпал, предусмотрительно зажмуриваюсь, уподобляясь Купидону с завязанными глазами, хватаюсь за дно мешка и вытряхиваю все до последней бумажки.
Птицы на цветущем дереве
Версаль
Ортанс
В утро прибытия Оберстов в Версаль кто‑то нервно стучит в дверь моей спальни. Сначала входит моя камеристка Мирей, на которую я не обращаю внимания. Затем появляется Адриен де Пиз. Его я тоже игнорирую. Я могла бы догадаться, что он заявится сюда сегодня, этот скользкий негодяй. Так и представляю его в церкви, этого типа с весьма заурядной внешностью и еще более убогим интеллектом. Без сомнения, по такому случаю он будет разряжен в пух и прах – только для того, чтобы доказать, что был бы более достойным женихом, чем этот Жозеф Оберст. К счастью для меня, батюшка и слышать не захочет о браке с этим светским побирушкой, у которого за душой ни гроша. Впрочем, его, как ночной горшок, всегда полезно иметь при себе. Пусть даже в нем полно дерьма.
Следующей является матушка.
– Ma petite! Ты не выйдешь, моя дорогая?
– Прочь!
Из окон своей спальни я вижу, как к дому подъезжает карета и из нее выходит юноша…
– Дорога-ая! – снова раздается воркующий голос матушки.
– Va’t’en!
[45] – рявкаю я и швыряю расческой в дверь, чтобы меня оставили в покое и я могла наконец сосредоточиться.
Из окна видно, что юноша белокур, но больше я ничего не могу разглядеть. Мужчина, приехавший вместе с ним, молча направляется ко входу, и юноша опасливо следует за ним, словно подбираясь к логову опасного зверя. И только тут мне приходит в голову, что у него, возможно, не меньше возражений против этого так называемого брачного союза, чем у меня. Лакей открывает дверь, и прибывшие исчезают внутри.
Я рассматриваю себя в зеркале. На мне все еще ночное облачение, и этому Жозефу Оберсту, если он вообще увидит меня сегодня, придется дожидаться, пока я надену подобающий случаю наряд. Из дальнего конца коридора доносится вкрадчивый голос де Пиза.
– Добрый день, господа! – произносит он с чванливой ноткой в голосе. – Маркиз дю Помье выйдет к вам через несколько минут. А пока не желаете ли подкрепиться?
Я вижу его насквозь. Де Пиз явился сюда сегодня лишь затем, чтобы подвергнуть моего суженого пристрастному разбору, иначе не вертелся бы вокруг этих Оберстов, с лакейским подобострастием предлагая им закуски.
Я слышу, как мужчины направляются в малую гостиную – матушкин салон, загроможденный ее отвратительной птичьей клеткой. Скорее всего, матушка нарочно это подстроила, предположив, что я воспользуюсь близостью своей спальни к ее салону и буду подсматривать за происходящим. Она, конечно, права.
Убедившись, что Пепен спокойно возлежит на своей подушке, я приоткрываю дверь и вижу двух лакеев с золотыми подносам, следующих за нашими гостями. На одном подносе позолоченный кофейник, кофейные чашки и ложки. На другом – два блюда в виде раковин, на которых лежат птифуры, густо политые сливками и украшенные листиками из золотой фольги. Дверь салона оставляют открытой, и я без труда могу наблюдать за Оберстами, которые, разинув рты, разглядывают золотую птичью клетку, инкрустированную драгоценными камнями, с лианами в кашпо, изысканным диванчиком, зеркалами, которыми сплошь отделана изнутри одна стенка, и запертыми в ней юркими щебечущими птахами.
– Маркиз Филипп-Франсуа дю Помье, – объявляет де Пиз, снова принимая на себя обязанности лакея, и в гостиную входит батюшка.
– А, мсье Оберст!
– Маркиз, для меня большая честь познакомиться с вами, – отвечает старший из гостей столь напыщенно, что прямо дрожит от усилия. – Позвольте вам представить: мой сын Жозеф. – И вдруг скороговоркой добавляет: – Мой сыночек-ангелочек, мое чадо-услада.
Батюшка, с недоумением воззрившись на мсье Оберста, делает шаг в сторону, словно отшатываясь от незадачливого рифмоплета, и у меня впервые появляется возможность как следует рассмотреть лицо Жозефа Оберста. Он довольно красив, но столь же неуклюж, как его отец, хотя неуклюжесть эта иного рода. На лице у юноши написано страдание, реплика отца вгоняет его в краску. Он все время держит правую руку в кармашке камзола и что‑то теребит.
Батюшка, едва замечая юношу, за которого выдает меня замуж, продолжает беседовать только с Оберстом-старшим.
– Поскольку моя дочь, как видите, еще не явилась поприветствовать вас, – говорит он, – я буду откровенен с вами, мсье. В последние годы она… э… ведет себя… – он осекается и потирает лоб указательными и средними пальцами обеих рук, точно успокаивая боль, – …довольно необычно.
Какое бесстыдство – целенаправленно сообщать подобные сведения! Я скрежещу зубами.
Жозеф Оберст бросает на отца возмущенный, умоляющий взгляд, но Вильгельм Оберст не сводит глаз с моего отца. Тот заговорщически понижает голос, и я приникаю ухом к дверной щели.
– Мне не следовало бы этого говорить, но, боюсь, ее мать едва ли поможет делу.
И снова Вильгельм Оберст ничего не отвечает, а я припоминаю, что в карете отец рассказывал мне, будто этот человек не уезжал из дому с тех пор, как умерла его жена.
– Эти женщины! – продолжает батюшка, поняв, что ответа не последует. – Вечно недовольные создания. Они чрезвычайно утомляют. Садитесь, прошу вас.
Вильгельм Оберст опускается в кресло, прямой как доска, его сын выбирает кушетку. Я вижу де Пиза, который торчит у окна, не сводя прищуренных глаз с Жозефа Оберста. До чего же он примитивен.
– Моя дочь, э… – отец замолкает, словно пытаясь припомнить мое имя. – Ортанс, да. Надо сказать, Ортанс нынче слегка не в духе.
– В каком смысле? – наконец открывает рот Жозеф Оберст. Голос у него примечательный: глухой и неуверенный, но в то же время в нем есть глубина и мягкая бархатистость.
– После завтрака Ортанс окончательно убедилась, что ее любимый песик ополчился против шартреза, – поясняет батюшка. – Она удалилась в свои покои и с тех пор отказывается их покидать.
– Шартрез? – переспрашивает Жозеф Оберст. – Это другой песик?
– Ах, нет, – отвечает батюшка, снова устало потирая лоб. – Шартрез – это цвет. Зеленовато-желтый, как одноименный ликер.
– Но, быть может, проведя в комнате целый час… – начинает Вильгельм Оберст.
– Увы, мсье. – Батюшка с укоризной взирает на непонятливого гостя. – Это случилось после завтрака… неделю назад.
Это моя уловка: когда отец сообщил мне, что меня выдают замуж за фабриканта, я воспользовалась испытанной тактикой – под предлогом того, что Пепену якобы не нравится цвет подушек, устроила небольшую истерику и удалилась к себе. Я решила, что у себя в покоях успокоюсь, все хорошенько обдумаю и предприму шаги для разрешения ситуации. Однако на протяжении следующей недели никаких иных вариантов мне не представилось, и я поняла, что у меня нет выбора, кроме как согласиться на знакомство с Оберстом-младшим и действовать в зависимости от обстоятельств. Жаль, я не догадалась заявить батюшке, что Пепен терпеть не может немцев.
В этот момент появляется матушка, пухлая, как диванные валики в ее салоне, но все равно выглядящая в дверном проеме ничтожной карлицей.
– Я все слышала, Франсуа! – наигранно беззаботным тоном объявляет она.
– Дорогая, это мсье Вильгельм Оберст и его сын Жозеф, – поспешно отвечает батюшка. – Господа, это моя жена, маркиза Жанна-Мадлен дю Помье.
Матушка обращает пристальный взор на Жозефа Оберста и начинает расхаживать вокруг него, точно вокруг жеребца на конской ярмарке.
– Как будто весьма недурен, – замечает она. – Высок, миловиден, ясные глаза… сносный подбородок…
Отец делает вид, что не слышит этого.
– Дорогая, не могли бы вы попросить Ортанс явиться сюда, чтобы представиться этим господам?
– Это зависит от того, поправился ли песик, – возражает матушка, захлопывая веер. – Вы же знаете, она в нем души не чает.
– Я предупредил дочь, что сегодня утром ее общество будет весьма желательно, – заявляет батюшка. Нервы его на пределе, ведь на горизонте маячит очередной отказ.
– Что ж, прекрасно! – И матушка всплескивает руками. В этом своем наряде из белых перьев и кружев она выглядит тучной белоснежной гусыней, пытающейся взлететь.
Тихонько закрыв дверь спальни, я забираюсь в постель и делаю вид, будто все это время пролежала там.
Порода есть порода
Ортанс
Понимая, что рано или поздно мне придется сдаться, я тем не менее более получаса упорно отказываюсь знакомиться с Жозефом Оберстом, и в конце концов матушкино лицо приобретает цвет перезрелой клубники.
Я велю служанке принести мне птифуры. В это время в комнату приползает Мирей, чтобы одеть меня и уложить мне волосы. Смотрясь в зеркало, я наблюдаю, как старуха полуслепыми слезящимися глазами изучает каждую шпильку, которую втыкает в мой парик. Овдовев молодой и бездетной, она, по-моему, когда‑то ходила в няньках у маркиза де Лоне, коменданта Бастилии, и считала его своим сыном, хотя подробности я позабыла. Это один из скучнейших батюшкиных анекдотов.
Пока меня наряжают и причесывают, слышится голос матушки, которая объявляет ожидающим:
– Господа, вы удостоились большой чести. Скоро моя дочь присоединится к нам. Подите же, подите!
Последние слова обращены к служанкам, которых она привела с собой в гостиную. Девушкам велели удостовериться, что из салона удалены все вещи цвета шартрез, любая мелочь желтого или зеленого оттенка. Приятная уступка мне – и единственное средство воздействия, которым я располагаю. Думаю, эти Оберсты вообразили, что скоро будут лицезреть чуть ли не саму королеву.
Когда мое отражение в зеркале вызывает у меня удовлетворение, я отпускаю Мирей и, подхватив Пепена с его лежанки, выхожу в коридор. Двери салона теперь закрыты, перед ними меня поджидает де Пиз. Не исключено, что он подглядывал за моим одеванием в замочную скважину.
– Восхитительна, – бормочет де Пиз, облизывая губы. – Как всегда.
Я удостаиваю его улыбки, и он открывает двери салона, объявляя:
– Мадемуазель Ортанс дю Помье.
– Наша дорогая Ортанс, вот и она! – умильно восклицает матушка, пропуская меня вперед, чтобы я не сбежала. – Проходи, твою любимое место готово.
Я вплываю в комнату, чувствуя на себе взгляды Оберстов, и устраиваюсь на кушетке. Сажаю Пепена на коленях и расправляю юбки: верхнюю, из абрикосово-кремового шифона, и пышнейшие нижние.
Когда я снова поднимаю взгляд, то вижу, что Вильгельм Оберст и его сын во все глаза таращатся на моего песика, вынуждая малютку дрожать и скалиться – и я ничуть его не виню. Если бы правила приличия позволяли, я бы последовала его примеру.