Кейт Мосс
Дочь таксидермиста
Kate Mosse. THE TAXIDERMIST\'S DAUGHTER
Copyright © Mosse Associates Ltd, 2016
All rights reserved
Перевод с английского Ольги Полей
Серийное оформление и оформление обложки Татьяны Гамзиной-Бахтий
© О. В. Полей, перевод, 2025
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2025 Издательство Иностранка®
* * *
Как всегда, моим любимым Грегу, Марте и Феликсу, а также моим замечательным племянницам и племянникам Эмме, Энтони (он же Гизз), Ричарду, Джессике, Лотти, Брайони, Ти-Эйч, Тоби, И-Эйч и Закари
Аптекаря я вспомнил. Он живет Поблизости. На днях его я видел… ……………………………. В аптеке черепаха, крокодил И чучела иных морских уродов.
У. Шекспир. Ромео и Джульетта (перевод Б. Пастернака)
«Теперь, – красотки был ответ, — Святого Марка ночь, И по преданью древних лет Все сбудется точь-в-точь: В полночный час из года в год, Чуть колокол пробил, Сонм обреченных душ бредет Тропой среди могил. Кому назначен смертный час До будущей весны, — Пройдут угрюмо мимо нас Средь мертвой тишины».
Джеймс Монтгомери. Бдение святого Марка. 1813 г.
Пусть плоды вашего воображения растут из той земли, что у вас под ногами.
Вилла Катер (ок. 1912 г.)
Пролог. Апрель 1912 года. Церковь Святых Петра и Марии. Фишборнские болота. Сассекс. Среда, 24 апреля
Полночь.
На кладбище церкви Святых Петра и Марии, у самых болот, безмолвно собираются в кружок люди. Смотрят, ждут.
Ибо существует поверье, что в канун Святого Марка можно увидеть, как призраки тех, кому суждено умереть в наступающем году, входят в церковь в урочный час. Почти везде в Сассексе это поверье уже давно забыто, но не здесь. Здесь, где соленый лиман открывает путь к морю, здесь, в тени старой соляной мельницы и останков сгоревшей мельницы Фархилла, полусгнившие бревна которой обнажаются при каждом отливе, – здесь древние суеверия по-прежнему сильны.
Кожа, кровь, кости.
Над морем слышны крики кроншнепов и чаек – странные, навязчиво тревожные ночные голоса. Прилив подходит быстро, поднимается все выше и выше, затапливая илистые отмели, пока не остается ничего, кроме глубокой, неспокойной воды. Дождь барабанит по черным зонтам и матерчатым кепкам работников с ферм, молочников и кузнецов, стекает за воротники, просачиваясь между тканью и кожей. Никто не произносит ни слова. Огонь в фонарях мерцает и пляшет, отбрасывая искривленные тени вверх по кремневому фасаду церкви.
Здесь не место для живых.
Дочь таксидермиста стоит, притаившись в тени кипарисов. Она пришла сюда через болота следом за отцом. Конни видит, что Гиффорд стоит в толпе мужчин на крыльце, и ей это странно. Он ведь ни с кем дружбу не водит. Живут они уединенно, на другом берегу ручья, в доме, битком набитом мехом и перьями, стеклянными колпаками, черными глазками-бусинками, проволокой, ватой и паклей – тем, что осталось от некогда знаменитого таксидермического музея Гиффорда. Сломленного, беспутного человека, загубившего себя пьянством.
Но сегодня все иначе. Конни видит, что он знает этих мужчин, и они знают его. Между ними чувствуется какая-то связь.
В полночный час из года в год,Чуть колокол пробил,Сонм обреченных душ бредетТропой среди могил…
Строчки, затверженные когда-то в классной комнате, сами собой всплывают у нее в голове. Мимолетный проблеск канувших дней. Конни изо всех сил пытается удержать это воспоминание, но оно, как всегда, испаряется на лету.
Дождь льет сильнее, капли отскакивают от серых надгробных плит, от непромокаемых плащей и курток. Сырость просачивается сквозь подошвы ботинок Конни. Налетевший ветер треплет юбку, хлопает ею по лодыжкам. Конни старается не думать о мертвецах, лежащих в холодной земле, прямо у нее под ногами.
И тут слышится шепот. Мужской голос, выговор образованного человека. Настойчивый, тревожный.
– Она здесь?
Конни вглядывается сквозь листву в туман, но не может разобрать, из чьих уст вылетели эти слова и предназначался ли вопрос кому-то конкретно. Как бы то ни было, он остается без ответа.
Конни удивлена тем, сколько людей собралось здесь – в такую-то непогоду! Почти всех она узнает в мерцающем свете лампы, висящей над крыльцом. Деревенские старожилы – Баркеры, Джозефы, Бойзы, Линтотты, Ридманы… Женщин всего одна-две. Есть тут, насколько удается разглядеть Конни, и три-четыре джентльмена: они выделяются среди прочих фасоном одежды. Один из них – очень высокий и грузный.
Эти люди ей незнакомы, и выглядят они здесь, в деревне, неуместно. Какие-нибудь дельцы, врачи или владельцы поместий – из тех, чьи имена красуются на страницах местной газеты во время «фестиваля скорости» в Гудвуде.
Конни вздрагивает. Плечи сковывает отяжелевшая от дождя одежда, ноги онемели, но она не смеет шевельнуться. Не хочет выдавать себя. Ее глаза устремляются к отцу, но Гиффорда уже нет там, где он был только что, и в толпе тоже не видно. Может быть, он зашел в церковь?
Минута идет за минутой.
И тут в дальнем углу кладбища Конни улавливает какое-то шевеление. У нее перехватывает дыхание. Женщина стоит к ней спиной, черты скрыты под черной вуалью, но Конни кажется, что она уже где-то видела ее раньше. Капли дождя блестят на переливающихся перьях широкополой шляпы. Кажется, она тоже прячется за деревьями. Конни почти уверена, что это та самая женщина, которую она видела на болотах на прошлой неделе. Во всяком случае, пальто то самое – с двойными швами, сильно приталенное.
В Блэкторн-хаус гостей не бывает. Людей по соседству живет мало, и отец ни с кем в деревне не сошелся настолько близко, чтобы приглашать к себе домой. Но в прошлую среду Конни заметила какую-то женщину – та стояла на тропинке, наполовину скрытая зарослями рогоза, и не сводила взгляда с их дома. В красивом пальто из голубой шерсти, с двойным швом, и в зеленом платье – правда, подол весь заляпан грязью. Перья и сетчатая вуаль на шляпке скрывали ее лицо. Фигура высокая, стройная. С виду совсем не из тех, кто станет бродить по затопленным полям.
Конни думала, женщина подойдет к двери и представится – ведь она, должно быть, здесь с какой-то целью? Новенькая в деревне, пришла пригласить в гости или познакомиться? Конни ждала, но женщина, поколебавшись несколько минут, повернулась и исчезла в предвечерней мороси дождя.
Конни пожалела, что не вышла тогда к нерешительной гостье, не заговорила с ней.
– Она здесь?
Этот шепот в темноте возвращает Конни из воспоминаний прошлой недели на холодный, сырой погост. Слова те же, но вопрос звучит иначе.
Колокола начинают звонить, звон эхом разносится по пустынному мысу. Все оборачиваются: каждая пара глаз устремлена теперь на западную дверь маленькой церквушки.
Кровь, кожа, кости.
Конни неожиданно для себя понимает, что тоже не сводит глаз с двери. Чудится ей, или правда толпа расступается, освобождая путь в церковь кому-то – привидениям, духам? Конни отказывается принимать за чистую монету такие суеверия, но что-то явно происходит – какое-то движение в тумане, в воздухе. Тени тех, кому уже опустилась на плечо рука Смерти? Или игра света от раскачивающегося на ветру наддверного фонаря? Конни не считает себя чрезмерно впечатлительной, однако это предвестие сбывающегося пророчества и в ее душе задевает какую-то струнку.
Здесь не место для мертвых.
Из своего укрытия Конни тщетно пытается разглядеть хоть что-нибудь за мужскими плечами и спинами, да еще и за сплошным навесом зонтиков. В голове у нее внезапно вспыхивает погребенное где-то глубоко воспоминание. Черные брюки, туфли… Сердце начинает колотиться о ребра, но вспышка памяти уже угасла.
Кто-то что-то бормочет себе под нос. Сердито и недовольно. Конни раздвигает ветки, чтобы лучше видеть. Сутолока, возня, мужские голоса становятся громче. Звук распахивающейся церковной двери, лязг петель – и мужчины врываются внутрь.
Ищут кого-то? Гонятся за кем-то? Конни не знает, видит только, что кладбище вдруг почти опустело.
Колокола звонят громче, подхватывают собственное эхо, и звон длится дольше. Затем – крик. Кто-то разражается бранью. Взмахи рук во влажном вечернем воздухе. Беспорядочное движение – кто-то или что-то стремглав вылетает из церкви. Конни делает шаг ближе, отчаянно пытаясь разглядеть.
Не духи, не призраки – птицы. Целая туча маленьких птичек, стайка за стайкой – вылетев из своего заточения, они натыкаются на шляпы, врезаются в могилы, в надгробия, отчаянно стремясь на волю.
А колокол все бьет. Десять… одиннадцать…
В суматохе никто не замечает руку в черной перчатке. Никто не видит, как проволока захлестывается на горле и скручивается с безжалостной силой. Дикой, неумолимой. Капли крови – словно красная бархотка на белой коже.
Часы бьют двенадцать. Сквозь треск, свист ветра и неумолкаемый звон колокола крика никто не слышит.
* * *
Последняя нестройная нота затухает во мраке. На мгновение воцаряется глубокая, гулкая тишина. Ничего, кроме шума нестихающего дождя и ветра и лихорадочного пульсирования крови у Конни в ушах.
«Кому назначен смертный час…»
Время зависает неподвижно. Никто не двигается, никто не произносит ни слова. Затем – шорох, шарканье ног. Щелчок внутренней двери в церкви – открылась она или закрылась, непонятно.
– Всё, последние, – говорит кто-то. – Все улетели.
Беспокойное шевеление пробегает по толпе снаружи. Людям кажется, что их провели, разыграли, как дурачков. Что они стали жертвами обмана. Конни тоже словно очнулась от какого-то транса.
«Пройдут угрюмо мимо нас…»
Теперь в памяти у нее звучит женский голос – голос, который читал ей эти стихи вслух когда-то, давным-давно. А она записывала слова, чтобы лучше запомнить.
Почти все птицы изувечены или мертвы. Какой-то мужчина подбирает умирающего зяблика с надгробной плиты и бросает тельце в кусты, обрамляющие погост. Люди переговариваются вполголоса. Конни понимает, что им неловко. Никому не хочется признавать, что он обманулся, поверил, будто внезапное полуночное видение – не вырвавшиеся на волю из ловушки птицы, а что-то другое. Им не терпится уйти. Они приподнимают на прощание шляпы и торопливо шагают прочь. Расходятся по двое, по трое.
Не призраки. Не видения мертвецов.
Конни ищет глазами ту женщину, что следила за домом Блэкторнов. Она тоже исчезла.
Конни хочется войти в церковь самой. Поглядеть, что там произошло – если что-то произошло. Увидеть своими глазами, все ли молитвенники на своих местах, привязана ли к крюку полосатая веревка колокола, в порядке ли все скамьи, полированные мемориальные доски и аналой. Попытаться выяснить, как столько птиц оказалось запертыми внутри.
Стараясь держаться в тени, Конни выходит из своего укрытия и направляется к церкви. Земля вокруг крыльца усеяна крошечными тельцами. Зяблик и чижик, навсегда умолкшие. Вьюрок, зеленушка, коноплянка… В другое время Конни, может, и подобрала бы их, но сейчас самое главное – долг перед отцом. Она по-прежнему его не видит и тревожится, как бы он не ускользнул от нее. Ей часто приходится провожать его до дома от «Бычьей головы» – следить, чтобы он не поскользнулся в болотной грязи и не расшибся. И сегодняшний вечер, если не считать этого странного ритуала на кладбище, ничем не отличается от всех прочих.
Наконец Конни замечает отца. Видит, как он вытягивает руку, балансируя, чтобы не упасть, и идет, шатаясь, от церковной стены к гробнице. В свете единственного непогашенного фонаря она видит его голые руки – красные, будто ошпаренные, что сразу бросается в глаза на фоне камня и лишайника. И грязные вдобавок. Плечи у него сгорблены, словно он пережил какое-то ужасное горе. Жалобный звук вырывается у него из горла – будто у терзаемого болью зверя.
Затем Гиффорд выпрямляется, поворачивается и идет по тропинке. Шаг у него твердый. Конни понимает: сильный дождь, холод и происшествие с птицами отрезвили его. По крайней мере, сегодня о нем можно не беспокоиться.
Кровь, кожа, кости. Одно черное перо из хвоста.
Ветер катает по тропинке черную стеклянную бусину. Конни подбирает ее и спешит следом за отцом. Она не замечает темной безжизненной фигуры на земле в северо-восточном углу кладбища. Не замечает скрученной окровавленной проволоки.
Конни не знает, что в нескольких ярдах от изуродованных тел певчих птиц лежит мертвая женщина.
ЧАСТЬ I. Неделю спустя. Среда
Глава 1. Блэкторн-хаус. Фишборнские болота Среда, 1 мая
Конни смотрела на скальпель в руке. Тонкое блестящее лезвие, рукоять из слоновой кости. На неискушенный взгляд он походил на стилет. А в других домах его приняли бы за нож, которым режут овощи и фрукты.
Не мясо.
Конни бережно держала в руке мертвую галку, ощущая память о тепле и жизни в ее мертвых мышцах, сухожилиях и венах, в тяжело свесившейся шее. Corvus monedula. Черные блестящие птицы с пепельно-серыми шеями и теменем.
Очень светлые глаза. Почти белые.
Все инструменты уже наготове. Глиняная миска со смесью воды и мышьякового мыла. Несколько полосок ткани и ведро на полу у ног. Газета. Щипцы, скальпель и напильник.
Конни осторожно положила птицу на газету. Пальцами раздвинула угольно-черные перья и нацелилась лезвием в верхнюю часть грудины. Затем в радостном предвкушении, которое всегда испытывала в такой момент, приставила кончик к груди, выбирая наилучшее место для прокола.
Галка лежала неподвижно, не противясь своей судьбе. Конни сделала вдох и следом – медленный выдох. Своего рода ритуал.
Когда Конни впервые попала в мастерскую отца, ее тут же замутило – от запаха сырого мяса, непереваренной пищи и гниющей падали.
Кровь, кожа, кости.
В первые дни она не расставалась с носовым платком, которым завязывала нос и рот. Дух у этого ремесла был ядреный – спирт, затхлый запах льняной пакли, льняного масла, краски для когтей и лап, клювов и самих чучел. Слишком резкий для детского обоняния. С годами Конни привыкла к этим запахам и теперь почти не замечала их. Более того, она считала, что умение распознавать запахи – необходимая часть работы.
Она бросила взгляд на высокие окна, тянущиеся вдоль стены мастерской. Сегодня они были приоткрыты, чтобы в мастерскую входил свежий воздух. Небо наконец-то стало голубым после нескольких недель дождей. Конни подумала – удастся ли уговорить отца спуститься к обеду? Хотя бы на чашку мясного бульона?
После того, что произошло на кладбище неделю назад, Гиффорд почти не выходил из своей комнаты. Конни слышала, как он расхаживает взад-вперед до утра, что-то бормоча себе под нос. Это вредно для него – сидеть вот так взаперти. Вчера вечером она наткнулась на него на лестничной площадке – он стоял, пристально глядя через окно на темнеющий ручей, и стекло запотело от его дыхания.
Конни уже привыкла по несколько дней подряд наблюдать его в непотребном состоянии после запоя. И все же ее тревожило то, как сильно он сдал физически. Красные воспаленные глаза, изможденное лицо, шестидневная щетина на подбородке… Когда Конни спросила, не нужно ли ему чего-нибудь, он уставился на нее так, словно не имел ни малейшего представления, кто она такая.
Конни любила отца, и, при всех его недостатках, они неплохо ладили. Таксидермия считалась неженским занятием, однако Гиффорд – втайне от всех – нарушил традицию и передал дочери свои умения. Не только умение резать и набивать, не только ловкость и проворство рук, но и страстную любовь к своему ремеслу. Веру в то, что в смерти можно найти красоту. В то, что процесс создания чучела – преддверие новой жизни. Неподвластной смерти, совершенной, великолепной, в противовес изменчивому, разлагающемуся миру.
Конни не могла точно вспомнить, когда из пассивной наблюдательницы она превратилась в ученицу Гиффорда, помнила только, что это оказалось для них спасением. Рука Гиффорда утратила твердость. Глаз утратил остроту. Никто не знал, что те немногочисленные заказы, которые им пока еще перепадали, выполняла Конни. И все же дела их пошатнулись. Вкусы изменились, и чучела зверей и птиц, когда-то украшавшие каждую гостиную, в новом столетии вышли из моды.
Однако Конни знала: даже если им больше не удастся продать ни одного чучела, она все равно не бросит любимое ремесло. Она хранила в душе память о каждой птице, прошедшей через ее руки. Все они оставляли на ней свой отпечаток – так же, как она оставляла свою метку на них.
Сквозь открытые окна Конни слышала, как стрекочут галки, обосновавшиеся с недавних пор на тополях в дальнем конце сада. В начале весны они устроились было между дымоходами Блэкторн-хаус. В марте гнездо провалилось прямо в гостиную – клубок веток, волос и коры рухнул в остывший камин, и хлопья сажи осели на мебели. Самое грустное, что там были три крапчатых, уже с наклевками, сине-зеленых яичка и один крошечный птенчик, запутавшийся в обломках веток, с распахнутым клювиком. Горестное карканье галки-матери преследовало их несколько дней подряд.
Конни взглянула на птицу, лежащую на рабочем столе.
Эта галка, не в пример своим живым сородичам, никогда не состарится. Благодаря старанию и мастерству Конни она останется навсегда в одном-единственном ослепительном мгновении. Вечно готовая к полету, будто вот-вот оживет и взмоет в небо.
* * *
Выбросив из головы всё, кроме дела, Конни примерилась скальпелем и сделала надрез.
Вначале лишь легонько провела по поверхности, не более. Затем острие лезвия проткнуло кожу, и кончик его скользнул внутрь. Плоть раздвинулась словно со вздохом облегчения, будто птица почувствовала, что ожиданию конец. Начинался путь от смерти к жизни. Капли жидкости, характерный медный запах мяса. В перьях притаились ароматы пыли и старой одежды, словно в непроветренной гостиной.
Затуманенные глаза птицы неотрывно смотрели на Конни. Когда все будет готово, они снова станут цвета слоновой кости. Стекло вместо застывшего желе – и они засверкают так же ярко, как при жизни. Подобрать подходящую пару бусин для галочьих глаз было нелегко. У молодой галки они бледно-голубые, как у сойки, а потом темнеют и снова светлеют.
Конни опустила плечи и расслабила мышцы, а затем начала сдирать шкурку. Надрезала, потянула, снова надрезала. Темно-красная грудка, цвета айвового желе. Серебристый блеск крыльев. Конни тщательно следила за тем, чтобы кишечник, легкие, почки и сердце оставались нетронутыми в брюшном мешке: так она могла видеть форму тела и ориентироваться на нее в дальнейшей работе.
Она работала неторопливо, методично, вытирая на ходу с острия лезвия о газету крошечные частички тканей, перьев, крови и хрящей. Стоит поспешить, допустить малейшую оплошность – и с надеждами на чистую работу можно проститься.
На птиц-падальщиков – галок, сорок, грачей и воронов – Конни отводила по два дня. Начав, важно было делать все быстро, пока естественные процессы разложения не взяли свое. Если не соскоблить хорошенько с костей весь жир, есть риск, что черви выедят птицу изнутри. Первый день уходил на то, чтобы снять шкурку, промыть и подготовить. Второй – на набивку и монтаж.
Каждый этап был двойным, в зеркальном отражении – слева и справа; всякий раз Конни выполняла их в одной и той же последовательности. Обе стороны грудины, левое крыло, затем правое, левая нога, правая. Это был танец, в котором каждое па было разучено методом проб и ошибок и оттачивалось со временем.
Конни сняла с крючка плоскогубцы и отметила про себя, что надо бы заказать еще проволоки для монтажа. Она принялась расшатывать кости ног. Покрутила взад-вперед, поскребла тыльной стороной скальпеля, и наконец плоть оторвалась, а затем послышался хруст коленного сустава.
Теперь они узнали друг друга – Конни и эта птица.
Закончив, она бросила все ненужное – салфетки, выпавшие перья, мокрые обрывки газеты – в ведро, стоявшее у ног, а затем перевернула птицу и приступила к работе над хребтом.
Солнце тем временем поднялось выше.
Наконец, когда мышцы уже онемели, Конни сложила крылья и голову птицы так, чтобы шкурка не пересохла, и стала разминать руки. Покрутила шеей и плечами, пошевелила пальцами, чувствуя, что довольна утренней работой. После этого она вышла через боковую дверь в сад и уселась в плетеное кресло на террасе.
На крыше ле́дника все трещали и кричали галки. Реквием по погибшему собрату.
Глава 2. Норт-стрит. Чичестер
Гарри Вулстон отступил на шаг назад и взглянул на неоконченную картину.
Технически все было правильно – оттенки, линия носа, слегка недовольные морщинки вокруг рта, – а сходства не было. Выражаясь попросту, лицо было неживое.
Гарри вытер тряпкой масло с кисти и стал рассматривать портрет под другим углом. Вот в чем беда – изображение на холсте казалось плоским, словно срисованным с фотографии, а не с живой женщины. Они работали до поздней ночи – серой, сырой ночи, а затем Гарри отослал женщину домой и писал один, пока не пришла пора отправиться в «Стрелок», чтобы быстренько опрокинуть стаканчик на ночь.
Испортил картину. А вернее сказать, она с самого начала не задалась.
Гарри отложил палитру. Обычно запахи льняного масла и краски наполняли его радостным нетерпением. Сегодня же в них ощущалась насмешка. Хотелось бы думать, что дело в самой модели – нужно было поискать кого-то поинтереснее, с более характерным лицом и оригинальным выражением, – но, как ни соблазнительно было обвинить натурщицу, он понимал, что виноват сам. Он не сумел уловить внутреннюю суть этой женщины, не сумел передать тени, линии, изгибы, чтобы сохранить их для потомков. То, что вышло, напоминало скорее изобразительное описание внешности: нос такой-то, волосы такого-то цвета, глаза ближе к такому оттенку, чем к этакому.
Все правильно. И все совершенно не то.
Гарри сунул кисти в банку со скипидаром, чтобы отмокали, вытер руки. Снял синий рабочий халат, бросил на спинку кресла и снова надел жилет. Взглянув на дорожные часы, понял, что опаздывает. Он допил остатки холодного кофе, погасил сигарету и с досадой заметил пятно краски на правом ботинке. Потянулся за тряпкой.
– Черт, – сказал он: удалось только размазать киноварь по шнуркам. Придется пока оставить так.
– Льюис? – позвал он, выйдя в коридор.
Дворецкий появился из задней части дома.
– Слушаю, сэр.
– Мой отец дома?
– Нет. – Льюис помолчал. – Вы ждали его, сэр?
– Я думал, он вернется к обеду.
Столкнувшись с отцом за завтраком, Гарри спросил, нельзя ли с ним поговорить. Старик не ответил определенно ни да ни нет.
– Он сказал, во сколько сегодня будет дома, Льюис?
– Доктор Вулстон не дал никаких оснований предполагать, что он не явится в обычное время, сэр.
– И только?
– Его единственное указание заключалось в том, что, если вы по той или иной причине задержитесь, ужин должен быть подан в семь тридцать.
Гарри понимал (и Льюис тоже): это был скрытый упрек в том, что за последнее время Гарри несколько раз не являлся домой к ужину и ни разу не принес извинений за свое отсутствие. Таверна «Замок» была гораздо заманчивее, чем очередной чопорный ужин наедине с отцом – в молчании и в тщетных попытках найти тему для разговора, которая устроила бы обоих.
Гарри взял шляпу со стойки.
– Спасибо, Льюис.
– Так вы будете сегодня к ужину, сэр?
Гарри взглянул ему в глаза.
– Думаю, да, – сказал он. – Буду.
* * *
Гарри медленно прошел мимо фасадов частных домов в георгианском стиле в конце Норт-стрит по направлению к магазинам и каменному кресту на рыночной площади, на перекрестке четырех главных улиц Чичестера.
Он отпросился с утра на полдня, сказавшись больным, чтобы поработать над картиной – как оказалось, напрасно. Теперь его брала досада, что нужно все-таки идти на службу, тем более что день в кои-то веки выдался погожий. Керамические тарелки, сервировочные блюда и молочные кувшины, подделки под Споуд и Веджвуд, списки экспедиторских и судовых компаний, перевозящих товары из одного конца страны в другой, чтобы украсить обеденные столы умеренно зажиточных людей… Это было совсем не то, чем Гарри хотел заниматься в жизни – делать карьеру в бизнесе, наводившем на него смертную скуку, под началом человека, которого он терпеть не мог.
Он до сих пор не мог понять, почему его отец так настаивал, чтобы он, Гарри, поступил на службу к Фредерику Бруку. Брук, уроженец Стаффордшира, был из тех, кто всего в жизни добился сам и преуспел в своем деле. Однако между ним и отцом Гарри не было абсолютно ничего общего. Доктор Вулстон был твердо убежден, что каждый должен знать свое место. Он вращался исключительно в кругу людей интеллигентных профессий, таких же, как сам, а на тех, кто делал деньги в торговле, смотрел свысока.
Гарри не мог больше этого выносить. Ему все равно, сколько раз Брук оказывал услуги его отцу и сколько раз тот ему об этом говорил. Вот возьмет и бросит это все.
Гарри дошел до Зала собраний, а затем повернул к рыночной площади. На улице было людно: женщины с корзинками для покупок и колясками, мужчины, загружающие бутылки в тележки возле винного магазина, – все радостно предвкушали летний день: никаких тебе зонтиков и макинтошей, и не нужно бегать стремглав под дождем от одного магазина до другого.
Возле мясной лавки Говардса собралась толпа. Витрина выглядела как всегда: освежеванные кролики и домашняя птица, сырые окровавленные тушки, – но когда Гарри подошел ближе, он увидел, что стекло разбито.
– Что случилось?
– Грабитель, – сказал один из мужчин. – Стащил несколько ножей и еще кое-какие инструменты.
– И деньги из кассы, – вставил другой. – И лавку слегка разнес.
Гарри взглянул на ювелирный магазин по соседству.
– Странное же место он выбрал.
– Говорят, это дело рук того малого, которого отсюда уволили, – предположил третий. – Вышел из тюрьмы на прошлой неделе. Разобиделся, что место потерял.
От рыночной площади Гарри свернул направо, на Уэст-стрит, и направился к конторе отца. Чем раньше с этим будет покончено, тем лучше. Где бы и когда бы ни случился этот разговор, он будет нелегким. Так лучше уж сразу. По крайней мере, не надо будет гадать, что его ждет.
Гарри собирался поступать в Королевскую академию художеств и уже подал заявку. Без одобрения отца можно было и обойтись, а вот без его финансовой поддержки – никак. Чтобы оплатить учебу из собственного кармана, ему придется работать у Брука еще не один год.
Гарри одернул пиджак, проверил, правильно ли завязан галстук, и поднялся по каменной лестнице. Он заметил, как ярко отполирована медная табличка: «Доктор Джон Вулстон». Сегодня даже такая мелочь была способна испортить ему настроение. Отец больше не принимал пациентов – занимался одной лишь бумажной работой, – однако все здесь выглядело так подчеркнуто респектабельно, так предсказуемо.
Гарри глубоко вздохнул, толкнул дверь и вошел.
– Доброе утро, Пирс. Старик у себя?
Гарри остановился как вкопанный. Приемная была пуста. Клерк отца был такой же частью этого помещения, как столы и стулья. За всю свою жизнь Гарри не мог припомнить ни одного случая, когда, придя сюда, не увидел бы птичий профиль Пирса, неодобрительно поглядывающего на него поверх очков-полумесяцев.
– Пирс?
Послышались чьи-то шаги наверху.
– Вон отсюда, я вам говорю! Убирайтесь к черту!
Гарри замер, не успев снять руку с полированных перил. Он никогда не слышал, чтобы его старик чертыхался или хотя бы повышал голос.
– Мне хотелось дать вам шанс, – проговорил другой мужчина. Голос мягкий, выговор образованного человека. – Жаль, что вы не захотели им воспользоваться.
– Вон!
Гарри услышал звук перевернутого стула.
– Вон! – крикнул отец. – Говорю вам, я не желаю выслушивать всю эту мерзость. Это грязная клевета.
Все происходящее было настолько за гранью обычного, что Гарри не знал, на что решиться. Если отцу понадобится помощь, он, конечно, поможет! Однако старик терпеть не мог, когда его ставили в неловкое положение, и почти наверняка возмутился бы его вмешательством.
Решение было принято за Гарри. Дверь в приемную отца распахнулась с такой силой, что ударила в стену, а затем со скрежетом закачалась на петлях. Гарри скатился вниз по лестнице через две ступеньки и нырнул в нишу за столом Пирса – как раз вовремя.
Посетитель проворно спустился и исчез на Уэст-стрит. Гарри лишь мельком успел разглядеть его одежду – рабочие брюки и широкополую фермерскую шляпу, – и еще маленькие, вычищенные черные ботинки.
Он уже хотел было броситься за незнакомцем, но тут услышал, как над головой вновь заскрипели половицы. Через несколько секунд отец спустился по лестнице – со всей быстротой, какую только позволяло его негнущееся колено. Он снял с вешалки у двери шляпу и пальто, надел перчатки и вышел.
На этот раз Гарри не стал раздумывать. Он побежал за отцом – мимо кафедрального монастыря, по Сент-Ричардс-Уок и Кэнон-лейн. Старик шагал быстро, несмотря на больную ногу. Направо, по Саут-стрит, мимо почты и клуба «Регнум» – и дальше, до самого железнодорожного вокзала.
Гарри остановился, когда доктор Вулстон сел в кеб фирмы «Даннауэй». Он слышал щелчок кнута, видел, как экипаж тронулся и покатил по главному вестибюлю вокзала.
– Простите, не могли бы вы мне сказать, куда отправился этот джентльмен?
Кебмен насмешливо посмотрел на него.
– Вас это вроде бы не касается, а, сэр?
Гарри выудил из кармана монету и заставил себя стоять спокойно, чтобы у кебмена не создалось впечатления, что эта информация стоит хотя бы на пенни дороже.
– В таверну «Мешок», – сказал кебмен. – Если я правильно расслышал.
– И где же он, этот «Мешок»? – Гарри старался не показывать нетерпения.
– В Фишборне. – Возница нахлобучил кепку на затылок. – Может, вас тоже туда отвезти, сэр?
Гарри заколебался. Не хотелось тратиться на поездку в кебе и к тому же не хотелось, чтобы отец его увидел. Гарри не имел ни малейшего представления, что у старика на уме, однако не хотел ни мешать ему, ни разочаровывать, если вдруг не сумеет помочь в случае каких-то затруднений. Как ни досадовал Гарри на отца в последнее время, все же он любил его.
– Нет, – сказал он и бросился к кассе.
Гарри швырнул деньги клерку в окошке чуть ли не в лицо, взлетел через две ступеньки на мост, а с него сбежал на противоположную платформу, всего на пару секунд опоздав, чтобы вскочить в поезд до Портсмута.
– Черт, – выругался он. – Черт!
Он прохаживался взад-вперед по платформе в ожидании следующего поезда в Фишборн, все гадая, куда это его педантичный отец мог отправиться посреди рабочего дня. Тут же он вспомнил, что в спешке не известил Брука о том, где находится. Ну что ж, если его уволят, у отца не останется выбора.
– Ну же, – бормотал он, глядя на рельсы, хотя поезд должен был прибыть только через двадцать пять минут. – Давай, поторапливайся.
Глава 3. Блэкторн-хаус Фишборнские болота
Конни пила кофе на террасе, стараясь как следует насладиться солнечным светом, прежде чем возвращаться в мастерскую.
Дневник и свежая баночка с синими чернилами стояли перед ней на столе. Пока что она еще не написала ни строчки.
Она глубоко вздохнула, набрав полные легкие свежего, терпкого морского воздуха. В это утро она была довольна своей работой и впервые за несколько дней чувствовала себя в гармонии с миром и со своим местом в нем.
Кто малиновку убил?«Я, – ответил воробей. —Острою стрелой своейЯ малиновку убил».
Голос горничной плыл по всему дому и долетал сквозь французские окна на террасу. Конни улыбнулась. Мэри часто пела для себя, когда думала, что ее никто не слышит. Она была милая, Конни считала, что с горничной ей повезло. К такому ремеслу, как у ее отца, в наши дни относятся с опаской, и других деревенских девушек, с которыми она беседовала, пугали – во всяком случае, по их словам – стеклянные колпаки в мастерской, бутылки с консервирующими растворами, острые блестящие глаза и лакированные когти в лотках. Первая горничная, которую Конни наняла, уведомила о своем уходе уже через две недели.
И все птицы в небесахГорько плакали о ней,Слыша колокольный звонНад малиновкой моей…
Конни отложила ручку и откинулась на спинку, чувствуя, как плетеное садовое кресло с тихим вздохом подалось под ее тяжестью.
Впервые за несколько недель она проснулась в начале шестого утра от пения птиц, а затем от звука тишины. Резкой, оглушительной тишины. Не слышно было ни воя ветра за окном, ни стука дождя по оконному стеклу.
Долгую суровую зиму в этом году сменила затяжная ненастная весна. Черные тучи, багровое небо, то обнажающиеся, то скрывающиеся под водой приливные отмели и безжалостный ветер, ночи напролет сотрясающий дом до основания.
В январе и Милл-лейн, и Апулдрам-лейн затопило. Там, где когда-то были поля, образовались озера-призраки. Корни вязов гнили в воде. В феврале Конни не давал уснуть бешеный стук колеса старой соляной мельницы на ручье: оно крутилось, гремело и грохотало в волнах весеннего прилива. В марте во время бури от дуба отломился сук и пролетел в каких-нибудь нескольких дюймах от мастерской. Апрель – шквал за шквалом, косой дождь и раскисшая земля под ногами. Заливные луга до сих пор еще не просохли. Конни выставила на чердаке ведра в ряд, чтобы собрать воду. Теперь она сделала мысленную заметку: напомнить Мэри, чтобы та унесла их вниз, если погода и впрямь наладится.
Сегодня поверхность мельничного пруда была гладкой, а болота расцвели всеми красками. Сине-зеленая вода, покрытая барашками от легкого бриза, сверкала на солнце. Головки рогоза – словно изнанка бархотки. Терновник и ранний боярышник красовались белыми цветами. В зарослях кустов вокруг мелькали красная лебеда и дикий серпник, пурпурноглазая вероника и золотистые одуванчики.
Конни оглянулась через плечо на сам дом. Он часто казался неприветливым: такой одинокий, открытый всем ветрам посреди болот, откуда до ближайшего соседа добрых четверть мили. Сегодня в солнечном свете он был великолепен.
Над домом, выстроенным из теплого красного кирпича, как и некоторые другие из лучших домов Фишборна, возвышалась крутая крыша, покрытая красной черепицей, и высокий дымоход. В задней части дома располагалась кухня с современной чугунной плитой, буфетная и кладовая. На первом этаже – четыре спальни и детская с видом на море. Узкий лестничный пролет вел в помещение для прислуги на верхнем этаже, сейчас пустующее: мать Мэри настояла, чтобы та жила дома.
Но что убедило отца купить этот дом – это длинный светлый зимний сад, тянущийся вдоль всей западной стены. Там отец и устроил свою мастерскую. А в самом дальнем юго-западном углу сада стоял большой прямоугольный кирпичный ле́дник, который использовали как кладовую.
С юга и востока дом окружала лужайка. Деревянные деревенские ворота посреди живой изгороди из терновника в северо-восточном углу участка, там, где его границу обозначал один из множества приливных ручейков, сбегавшихся к истоку большого ручья, открывались прямо на дорогу, ведущую в деревню.
Главный вход располагался дальше по тропинке. Черные кованые ворота вели к парадной двери Блэкторн-хаус, глядевшей на восток, в сторону старой соляной мельницы. В ясный день отсюда открывались виды на весь ручей и заливные луга на противоположном берегу лимана. Здесь не было ни пляжей, где могли бы играть дети, ни живописных скал, ни груд камней, – сплошь на мили тянулись соленые илистые отмели, обнажавшиеся во время отлива.
Там, всего в полумиле, если мерить расстояние напрямик, над водой, пряталась в зеленых зарослях ивы, бука и вяза крошечная церковь Святых Петра и Марии. Дальше, еще в миле к востоку, возвышались восстановленный шпиль и нормандская колокольня Чичестерского собора.
Кто могилку будет рыть?«Я, – ответила сова. —Заступ навострю сперваИ пойду могилку рыть».
Конни провела ладонью по столу, все еще думая об отце. Как бы уговорить его выйти из комнаты? Дело было не только в его здоровье: она хотела спросить, зачем он тогда, неделю назад, ходил в церковь? Он не выносил никаких расспросов, и обычно Конни к нему не приставала. Не хотелось огорчать его. Но в этот раз дело другое. Конни ждала терпеливо, зная, как важно правильно выбрать момент, но и упустить еще одну неделю было бы слишком.
В последние пару недель Гиффорд был сам не свой. Словно им владели какие-то трудноопределимые эмоции. Страх? Вина? Горе? Конни не имела ни малейшего представления, заметила только, что, когда он все-таки выходит из комнаты, то мимо окон проходит всегда быстрым шагом. И еще он несколько раз спрашивал, не приносили ли каких-нибудь писем. Дважды Конни слышала, как он плакал.
Ей было тревожно за него. И не только за него, как она поняла теперь.
Внезапно внимание Конни привлекло что-то, блеснувшее посреди канала. Яркая вспышка, похожая на сигнальный огонь корабля. Откуда это – со старой соляной мельницы? Конни приставила руку козырьком к глазам, но ничего не увидела. Только несколько домишек, разбросанных по берегу со стороны Апулдрама.
Стараясь заглушить тревожные мысли, Конни раскрыла дневник на записи от 25 апреля и разгладила страницы. Придя из церкви, она сразу же записала свои впечатления и мысли (она всегда записывала то, о чем рассуждала сама с собой), пытаясь разобраться в том, что произошло. Переписала имена всех, кого знала, и набросала пером портреты незнакомцев. Женщину в синем пальто тоже нарисовала, хотя тут же поняла, что может описать только ее одежду и шляпу, но совершенно не представляет, как выглядела она сама.
Конни допила остатки кофе и начала читать.
Традиция традицией, однако Конни все же усомнилась тогда (и сомневалась сейчас), что все эти люди собрались у церкви в канун Святого Марка сами по себе, не сговариваясь. И уж во всяком случае ее отец никак не должен был оказаться среди них. Она никогда не видела, чтобы он ходил на службу – ни на Троицу, ни на Рождество, ни даже на Пасху.
И этот странный вопрос, заданный шепотом, который долетел до ее ушей, когда снова зазвонил колокол. «Она здесь?» Выговор образованного человека, не деревенского жителя. «Она здесь?» Смысл вопроса совершенно менялся в зависимости от интонации.
Кто свершит над ней обряд?«Я, – ответил черный грач. —Я под погребальный плачСовершу над ней обряд».
Песня Мэри все летала по углам дома – певучие ноты плыли в сладком послеполуденном воздухе.
* * *
Конни услышала их раньше, чем увидела.
Она подняла голову: низко над головой пролетала пара лебедей-шипунов. Длинные шеи вытянуты, клювы – яркие оранжевые мазки, мерные взмахи крыльев в воздухе. Конни повернула голову, провожая их глазами.
Лебедь. Белые перья.
Ее пронзило внезапно ожившее воспоминание из канувших дней. Ей лет девять-десять, ее длинные каштановые волосы перевязаны желтой лентой. Она сидит на высоком деревянном табурете у кассы в музее.
Она нахмурилась. Нет, лента не желтая. Красная.
Над дверью деревянная вывеска с надписью масляной краской: «Всемирно известный музей Гиффорда – дом диковинок из мира пернатых». Ладони у нее горячие и липкие от фартингов, полупенсов, а иногда и шестипенсовиков. Она выдает билеты, напечатанные на грубой, шершавой синей бумаге.
Новый скачок памяти. Опять лебедь. Его глаза, затуманенные горем.
Из всех таксидермических экспонатов в коллекции только этот лебедь был ей ненавистен. Он стоял у главного входа, широко раскинув крылья, словно приветствовал посетителей, и она боялась его до ужаса. Что-то пугающее было в его размерах, в размахе крыльев, в перьях на груди, вылинявших на солнце сквозь стекло. В проплешинах от моли и каплях жира, похожих на волдыри. И еще одно воспоминание. Когда Конни рассказали, что лебеди живут парой всю жизнь (кто ей мог такое рассказать?), она плакала: ей сделалось физически плохо при мысли, что, может быть, подруга лебедя, ставшего чучелом, сейчас повсюду ищет и не находит своего потерянного возлюбленного.
Она ждала, не вспомнится ли что-то еще, но воспоминание уже угасало. Кажется, тот лебедь так и не перебрался в Блэкторн-хаус вместе с другими музейными экспонатами. Ее детский образ вновь растаял, сделался невидимым, растворился в тени.
Канувшие дни…
Ее жизнь разделилась на две части. До и после несчастного случая. Сохранились похожие на сон воспоминания о долгих, смутных неделях, когда она то засыпала, то просыпалась, и мягкая ласковая рука гладила ее лоб. Воздух горячий, все окна открыты. Ее темные волосы острижены и колются. На голове с правой стороны шрам…
Когда она выздоровела, прошлого для нее уже не было. Первые двенадцать лет жизни стерлись из памяти почти полностью. И люди тоже. Свою мать Конни никогда не знала – та умерла при родах, – но помнила, что кто-то ее любил. Женский голос, ласковые мягкие руки убирают волосы с ее лица… Но кто это был? Тетя, бабушка? Няня? В доме не было никаких следов того, что в нем когда-то жили другие родственники. Только Гиффорд.
Время от времени в памяти мелькала еще какая-то девушка. Кузина? Подруга? Лет на восемь-девять старше Конни, но от нее оставалось впечатление юности и живости. Девушка, полная любви к жизни, не желающая сковывать себя ни традициями, ни приличиями, ни ограничениями.
Вначале Конни пыталась расспрашивать, пыталась собрать обрывочные воспоминания воедино, надеялась, что память вернется со временем. У нее было столько вопросов, на которые отец не мог (или не хотел) ответить! Гиффорд утверждал, что врачи рекомендовали ей не пытаться вспомнить, не принуждать себя, что однажды память пробудится сама собой. И хотя физически Конни уже окрепла, она все еще страдала легкими приступами помутнения рассудка. Любое напряжение или расстройство могло вызвать такой приступ – иногда он длился всего минуту-две, а иногда и по полчаса.
Вот почему отец не хотел рассказывать ей ни о чем, кроме самого несчастного случая. Да и тут ограничивался лишь голыми фактами.
Весна 1902 года. Апрель. Гиффорд работал в музее допоздна. Конни проснулась от кошмарного сна и, ища утешения, вышла из своей спальни, и отправилась на поиски отца. В темноте она запнулась и упала с самого верха деревянной лестницы на каменный пол, ударившись головой. Она выжила только благодаря экстренной помощи врача.
С этого момента рассказ отца становился еще более туманным.
Гиффорд продал музей, они уехали и в конце концов обосновались в Фишборне. Гиффорд не хотел ежедневных напоминаний о том, что его дочь была на волосок от смерти, и не хотел огорчать ее. Кроме того, морской воздух, тишина и покой на болотах должны были пойти ей на пользу.
Канувшие дни. Исчезнувшие, словно их и не было.
А теперь?
Конни ни в чем не была уверена, но ей казалось, что проблески вновь обретаемых воспоминаний становятся все отчетливее и чаще. А те минуты, когда время словно останавливается и ее затягивает в черное забытье, все реже.
Правда ли это? И хочется ли ей, чтобы это была правда?
* * *
Конни следила глазами за лебедями, пока те не опустились на землю в саду Старого парка, где гнездилось уже пар шестьдесят, если не больше.
И все птицы в небесахГорько плакали о ней,Слыша колокольный звонНад малиновкой моей.
Солнце уходило за дуб, и терраса погружалась в тень, а дитя-призрак все не уходило, все чего-то ждало на краешке памяти. Девочка…
Девочка с желтой лентой в волосах.
Реомюр получал птиц со всего мира, заспиртованных согласно выданным им самим инструкциям; сам он лишь вынимал их из раствора и вводил два конца железной проволоки в тело у задней части бедер. Затем он приматывал проволоку к когтям, оставляя концы, служащие для крепления к небольшой дощечке. Вместо глаз он вставлял две черные стеклянные бусины. Это он и называл чучелом птицы.
Миссис Р. Ли. Таксидермия, или Искусство сбора, подготовки и монтажа образцов естественной истории. Лонгман и Ко. Лондон, Патерностер-Роу, 1820.
Я слежу за тобой.
Думаю, ты это чувствуешь. Где-то в глубине души и сознания. Где-то под теми мыслями, которые ты считаешь утраченными, ты все знаешь и помнишь. Память вообще изменчивый, неверный и лживый друг. То, что нам выгодно, мы бережно храним, а остальное зарываем поглубже. Так мы заботимся о своей безопасности. Так помогаем себе выжить в этом загнивающем, разлагающемся мире.
Кровь порождает кровь.
Время расплаты близится с каждым восходом и закатом. Но причиной их гибели станут их собственные дела, не мои. Им был предложен шанс. Они отказались. Хотя я хорошо представляю себе, какую боль вызовут эти откровения, но все же утешаюсь тем, что ты прочтешь эти слова и узнаешь правду. Ты поймешь.
Итак, что можно утверждать бесспорно?
То, что весна тысяча девятьсот двенадцатого года была самой дождливой за всю историю наблюдений. Что листья на конском каштане распустились поздно. Что вода поднималась все выше и выше – и все еще поднимается.
И птицы. Белые, серые, черные. Перья – чернильно-голубые, фиолетовые, с зеленым отливом. Стрекот, карканье и угрожающие крики галки, сороки, грача и ворона. Все те годы, что меня не было здесь, они слышались мне во сне – эти крики с деревьев.
Я слежу за тобой.
Итак, здесь я буду записывать свои показания. Черные слова на кремовой бумаге. Это не история мести, хотя именно так ее и прочтут. Что ж, пускай.
Но нет, это не история мести.
Это история торжества правосудия.
Глава 4. Старая соляная мельница. Фишборн-Крик
Доктор Джон Вулстон стоял в крошечной комнатке на чердаке старой соляной мельницы посреди Фишборн-Крик и смотрел на берег, на Блэкторн-хаус.
– Гиффорда не видно?
Джозеф покачал головой:
– Нет.
Вулстон нетерпеливым жестом указал на бинокль.
– Что тут можно увидеть, – раздраженно проговорил он, протирая его носовым платком. – Линзы все грязные.
Он положил кремовый конверт, который дал ему Джозеф, на стул, снял очки и поднес бинокль к глазам. Регулировал фокус, пока не увидел перед собой Блэкторн-хаус. Дом располагался на довольно солидном участке земли среди плоских полей. Вулстон перевел взгляд в сторону. Единственной дорогой к дому, насколько он мог разглядеть, была узкая тропинка, ведущая к северо-восточной стороне участка.
Он снова навел бинокль на дом. Там был чердак – он заметил крутой скат крыши – и какое-то своеобразное прямоугольное сооружение с куполом в саду, выходящем на юг. Вулстон предположил, что это ле́дник, хотя это было необычно для дома, расположенного так близко к воде.
– Вон она, на террасе сидит.
– Что? – переспросил Вулстон, вздрогнув от того, что Джозеф, оказывается, стоит так близко.
– Девчонка Гиффорда. После обеда вышла. Считай, ни разу не пошевелилась.
Вулстон опустил бинокль и вернул его Джозефу.
– Вы абсолютно уверены, что не видели никаких следов Гиффорда?
Джозеф пожал плечами.
– Я уже сказал – его я не видел.
– А он никак не мог уйти незамеченным?
– Как рассвело, не мог. А до тех пор – не поручусь.
Вулстон стал разглядывать разбросанные по полу спички и окурки сигарет. Проверить, правду ли говорит Джозеф и все ли это время он находился на своем посту, не было никакой возможности. Он так и не привлек по-настоящему на свою сторону этого человека, хотя после того, что произошло на кладбище в Фишборне неделю назад, тот согласился, что у них нет выбора.
– А как насчет посетителей?
– Служанка пришла в семь, – ответил Джозеф. – Где-то около часа вынесла на террасу стол и кресло. Больше никто не входил и не выходил.
– А почта?
– Натбим в такую даль почту не носит.
– А доставка продуктов?
– Говорю вам, никого.