Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

О, милые поэты!Ужель не стыдно вамФабриковать куплеты,И оды, и сонетыБерезовым дровам?А я, презревши прозу, —Подобно соловью —Не жалкую березу,Но сладостную РозуВлюбленно воспою.Царица благовоний,О, Роза, без шипов!К тебе и Блок, и Кони,И Браун, и Гидони,И я, и Гумилев,И Горький, и Волынский,И пламенный Оцуп,И Гржебин, и Лозинский,И даже Сологуб —Мы все к тебе толпоюЛетим, как мотыльки,Открывши пред тобоюСердца и кошельки.Твое благоуханьеКого не приманит?И кто из заседаньяК тебе не прибежит?О, этот дивный запахЕго забуду ль я?В его нежнейших лапахДосель душа моя.То запах керосинаИ мыла, и колбас,В том запахе свининаС селедкою слилась!То запах шоколада,Грибов и папирос —Вот нынешнего садаСладчайшая из роз!



Позже Чуковский это свое стихотворение про буфетчицу и ее сокровища старался не вспоминать; в статье «Александр Блок» он приводит другое, «исполненное наигранного гражданского пафоса». (Приводить не буду, его легко отыскать.)

Писались стихи подобного рода не только в альбомы Левину, Розалии Руре, но и на заседаниях «Всемирной литературы», в домашних писательских кабинетах. В «Эпизодах моей жизни» Николая Александровича Энгельгардта немало о том, какие в разные годы были пайки, сколько стоили те или иные продукты… Тема еды возникает у того же Георгия Иванова. Тиняков просто довел ее до предела.

Ну и эпизод из другой эпохи, но обстоятельства почти те же, что и в Петрограде начала 1920-х.

Великая Отечественная война, эвакуация…

Из воспоминаний Фаины Раневской об Анне Ахматовой:



…В первый раз, придя к ней в Ташкенте, я застала ее сидящей на кровати. В комнате было холодно, на стене следы сырости. Была глубокая осень, от меня пахло вином.

– Я буду вашей madame de Lambaille, пока мне не отрубили голову – истоплю вам печку.

– У меня нет дров, – сказала она весело.

– Я их украду.

– Если вам это удастся – будет мило. <…>

Я скинула пальто, положила в него краденое добро и вбежала к Анне Андреевне.

– А я сейчас встретила Платона Каратаева.

– Расскажите…

«Спасибо, спасибо», – повторяла она. Это относилось к нарубившему дрова. У нее оказалась картошка, мы ее сварили и съели[66].

* * *

Продолжу розыски Тинякова-персонажа в произведениях его и наших современников.

Напомню о повести Федора Крюкова «Картинки школьной жизни», впервые опубликованной в 1904 году и переизданной в очередной раз в 2020-м. Советую ее прочитать даже безотносительно к Тинякову: в повести подробно и с сочувствием описана жизнь гимназистов, схвачены время, лексика, детали…

Вполне художественное описание Александра Ивановича в роли нищего находим в маленьком очерке Владимира Смиренского, который так и называется «Писатель-нищий»[67]:



На проспекте Володарского (так тогда назывался Литейный – Р.С.), у книжного магазина «Современник», можно видеть необычного вида нищего. Прежде он стоял неподалеку от церкви, и на груди у него висел плакат: «помогите писателю, впавшему в нищету».

Кажется, весь Ленинград знает этого нищего. Но далеко не всем ведомо, что этот нищий и вправду писатель, и писатель талантливый. Он работал в свое время в журналах «Аполлон» и «Весы», у него издано три книги стихов и есть даже научный труд – «История русской литературы». Этот нищий – автор блестящих статей о Тютчеве, о Подолинском; его перу принадлежат интересные воспоминания о Блоке. Имя этого писателя-нищего – Александр Иванович Тиняков…

Многие интересуются: что, собственно, довело писателя до нищеты? Иногда ответ на этот вопрос уже при одном взгляде на Тинякова становится ненужным: бледное опухшее лицо, красные глаза, дрожащие руки красноречиво говорят об алкоголе. В книге его стихов есть признание:



…Я – тихий пьяница… без звукаСижу в трактирном уголкеИ хлебный шарик мну в руке,А в сердце нарастает мука…



Но не всегда хочется этому верить. Иногда он стоит, низко опустив голову. В такие дни видишь человеческое лицо, опечаленные, страдающие глаза.

Есть люди, которых не втиснешь в общепринятую рамку буржуазной морали, которые, быть может, и рады были бы быть как все «порядочные люди», но не могут.

На Западе таким был Верлэн, у нас – Помяловский, Глеб Успенский, Фофанов. Начинается это с «протеста», а кончается в большинстве случаев «белой горячкой».

Мы помним писателя Головина, автора известного в свое время романа «На каторге», – который закончил свои печальные дни – под забором… Тут уже не среда, не протест против строя жизни и не нужда, а только аморальность и совершенно явное психологическое предрасположение. Тинякова нужно отнести к этой последней категории.

Нам известно, что Тиняков все же продолжает работать. За последние годы у него накопилась новая книга стихов: «Песенки нищего». Как и все произведения Тинякова, книга эта (местами отвратительная по своему цинизму) отмечена печатью несомненного таланта.



Очерк этот составляет первую часть «Литературных прогулок»; вторая их часть («Поэт на свалке») посвящена Константину Олимпову, который «пошел чернорабочим на свалку».

Литературовед Глеб Морев в своей статье передает слова Смиренского о реакции Тинякова на очерк о себе: «Несмотря на то что я в этой статье отдал дань его бесспорному дарованию, Александр Иванович статьи не принял и устроил мне по этому поводу целый скандал. Мы перестали здороваться». Причина, считает Морев, в том, что автор объяснил «биографический выбор Тинякова исключительно алкоголем».

Примерно через год и Смиренский, и Олимпов, и Тиняков оказались в заключении. И если Александр Иванович в 1933-м вернулся в Ленинград, то Олимпов и Смиренский, осужденные сначала на три года первый и на пять второй, вскоре получили по десять лет. Константин Олимпов умер то ли в Барнауле, то ли в Омске в 1940-м, а Смиренский… О нем хочется написать несколько подробнее.

Владимир Викторович Смиренский родился в 1902 году под Петербургом. В пятнадцать лет опубликовал первое стихотворение, был знаком со многими литераторами; в 1921-м стал одним из учредителей, а вскоре и председателем литературной ассоциации «Кольцо поэтов» имени К.М.Фофанова. Ассоциация вела активную работу – выпускались книги, альманах, была открыта книжная лавка, устраивались заседания, в которых участвовали Блок, Кузмин, Ахматова, Сологуб…

Вскоре, правда, ассоциация была закрыта по распоряжению ЧК, но под другими названиями «Кольцо» продолжало существовать и действовать. Сам Смиренский в автобиографии 1928 года пишет, что был председателем ленинградской ассоциации «неоклассиков», председателем общества имени Александра Измайлова, членом литературно-художественного кружка «Арзамас»…

В январе 1926-го его избирают членом правления Ленинградского отделения Всероссийского союза писателей.

До своего ареста Владимир Викторович успел выпустить четыре сборника стихов, две поэмы, изданные отдельными книгами. Много публиковался в периодике; в автобиографии 1960 года он писал, что пользовался тридцатью двумя псевдонимами, стихи обычно подписывал «Андрей Скорбный».

Смиренский имел инженерное образование. Как инженера-гидротехника его использовали и во время заключения, и позже, когда формально он был освобожден. Вернуться в Ленинград ему не разрешили, несмотря на ходатайства и просьбы известных советских писателей. В 1949 году Смиренский поселился в поселке Соленый Ростовской области, который через год преобразовали в город Волгодонск.

Там он организовал поэтическую студию, литературный музей. Много писал, в том числе и воспоминания, среди которых есть и о Тинякове. Большая часть архива по завещанию Смиренского была передана в Пушкинский Дом. Его фонд там, как мне сказали, еще не обработан, так что прочесть воспоминания я не смог.

Умер Владимир Викторович в 1977 году в Волгодонске.

* * *

В записной книжке Даниила Хармса, датированной июнем – ноябрем 1930 года, приведено неточно (наверняка по памяти) четверостишие из всё того же тиняковского «Моления о пище»:

Пищи жирной пищи вкуснойтребует душа мояи любой поступок гнусныйсовершу для пищи я.



Хармс указывает и автора: «А.И.Тиняков».

(Примечательно, что следующая страница книжки отдана под список продуктов и цен на них:

Рассольник 12

Куру – 5 р.

Потроха – 5 р. и так далее.)[68]



По мнению Глеба Морева, Тиняков послужил прототипом главного героя хармсовского рассказа «Рыцарь» – Алексея Алексеевича Алексеева. Если и послужил, то, наверное, отчасти. Спорить с известным литературоведом не стану, пусть читатель, уже знакомый с биографией Тинякова, судит сам:

Алексей Алексеевич Алексеев был настоящим рыцарем. Так, например, однажды, увидя из трамвая, как одна дама запнулась о тумбу и выронила из кошелки стеклянный колпак для настольной лампы, который тут же разбился, Алексей Алексеевич, желая помочь этой даме, решил пожертвовать собой и, выскочив из трамвая на полном ходу, упал и раскроил себе о камень всю рожу. <…> С небывалой легкостью Алексей Алексеевич мог пожертвовать своей жизнью за Веру, Царя и Отечество, что и доказал в 14-м году, в начале германской войны, с криком «За Родину!» выбросившись на улицу из окна третьего этажа. Каким-то чудом Алексей Алексеевич остался жив. <…>

В 16-<м> году Алексей Алексеевич был ранен в чресла и удален с фронта.

Как инвалид I категории Алексей Алексеевич не служил и, пользуясь свободным временем, излагал на бумаге свои патриотические чувства.

Однажды, беседуя с Константином Лебедевым, Алексей Алексеевич сказал свою любимую фразу: «Я пострадал за Родину и разбил свои чресла, но существую силой убеждения своего заднего подсознания».

– И дурак! – сказал ему Константин Лебедев. – Наивысшую услугу родине окажет только ЛИБЕРАЛ.

Почему-то эти слова глубоко запали в душу Алексея Алексеевича, и вот в 17-м году он уже называет себя «либералом, чреслами своими пострадавшим за отчизну».

Революцию Алексей Алексеевич воспринял с восторгом, несмотря даже на то, что был лишен пенсии. Некоторое время Константин Лебедев снабжал его тростниковым сахаром, шоколадом, консервированным салом и пшенной крупой. Но когда Константин Лебедев вдруг неизвестно куда пропал, Алексею Алексеевичу пришлось выйти на улицу и просить подаяния. Сначала Алексей Алексеевич протягивал руку и говорил: «Подайте, Христа ради, чреслами своими пострадавшему за родину». Но это успеха не имело. Тогда Алексей Алексеевич заменил слово «родину» словом «революцию». Но и это успеха не имело. Тогда Алексей Алексеевич сочинил революционную песню и, завидя на улице человека, способного, по мнению Алексея Алексеевича, подать милостыню, делал шаг вперед и, гордо, с достоинством, откинув назад голову, начинал петь:



На баррикадымы все пойдем!За свободумы все покалечимся и умрем!



И лихо, по-польски притопнув каблуком Алексей Алексеевич протягивал шляпу и говорил: «Подайте милостыню, Христа ради». Это помогало, и Алексей Алексеевич редко оставался без пищи[69].

Затем, соблазненный настоящим кофеем и пирожными, он согласился помогать спекулянту Пузыреву.



Но однажды, когда Алексей Алексеевич подкатил свои саночки к пузыревской квартире, к нему подошли два человека, из которых один был в военной шинели, и спросили его: «Ваша фамилия – Алексеев?» Потом Алексея Алексеевича посадили в автомобиль и увезли в тюрьму.

Но допросах Алексей Алексеевич ничего не понимал и все только говорил, что он пострадал за революционную родину. Но, несмотря на это, был приговорен к десяти годам ссылки в северные части своего отечества. Вернувшись в 28-м году обратно в Ленинград, Алексей Алексеевич занялся своим прежним ремеслом и, встав на углу пр. Володарского, закинул с достоинством голову, притопнул каблуком и запел:



На баррикадымы все пойдем!За свободумы все покалечимся и умрем!



Но не успел он пропеть это и два раза, как был увезен в крытой машине куда-то по направлению к Адмиралтейству. Только его и видели.

Вот краткая повесть жизни доблестного рыцаря и патриота Алексея Алексеевича Алексеева.

Рассказ написан приблизительно в 1934–1936 годах. Скорее всего, Тиняков и Хармс были знакомы, не исключено, что Александр Иванович рассказывал Хармсу о своих выдуманных или реальных подвигах – например, как выносил женщин из пожара. Быть может, это послужило автору «Рыцаря» основой для описания «подвигов» Алексеева.

* * *

С большой долей вероятности отмечен наш герой в романе Константина Вагинова «Козлиная песнь».

Меня очень радует, что этот отличный, своеобразный писатель сейчас в настоящей моде. Не только его стихи и проза, но и он сам. Загадочная, почти подпольная фигура, человек, с одной стороны, не вписывавшийся в жизнь советского Ленинграда, а с другой, так оригинально, с такого необычного угла ее показавший.

Прозу Вагинова я открыл для себя неожиданно в двадцать лет. Ничего о нем не знал, не читал (если и встречал где-то упоминания, то не отметил). Уже после армии, в 1992 году, в книжном магазине взял толстенький зеленый томик с надписью «Конст. Вагинов» и погрузился… С трудом вырвался, заплатил на кассе и унес книгу домой. И месяца два жил в мире «Козлиной песни», «Трудов и дней Свистонова», «Бамбочады», «Гарпагонианы». Как говорится, читал и перечитывал…

Да, читал и перечитывал и тогда, и позже, но упомянутого в романе «Козлиная песнь» (первое издание – 1928 год) поэта Вертихвостова с Тиняковым не сопоставлял. Впрочем, Вертихвостов упоминается хоть и ярко, но единственный раз.

Лет пятнадцать назад я наткнулся на пост в «Живом журнале» филолога Евгения Козюры. Приведу его с небольшими сокращениями.

К ономастике «козлиной песни»

Литератор Вертихвостов

В главе VIII («Неизвестный поэт и Тептелкин ночью у окна») пристающее к Автору существо в одежде сестры милосердия говорит ему: «А может быть, вы литератор, вы ведь все, подлецы, нищенствуете. Я одного взяла на содержание, Вертихвостова. Он стихи мне про сифилис читает, себя с проституткой сравнивает. Меня своей невестой называет». Вероятнее всего, под фамилией Вертихвостов Вагинов «поселил» в своем романе поэта Александра Тинякова. В первую очередь на это указывает такая деталь, как нищенство, – с 1926 года Тиняков был «профессиональным» нищим, нищенство было и одной из причин его ареста в 1930 году. Скупым сведениям о творчестве Вертихвостова, сообщаемым сестрой милосердия, можно отыскать прямые параллели в поэзии Тинякова. Так, сравниванию себя с проституткой соответствует шестая строфа из стихотворения «Я гуляю!» (1922): «Все на месте, все за делом / И торгует всяк собой / Проститутка статным телом, / Я – талантом и душой!» Под стихами о сифилисе, видимо, подразумевается стихотворение «В чужом подъезде» (1912): «Со старой нищенкой, осипшей, полупьяной, / Мы не нашли угла. Вошли в чужой подъезд <…> Засасывал меня разврат больной и грязный, / Как брошенную кость засасывает ил, – / И отдавались мы безумному соблазну, / А на свирели нам играл пастух Сифил!» <…> Наделение «перенесенного» в роман Тинякова фамилией Вертихвостов, скорее всего, связано с его репутацией исключительно беспринципного человека, сложившейся еще с 1916 года, когда открылось, что он практически одновременно сотрудничал в кадетской газете «Речь» и черносотенной «Земщине». <…> Все это объясняет, почему Вагинов в качестве этимона для фамилии своего персонажа выбирает выражение вертеть хвостом «хитрить, лукавить» (ср. глагол хвостить «врать, наговаривать, сплетничать»). <…> По всей видимости, отношения Тинякова с советской властью воспринимались современниками именно так.



Работа над этой книгой кроме всего прочего открыла мне, сколько людей не просто читают, а изучают произведения. Буквально дословно. Спасибо им…

Возвращаюсь к Вагинову. С Тиняковым он если и не был знаком, то, очевидно, о нем знал – Александр Иванович написал по крайней мере две рецензии, в которых есть оценки вагиновских произведений. В газете «Последние новости» от 23 октября 1922 года читаем: «Но и эта вещь (как сказали бы сейчас, художественное эссе „Монастырь Господа нашего Аполлона“. – Р.С.), и стихи Вагинова, однако, с несомненностью говорят, что дарование у него есть, что Мир он видит по-своему и только не умеет внятно рассказать об этом».

И 18 декабря того же года и в той же газете: «…Если в стихах Вагинова мерцают все же искры талантливости, то в его прозаической вещи – „Звезда Вифлеема“ – нет уже ничего, кроме голого бреда. <…> Возможно, что для психиатра записки Вагинова и будут очень интересны и поучительны».

Десять лет назад, после выхода «Navis nigra», некоторые критики писали, что автору нужны услуги психиатра, теперь же Александр Иванович советует обратить внимание психиатров на Вагинова и его записки.

* * *

Книга Бенедикта Сарнова «Пришествие капитана Лебядкина. Случай с Зощенко»[70] вышла в 1993 году. Я позволю себе привести, с некоторыми сокращениями, фрагменты, касающиеся нашего героя.

Оговорюсь под конец книги, что считаю цитирование делом неблагодарным и даже нехорошим. Оправдание у меня (как, наверное, и у многих цитирующих) одно – вдруг кто-нибудь заинтересуется книгой, из которой цитата приводится, и прочитает всю книгу.

Фрагмент первый:



Наиболее последовательным из учеников капитана Лебядкина, с легкостью усвоившим не только его космогонию, но и его мораль, был Александр Тиняков.

Широкую и всеобъемлющую лебядкинскую формулу «Плюй на все и торжествуй!» Тиняков развернул и конкретизировал, недвусмысленно и подробно разъяснив, на что именно он плюет и как именно намерен торжествовать… (Далее следует стихотворение «Радость жизни». – Р.С.) <…>

Тут, пожалуй, уместнее вспомнить даже не капитана Лебядкина, а другого персонажа того же Достоевского:

Свету ли провалиться иль мне чаю не пить? Я скажу, что свету провалиться, а чтоб мне чай всегда пить.

Да, это он, «подпольный человек» Достоевского, вышел из своего подполья непосредственно на арену Истории. Вышел и заговорил в полный голос. Заговорил даже стихами: «Скоро, конечно, и я тоже сделаюсь / Падалью, полной червей, / Но пока жив – я ликую над трупами / Раньше умерших людей».

Животная эгоистическая радость по поводу того, что кто-то умер, а я вот пока еще жив, присуща человеку. Она свойственна не только отребью человечества. В той или иной степени это чувство может испытать каждый. Но рано или поздно в сознании нравственно нормального человека это чувство неизбежно вытесняется другим, более высоким: чувством трагического равенства всех живущих перед лицом смерти, сознанием, что колокол звонит по тебе. Именно оно, это высокое чувство своей причастности всему роду человеческому, и было во все времена источником и предметом поэзии.

Конечно, поэзия говорила людям не только это. Она говорила и другое. Она говорила, например: «Мертвый в гробе мирно спи, / Жизнью пользуйся живущий…»

Она утверждала право каждого живущего ходить по могилам, есть кладбищенскую землянику, вкуснее и слаще которой нет, и жить, не смущаясь тем, что под каждым могильным камнем лежит, как говорил Гейне, целая всемирная история. Да, она утверждала и это. Но как!



Идешь на меня похожий,Глаза устремляя вниз,Я их – опускала – тоже!Прохожий, остановись!Прочти, – слепоты куринойИ маков набрав букет,Что звали меня МаринойИ сколько мне было лет…Но только не стой угрюмо,Главу опустив на грудь.Легко обо мне подумай,Легко обо мне забудь.Как луч тебя освещает!Ты весь в золотой пыли…И пусть тебя не смущаетМой голос из-под земли…(Марина Цветаева)



Вопреки содержащемуся в этих стихах словесному призыву забыть о мертвых, не смущать себя памятью о них, весь лирический строй стихотворения, весь его эмоциональный заряд утверждает другое. Он говорит: колокол звонит по тебе, мы связаны друг с другом, ты – такой же, как я. А я была такою же, каков ты сейчас. Не забывай об этом. Мы все – одно. Мы все – часть человечества.

И вдруг: «Вы околели, собаки несчастные, – Я же дышу и хожу…»

Это было поистине ново.

Новизна стихов Александра Тинякова состояла не только в их поразительной цинической откровенности. Новизна их была в том, что поэзия тут как бы перечеркивала, отрицала самое себя.

Грубость и низость могут быть сюжетами поэзии, но не ее внутренним двигателем, не ее истинным содержанием. Поэт может изображать пошлость, грубость, глупость, но не может становиться их глашатаем (Владислав Ходасевич).

Новизна стихов Александра Тинякова состояла в том, что поэт открыто объявил себя глашатаем всего самого низменного и темного, что только есть в природе человека.

Смачно плюнув на любовь к ближнему, Тиняков следующий свой плевок, естественно, адресовал автору этой оплеванной им заповеди. (Далее следует отрывок из стихотворения «Долой Христа!» – Р.С.)

<…>

Нельзя сказать, чтобы сами по себе идеи эти ошеломляли своей новизной. О беззаботном существовании по ту сторону добра и зла нам случалось слышать и раньше. Однако, установив этот факт, мы не поколебали ошеломляющей самобытности этих стихов, ничуть не убавили их жуткой, но несомненной художественной оригинальности.

Философия такая действительно была.

Но стихов таких до Тинякова (вернее, до капитана Лебядкина) никогда прежде не было.

От философских концепций до лирических стихов – дистанция огромного размера. Одно дело провозгласить, что человек должен стать по ту сторону добра и зла, и совсем другое – с полной искренностью сказать о себе самом: «Живу – двуногое животное, – Не зная ни добра, ни зла».

Положим, Александр Тиняков, прежде чем стать в ряды последователей капитана Лебядкина, был человеком книги. Под воздействием вполне определенных обстоятельств (к этому мы еще вернемся) в один прекрасный день он произвел кардинальную переоценку всех моральных ценностей и осознал себя «двуногим животным». Но для того, чтобы такую переоценку произвести, ему безусловно пришлось проделать над собой какую-то работу.

Что касается капитана Лебядкина, то он никакой работы над собой не проделывал. Он всегда был таким, каким запечатлел себя в своих бессмертных стихах. <…>

Мир Зощенко – это мир торжествующих капитанов лебядкиных. Человек, пытающийся напомнить им заповеди христианской морали, выглядел бы еще большим монстром, чем у Достоевского капитан Лебядкин со своей «новой моралью».

Александр Тиняков, в общем, правильно оценил перспективы Иисуса Христа, если бы он подвизался в эту историческую эпоху: «В наше время его б посадили к сумасшедшим, за крепкую дверь…»

Да что Христос! В этом мире странным и нелепым исключением, обреченным на гибель монстром выглядит человек, даже очень робко пытающийся настаивать на существовании каких-либо ценностей, помимо тех, что грубо и осязаемо служат его потребностям.

Второй фрагмент:



Естественно было бы предположить, что, вывешивая у себя на груди плакат – «Подайте бывшему поэту», – Александр Тиняков хотел что-то кому-то доказать, устроить нечто вроде политической демонстрации: вот, мол, до чего большевики довели интеллигентного и даже известного в прошлом человека!

Но, скорее всего, он просто резонно рассчитывал, что, прочитав эту завлекательную надпись, какой-нибудь прохожий расщедрится больше обычного. То есть он действовал совершенно в духе Остапа Бендера, который заставил Кису Воробьянинова просить милостыню, повторяя на трех языках: «Подайте бывшему депутату Государственной думы!» С тою лишь разницей, что, в отличие от Кисы, который депутатом Государственной думы никогда не был, Александр Тиняков и в самом деле был некогда поэтом, и даже отнюдь не бесталанным.

Впрочем, не только это отличало Александра Тинякова от Кисы Воробьянинова.

Киса согласился просить милостыню лишь временно, лелея свою великую мечту добыть бриллианты, спрятанные мадам Петуховой, и, таким образом, вернуть себе свою прежнюю дивную жизнь. И, несмотря на то что он был одушевлен этой великой целью, заниматься нищенством ему все-таки было мучительно стыдно.

Что касается Александра Тинякова, то он решил сделаться профессиональным нищим навсегда. И не то что стыда, но даже малейшей неловкости он по этому поводу не испытывал. <…>

Может быть, тут была и доля кокетства, естественное желание сделать хорошую мину при плохой игре, скрыть сконфуженность под маской оголтелого и наглого цинизма. Может, и так… Но главным в поведении и самочувствии Тинякова было все-таки не это. Главным было чувство безнадежности, острое сознание, что к старому возврата больше нет, что все, чем он занимался раньше и чем было обеспечено его место под солнцем, отныне никому не нужно и никогда уже больше не понадобится.

Надо сказать, что эта простая и ужасная мысль о полной своей социальной ненужности поразила не одного только Тинякова.

Я представил себя нищим. Воображение художника пришло на помощь, и под его дыханием голая мысль о социальной ненужности стала превращаться в вымысел… Вот я был молодым, у меня было детство и юность. Теперь я живу, никому не нужный, пошлый и ничтожный. Что же мне делать? И я становлюсь нищим. Стою на ступеньках в аптеке, прошу милостыню, и у меня кличка «Писатель» (Юрий Олеша).

Совпадение поразительное. Не стоит, однако, забывать, что Александр Тиняков на самом деле стоял на углу Литейного и просил милостыню и на груди его висела картонка с надписью: «Подайте бывшему поэту». Что касается Юрия Олеши, то он всего лишь вообразил себя нищим с кличкой «Писатель». Он воображал себя нищим примерно так же, как Том Сойер воображал, что было бы, если бы он вдруг утонул. <…> Как на похороны сбежался бы весь город и как неутешно рыдала бы тетя Полли, как она упрекала бы себя, поняв наконец, что была бесконечно виновата перед ним, Томом, и как наконец оценила бы его самая красивая девочка их воскресной школы – Бекки Тэтчер.

Писатель Юрий Олеша, в отличие от поэта А.Тинякова, надеялся, что тетя Полли (советская власть) поймет в конце концов, что она была не права. Она поймет, что он, Юрий Олеша, со своей любовью к искусству, к музыке, со своим умением создавать удивительные метафоры, со своей тонкой и артистичной душой все-таки зачем-то нужен ей, что его, пожалуй, можно и не выбрасывать на мусорную свалку, что все эти его несколько старомодные и даже комичные свойства авось еще ей на что-нибудь сгодятся. <…>

В отличие от пессимиста и циника Тинякова, Юрий Олеша был оптимистом. Он верил, что все как-нибудь обойдется. <…>

Жуткая трансформация Александра Тинякова потрясла Зощенко, как может потрясти лишь предвестие истины. По его собственному признанию, эта картина осталась в его памяти как самое ужасное видение из всего того, что он встретил в своей жизни. Она отравила его сознание каким-то подобием трупного яда. <…>

В отличие от зощенковского Мишеля Синягина, он (Тиняков. – Р.С.) ведь на самом деле был когда-то настоящим поэтом. Не потому, что успел выпустить несколько книг и даже попасть в антологии, а потому, что и в тех, прежних своих стихах честно пытался выразить некую реальность своей души.



Я весь иссечен, весь изранен,Устал от слов, от чувств и дум,Но, – словно с цепью каторжанин,Неразлучим с надеждой ум.Ужасен жребий человека:Он обречен всегда мечтать.И даже тлеющий калекаНе властен счастья не желать.Струится кровь по хилой коже,Все в язвах скорбное чело,А он лепечет: «Верю – Боже! —Что скоро прочь умчится зло,Что скоро в небе загоритсяМне предреченная звезда!»А сам трепещет, сам боится,Что Бог ответит – «Никогда!»Увы, всегда над нашим мозгомЦарит мучительный закон.И, как преступник жалкий к розгам,К надежде он приговорен!



Стихотворение называлось «Под игом надежды» и было ответом на известные строки Боратынского:



Дало две доли ПровиденьеНа выбор мудрости людской:Или надежду и волненье,Иль безнадежность и покой.



Безнадежность и покой Тинякову казались недостижимым идеалом. Пока человек надеется – его душа жива. Тиняков ощущал это неистребимое свойство человеческой души как страшное бремя, которое он хотел бы сбросить. Иначе говоря, он готов сам умертвить свою душу, да вот – никак не получается!

Стихотворение это показывает, что к превращению в нищего Тиняков готовился давно. Он как бы примеривался к этой роли. Вот вообразил себя «тлеющим калекой»… Но оказалось, что ни кровь, ни гной, ни язвы – ничто не освобождает человека от этого вечного проклятия: надежды. Чтобы стать совершенно свободным, мало погрязнуть в несчастьях, язвах, нищете. Надо сжечь за собой все мосты. То есть твердо решить: это конец, надеяться больше не на что.

И вот – освободился.

Легко ли это ему далось? Трудно сказать. Во всяком случае, не так легко, как это представлялось Михаилу Зощенко. Даже по одному только этому стихотворению видно: чтобы превратиться в то, во что он превратился, недостаточно было просто «сбросить с себя мишуру, в которую он рядился до революции». Тут нужна была большая работа.



Третий фрагмент:



Окончательно уверившись, что жизнь устроена обидней, проще и не для интеллигентов, Зощенко не превратился в Александра Тинякова. Но он и не умер, не сошел с ума. Он решил принять этот обеззвученный, лишенный музыки мир как единственную реальность. Он решил исходить из того, что «месяц и звезды» (как и Музыка, История, Царство Божие, Телеологическое тепло и прочие фантомы) тоже относятся к тому лишнему, что интеллигенты «накрутили на себя» за долгие века своего ирреального, выдуманного бытия.

Не надо, однако, думать, что Зощенко принял такое решение лишь только потому, что хотел приспособиться к новым условиям существования, – научиться жить в новом, обеззвученном мире, из которого ушла музыка.

* * *

В 1995 году вышла в свет огромная антология Евгения Евтушенко «Строфы века», в которую он включил три стихотворения Александра Ивановича: «Плевочек», «Проститутка», «Собаки».

Спустя почти десять лет в газете «Новые Известия» (5 мая 2006-го) была напечатана небольшая подборка из двух стихов Тинякова с предисловием Евтушенко и его стихотворением, посвященным герою этой публикации.

Евгений Александрович выбрал «Под игом надежды» и вот такое:

Леопард Папуасович ЛыкоУмывался в ручье, близ Америки,А жена его, жирная, дикоЗавывала в жестокой истерике.Леопард Папуасович вымылГрудь и шею водою жемчужноюИ внезапно почувствовал стимул,Излечить чтоб супругу недужную.На граните ногами базируя,Подошел он к беспомощной дамеИ, своим безрассудством бравируя,Стал гвоздить он ее сапогами!..



При жизни оно не было опубликовано, обнаружено Николаем Богомоловым в фонде Бориса Садовского в РГАЛИ. Стихи были приложены к письму Тинякова Садовскому от 14 июля 1913 года из Теориок. В письме пояснение: «Кроме статей и рецензий, я написал несколько стихотв. серьезных и несколько „экзотических“, посвященных Гумилеву. Вот образцы моих „экзотических стихов“».

Не знаю, зачем Евтушенко решил представить читающей публике Тинякова и этим стихотворением, которое вне контекста выглядит полнейшей чепухой. Может, хотел показать, что и пошутить Александр Иванович пробовал…

Предисловие, а вернее, статья Евтушенко большая. Называется «Сожитель со своей эпохой».



<…> Тиняков красочно расписывает свои пороки, что тогда было до полуобморочности модно. У каждой эпохи свои прибамбасы. Сейчас, например, классическим донжуаном быть пресновато. И, как век назад, в моде сексуальное интересничание. Поэтому попсовые идолы и идолицы создают вокруг своих не особенно переполненных мыслями головенок ореол полового диссидентства, будучи слишком трусливыми для диссидентства гражданского. Прикидываются, что они нетрадиционной ориентации – на это клюет всякая плотвичка: «Ах, какие они неординарные!»

Всё это мы уже проходили. И Тиняков предъявлял в стихах неописуемые страсти-мордасти: «И вот над ложем исступлений, Залитых заревом стыда, Взошла участница радений – Злой Извращенности звезда» <…> «Я – как паук за паучихой – За проституткой поползу И – свирепея, ночью тихой Ее в постели загрызу». А рядышком – нечто, хоть в «Родную речь» вставляй: «Подморозило – и лужи Спят под матовым стеклом. Тяжело и неуклюже Старый грач взмахнул крылом… Клюв озябшей лапкой чистя, Он гадает о пути, А пред ним влекутся листья И шуршат: „Прощай! Лети!“»

Хорошо ведь, ничего не скажешь. Может, настоящий, прячущийся от людей и от самого себя Тиняков именно здесь? Но в восприятии поэзии есть жестокое свойство – если у читателя возникает отвращение к личности автора, то он, читатель, инстинктивно отторгает даже те строки, которые мог бы запомнить на всю жизнь. Поэту нельзя переигрывать в роли плохого человека. Заигравшись, поэт уже не может выкарабкаться из созданного им самим образа. <…>

Но и в самых неприятных стихах Тинякова есть поучительность горького урока всем нам, как опасно заигрываться в роли плохого человека, и ценность невыдуманных показаний о том, что происходит, когда вседозволенность личностная переходит во вседозволенность гражданскую и наоборот. Смердяковщина всепроникающа, когда эти две аморальности смыкаются и необратимо разрушают даже одаренных людей.

Но блестиночки истинного, созданные этим человеком, сравнившим себя с плевочком, мерцают если не на брегах летейских, то хотя бы на берегах наших русских канав, поросших лопухами и подорожником.

Евгений Евтушенко написал о Тинякове и стихотворение. (Впрочем, как и о каждом персонаже своей многотомной антологии «Поэт в России – больше, чем поэт. Десять веков русской поэзии», составной частью которой стала публикация в «Новых Известиях».) Первые строки этого стихотворения стали эпиграфом к моей книге…

После выхода «Строф века» на Евгения Евтушенко обрушился вал критики. Каждый том «Десяти веков русской поэзии» тоже вызывал много нелицеприятных откликов. Не буду приводить высказывания Константина Кузьминского, Алексея Пурина, Дмитрия Кузьмина и многих других, встретивших работы автора в штыки. Да, антологии субъективны, но они авторские, евтушенковские. И так или иначе, но именно они вернули из мрака забвения многие имена, строки тех, видимо, кого Константин Кузьминский назвал «строительным мусором».

* * *

В журнале «Наша улица» (№ 1 за 2005 год) опубликовано большое, апологетическое эссе поэтессы Нины Красновой «Одинокий поэт Тиняков».

Вначале приведу несколько коротких цитат: «Я думаю, что чем больше у поэта, и вообще у художника, „амплитуда колебания“ между высоким и низким началами, тем он гениальнее»; «Тиняков написал этот сонет-акростих (посвященный Нине Петровской. – Р.С.) 12–13 октября 1911 года, в селе Пирожково. А кажется, что он писал его на небесах, в роскошном дворце Зевса»; «Тиняков был талантливым учеником своего учителя (Брюсова. – Р.С.). Но в любви и страсти, и в физических удовольствиях, и в изображении всего этого, в высоком искусстве поэзии пошел еще дальше, чем Брюсов. Превзошел своего учителя – во всем, по всем показателям»; «…Тиняков – поэт грязи, но он „ангел грязи“. Он собрал в себе всю грязь мира и сделал из нее чистое золото поэзии. Вот – Поэт. Вот – Поэт в чистом виде! Тиняков – великий поэт»; «Тиняков опускался на это дно жизни ниже всех поэтов своего времени, а поэтому (и еще потому, что он великий поэт и обладал силой великого поэта, атланта, и находился под покровительством Бога) он сумел подняться в поэзии на такую вершину, на которую никто из его предшественников и современников и не поднимался. Он поднялся на такую вершину, на которую смотреть страшно. Он поднялся на такую вершину, которую не каждый с земли увидит. Наверное, поэтому его никто и не видит?»

Немало места в эссе отведено сравнению Тинякова с Есениным:



Если бы Тиняков был моложе Есенина, то можно было бы сказать, что он – последователь и ученик Есенина, как, допустим, последователем и учеником Есенина считается Рубцов, который, на мой взгляд, всего-навсего слабая веточка от древа Есенина <…>. Но не Тиняков моложе Есенина, а наоборот, Есенин моложе Тинякова, а Тиняков, наоборот, – старше его, на целых девять лет. Так значит не Тиняков – последователь Есенина, а наоборот, Есенин – последователь и ученик Тинякова! А Тиняков – его предшественник и учитель! <…>

Тиняков своей поэзией предвосхитил Есенина! И оказал на него свое влияние! Считалось, что на Есенина оказали свое влияние Кольцов, Блок, Клюев, Городецкий, позднее – Пушкин и другие… Но ни один из литературоведов ни разу не назвал среди «других» – Тинякова! А он среди них – может быть, самый главный! Когда Есенин говорит: «Я читаю стихи проституткам / И с бандитами жарю спирт…» или: «Мне бы вон ту, сисястую, она глупей…» И когда он говорит: «Если не был бы я поэтом, / То, наверно, был бы мошенник и вор…» И когда он говорит: «И похабничал я и скандалил / Для того чтобы ярче гореть…»

Ведь он все это говорит под влиянием на него богемной, «кабацкой» поэзии, а Королем этой поэзии был, как я сейчас понимаю, не кто иной, как Тиняков, а потом уже Есенин! Есенин был не первым, а вторым, за Тиняковым. Но литературоведы специально, что ли, замалчивали Тинякова, не говорили о нем, что был до Есенина и жил в одно время с ним такой поэт, специально оставляли его в тени? «Для того чтобы ярче гореть» Есенину? Чтобы у него не было соперников в своей области? Чтобы у него не было литературного двойника, литературного клона? Чтобы он был в России один такой богемный, один такой кабацкий, один такой предельно искренний и надрывный, один такой удивительный, гениальный «самородок», чтобы его и сравнить было не с кем! Или они не знали о Тинякове? Как не знали они и о земляке Есенина Полонском, который тоже оказал на него свое влияние? <…>

Тинякова и Есенина надо читать в таком порядке: сначала – Есенина, а потом Тинякова. Тогда читатель испытает и радость открытия поэзии Есенина, и потом – по нарастающей – радость открытия поэзии Тинякова. А если читать сначала Тинякова, а потом Есенина – то Есенин покажется по сравнению с ним слишком благопристойным и пресноватым, и в чем-то покажется вторичным. <…>

Есть у Тинякова красивое стихотворение «Любовь» – о женщине в белом, посвященное Феле Павловой:



Где-то над жизнью, над миром,где-то далeко, давноВидел я женщину в беломсквозь голубое окно.Властно всегда опьяняет чувствоменя лишь одно:Женщину в белом увидетьсквозь голубое окно.



Когда читаешь это стихотворение у Тинякова, так и хочешь воскликнуть:

– Да это же – как у Есенина! У него – есть о девушке в белом: «Да, мне нравилась девушка в белом, / Но теперь я люблю в голубом».

Но тут же думаешь, что Тиняков написал свое стихотворение на много лет раньше, чем Есенин, в 1905 году, а не в 1925 или каком там? И значит, это не у Тинякова – как у Есенина, а у Есенина – как у Тинякова! И очень много у Тинякова таких стихов (и любовных, и кабацких, и богохульских), когда ты хочешь воскликнуть:

– Да это же – как у Есенина!

Но тут же думаешь… Да нет, это у Есенина – как у Тинякова…



Вот, имеется у Александра Ивановича поклонница, которая ставит его впереди Есенина не только потому, что он родился и стал писать стихи раньше, но и, видно, по уровню таланта.

* * *

В конце 1990-х от упоминаний литературоведы постепенно стали переходить к отдельным работам о Тинякове.

Еще до выхода собранной Николаем Богомоловым книги тиняковских стихотворений в журнале «Вопросы литературы» появилась статья В.Богданова «Всё ли дозволено гению? Полемические напоминания»[71].

Автор рассуждает о цинизме в литературе, вспоминает о споре утилитаристов со сторонниками чистого искусства, происходившем в середине XIX века. А Тиняков, которого почти не вспоминают (на момент публикации статьи), служит своего рода поводом.

Признаюсь, я не читал этой статьи, когда начал писать книгу. И вот ведь как совпало, начал ее практически так же, как начинает В.Богданов:



История литературы богата примерами непростительного забвения писателей. И что особенно поражает в списке забытых и полузабытых имен – встречаются в нем и писатели, которые будто для того только и появились в истории, чтобы с графической резкостью и схематической определенностью выявить в литературе какой-либо ее эстетический феномен, призвать во весь голос критику и эстетику к его осмыслению и… напрочь исчезнуть из памяти читателей и критиков. Одним из таких изгоев – пожалуй, это самое подходящее слово для его литературной судьбы и биографии – был Александр Иванович Тиняков…



И дальше:



Ту фигуру умолчания, которая сопутствовала и сопутствует Тинякову, можно в какой-то мере – хотя «мера» эта слишком наивна – объяснить его внешним обликом, образом жизни. <…>

Да, если верить <…> авторитетным мемуаристам, выглядел и вел себя Тиняков неприглядно. Но если он поэт, то какое это имеет значение, тем более для нас, сегодняшних его читателей? Поэт, пока не требует его к священной жертве Аполлон, «меж детей ничтожных мира, / Быть может, всех ничтожней он». <…>

Мих. Зощенко не совсем прав, когда замечает: «Вместе с тем история нашей литературы, должно быть, не знает сколь-нибудь равного цинизма…» <…> Русская литература знала цинизм, его идеологию и практику, прежде всего благодаря Достоевскому: это и князь Валковский («Униженные и оскорбленные»), и «подпольный человек», бросивший вызов миру и его нравственным установлениям, это капитан Лебядкин («Бесы»), это герои фантасмагорического «Бобка», это, наконец, Федор Павлович Карамазов, Смердяков. Так что у Тинякова в «разработке» проблемы цинизма был могучий предшественник. К слову, Тиняков, как следует из аннотации издательства на его сборник «Треугольник», подготовил рукопись «Личность Достоевского». Что касается европейских предтеч поэта, их можно было бы насчитать куда больше. Достаточно назвать Бодлера. Современники утверждают, что Тиняков хотел стать русским Бодлером…

Творческая ориентация Тинякова на Достоевского была, однако, до уникальности своеобразна: он «очистил» циничных героев Достоевского от авторской философской и нравственной рефлексии, от авторской субъективности, от идейно-эмоциональных оценок. Он снизил их, заземлил. Сделав их с помощью такой операции автономными, он идентифицировал с ними свое лирическое «я» и создал новые творческие объекты! Такого русская литература действительно не знала: цинизм предстал авторской позицией. Естественно, что даже у подготовленного читателя такие художественные феномены вызывали нравственное содрогание… <…>

Вл. Ходасевич заметил о стихотворчестве капитана Лебядкина: он «на каждом шагу роняет свою высокую тему в грязь невежественной и пошлой поэтики». Тиняков же, напротив, поднимает свою тему – безупречной, интонационно упругой ритмикой, точно отобранной лексикой, экспрессивными предметными деталями – в сферу «почти гениальной» (Зощенко) поэзии!

Подобные парадоксы – гений и злодей – ставят нашу эстетику в тупик, поскольку она до сих пор уклоняется от решения ключевых вопросов. Она остается либо нравственной, либо идеологической, либо исторической – какой угодно, но только не эстетической. Она никак не осмелится ввести в загадочную формулу «И», предпочитая ему спасительное «ИЛИ»…



После этого В.Богданов о самом Тинякове и его стихах надолго забывает, сосредоточившись на проблеме гения и злодейства, цинизма в литературе.

Статья интересна (сколько интересных статей рассыпано по периодике прошлого, и вряд ли они когда-нибудь будут вновь опубликованы, собраны в книги!), но относительно Тинякова в ней немало ошибок и неточностей. На них и сконцентрировал внимание литературовед Никита Елисеев в своем ответе «Что не дозволено ученому. Просто напоминание»[72].

Основная часть работы – комментарий вот к этой цитате из статьи Богданова:



Тиняков печатался и в брюсовских «Весах», и в «Аполлоне», и в других журналах. Он издал три сборника стихов и несколько книг литературно-критических статей, в частности «О значении искусства» (1920). Но имя его окружено глухим молчанием и в дореволюционной, и в эмигрантской прессе. Нет его в литературных энциклопедиях и справочниках. И лишь совсем недавно Евг. Евтушенко включил три его стихотворения в антологию «Строфы века» (1995). Но этого явно недостаточно для восстановления справедливости.

Позвольте восстановить справедливость! – возражает Елисеев. – Во-первых, у Тинякова издано не несколько сборников литературно-критических статей, а четыре брошюрки (брошюрка из них, строго говоря, одна. – Р.С.), во-вторых, одна из этих брошюрок называется «О значении искусств» (а не «искусства») и представляет собой восьмистраничный «рассказ для ликбеза» про то, как возникло и развивалось искусство; в-третьих, ничего себе – «глухое молчание»! Об авторе трех тощеньких поэтических сборников и четырех брошюрок вспоминали: В.Ходасевич в очерках «Брюсов», «Диск», «Неудачники», Георгий Иванов в «Петербургских зимах», М.Зощенко в повести «Перед восходом солнца». В 1993 году на киностудии «Ленфильм» об этом изгое собирались ставить фильм под названием «Человек без левой щеки». И – наконец! – фрагмент работы В.Варжапетяна, напечатанный в 1992 году в «Литературном обозрении». Человек, который собрался писать о Тинякове, просто не может обойтись без этой работы. В ней – переписка Тинякова с Б.Садовским, А.Блоком, И.Рукавишниковым, А.Ремизовым. «Спасающий от непростительного забвения» поэта исследователь забыл (или не знал?), что поэта уже один раз «спасали»…



Вот справедливое замечание Елисеева:



Главное дело поэта – стихи. «Спасающий от забвения» поэта прежде всего обращается к его текстам. Удивительно! – однако в статье В.Богданова нет ни одной ссылки на поэтические сборники Тинякова. Ни одной! Ссылки даны на собрания сочинений Зощенко, Г.Иванова, на книгу Ходасевича, на произведения Толстого, Достоевского, Варфоломея Зайцева, Чернышевского и Добролюбова… Позвольте… А где же сам «спасаемый от непростительного забвения»?

Стоило бы процитировать одну строфу из тиняковской «Весны» (в книжке «Треугольник», 1922): «Стали бабьи голоса / Переливней и страстнее, / Стали выше небеса / И темней в садах аллеи», – чтобы услышать источник бунинского названия «Темные аллеи» и уже хотя бы этим «спасти от забвения».

Стоило бы процитировать поэтическое кредо Тинякова, чтобы разобраться с его «цинизмом»: «Мне уже не страшно беззаконье, / Каждый звук равно во мне звучит; / Хрюкнет ли свинья в хлеву спросонья, / Лебедь ли пред смертью закричит», – чтобы расслышать странно преломленный тютчевский пантеизм («час тоски невыразимой – всё во мне и я во всем»).



Ближе к финалу своей статьи Никита Елисеев пишет о том, ради чего, видимо, решил ответить В.Богданову, – противопоставляет цинизм Тинякова цинизму советских писателей того времени:



Встает вопрос: кто ради «сладкой и вкусной пищи» (уж во всяком случае не ради конины и гнилой трески) вылизал «пятки врагу» – Тиняков, вставший с протянутой рукой на углу Литейного и Невского, или ученики расстрелянного Гумилева, ставшие советскими классиками? <…>

Современники Тинякова, вырвавшиеся из ада Гражданской войны, хотели хорошо есть, спокойно спать – об этом и написал Тиняков. Цинизм? Если и цинизм, то в философическом, античном смысле. Цинизм Диогена, Антисфена, цинизм безумного короля Лира почетен, а не позорен. Впрочем, если человек не признается в том, что ему нужна «сладкая и вкусная пища», а пишет про то, что он – «сын трудового народа» или что-то в этом роде, – это тоже цинизм. Но много хуже. Циничнее. <…>

Никакой не Тиняков (нищий, маргинал, неудачник), а Катаев (классик, остроумец, циник, богач) – вот кто живое воплощение парадокса «гений и злодейство». О нем и надо было писать статью под названием «Все ли дозволено гению?»

Тиняков – что ж. Нищий.

Нищему – все дозволено, —

заключает Елисеев.

* * *

После выхода в 1998 году в издательстве «Водолей» книги, где были собраны все доступные Николаю Богомолову стихотворения Тинякова (ему же принадлежат предисловие и обстоятельные комментарии), а тем более после ее переиздания в 2002-м чуть ли не вереницей пошли вполне научные статьи, сообщения, доклады о жизни и творчестве нашего героя.

Сотрудница Национального исследовательского Мордовского государственного университета имени Н.П.Огарева Е.А.Казеева опубликовала в последние годы несколько филологических работ о произведениях Тинякова. Вот названия трех из них: «„Эдип“ А.И.Тинякова (Одинокого): опыт анализа стихотворения», «Художественный мир поэмы А.И.Тинякова „Разлука“», «Античность в книге А.И.Тинякова „Navis nigra“».

Приведу начало уже упоминаемой мной статьи Глеба Морева «Нет литературы и никому она не нужна», которая, по моему мнению, становится всё более насущной. Но здесь прошу обратить внимание на стиль, ритмику. Чем не начало романа?



28 марта 1930 года в Ленинграде, на углу Литейного проспекта, уже двенадцать лет как носившего имя большевика Володарского, и Пантелеймоновской улицы, семь лет именовавшейся улицей декабриста Пестеля, у входа в бывший книжный кооператив «Колос» сидел высокий 50-летний на вид человек с воспаленным красным лицом, длинными седыми волосами и бородой. В руках у него была жестянка с монетами. Завидев приближающихся к нему граждан «приличного вида», человек вскакивал, протягивал к ним жестянку и требовательно просил подаяния. Редко кто кидал в его коробку мелочь. Вслед безучастно проходящим неслись ругательства.

Быстро шедший мелкими шажками по Пантелеймоновской небольшого роста мужчина в потертом пальто и стоптанных башмаках, поравнявшись с нищим, остановился и, перебросившись с ним парой слов, протянул несколько монет. Расплывшись в беззубой улыбке и благодарно кланяясь, тот быстро спрятал полученное в карман.

Вечером, пройдя по Литейному два квартала и вернувшись домой, в коммуналку на улице Жуковского, нищий записал в своем дневнике: «Сегодня на Лит<ейном> впервые за мою „практику“ мне подал М.А.Кузмин». И приписал в скобках – «20 к<опеек>».

Нищего звали Александр Иванович Тиняков.



Очень любопытна статья Владимира Емельянова «Знал ли Александр Иванович халдейский язык? (Об источниках стихотворения А.Тинякова „Тукультипалешарра!“)»[73].

Сначала стихотворение, о котором идет речь. Оно вошло в его первую книгу.

О, Тукультипалешарра!Сын губительной Иштар,Блеск багряного пожара,Властелин жестоких чар!Как вулкан свирепо мечетТучи пепла, глыбы лав,Так людей на поле сечиТы бросал, войны взалкав.Ты карал их, ты разил их,Щедро сыпал труп на труп,Пировал на их могилахИ точил свой львиный зуб.Двадцать пять твердынь разрушивВо враждебной Курхиэ, —Ты смирил навеки душиВ обезбоженной земле.Страны дальние НаириТроекратно покорив,Над руинами в порфиреСтал ты, грозен и красив.Отдаленным поколеньямБуквы, острые, как нож, —О тебе поют – и пеньемБудят в сонных душах дрожь.О, Тукультипалешарра!Славя блеск твоих побед,Шлю я грозному ударуЭхо слабое в ответ!Внук Мутаккильнуску гневный!Сын губительной Иштар!Не отринь мой стих напевный —Вечной славе скромный дар!24 января 1912 г. Пирожково



Далее выдержки из статьи Владимира Емельянова.



Стихотворение это не может не привлечь ассириолога узнаваемыми образами и строками из большого цилиндра ассирийского царя Тиглатпаласара I (1115–1077 гг. до н. э.), ставшего первым текстом, адекватно прочтенным дешифровщиками аккадской клинописи <…>. Надпись Тиглатпаласара I никогда не переводилась полностью на русский язык (фрагменты см. Дьяконов, 1951, c. 270–278). Тем удивительнее читать стихотворение второстепенного поэта Серебряного века, цитирующего довольно близко к тексту некоторые ее фрагменты. Неизбежно возникает вопрос об источниках стихотворения и о степени близости автора к клинописному оригиналу.

Для такого странного вопроса – знал ли поэт клинопись и аккадский язык – у нас есть все основания. Дело в том, что Георгий Иванов в своих мемуарах 1920-х гг. дважды дает прямое указание на этот факт. В рассказе «Александр Иванович» Тиняков признается Иванову: «Я по-французски тогда не понимал, а жаль. Потом уже не то что по-французски – по-халдейски обучился, но, конечно, без всякого толку». <…> А в рассказе «Человек в рединготе» есть такая любопытная сценка (в квадратных скобках дается версия первого варианта[74], где упоминается данное стихотворение):

«<…> [Но вот он снова стал читать и, услышав голос, нельзя было сомневаться. Он, конечно. Читал он какую-то благопристойную модернистскую чушь, стилизованное что-то: „О Тукультипалишера, / О царь царей, о свет морей…“]

И эстетической благонравной публике „Физы“ нравилось, по-видимому, – „высокий стиль“ здесь особенно ценили.

– Кто это? – спросил я у фон А., того самого камер-юнкера, в чьей поэме героя звали Физой.

Фон А., лощеный молодой человек с моноклем и пробором, посмотрел на меня с удивлением.

– Как? Вы не знаете? Восходящая звезда. Тураев в восторге. Бодуэн де Куртенэ без ума. Удивительная эрудиция, редкая разносторонность. Его исследования о елизаветинцах…

Он назвал мне фамилию, которую я мельком слышал как имя подающего надежды молодого ученого. Вот уж не ожидал.

– Кажется, он скандалист какой-то? Из распутинского окружения?

Фон А. замахал руками.

– Какой вздор. Кто вам сказал? Ученейший человек, э… э… э… светлая голова. Мы специально его пригласили в будущую субботу. Он нам прочтет доклад об ассирийских мифах – он ведь знаток э… э… э… и ассириологии. Удивительная разносторонность. И откуда вы взяли, что он распутинец? Напротив, он кажется, э… э… э… в связи с революционерами».

Автор статьи пытается выяснить, знал ли Тиняков ассирийский язык. С одной стороны, Александр Иванович вроде бы сам дает ответ в комментариях к стихотворению, перечисляя источники, из которых он почерпнул сюжет, имена персонажей, географические названия.

«Мы видим, – констатирует Владимир Емельянов, – что источниками вдохновения для поэта являются всего две научно-популярных книги на русском языке – Масперо и в меньшей степени Рагозина (литературу мог подсказать и Брюсов после первой неудачной попытки автора прославить ассирийского царя в 1907–1910 гг.). Ни о каком знании не только клинописи, но хотя бы европейских изданий речь не идет».

В стихотворении Тинякова есть переклички, а то и заимствования из того же Брюсова, Бальмонта и его книги «Зовы древности», изданной в 1908 году.

Тщательно изучая текст стихотворения, автор статьи приходит к выводу:



Нет никакого сомнения, что Тиняков не понимал и того, что прочел в книгах Рагозиной и Масперо. <…> …что Тиняков считал клинописные словесно-слоговые знаки буквами, а значит – не только не умел их читать, но не имел даже первичной информации об их природе. Иначе он написал бы «знаки, острые, как нож», или что-то подобное. При этом сами клинописные знаки он, несомненно, где-то видел <…> вероятно, в каких-нибудь журналах.

С другой стороны…



Мимо ассириолога не могут пройти два мелких текстологических факта. Во-первых, в стихотворении и в комментарии дед Тукультипалешарры назван Мутаккильнуску, в то время как у Масперо и Рагозиной он Мутаккилнуску. Тиняков откуда-то знал о палатализации в семитских языках! Во-вторых, в комментарии отец царя назван Ашшурришиши (более правильно Ашшуррешиши, но в то время так еще не читали), в то время как у Масперо и Рагозиной он Ассуррисиси. Тиняков знал правильное чтение последнего знака IGI как ši, а не si! Откуда же такое хорошее знание аккадской филологии у человека, не знавшего, как устроена клинопись? Полагаю, что поэт не открыл всех русскоязычных источников своего стихотворения. В первом случае источником могла быть книга Ф.Гоммеля «История Древнего Востока» (СПб., 1905). Там дед царя назван именно Мутаккильнуску (с. 88). Впрочем, отец назван по-старому – Ашшуррисиси. И это означает, что какие-то дополнительные русскоязычные источники, подсказавшие поэту на стадии комментария верное чтение имени царя, нам по-прежнему не известны.



Так что и здесь с Александром Ивановичем не всё так однозначно.

* * *

В журнале «Литература» можно найти статью Олега Лекманова[75] о том, как Тиняков пострадал из-за своего поэтического псевдонима. Позволю себе привести эту небольшую, увлекательную работу с небольшими сокращениями.