Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Поэт стоит в дверях и с удивлением наблюдает голого по пояс Революционера. Согнувшись, Революционер пытается дотянуться кончиками пальцев до босой ноги.

Окно в школьный двор распахнуто. Во дворе солнечно. Два подростка, сидя на бревнах, лениво плюют на дверь школьного сарая.



С добрым утром, милый город, —
Сердце Родины моей!
Кипучая, могучая!..



Революционер, тяжело дыша, наклоняется к кушеровскому старому приемнику, стоящему в углу на полу. Убавляет звук до едва слышного шуршания.

— Антисоветской музыки не существует в природе.

— А «Боже, царя храни!»?

— Монархический гимн.

— Как же вы, политики, без гимна живете?

— Ну вот ты и придумай нам гимн, поэт.

— Вы уж как-нибудь сами. Переложите на музыку первые десять строчек «В круге первом».

— Остряк-самоучка… Где вчера шлялись? — Покончив с укреплением организма, Революционер тотчас переходит к его разрушению. Садится на подоконник и начинает сворачивать цигарку.

— На свадьбе были.

— Неужели люди еще женятся в наше время? — Революционер радостно вдыхает с литр махорочного дыма.

— А по-твоему, Володь, они только в тюрьме сидят или только что вышли, чтобы опять сесть?

— Нигилист. Базаров. Ты что против меня имеешь? Неделю на меня бочку катишь.

— Ну, не на тебя лично, положим, а на твое… как бы точнее определить. «Призвание»? «Профессию»? «Дело, которому ты служишь» — во!

— Яблочко от яблони недалеко падает. То, что твой папан зэков возил, не прошло для тебя даром.

— Удар ниже пояса. Я же тебе сам про отца и рассказал. И ты сам знаешь, что яблочные сравнения — хуйня на постном масле. В Гражданскую войну бывало часто, что один брат воевал за белых, другой — за красных. Так что кончай травить. Вот у меня есть к тебе вопрос, можно к вам — с вопросом?

— Валяй.

Революционер побалтывает босой ногой, спущенной с подоконника. Похоже, что у него хорошее настроение.

— Ты лично веришь в то, что возможно устроить справедливое общество? Чтобы не было откормленных наглых начальников, раскатывающих в «Чайках» и «Волгах», фашистской милиции, чтобы можно было напечатать любую рукопись, если у автора есть талант? Общество, где бы каждый действительно получал по заслугам? Веришь в то, что, если разогнать компартию, все моментально станут хорошими? Ты-то сам хороший? Ты удержишься, чтобы не посадить десяток людей, сделавших тебе разницу в прошлом? Судью, например, который тебя судил в 1948-м, если он еще жив, и другого судью, посадившего тебя на второй срок?

— Задал не один вопрос, а сразу несколько. Некоторых придется посадить, Эд, ничего не поделаешь. Большинство же, если они не станут выступать против нас, — следует простить.

— С этого же и большевики с Лениным начали. Всех простили после Октября. Но уже к зиме с 1917-го на 18-й год пришлось начать шлепать офицеров и буржуазию, потому как начались покушения на лидеров, стреляли и в Ленина, отчего он и умер позднее, и белые армии уже формировались на Дону…

— Ты что мне урок истории устраиваешь? Я лучше тебя историю знаю.

— Я с тобой дискутирую, потому как многого не понимаю. В дискуссиях же, говорят, выясняется истина. Я вот не знаю, что делать. Ваше подпольное движение меня раздражает. Иногда я вам завидую. Я не разделяю ваши методы, мне они кажутся недостаточно эффективными, но все же это лучше, чем сидеть на жопе и дожидаться смерти, как большинство населения. Я пишу стихи, мне хочется делать это лучше всех в Москве и в Союзе, однако писание стихов не удовлетворяет всех моих потребностей, мне хочется действия. И я должен верить в дело, прежде чем действовать. А я не могу заставить себя поверить в ваше дело, потому что все не так, как вы объясняете…

— Что тебе не так, Эд?

— А все не так. Во-первых, не существует чистого противостояния двух лагерей: экс-жертвы и экс-палачи. Прошу тебя обратить внимание, что уже расстановка сил определяется вами по отношению к прошлому, Володя…

— Я обращаю внимание, валяй дальше!

— Если мой отец сейчас капитан в армии, то его дядя Антон был раскулачен. Мой дед Федор, мамин отец, был арестован в войну, послан на фронт и погиб в штрафном батальоне. И если рассечь каждую советскую семью скальпелем, то обнаружится подобное смешение. То есть я хочу сказать, что наше общество густо переплетено, и «коммунисты», как ты их с пренебрежением называешь, не чужаки, а родные братья, сестры и дяди всех нас. Это мы, в конечном счете… Так что ваша обещанная справедливость и «демократическое общество» не удадутся по одной простой причине, что вы не сможете отделить зерно от плевел. Инь и ян, знаешь — восточные символы, вкраплены один в другого. И еще я не верю, что вам удастся остаться спокойными, если вы каким-либо чудесным способом захватите власть. И от тебя, и от других политиков я много раз слышал: «Ну, придет наше время! Выстроим вдоль стенки коммунистов — и из пулемета. Тра-тат-тат-тат-та!» Стенка, однако, должна быть необыкновенно длинной. Их девять миллионов, если не ошибаюсь…

— Я такое говорю редко, когда поддам и злой.

— Ну, а в случае вашей победы, ты будешь делать это, когда поддашь и будешь злой?

— Не буду.

— Вот этого никто не знает, в том числе и ты сам. Ты не будешь — твои друзья будут. Захват вами власти я себе представить не могу, не верю, но то, что вы ее очень хотите, в этом я убежден. Хотите сесть в черные «Чайки» и «Волги». Особенно хочется детям вырезанных начальников: Якиру, Литвинову, разжалованным генералам вроде Григоренко, плохим ученым, потому и лезущим в политику, что они плохие ученые… Как только залезете в «Чайки», в «Волги», в Кремль, на Мавзолей, тут же про демократизацию забудете. Будете себя вести, как коммунисты сегодня. Кто бы ни пришел к власти, государство обязывает к определенному поведению. Государство нужно уничтожить, структуру, если вы настоящие революционеры. А смена властей — большое дело!

— Я не стану защищаться от твоих абсурдных аргументов. Замечу лишь, что ты, поэт, здесь в кушеровской квартире, не далее как третьего дня, в присутствии свидетелей, разглагольствовал на тему твоей любви к оружию и о том, как тебе хотелось бы отстрелять определенное количество начальников. Сундук и Стесин могут подтвердить.

— Верно до точки. Говорил. Но я в справедливое устройство общества не верю. И не ханжу, как вы. Я люблю автомат с зеленого детства, со времен, когда отцовская солдатня меня с собой на стрельбище брала. Мистическую тяжесть калашникова я запомнил. Он символ власти, силы и мужественности. Социальные же идеи мне безразличны. Я верю в персональный героизм, в личное мужество. Я по крайней мере честно, не прикрываясь «освобождением русского народа от злодеев-коммунистов», сказал, что мечтаю пусть раз в жизни пережить героический день, неделю, месяц. Мечтаю убивать моих врагов — ибо это благородно.

— Убивать он хочет. Сильная личность, ишь ты! Через пару лет будешь себе ходить, как все, на службу в какой-нибудь журнал вроде «Юности» или «Современника»… Видел я уже таких пылких юношей в моей жизни…

— Хуя. Не буду. Предсказатели вроде тебя уже ошибались.

— В восемнадцать лет, Эдуард, каждый может быть бунтарем, это занятие молодых людей. Годам к двадцати пяти ты будешь петь как все.

— И что? Мне уже двадцать шесть, и я куда дальше от «всех», чем был в восемнадцать. Я не обычный человек, не хуй применять ко мне общие модели поведения.

Володька скребет одиссеевскую клинобороду и спрыгивает с подоконника.

— Откуда у тебя такое презрение к народу? И вырос на рабочей окраине, и был рабочим, и сейчас руками на хлеб зарабатывает, и надо же, презирает народ, как аристократ в черт знает каком колене!

Революционер садится на пол и зло натягивает носки.

— Когда тебя столько лет, вначале в школе, потом повсюду, в уличных даже лозунгах, призывают любить и обожествлять народ, ты начинаешь подозревать неладное. Усиленно пропагандируют обычно гнилой товар. Именно потому, что я их слишком хорошо знаю твой хваленый народ, Володя, я их и презираю. Меня они своей кротостью и нытьем не наебут. Жадные. Завистливые. Бесталанные. Мне их не жалко, и их пищеварительных мечтаний я не разделяю.

— Твои взгляды, Эд, — доморощенное ницшеанство. Я вот не выношу советского человека, но народ, как можно возражать против народа? Это инфантильно!

— А по мне, инфантильны ваши прокламации, товарищ. Обвинение в ницшеанстве не соответствует истине. В «Заратустру» я дальше двадцать шестой страницы углубиться не смог. Басенная аллегоричность меня раздражает. Басен и сказок — никогда не любил. Супермен же — реальность. Каждый большой творец — Супермен.

Володька с трудом выдирает пальцы, заклинившиеся между задником туфли и пяткой:

— Ой, блядь!

— У Кушера в хозяйстве есть рожок, между прочим. Также можно использовать ложку — благо цивилизации. Вы не в тюрьме, товарищ!

Володька улыбается.

— Ты напоминаешь мне сейчас, Эд, задиристое молодое животное… не собаку, а…

— Волка?

— На комплимент напрашиваешься? Волка следует заслужить.

— Когда перейдете к боевым действиям, дашь мне знать, Владлен. Правда, что твое настоящее имя не Владимир, но Владлен, что значит Владимир Ленин?

— Кто тебе такую хуйню сказал, Эд? Кто бы ни был, передай этому типу, что он достукается до пиздюлей, если будет продолжать распускать подобные слухи… А насчет боевых действий — я надеюсь, ты будешь с нами, когда наступят серьезные времена…

— Если решите захватывать Центральное телевидение, бери меня с собой. Только чтобы мне дали особое пятиминутное выступление.

— Ты бы еще деньгами запросил. А чтобы ты сказал, если бы тебе дали пять минут на телевидении?

— Я бы, как крестьянин из анекдота, закричал: «Караул! Спасите!»

— А если серьезно?

Революционер надел залоснившийся пиджак и завершил таким образом свой туалет.

— Если серьезно, я бы сказал… — Поэт откашливается. — Люди! Хватит требовать все более высокого уровня жизни. Пора остановиться. Земля перенаселена уже сейчас, и ей все труднее удовлетворять ваши аппетиты. Положим конец прогрессу! Еще бы я выступил против равенства…

Поэт по-ораторски вздымает руку.

— Признаем наконец справедливую несправедливость природы, граждане, — все мы рождены биологически неравными. Слесарь и пекарь — помните, что ваш вклад в общечеловеческую деятельность — ничтожен, и вы не по праву притязаете на блага, которых требуете. Образумьтесь, граждане! Перестанем высасывать и без того истощенную планету нашу, как яйцо через соломинку. Умерьте аппетиты, направьте ваши энергии на цели нематериальные! Человечество — ты преследуешь ложные цели!

Революционер смеется.

— Работяга выругается и выключит телевизор.

— Ну и мудак будет. Впрочем, он и есть.

— А ты тщеславен, Эд! Тебе хочется, чтоб тебя видела вся страна!

— Тщеславие тут ни при чем… Я видел однажды документальные кадры. В какой-то латиноамериканской стране ребята-герильерос захватили телевизионную станцию. Как раз в момент передачи новостей. Диктор сидит, читает по бумажке, вдруг выстрелы, стук дверей, шаги… Сбоку откуда-то выбегает небритый парень в берете с автоматом и начинает: «Амигос!..» Дальше я ничего не понял, но здорово… Парень спешит, глотает слова. Щетина, берет… Автомат, между прочим, наш, советский, «калашников-47». Из таких отцовские солдатики на стрельбище палили, а я в гимнастерке до пят рядом сидел. Здорово!

— Чего хорошего? Если Софья Васильевна такую фильму крутанула, значит, это коммунистические блядские повстанцы захватили власть в еще одной латиноамериканской стране. Скоро приступят к построению лагерей.

— Не захватили, увы. Экран вдруг сделался черным, и только звук еще работал, и из темноты, приближаясь, слышны были выстрелы и крики по-испански… Повод же, по какому героизм проявлен, Володя, несущественен. Нацисты, всеми огаженные, потому как побежденных пинать легко, тоже подвиги совершали. Дивизии СС были составлены не из трусов, дорогой товарищ, чтобы сейчас ни говорили. Героизм никакого отношения к системам и теориям не имеет. Героизм персонален. Героизм — это шило в жопе, это презрение к собственной смерти.

— Каша у тебя в голове. Нацисты, герильерос, автоматы Калашникова… Вы, теперешнее поколение, удивительно незрелы. Я в твоем возрасте…

— Знаю. Сидел в лагере, баланду хавал, испражнялся в парашу, носил зэковский бушлат и все такое прочее… Кто тебя просил жить такой жизнью?

Революционер даже краснеет от злости. Может быть, ему хочется дать бледному пииту по его наглой современной физиономии. Он открывает рот, но, не найдя слов, лишь возмущенно выругивается:

— Еб твою, «племя младое, незнакомое»!

— Сомнение! Да здравствует сомнение! Скажем «нет» заблуждениям и шаблонам нашего времени!

В дверь стучат.

— Заказчица. Из журнала «Смена». Вынужден тебя оставить.

— У фокусника научился благим матом орать. Его тлетворное стесинское влияние чувствуется! — кричит Революционер вслед поэту.

2

Не так много видов людей существует. В этом портной убедился раньше, чем поэт. Заказчицу, посланную ему художником Зуйковым, можно объединить в одну группу с Нелей, и Ирой, и «женой» Женей Берман. Девочка секретарского типа. Нельзя назвать ее некрасивой, но ничего особенного… Брюки. Куртка. Сумка через плечо. Курносый нос, длинное лицо, волосы светлые и короткие. Грудей нет. Или есть, но недоразвитые…

Анна Моисеевна, сославшись на недомогание, осталась в постели, потому приходится принимать заказчицу в комнате Революционера.

— Володя, вынужден тебя потревожить. Анна лежит, можно я обмеряю девушку на твоей территории?

— То ты грубишь, то вдруг ведешь себя так, как будто готовишься к поступлению в институт международных отношений. Что за дипломатия. В любом случае я сваливаю через несколько минут.

Однако, взглянув на Светлану, так зовут заказчицу, Революционер не торопится исчезать.

— Светлана работает в журнале «Смена». Владимир — мой приятель, — представляет стороны портной.

Революционер чуть ли не расшаркивается, смущенно похохатывает, как-то даже унизительно сгибается, протягивая девушке руку. Эд усаживает девушку на стул, рассматривает принесенную ею ткань, раздвигает и соединяет молнию (с тех пор как несколько молний сломалось тотчас же после получения заказчиками брюк, он сложил с себя ответственность и требует, чтобы молнии поставляли заказчики). Автоматически исполняя профессиональную церемонию, он достает блокнот, записывает во главе листа имя девушки и дату: девятнадцатое мая 1969 года.

— Какая у вас странная квартира. — Светлана осматривается.

— Странная в положительном смысле или в отрицательном? — Эд вешает сантиметр на шею. Портной должен носить сантиметр именно таким образом. Интересно, бывший портным в Америке Троцкий так же вешал его, как галстук?

— Странная — что в школе. И вообще. Крыльцо. Ступени. Деревянные сени. Как в деревенском доме. И это в самом центре Москвы…

— Встаньте, пожалуйста! Увы, квартира не моя, приятеля. Однако я бы от такой не отказался… Где вы хотите, чтоб начинались ваши брюки? На талии? На бедрах? — Портной опускается на колени рядом с девушкой.

— А как сейчас модно?

— Я вам советую, чтоб они начинались вот здесь! — Сдернув с шеи сантиметр, прикладывает его к бедру Светланы.

— Хорошо. Пусть будет здесь. Вы лучше знаете. Зуйков сказал мне, что вы еще пишете стихи. Что вы очень хороший поэт. Правда?

— Пишет. Днями и ночами. — Революционер стоит у стола, трется о него задницей. Судя по его физиономии, девушка ему понравилась. «Вообще, какова сексуальная жизнь Революционера? — задумывается Эд. — У Стесина есть Зайка, у Алейникова — Наташа, у Морозова — Аллочка, даже приезжающий Горб всегда является к Алейникову с девушками. Революционер же, кажется, „дрочит“, как грубо выразился однажды Сундуков. Сидя в тюрьме, он не научился обращаться с девушками?»

— Мы все пишем. — Эд решает снизить становящуюся возвышенной беседу. Он все же немного стесняется странного смешения двух своих профессий.

— Владимир тоже пишет. Работает в трудном жанре перевертня. Знаете, как Хлебников — «Кони… Кони, топот, инок». С какой стороны ни читай — тот же текст получается…

— Ну, я дилетант по сравнению с тобой. Я перевертнями не торгую. Я для себя, для услаждения души, так сказать, стараюсь. Света, хотите купить книгу Лимонова?

— Вы издаетесь? — Девушка глядит на портного с уважением. — Зуйков мне не сказал…

— Какой там… Самиздат делаю. Печатаю на машинке в шести экземплярах. Пятьдесят стихотворений в книжке. Переплет из картона. Пробиваю шилом шесть дырок. Три проволочных скрепки в каждую, и шесть книжек готовы.

— Пять рублей штука. Больше, чем за сборник Александра Блока берет. Даже толстенный «Сельвинский» в серии «Библиотека поэта» стоит меньше.

Революционер доволен, нашел тему, чтобы задержаться в квартире. Может быть, думает он, удастся заклеить заказчицу поэта.

— Блок и Сельвинский умерли, а я — живой поэт. Советский обыватель может раскошелиться на пятерку раз в год. За пять рублей — полсотни стихотворений нового свежего таланта… Теперь, извините, Светлана, я должен измерить вашу длину шага. Это деликатная операция.

— Измеряйте как надо. — Девушка поднимает руки к плечам.

Она не понимает, что для того, чтобы измерить длину шага, портной должен приставить «0» сантиметра вплотную туда, где начинается нога, то есть неизбежно коснуться, хотя бы и мгновенно, ее внешнего полового органа. Советская девушка — существо необыкновенно причудливое. Иные из них отказываются, или предпочитают измерить себя сами, или (ввиду отсутствия телефона) являются еще раз, измеренные подругой, мужем или соседкой. Другие же радостно задирают платье и слишком охотно раздвигают ноги, позволяя ему коснуться горячего межножья.

— Раздвиньте ноги на ширину плеч.

— Как в гимнастике, — комментирует Революционер.

— Кто-то, кажется, собирался уходить… Так хорошо. — Приставляя «0» сантиметра к корню ноги девушки, Эд чувствует, что горячий пирожок секса мгновенно вздрагивает под некрасивыми джинсами. Он выпрямляется.

— Много?

— Восемьдесят.

Революционер, видит Эд, покраснел. Может, он представил себя на месте Эда, касающимся Светланиного пирожка?

— Это хорошо или плохо?

— Очень хорошо. Это значит, что у вас длинные ноги. Вы не намного выше меня, но длина шага у вас на целых пять сантиметров больше. У меня татаро-монгольское телосложение, наследие ига.

Портной знает, что комплимент заказчице не помешает. Расположившись к портному, они меньше придираются при получении брюк. А расположить их проще всего комплиментом. Портновская практика дает ему возможность изучать человеческую психологию. Каких только типов он не навидался! Одна психопатка Валя, подруга Анны, чего стоит!..

Дело было еще в Харькове. Он переделал безумице пальто, и безумица осталась недовольна.

— Я просила тебя сделать рукава узкими! А ты что сделал?! — кричала только что перекрасившаяся в огненный цвет, выжегшая волосы дотла изуверка. — Вот как нужно было сделать! Вот как! — Психопатка сдавила манжет рукава так, что кисть, торчащая из него, побелела. — Узким! А воротник! Я же тебе объяснила русским языком, какой я хочу воротник!

Наслушавшись криков сумасшедшей, Эд выругался, плюнул, укрылся в соседнюю комнату и оттуда прокричал психопатке, чтобы она явилась через неделю, что он сделает все, как она хочет, но что это первый и последний раз он имеет дело с истеричкой. И перешивать женские тряпки он больше никогда не станет! После ухода Вали он накричал на Анну, обвиняя ее в том, что она дружит с такими экземплярами! На следующий день он встал рано, дабы начать распарывать пальто сумасшедшей. Он уже взял в руки бритву, когда в голову ему пришла идея… А что, если? В конце концов, что он теряет. Небольшой психологический опыт… Он спрятал бритву и повесил пальто в шкаф.

Когда в назначенный день безумица явилась, Эд встретил ее с мрачным выражением лица.

— Я, вопреки здравому смыслу, сделал все, как ты хотела, — испортил пальто. Я снимаю с себя ответственность. Рукава теперь узки, как чулок. Как ты сможешь показываться на улице в таком пальто, я не знаю. Воротник…

— Это не твоя забота, Эд, — перебила его огненноволосая. — Где пальто?

С еще более мрачным видом он подал ей пальто и поставил зеркало на сундук, чтобы безумица могла увидеть себя.

— Ну вот! — закричала шиза, даже не взглянув в зеркало. — Великолепно! Почему же ты не мог сделать это же с первого раза?

— Я не согласен… — мрачно начал Эд.

— Я очень довольна, — воскликнула Валя. — Прекрасно! Правда прекрасно, Анна?

Анна, подготовленная Эдом, с сомнением оглядела Валю и заставила безумицу обернуться: «А не было ли в первый раз лучше?»

— Вы ничего не понимаете… Слепые люди. Сколько я тебе должна, Эд?

Семья долго хохотала после ухода психопатки. Эд заработал на Вале лишние семь рублей. Разумеется, он не переделал ни единого шва. И приобрел дополнительные знания рода человеческого. Как бы проштудировал главу Фройда.

— Эд, ты не забудешь то, что ты мне обещал? — Революционер больно жмет руку поэта и заглядывает ему в глаза.

— Не забуду. Не волнуйся, вали себе спокойно… Обещал — значит сделаю.

Он обещал отвезти бумаги Революционера на окраину Москвы в новый квартал, на «Юго-Западную». Нет сомнения в том, что бумаги противозаконные, нелегальные. Эду хочется взглянуть на других революционеров, друзей Володьки. В сущности, он вызвался сам.

Счастливая своей длинноногостью, пообещав приобрести книжку стихов, когда придет забирать готовые брюки, Светлана выкатывается из квартиры вместе с Революционером.

Из темной пещерки спальни выходит Анна в синтетического шелка розовой комбинации и, щурясь, глядит на Эда, на раскрытое окно.

— Ой, как я устала! Может, не поедем сегодня ко Льну, останемся дома, а, Эд?

— Я должен отдать Славке стихи для сборника Сюзанны Масси. Ты как хочешь, а я поеду.

— Ох, пахнет хорошо! — Анна приближается к окну и выглядывает во двор. — Весна совсем. Любви хочется!

Она потягивается.

— Эд, ты не хочешь трахнуть Анну, а? Я уже забыла, когда мы это делали в последний раз. То ты пьян, то ты пишешь, то сбегаешь из постели в семь утра, чтобы кроить брюки.

— А я не забыл. Мы трахались позавчера.

— Уф, кажется, годы прошли после этого.

Анна подходит к поэту, сидящему за столом, гладит его по шее. Поэт дергает затылком.

— Понянчи меня немного, Эд? Поноси меня на ручках?

Такой Эд не любит Анну Моисеевну. В роли ребенка подружка-бегемотик выглядит нелепо. Разумеется, у всех бывают в жизни моменты, когда хочется, чтобы тебя пожалели, но нельзя показывать себя людям в таком виде. Даже самым близким. Когда Эду жалко себя, он бродит один по Москве, выгуливает настроение. Черствый ли он? Он сам так не думает. Он сдержанный. Страсти в нем есть, да еще сколько, время от времени они со свистом, разрушительные, вырываются из него. В том, что он их скрывает, виновато воспитание… Или наследственность? В любом случае — папа и мама. Родители не целовались и не обнимались в его присутствии. Он, во всяком случае, не помнит. Может, от него они скрывали свои чувства?

— Понянчишь тебя, Анюта, как же! При твоем весе…

— При моем весе, Эд, еще больше хочется, чтобы тебя понянчили. Ну Эд?!

Анна Моисеевна шлепается горячей задницей ему на колени. Поэт морщится, но за спиной подруги. Он нехотя кладет руку на внушительную спину и поглаживает свою женщину. «Мур-мур-мур…» — имитирует кошачье мурлыканье Анна. У каждой пары есть свой ассортимент мелких интимных привычек, звуков и ласкательных имен. Наш герой ловит себя на том, что все чаще тяготится некоторыми любовными церемониями. Переместив руку на холку бегемотика, он мнет ее. «Мур-мур-мур!» — опять заходится Анна в кошачьей имитации. «Скорее бы она встала с моих колен, и не пришлось бы ее трахать», — думает поэт. Он стесняется своих мыслей, но ему не хочется трахать Анну… Несмотря на весну, на едкие запахи липовых почек из школьного двора, пропитавшие кушеровскую квартиру, несмотря на теплынь и горячий зад Анны. Больше четырех лет он имеет неограниченный доступ к телу Анны Моисеевны. «Мур-мур-мур-мур! Мур-мур-мур-мур!» — заливается подружка и трется задом о его колени. Поворачивается лицом к Эду.

— Что же ты не несешь меня в постель, мужчина?

Эд, превозмогая вес подружки, сталкивает ее с колен. Встает со стула.

— Я должен закончить перепечатывать подборку для Славы. У нас достаточно времени для трахания. Мы что с тобой, последний раз видимся?

— Ты не хочешь меня, Эд! Ты меня разлюбил…

Опечаленный бегемотик стоит на полу, подтягивая на плечо тесемку розовой рубашки.

— Брось хуйню городить, Анна! — злится поэт. — Живешь себе тихо, и вдруг на тебя находит, начинаешь свою песню «Не хочешь… не хочешь!». Прекрати немедленно! Займись лучше чем-нибудь полезным. Макароны бы сварила, там есть еще несколько кружков колбасы, вот бы и поели…

— Колбасу я доела! — Анна Моисеевна с вызовом глядит на сожителя.

— Опять вставала ночью жрать? — Поэт, впрочем, не возмущается. Он привык к особенностям характера Анны. Вставание ночью и поедание припасов свидетельствует о наступлении у сожительницы периода депрессии.

— Ну что ж, будешь до вечера голодной. Я свалю скоро.

— Ты не хочешь меня трахать, я пойду поэтому спать.

Анна плетется в спальню. Слышно, как она шумно опускается в постель и некоторое время ворочается, устраивая большое тело поудобнее.

Ему стыдно. Анна права, и очевидно, что он разлюбил Анну. Он не нашел себе другой женщины, он практически не изменяет сожительнице (всего два раза, случайно, он переспал с двумя московскими девушками, но он не относится к быстрым полупьяным совокуплениям серьезно), однако все чаще, ложась в постель к жаркому телу бегемотика, он воздерживается от любовного акта. А если биологическое желание все же толкает его к подруге, он предпочитает совокупляться так, чтобы не видеть ее лица. Может быть, он боится, что Анна не обнаружит в его лице любви, только безличное желание?

Поэт вздыхает и, взяв старую Борькину машинку, воздвигает ее на стол.

Стихи для передачи Сюзанне Масси он давно подготовил. Чтобы отвести возможные подозрения подружки, он немного попечатает третий сборник своих стихотворений. (Он нумерует сборники.)



Мелькают там волосы густо —



выбивает он и останавливается.



От белого хлеба и верной жены
Мы бледною немощью заражены…



«Вот, бля, что это я!» Он густо забеливает строки Багрицкого и выбивает поверх — свои:



Настольная лампа горит.



Из школьного двора свистят, слышен топот ног. Занятия в школе закончились. Сейчас время экзаменов в старших классах. Да еще приговоренные к летним занятиям ленивые ученики вынуждены посещать школу. А может быть, занятия еще не окончились? Что они там творят, бездельники? Ему хочется встать и посмотреть, но он остается на месте. Допечатывает стихотворение и разглядывает последний листок. Разобрать текст возможно, однако пяти рублей за шестой экземпляр никто не даст. Виновата мерзкая синяя пересохшая копирка. Однако пятьсот листов копировальной бумаги достались ему в свое время бесплатно. Рита Губина принесла с места работы, из научно-исследовательского института. Давно уже, потому копирка и пересохла. Уже, пожалуй, год тому назад. Сразу после разгона семинаров при ЦДЛ? Или до этого? А, вот! Рита принесла ему копирку в день, когда повезла земляков к Губанову знакомиться.

3

Так же, как сейчас, цвели липы. Однако было куда жарче. Они встретились в метро, на кольцевой станции «Киевская». Рита явилась в желтом платье с букетом ромашек, Бах был в джинсах и шелковой розовой рубашке с коротким рукавом. Под землей они проехали по местам войны 1812 года. Станции назывались «Кутузовская», «Фили», где состоялся знаменитый военный совет Кутузова, «Багратионовская». Москва за полтораста лет так расширилась, что вместила в себя все Подмосковье начала прошлого века. Выйдя из прохладного метро, они пересели в жаркий автобус. Губанов жил в Кунцево, на улице Красных Зорь!



Пионеры Кунцева, пионеры Сетуни,
Пионеры фабрики Ногина! —



продекламировал Эд, когда они сошли с автобуса.

— Чьи это? Твои? — спросил Бах.

— Багрицкий! Неужели не знаешь, Бах? — удивилась Рита. — «Смерть пионерки».



Валя, Валентина,
Что с тобой теперь?
Белая палата,
Крашеная дверь… —



Не знаешь?

— Пушкин тоже Достоевского не читал, — отшутился Бах.

— Он же художник. Ему не обязательно, — вступился Эд за приятеля. — Кстати говоря, многие ребята с семинара не читали Багрицкого. Он не в моде. Сейчас в моде репрессированные. А зря, Багрицкий — сильный поэт. «Дума про Опанаса» — озверительная вещь. Мясная и сочная.

Рита предупредила их, чтобы они не вздумали явиться к Губанову с алкоголем.

— Ни в коем случае, ребята. И я обещала его маме. Лёнька сейчас в хорошем периоде. Он много пишет, живет дома, а не бродяжничает по Москве. Так что не нужно его сбивать с пути. Стоит ему выпить даже стакан вина — он загуляет. Он ведь серьезно болен алкоголизмом.

«Ребята» пообещали, хотя пришествие к поэту без бутылки казалось харьковчанам кощунством. Они не восприняли утверждение Риты всерьез.

— Ему же всего двадцать один год, Рита! Разве может человек быть болен алкоголизмом в таком возрасте?!

— Может. Распрекрасно. Слава пришла к Лёньке в 1965 году. С тех пор его спаивают дружки-приятели, поклонники и просто всякая шваль, которой очень хочется общаться с гением.

— Ты тоже считаешь его гением, Рита? — ревниво осведомился Эд.

— Я считаю, что он необыкновенно талантлив. «Гений» — это слово не из моего словаря. Я считаю, что чью-либо гениальность возможно определить, лишь отступя на достаточную временную дистанцию.

Губанов жил в некрасивом приземистом доме. Вокруг располагались подобные же хрущевские скучные дома. Окруженные, впрочем, красивой, очевидно не выкорчеванной, сохраненной при строительстве, растительностью: немолодыми деревьями и кустарниками. Они поднялись по лестнице и остановились у двери гения. В отличие от простых дверей, она была обита пленкой кожзаменителя поверх слоя ваты. Судя по двери, в квартире жила приличная, зажиточная советская семья.

— Ты уверена, что Лёнькина мать не кагэбэшница? — прошептал Эд.

— Да нет же! Она работает в ОВИРе — отделе виз и регистраций Мосгорисполкома. Это Лёнькины враги распустили слух, что его мать — кагэбэшница. Отец вообще инженер.

Уже через несколько лет ОВИР сделается едва ли не самой известной организацией Страны Советов. В описываемый же отрезок времени лишь немногие, избранные граждане, удостаивавшиеся чести выезда за пределы страны, знали о существовании ОВИРа. Эд так и не понял, где работает Лёнькина мать, но переспросить постеснялся. Ведь они стояли у двери гения. Рита нажала на кнопку звонка. Вагрич переложил упакованный в газету подарочный коллаж из одной руки в другую. Эд облизал губы. Стараясь не показывать виду, харьковчане все же волновались. Как-никак им предстояла встреча с самым знаменитым поэтом страны.

То обстоятельство, что лишь одно стихотворение самого знаменитого «Холст 37 на 37» было напечатано в журнале «Юность» в 1964 году, не умаляло его знаменитости, а может быть, увеличивало ее. (Утверждают, что Генри Миллер был куда более привлекателен для американцев в те тридцать лет, когда книги его были запрещены в Соединенных Штатах, нежели впоследствии.)

Дверь открыла старуха с энергичным лицом.

— Здравствуйте! — сказала Рита пионерским голосом хорошей маленькой девочки, пришедшей в гости к бабушке. — Вы — Лёнина бабушка? Я — Рита Губина, я у вас была. Вы меня помните? Я еще помогала вам с вареньем. Лёня нас ждет. Мы договорились в два часа.

Старуха помнила Риту. Может быть, если бы она не помнила Риту, прием был бы другим. Лицо у старухи осталось настороженным, но она пустила компанию в переднюю.

— Лёнька! — закричала она в глубины квартиры. — К тебе ребята пришли!

Из глубин сочилась заглушенная классическая музыка, но Лёнька не появился.

— Пойди постучи сама. Сними только туфли, — сказала старуха. — Он не слышить. Музыка орёть. (По этим «не слышить» и «орёть» харьковчане, переглянувшись, определили старуху как вышедшую, но не до конца, из народной среды.) — Родителев нет, в отпуске — ён и наслаждается, — добавила старуха.

Рита послушно сбросила туфли. Эд подумал, что до сего момента атмосфера квартиры никак не намекает на пребывание в ней гения. Так вот живут советские студенты, не отселившиеся от зажиточных родителей. Или даже подростки старших классов школы. Три комнаты, в одной — папа-мама, в другой — подросток, в самой меньшей — бабушка. У подростка, неизбежный, есть проигрыватель или магнитофон…

Они последовали было за Ритой.

— Обувку снимите, а то не пущу, — сказала старуха, преграждая им путь. — Паркет только что натертый.

Ошеломленные, они сняли обувь.

— Ритуля! — В двери стоял коренастый паренек. Фамилия досталась его роду поделом — у гения были широкие, лоскутьями, губы. — Проходите, ребята! Ой, бабка, зачем ты с них копыта содрала!

С Ритой паренек поцеловался несколько раз. Пожал руки провинциалов. Услышав «Лимонов!», понимающе усмехнулся.

— Псевдоним? Не боишься с таким смешным жить? Впрочем, Пушкин, тоже, если вдуматься, смешно. Пушкин, Грушкин… Что-то еврейское…

Они расселись на раскладных стульях. Хозяин убавил музыку и привычно прыгнул на тахту без спинки, она же, вне сомнения, служила поэту кроватью. На жилище проклятого поэта комната не была похожа. Она удивляла своей санаторной светлостью, обилием солнца, проникающего через большое окно. Этажерка светлого дерева со странно небольшим количеством книг. К этажерке приколота кнопками фотография молодого Маяковского с футуристским бантом у горла. Маяковский был лохмат и глядел исподлобья. Эд поискал стол, но нашел лишь сооружение, напоминавшее одновременно ночной столик и тумбочку. Похоже было, что сооружение принадлежит к той же компании, что и раскладные стулья, и, может быть, разложив его полагающимся образом, возможно на нем писать?

— Мы о вас много слышали, Леонид, — начал Бах, откашлявшись.

— Давайте на «ты», а, парни? — Голос Губанова сорвался, и, прозвучавшее газово-сифонным, чуть раздраженное «апарни» позволяло представить, что этот с лоскутными губами может кричать и невежливые вещи, противоречащие духу санаторной комнаты, в которой живет. («А не пошли бы вы на хуй, парни!» — вполне можно было представить извергающимся из лоскутных губ.)

«А ведь у него голова пионера!» — понял вдруг Эд. Круглая коротко остриженная голова с этаким вдруг старомодным чубчиком над лбом. Невзрослая причесочка пионера-горниста. Такие скульптурные пионеры в трусах и рубашечках (с короткими, как у рубашки Баха, рукавами) стоят, запрокинув головы в небо, в скверах всей огромной страны от Прибалтики до Тихого океана. И скульптурные чубчики сползли им на пол-лба. Улица Красных Зорь, Кунцево, «Смерть пионерки», губастый пионер Губанов полусидит на тахте.

— А цветы, Лёня! — Рита умоляюще указала на букет. Губанов сунул его в этажерку.

— Извини, Ритуля, забыл! Сейчас бабке скажу… — Схватив букет, Губанов исчез в коридоре. — Эй, бабка! Бабка, где ты?!

— Хороший парень, — сказал Бах. — Наговорили про него, и хулиган, и блатной… Симпатичный парень. Очень московский.

— Увы, он может быть и другим, — сказала Рита и вздохнула.

— Я представлял его комнату иначе, — сказал Эд. — Лидер смогистов, проклятый поэт… — Эд огляделся. — Живет как мамин сын…

— Бабка дала вот вазу! — Хозяин вошел неслышно.

На ногах его были тапочки на войлочных подошвах. Эд почти услышал, как треща, расширяется и удлиняется трещина, расколовшая миф. Поэт в тапочках! Если бы его спросили, в чем должен расхаживать поэт у себя в жилище, он, не задумываясь, ответил бы: босиком или в сапогах. Даже в носках поэт воспринимался бы органичнее. Лучше. Но в тапочках? Поэт — не пенсионер. Когда Лимонов еще не был Лимоновым, но юным рабочим литейного цеха, приходя домой в комнату, где жил с мамой и папой, он снимал сапоги и надевал такие же войлочные тапочки. Связавшись с богемой, сойдясь с Анной Моисеевной, он запретил себе ношение тапочек как постыдного символа обывательско-мещанского образа жизни.

Может быть, поймав отрицательные волны, исходящие от младшего харьковчанина, лидер только что отшумевшего самого прогрессивного движения счел нужным объясниться.

— Как всегда бывает после Кащенко, я сейчас сижу тихо. Нужно посидеть некоторое время тихо… Вы понимаете, парни?

«Парни» согласно кивнули головами, не поняв. Они знали, что «Кащенко» — это психбольница имени Кащенко, куда довольно часто попадает Губанов. Как бы московский эквивалент харьковской «Сабурки». Лёнька прославил заведение в стихах:



Спрячу голову в два крыла,
Лебединую песнь докашляю.
Ты, поэзия, довела,
Донесла на руках до Кащенко!



Но почему нужно посидеть некоторое время тихо? На что намекает Лёнька? Провинциал всегда боится попасть впросак. Они смолчали и не потребовали расшифровки.

— А чьи это рисунки у вас на стенах? — спросил Бах, оглядываясь.

— Приятели надарили. Который у окна — мой. Я иногда малюю…

— Можно посмотреть? — Бах встал. — Очень хорошо, Лёня. Выразительно… Чем-то похоже на рисунки Басова. Посмотри, Эд!

Карандашный портрет юноши с многолучевой звездой под горлом, листья лавра топорщатся из волос. Свеча, узловатая и толстая, членом горит за плечом. В руке у юноши дудочка. Не труба гипсового пионера, но близкий к пионерскости предмет, отметил Эд. Романтический автопортрет. Эду, считавшему себя сюрреалистом, романтический автопортрет не понравился.

— Кто такой Басов? Никогда не слышал. — Губанов встал. Он, кажется, не знал, что ему делать с гостями.

— Наш приятель. Художник-харьковчанин.

— Тоже в Москву приехал? Вас что, целый десант высадился? Завоевывать нас явились?

— Басов где-то в Сибири сейчас живет, — охотно объяснил Бах. — Но харьковчане в Москву переселяются, это факт. Вы Крынского не знаете, Лёня?

Эд, поморщившись, подумал, что какого члена Лёнька Губанов должен знать какого-то Крынского! Его и в Харькове мало кто знал. Бах — патриот Харькова. Он стыдит Эда за отрицание своей харьковскости.

— Не имею чести знать такого… Кстати говоря, что это за имя: Ваг… Как там дальше, извини, у тебя трудное имя?

— Вагрич. По-армянски «ваг» — значит «тигр». Вагрич — «маленький тигр».

— Ни фуя себе, граф! Я бы не отказался от такого имени. А как ты из Армении в Харьков попал, маленький тигр?

— В Армении, стыдно признаться, я никогда не был. Я даже по-армянски не знаю ни слова. Дед в пятнадцатом году бежал из турецкой Армении от резни. Тогда турки полтора миллиона армян вырезали. Бежал он почему-то прямиком в Харьков. Подальше, что ли, хотел…

— А вы знаете, парни, Брусиловского? Кто-то мне говорил, что он из Харькова, но сам он не признается.

— Брезгует, мудак! — сказал Бах. — Стесняется. Боится прослыть провинциальным. Талант у Брусиловского есть, но…

С тех пор как милиция выставила Баха из мастерской Брусиловского (Толя временно разрешил семейству Бахов пожить в мастерской), столь тепло начавшиеся отношения между земляками расстроились. Бах утверждает, что Толя сам вызвал милицию к себе в мастерскую, чтобы выжить из нее Бахов. Эд не удивляется кажущейся неправдоподобности утверждения. Он верит, что однажды Брусиловскому стало поперек горла его собственное гостеприимство и он предпринял радикальную меру: навел милицию на свою мастерскую, чтобы избавиться от семейства Бахов одним ударом. Бах симпатичный и не наглый, даже стеснительный, Ирочка — аккуратная, однако (этого Эд Баху не сказал никогда), очевидно, застряли в жизни Брусиловского на большее количество времени, чем импульсивному Толе хотелось бы этого. Баху нужно было, воспользовавшись гостеприимством, не задерживаться на территории. Бах сам виноват. После визита милиции Бахчанянам пришлось аварийно перебраться в комнату, бывшую кладовую на улице Образцова, в цокольный этаж. До этого дворники хранили в комнате инвентарь — лопаты, кирки и метлы.

— Один парень сбормотал мне как-то по секрету, что ваш землячок постукивает, — засмеялся Лёнька. — Мне лично все равно. У него бывают иностранные телки и подают импортные алкоголи. Так что я бываю.

Лицо Баха сияет. Маленький тигр навечно записал экс-друга во враги. Посему любое поругание в адрес врага его радует. К тому же они оба художники и оба модернисты. Бах соревнуется с Брусиловским, как Эд — с Алейниковым. Однако Эд считает, что маленький тигр слишком далеко зашел в своем отрицании земляка. Ирочка и Вагрич утверждают, что Толя украл у Баха эмалевый метод. Эд мало верит в это.

— Постукивает, постукивает Анатолий Рафаилович! Говорят, что кагэбэ взял его на горячем — замел на валютно-иконной операции и предложил закрыть дело в обмен на стукачество.

— Кто это может доказать, Бах? — вступился Эд за Брусиловского. — Ты что, видел бумагу, где Толя подписался, что продает свою душу кагэбэ? Обо всех время от времени ходят такие слухи. Все, получается, стучат. Не исключена возможность, что сами кагэбэшники слухи распространяют, чтобы их больше боялись и чтоб все друг друга боялись. На кого стучать-то? На тебя? На меня? А что мы такое делаем? Пиздим, сидя на кухнях? Станет тебе кагэбэ обращать внимание на демагогов, нужны мы им! Пиздят, пиздят, тот — агент и этот — агент. Даже про безобидного Алейникова мне недавно кто-то намекнул, мол, ты с ним дружишь, будь осторожен! Надо же.

— Ты дружишь с Вовкой? — оживился пионер. — Мой старинный кореш. Сейчас мы разошлись, но в свое время немало соли вместе сожрали. Он все еще с этой девочкой живет? Как ее?

— Наташей?

— Да-да. Такая, на француженку похожая, девочка. Я еще когда-то за ней приударить пытался, но конопатый ее у меня отбил.

То, что Губанов в легендарные времена рождения СМОГа пытался ухаживать за Наташей, Алейников Эду никогда не рассказывал. Сравнив Наташу с француженкой, Губанов, очевидно, хотел подчеркнуть, что Наташа девочка тонкая и красивая.

— Лёня, я хочу тебе свой коллаж подарить. — Бах развернул газету. Усатый тип, забинтованный во многих местах, со всеми возможными переломами членов протягивал букет роз такой же израненно-забинтованной женщине, стоящей одной ногой на сиденье одноколесного велосипеда.

— Занятная штука. Спасибо. А что это значит? — Лидер самого молодого общества гениев взял коллаж и вгляделся.

— Ничего не значит, — сказал Бах. — «Опус 96» называется. Я нумерую серии.

— Я бы назвал это «Вручение цветов жертвой автокатастрофы жертве аборта». — Губанов засмеялся и пригладил гипсовый чубчик. — Спасибо!

В этот момент он был похож на заводского парнишку, которого друзья затащили на выставку западных модернистов в Манеже. Он гигикает, прикрыв рот ладонью, неудобно перед товарищами, сочтут еще, что он не понимает искусства, но смешно уж очень. Вообще-то он думает о том, как после выставки вся компания отправится в «Вино», дабы обмыть посещение культурного мероприятия. Эд подумал тщеславно, что обладает очевидно куда более передовым культурным сознанием, чем кунцевский пионер. Коллажи Баха ему нравились или не нравились, но недоуменного смеха не вызывали. Были ему понятны.

— Может, выпьем, парни? — Пионер с тоской поглядел в окно, где колыхались верхушки деревьев.

— Ни за что. Через мой труп, — сказала Рита. — Не смейте. Лучше почитай нам стихи, Лёня! — Рита нервно пригладила комсомольскую гривку волос.

— Одно другому не мешает. А, парни?

— У них все равно нет денег. А я обещала твоей маме. Лёня, я уйду! Рита встала, сердитая. Крепкие босые ступни девушки несколько раз прилепились и отлепились от паркета. Эд подумал почему-то о том, что исчезающие под край платья ноги Риты продолжаются вверх и соединяются в темноте под трусиками. Говорят, женщин бреют перед родами… Ребенок же, говорят, расширяет им дырку, отверстие, и оттягивает, когда сосет, груди. Оттого много рожавшие негритянки расхаживают с грудями, свисающими им на живот.

— Мы не будем пить, мама, не боись. Выпьем в другой раз, парни, не станем огорчать маму… Давайте, я вам зачитаю.

Пионер прикрыл глаза и зашлепнул висок ладонью.



Если бы меня начали учить жить,
Я послал бы на хуй бархатную кровать: