Альберт Санчес Пиньоль
Молитва к Прозерпине
Albert Sánchez Piñol
PREGÀRIA A PROSÈRPINA
Copyright © Albert Sánchez Piñol, 2023
© Н. Аврова-Раабен, перевод, 2025
© Издание на русском языке. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2025
Издательство Иностранка
®
Пресса об Альберте Санчесе Пиньоле
Альберт Санчес Пиньоль стремительно восходит на пьедестал самого читаемого каталонского автора всех времен.
El Periódico
Альберт Санчес Пиньоль – великий литературный зодчий, истинный мастер. Его романы страшно увлекательны, и он умеет сделать так, чтобы у читателей замирало сердце и им не терпелось узнать, что будет дальше.
La Lectora
Мы не первые говорим о том, что в каталанской литературе сложилось новое поколение безудержных творцов. Так вот, Альберт Санчес Пиньоль поистине не знает удержу… Он один из самых важных каталонских писателей современности.
La Vanguardia
Санчес Пиньоль – великий рассказчик из племени Александра Дюма. Коварный и жизнелюбивый, он превращает манипуляцию в искусство и дарит нам необычайное наслаждение – некую безбрежную эйфорию.
Télérama
«Молитва к Прозерпине» – очень многообещающий роман: приключения и интриги, жестокий и завораживающий Древний Рим из альтернативной вселенной, разношерстные персонажи и их трансцендентный квест, невозможные чудовища, этико-политические фантазии и великий талант рассказчика. «Молитва к Прозерпине» – история о том, на что готов пойти человек или целый народ, чтобы избежать конца света.
Ara Llibres о «Молитве к Прозерпине»
Альберт Санчес Пиньоль отправляется в Древний Рим на бой с новыми чудовищами. В своем седьмом романе автор с наслаждением рассказывает хулиганскую историю, погружая читателя в параллельную реальность, населенную древними римлянами и подземными чудовищами-тектонами. «Тектонов я знаю не первое десятилетие. Мы знакомы очень близко. Эти монстры – худшая часть нас самих», – говорит Санчес Пиньоль. Он антрополог, и это образование помогает ему изобразить агрессивный, бессовестный социум, в котором наивысшая ценность – индивидуализм.
The New Barcelona Post о «Молитве к Прозерпине»
В «Молитве к Прозерпине» Альберт Санчес Пиньоль вновь возвращается к схеме, которую мы уже видели в предыдущих его романах, особенно в «Холодной коже». Здесь есть реалистичный контекст – Древний Рим; исторические персонажи – Юлий Цезарь, Цицерон, Помпей; подробно описанный и глубоко прочувствованный подлый мир Римской республики и его властей предержащих, развращенных и лишенных совести. Здесь есть излюбленная тема Санчеса Пиньоля – власть, которая плевать хотела на людей. И знакомый нам стиль – хулиганский, почти вызывающий юмор, ирония, россыпи афоризмов. И скептический взгляд на человечество здесь тоже есть. Я полюбил этот роман – ничего не могу с собой поделать.
Llibres, i punt! о «Молитве к Прозерпине»
Автор помещает действие в эпоху Римской республики, но не той, которая известна нам. «Молитва к Прозерпине» – приключенческий роман, и изображенные в нем исторические события отсылают к проблемам, которые живо волнуют нас сегодня.
Núvol о «Молитве к Прозерпине»
Барселонский автор возвращается к корням – к «Холодной коже», первой своей книге, которая принесла ему успех и славу. «Молитва к Прозерпине» – якобы исторический роман, однако в нем масса фантастического; сюрпризы здесь на каждом шагу, остроумие и фантазия блистают… Но главное – приключения. И странствия. С великим тщанием и мастерством Санчес Пиньоль рассказывает сложную, целостную историю. Он никогда не теряет бдительности, а потому напряжение не спадает ни на миг, и в батальных сценах мы слышим звон оружия и тяжелое дыхание воинов, видим их пот, как на лучших страницах «Илиады».
Zenda о «Молитве к Прозерпине»
Как обычно у Санчеса Пиньоля, в «Молитве к Прозерпине» все не то, чем кажется. Роман читается на нескольких уровнях – нужно вглядываться, погружаться, чтобы не упустить важного. Удачно, что автор, прежде чем стать писателем, был антропологом: эта профессия подарила ему инструментарий для сотворения новых цивилизаций.
L’illa dels Llibres о «Молитве к Прозерпине»
В «Молитве к Прозерпине» Альберт Санчес Пиньоль постулирует «идеальную дилемму».
Europa Press о «Молитве к Прозерпине»
Роман Альберта Санчеса Пиньоля отважно и наглядно вскрывает мифы и манипуляции, кто бы их ни творил.
Артуро Перес-Реверте о «Побежденном»
«Побежденный» – магнетический роман: невозможно оторваться от этой истории, отмахнуться от ее чар… Главный герой поистине укоренен в своей эпохе, как будто порожден воспоминаниями, скажем, Джакомо Казановы, с которым у него много общего.
La novela antihistorica о «Побежденном»
Редко попадается такая книга, про которую ясно, что ее будут читать с неугасающим пылом даже сто лет спустя. Исторический эпик Пиньоля потрясает масштабом и детальностью.
Upcoming4me.com о «Побежденном»
Такой завораживающий ужас мы не испытывали со времен «Повести о приключениях Артура Гордона Пима» Эдгара Аллана По.
Пере Жимферрер, каталонский писатель, о «Холодной коже»
Успех этого романа объясняется не только его литературными достоинствами, но и уникальной его природой.
La Vanguardia о «Холодной коже»
Блистательный роман, который оправдывает само существование Литературы с заглавной буквы Л, – из тех книг, что зачаровывают читателя с первых же слов.
El Cultural о «Холодной коже»
Этот роман – лихорадочная греза, и ее внутренняя логика завораживает сильнее, чем «Песни Мальдорора». Оторваться невозможно.
Charlie Hebdo о «Холодной коже»
«Робинзон Крузо», увиденный «сквозь тусклое стекло, гадательно». Невероятно. По чувствам бьет тараном.
Kirkus Reviews о «Холодной коже»
Ритм гипнотизирует, а мастерски выстроенная история не раскрывает интригу до самого конца.
Der Spiegel о «Холодной коже»
Головокружительная, клаустрофобная история о страхе и желании.
MÍA о «Холодной коже»
Роман, в котором слышны отзвуки Говарда Филлипса Лавкрафта, Джозефа Конрада и Роберта Луиса Стивенсона. Сюжет захватывает с первых же строк – и мы наслаждаемся, как в юности наслаждались романами Жюля Верна, Фенимора Купера и Джека Лондона.
Diario de Jerez о «Холодной коже»
Первый роман Санчеса Пиньоля – тонко, с большим мастерством выстроенная аллегория человеческого зверства, колдовская и отталкивающая.
Publishers Weekly о «Холодной коже»
Совершенно оригинальная концепция… вопросы, которые задает автор в этом романе, будут преследовать вас еще долго.
Bookmarks Magazine о «Холодной коже»
Прибегая к рецептам классики бульварной литературы, Санчес Пиньоль с потрясающей элегантностью исследует природу истины и любви.
Booklist о «Пандоре в Конго»
Второй роман Санчеса Пиньоля – прихотливое метаповествование, пародия на приключенческую литературу, история, рассказанная с большим воодушевлением. Санчес Пиньоль пишет о проблемах восприятия, о природе литературы, о нашей потребности в героях и о пагубе гордыни. Это умнейшая книга, и вопросы, которые ставит автор, пронзают нас насквозь, а приключенческий сюжет, в который все это упаковано, страшно увлекателен.
Publishers Weekly о «Пандоре в Конго»
Второй роман Санчеса Пиньоля и масштабом, и широтой воображения превзошел первый… Эту книгу полюбят и доктора наук, и поклонники Индианы Джонса.
Library Journal о «Пандоре в Конго»
Восхитительно странная вещь… приключенческий роман, достойный Эдгара Райса Берроуза.
The Times о «Пандоре в Конго»
От этого бурлеска, полного фантастических приключений и небылиц, невозможно оторваться.
Financial Times о «Пандоре в Конго»
Ошеломительное историческое приключение.
Scotland on Sunday о «Пандоре в Конго»
Вторая книга Санчеса Пиньоля – чистая радость. Потому что это изумительный приключенческий роман в традициях Генри Райдера Хаггарда и Эдгара Райса Берроуза. Потому что это язвительная пародия на приключенческие романы в традициях Генри Райдера Хаггарда и Эдгара Райса Берроуза… И однако «Пандора в Конго» лишена и яда, и цинизма. Чистая радость и человеколюбие.
Daily Beast о «Пандоре в Конго»
Воистину полный сюрпризов ящик Пандоры – оригинальная композиция, блестящее повествование, плотный и напряженный роман.
La Nación о «Пандоре в Конго»
Потрясающая, великая литература.
Für Sie о «Пандоре в Конго»
Санчес Пиньоль мешает фантастику, любовь и хоррор, и этот пьянящий коктейль поможет выжить в страшных джунглях.
ABC о «Пандоре в Конго»
Под разными призмами структурной антропологии рассматривая всевозможные наши ожидания – расовые, культурные, литературные, – «Пандора в Конго» сплавляет воедино иронию «Темнейшей Англии» Кристофера Хоупа с многоликой витальностью «Книги рыб Гоулда» Ричарда Фланагана. Выходя за пределы реальной постколониальной политики (которая сковывала бы, скажем, британского писателя) в царство гиперболической фантазии, где давным-давно обосновался Умберто Эко, «Пандора в Конго» выводит Альберта Санчеса Пиньоля в ряды важнейших европейских писателей.
The Guardian о «Пандоре в Конго»
Динамичная приключенческая история в лучших традициях Генри Райдера Хаггарда, но также пародия на эти традиции и тонкое рассуждение о власти литературного воображения… Оригинальность Альберта Санчеса Пиньоля кроется в его тематике и великолепно структурированных сюжетах. Это потрясающий и совершенно уникальный роман.
The Independent о «Пандоре в Конго»
Рассуждение о власти, зле и тирании, с блестяще закрученной напряженной интригой.
El País о «Чудовище Святой Елены»
Не отпустит читателя до последней страницы.
Público о «Чудовище Святой Елены»
Этот роман доходит до самого края света, проверяя на прочность любовь и идеалы, преображая историческое в фантастическое.
The New Barcelona Post о «Чудовище Святой Елены»
Часть первая
1
Я, Марк Туллий Цицерон, сын Марка Туллия Цицерона
[1], переживший гибель Рима и конец человеческой цивилизации. Я, человек, который, странствуя в недрах земли, уподобился Одиссею, могу утверждать, дражайшая Прозерпина, что причина и корень всех зол заключены в том, что род людской готов скорее изменить мир, чем исполнить свой долг, гораздо более скромный, но не менее насущный, – измениться самому.
Однако это лишь напыщенная фраза. Как и когда начался Конец Света? Я думаю, Прозерпина, что все началось с поражения Катилины в сражении при Пистое
[2].
Гора оружия – вот и все, что осталось от знаменитого Катилины и его восстания против Республики. Последние его сторонники, сдавшиеся легионерам, шагали между двумя шеренгами солдат и бросали на землю свои мечи, копья и щиты. От Катилины и его безумной жажды власти осталась лишь горстка потерпевших поражение воинов и груды металла.
Зрелище мрачной процессии показалось мне слишком удручающим, и поэтому я вернулся в лагерь нашей армии. Там царило совсем иное настроение, особенно в роскошном шатре претора: издали были слышны доносившиеся оттуда крики, хохот и звон бьющейся посуды.
Под сводом шатра веселилась пьяная молодежь: мой приятель Гней и другие отпрыски знатных римских семей, самым младшим из которых недавно исполнилось четырнадцать лет, а самым старшим не было и двадцати. Тебе, Прозерпина, может показаться странным, что в палатке главнокомандующего римским войском горланила эта ватага сопляков, пьяных, точно фавны, но тому есть простое объяснение: согласно римской традиции в походах генералов сопровождали сыновья аристократов. Таким образом они познавали секреты военного дела, готовились к исполнению государственной службы и, что всего важнее, устанавливали дружеские отношения с другими представителями знатнейших родов Рима. Пример тому – моя дружба с Гнеем Юнием по прозванию Кудряш. Он был белокур и франтоват – вернее, невероятно белокур и чересчур франтоват – и щеголял золотистыми кудрями, за которые и получил свое прозвище.
Как я уже сказал, Прозерпина, отпрыски аристократических римских семей не знали запретов. Каюсь: мы пользовались всеми привилегиями и вседозволенностью, были молоды, очень молоды, высокомерны и капризны до невозможности. А командир наш, не отличавшийся большим умом, не решался держать нас в ежовых рукавицах. Так случилось потому, что Сенат выбрал для борьбы с Катилиной одного из своих, некоего Гая Гибриду
[3]. Его принадлежность к кругу сенаторов оказалась важнее, чем то, что этот старый хрен ничего не смыслил в военном деле и пил не просыхая. Я уверяю тебя, Прозерпина, что нашу победу обеспечили легионеры и центурионы, а вовсе не старик Гибрида: еще перед битвой он был мертвецки пьян, и, когда началось сражение, его не смогли разбудить, даже окунув головой в ледяную воду. И сейчас он пребывал в том же состоянии: храпел, широко открыв рот, время от времени икая и распространяя вокруг себя вонь винного перегара.
Наш шутник Кудряш усадил Гибриду в центре палатки, а остальные ребята распевали песни, провозглашали тосты и ликовали вокруг главнокомандующего, грудь которого была испачкана блевотиной. Его слуги не смогли вовремя придать ему достойный вид по весьма уважительной причине: все они были мертвы. Кому-то из весельчаков показалось весьма забавным испытать шлем Катилины на прочность. Как? Очень просто: шлем надевали на голову слуги, а потом колотили по нему молотом, которым жрецы убивают быков во время жертвоприношений. Пробудившись, наш генерал смог бы созерцать прелюбопытную картину: все его слуги лежали бездыханными у его ног, а на коленях – вот так сюрприз – красовалась отрубленная голова Катилины, которую положил туда Кудряш.
Кудряш и его золотые локоны приветствовали меня:
– Смотрите, кто пришел: Марк Туллий Цицерон собственной персоной! А мы-то думали, что тебя убили. Никакой пользы от этого бедолаги Катилины… Ничего не попишешь, придется терпеть тебя и дальше на уроках риторики.
Он подошел и радостно обнял меня за шею:
– Мы уже получили боевое крещение! Теперь путь в магистратуру
[4] нам открыт.
От него несло вином: мой приятель был столь же счастлив, сколь пьян.
– Боевое крещение? – язвительно переспросил я. – Да ведь мы стояли так далеко от первой линии, что даже не слышали криков солдат, только видели раскрытые рты!
Наш разговор прервал гонец, который услышал, как Кудряш назвал меня по имени:
– Ты Марк Туллий Цицерон? – спросил он, подойдя ко мне. – Я тебя ищу по всему лагерю. Я принес тебе послание.
Он передал мне письмо моего отца, который приказывал мне немедленно возвращаться в Рим.
Здесь, Прозерпина, я должен пояснить, что мой отец, почтенный и неподкупный Марк Туллий Цицерон, чье имя я унаследовал, был самым выдающимся римлянином нашего века.
– Письмо от отца? – с восхищением произнес Кудряш. – Когда встретишься с ним, передай ему мои поздравления. Эта победа – его заслуга. Во всяком случае, в большей мере, чем Гибриды, – добавил он со смехом, – вне всякого сомнения. Знаешь, о чем сейчас поговаривают? Твоего папашу хотят удостоить звания отца отечества или что-то в этом роде.
Когда-нибудь, Прозерпина, я попробую вкратце объяснить тебе, какую роль сыграл мой отец в победе над жаждавшим власти и одновременно жалким Катилиной. Но сейчас скажу только, что должен был последовать приказу родителя, и без промедления: в Риме отцы могли распоряжаться как жизнью, так и смертью своих детей. И хотя это правило считалось устаревшим и уже не всегда выполнялось, мой отец в этом отношении был большим консерватором. Увидев, что я собираюсь отправиться в путь в полном одиночестве, Кудряш спросил меня, где мои слуги. Но я взял с собой в поход только одного из них, а он пропал во время сражения: то ли погиб, то ли сбежал – почем мне знать.
– О боги! – возмутился Кудряш. – И как тебя угораздило отправиться в поход с одним-единственным рабом?
В этот самый момент парни, продолжавшие развлекаться, собирались покончить с последним рабом Гибриды: они уже успели напялить ему на голову шлем, снятый с трупа Катилины, и один из этих дебоширов воздел над ним молот для жертвоприношений, чтобы нанести страшный удар. Слуга зажмурился, дрожа от страха, но в последний момент Кудряш схватил беднягу за руку и дернул к себе: удар кувалды пришелся в землю.
– У-у-у! – разочарованно воскликнули все и покатились со смеху.
Кудряш обратился к слуге, которого только что спас от неминуемой смерти:
– Можно считать, что ты уже умер и, следовательно, больше не принадлежишь Гибриде. В то же время согласно закону ты стал моей собственностью, потому что я тебя спас. А поскольку ты мой, я могу сделать с тобой все, что мне заблагорассудится, – например, подарить тебя кому-нибудь. – Тут Кудряш подтолкнул раба ко мне. – Держи, он твой.
– Ты, несомненно, станешь хорошим судебным защитником, – сказал я Кудряшу.
Так я обзавелся рабом; он стал мне такой же собственностью, как мои сандалии.
– Тебе негоже путешествовать одному, – сказал мой друг. – Дорога до Рима небезопасна. И вдобавок, что скажут люди, увидев патриция без охраны и без слуг? А Гибрида о нем и не вспомнит; кроме того, когда он проснется, у него будут дела поважнее: например, написать в Рим, что сам Юпитер положил ему на колени голову Катилины.
Я окинул подарок Кудряша быстрым взглядом. Передо мной стоял самый обычный слуга, обритый наголо, как все рабы. Над каждым его ухом виднелись буквы клейма «ГГ», то есть Гай Гибрида. Его худое аскетичное тело покрывала ветхая лиловая туника с малиновой полосой на груди. Он был лет на десять старше меня, а мне в ту пору исполнилось семнадцать. На его лице в первую очередь выделялись отвислые щеки, делавшие его похожим на старую клячу; их покрывала сеть глубоких, как русла рек, морщин. С первого взгляда становилось ясно, что он много страдал. Чтобы понять, с каким человеком имеешь дело, нет ничего лучше, чем задать ему несколько хорошо продуманных вопросов.
– Скажи, – начал я, – ты доволен, что стал моей собственностью, или это тебя печалит?
Он опустил глаза и ответил безразличным тоном:
– Если ты, доминус
[5], доволен, то и я этому рад.
Прекрасный ответ. Именно этого и ожидали от рабов: они не должны обладать волей, сознанием и решимостью; все их интересы должны отражать волю хозяина. По мнению Кудряша, человек становился рабом потому, что его натура была низменной, а я не мог с ним согласиться, – по-моему, именно жизнь в рабстве унижает человека. Это расхождение во взглядах было существенным, и мы могли бы спорить бесконечно, но палатка, где собралась толпа беснующихся молодцов, которые голосили, подобно петухам, не слишком подходила для философских дискуссий.
В любом случае, дорогая Прозерпина, не думай, что наше с Кудряшом отношение к рабам могло сильно различаться. Мы оба происходили из семей патрициев и выросли в окружении слуг, дорогой мебели и домашних животных; при этом в первую очередь нас обоих научили бережно обращаться с мебелью, а заботиться – о зверье. Когда я выходил из палатки в сопровождении раба, мне навстречу шла группа приятелей-патрициев. Они попытались втолковать мне, что я ошибся: надо было идти в палатку на вечеринку, а не на улицу.
– Во время битвы мне не удалось вынуть меч из ножен, – ответил я им, – и меня это сильно огорчает. Мне только что подарили этого раба, и я решил немного позабавиться: сперва я всажу меч ему в грудь, а потом вспорю живот.
Как ты можешь себе представить, Прозерпина, раб побледнел.
– Это шутка, – успокоил я его, криво усмехнувшись. – Я из Субуры.
(Субура, Прозерпина, – это один из самых населенных районов Рима, и мы, его обитатели, славимся своим острословием и грубым юмором.)
Прежде чем отправиться домой, я решил из чистого любопытства прогуляться по полю битвы. Мой новый раб следовал за мной на почтительном расстоянии. Я захотел приблизиться к грудам трупов, и он направился за мной, точно верный пес.
Поле битвы по окончании сражения всегда являет одну из самых страшных картин: тысячи разбросанных тут и там трупов, хаотичное сплетение мертвых рук и ног. Конец всех агоний вместе: пот, моча и испражнения тел. И тут же рыскали шайки мародеров и набрасывались на тяжелораненых, которые еще не испустили дух и продолжали стонать. Солдаты пытались отогнать их уколами копий, потому что все ценности принадлежали Сенату, но делали это не слишком рьяно.
В тот день я увидел, что известное изречение соответствовало истине: после больших сражений обычно идут долгие проливные дожди, будто совокупность страданий тысяч людей вызывает сострадание небес. Пока я рассматривал поле битвы, упали первые крупные капли. Они падали на землю медленно и печально, дождь был грустным, несмотря на то что битва завершилась нашей победой. Услужливый раб снял с себя тунику и держал ее над моей головой, словно зонт. Шагая по полю и осматривая следы сражения, я завел с ним разговор.
– Ты не беспокойся, – утешил я его. – Я не похож на Гнея-Кудряша. Я бью вас только по справедливости, а не просто так. Он считает вас неодушевленными предметами, как если бы речь шла о речной гальке, а я с ним не согласен. Разница между тобой и мной заключается не в нашем сознании, а в нашей судьбе. Ты всегда останешься рабом только потому, что твое рабское положение не позволяет тебе изменить свой статус. А на мои плечи, поскольку я сын патриция, напротив, ложится обязанность решать свою судьбу. И поверь мне: возможно, твоя жизнь не слишком сладкая, но зато куда более беззаботная. Как тебя зовут?
– Сервус
[6].
– Ты раб, которого зовут Сервус?
– Да.
Его ответ рассмешил меня. Такое самоуничижение было высшим проявлением рабства: само имя подчеркивало его угнетенное положение, сводило на нет его личность.
– Вот забавно! – сказал я с издевкой. – С точки зрения риторики твой ответ – анадиплосис, но я не думаю, что тебе знакомо это понятие.
– В стихотворении так называется повтор последнего слова предыдущей строки. Поэтому ты и рассмеялся, узнав, что я раб, которого зовут Сервус.
Меня удивил его тон, его уверенность в себе, его дерзкий ответ, и впервые с тех пор, как мы вышли из палатки претора, я обернулся, чтобы поглядеть на него. Капли дождя струились по бритому черепу Сервуса, а серые глаза смотрели на меня взглядом раненого волка, который одновременно и боится, и ненавидит охотника. Этот человек не был свободным, но не был и невеждой. И если бы в тот момент я послушал свое сердце, а не свой разум, то узнал бы о Сервусе самое важное для себя: с ним в мою жизнь вошли опасность и тревога.
Как я уже сказал, шел дождь и на горизонте сверкали молнии. В эту минуту к нам подошел какой-то солдат:
– Господин, вы, наверное, ищете место, где был повержен Катилина. Это случилось вон там.
И он указал копьем на небольшой холмик. Я пошел туда.
В окрестностях Пистои нет больших открытых пространств, и из-за этого битву нельзя было увидеть во всем ее величии: линию фронта не получалось целиком охватить взглядом. Но там, на холме, я увидел несколько лежавших рядом трупов. Мародеры еще не добрались сюда, и можно было заметить, что доспехи солдат и их одежда были не из бедных. Несомненно, передо мной лежали бойцы личной охраны Катилины. Я внимательно осмотрел их тела.
– Раб, ты видишь под дождем эту страшную картину побоища. Скажи мне, что в ней кажется тебе самым важным и определяющим?
Я не столько обращался к Сервусу, сколько размышлял вслух, как нас тому учили на уроках риторики, и поэтому был удивлен его быстрым и точным ответом.
– Это было войско рабов, беглецов и всякого сброда, но все солдаты ранены в грудь, а не в спину.
И он был прав. Совершенно прав.
* * *
Как я уже говорил тебе, Прозерпина, моя цель – рассказать тебе о том, как погибла наша любимая и прогнившая насквозь Республика, и даже более того – поведать тебе о конце жизни, того существования, которое было известно роду человеческому, обитавшему на поверхности земли. И хочу подчеркнуть еще раз: Конец Света начался на следующий день после гибели Катилины.
Через несколько дней после битвы я снова оказался в Риме, куда прибыл в сопровождении Сервуса. Плебс праздновал поражение Катилины точно так же, как мои приятели в палатке претора: все танцевали, пили и пели. Циничность толпы всегда вызывала у меня отвращение: многие из плебеев-бедняков и обездоленных нищих раньше считали Катилину своим героем, но сейчас это совершенно не мешало им участвовать в народном гулянии (оплаченном Сенатом) и праздновать его поражение. Ничего не поделаешь: люди любят повеселиться, а повод для веселья им не слишком-то важен.
Моим отцом был Марк Туллий Цицерон (в Риме, Прозерпина, первенца часто называли именем отца, поэтому нас звали одинаково). И ты обязательно должна уразуметь одну истину: Цицерон был самым лучшим оратором и государственным деятелем, а следовательно, первым среди граждан Республики и главным ее защитником.
Поражение Катилины, в котором Цицерон сыграл не последнюю роль, вознесло его, моего отца, на вершину славы и сделало самым почитаемым гражданином. А теперь, Прозерпина, мне надо кратко изложить тебе историю Катилины, чтобы ты представила, каким был Рим незадолго до Конца Света, и смогла бы понять события, случившиеся впоследствии.
Катилина был молодым патрицием, имевшим все: власть, богатство, имя (и не простое, а доброе), славу (и к тому же хорошую), красивую внешность, молодость и здоровье… Однако в Риме это счастливое сочетание не возвышало личность, а скорее наоборот: избыток роскоши и привилегий погружал людей в трясину порока. Мой отец не раз говорил, что тот, кто всего лишен, хочет чего-нибудь добиться, а тот, кто владеет всем, всегда жаждет большего. Таким образом, Катилина был порочен по своей природе. А где еще можно предаваться порокам, как не в Риме? Чем больше играл Катилина, тем выше делал он ставки, и чем больше он предавался разврату, тем дороже ему обходились женщины. И в конце концов азартные игры и похоть разорили его. Совсем.
Поначалу он не придал этому значения. В Риме слово «разориться» имело разные значения в зависимости от того, был ли ты патрицием или плебеем. Все или почти все патриции залезали в страшные долги, и некоторое время Катилина поступал так же, как прочие представители его класса: брал деньги взаймы, а потом возвращал их при помощи политических интриг. Римский Сенат был прибежищем порока похлеще, чем самый грязный притон Субуры, а потому Катилина, будучи сенатором, продавал свое имя и свой голос в обмен на деньги и услуги.
Довольно долго он слыл самым отъявленным проходимцем в Риме. Катилина со своей компанией головорезов не пропускал ни одной таверны и ни одного публичного дома. Однажды во время одной из таких попоек они даже изнасиловали девственницу-весталку. (Да будет тебе известно, Прозерпина, что весталки были жрицами, хранившими святой огонь Рима. Их выбирали среди самых достойных девиц города, что делало подобное преступление, омерзительное само по себе, еще более отвратительным.) Бесстыдный безумец Катилина, естественно, плевать на это хотел, но римляне считали такой поступок страшным злодеянием. Ему чудом удалось избежать казни.
Помню, что я в ту пору неоднократно спорил с Гнеем-Кудряшом на уроках риторики по поводу изнасилования весталки. По его мнению, этот случай служил доказательством того, что главной угрозой для Республики был недостаток добродетели: судьба Катилины показывала, что порочные натуры склонны к предательству. Я возражал ему: корнем зла, как доказывал случай Катилины, являлся не порок, а долги, ибо без долгов он бы никогда не стал угрозой для Республики, а лишь для собственного здоровья.
Из-за такого поведения Катилины, который продолжал бесчинствовать, его долг вырос до колоссального размера. Никто уже не хотел давать ему взаймы ни асса, а это была самая мелкая из наших монет. Представь себе, Прозерпина: долги в то время надо было возвращать с процентами – двадцать процентов или даже тридцать. После разгрома Катилины мой отец предложил принять закон, согласно которому устанавливался бы более разумный предел – двенадцать процентов. Но тогда вопрос стоял по-другому: как мог Катилина расплатиться со своим огромным долгом при ставке тридцать процентов? Ответ предельно прост: никак. И таким образом развратник и негодяй превратился в безумного революционера.
Он начал посещать таверны не ради веселых попоек, но для того чтобы подготовить заговор, а в публичных домах не трахал шлюх, а устраивал тайные собрания. Катилина начал собирать вокруг себя недовольных и разорившихся людей: сначала таких же патрициев, как он сам, а потом людей более низкого звания и наконец плебеев, самый отъявленный сброд. Но всех их объединяло только одно: долги.
Он даже разрешил, чтобы к его мятежу присоединились рабы! Его последователи шли за ним, потому что деваться им было некуда: плебеев ждал дома только голод, а патрициев – бесчестье. В этом мире их всех преследовали долги, проклятые долги. И потому имя Катилины стало символом: «упразднить долги» – таким был его девиз и единственное требование его кампании. Нельзя не признать, что такая политическая программа была столь же простой, сколь и ясной, но ее воплощение в жизнь привело бы к краху всех наших устоев. Мне вспоминается ответ отца, когда я спросил его, что он думает по этому поводу: «Трагедия демагогических мер, о сын мой, заключается в том, что их можно принять только один раз. Если бы Катилина захватил власть и уничтожил долги, ростовщики, естественно, рассердились бы и прекратили давать займы. В таком случае вся система финансов Республики, как государственных, так и частных, рухнула бы: оборот денег бы прекратился, работникам перестали бы оплачивать их труд, а с рынков исчезли бы продукты. Голод и хаос. Но что еще хуже, без государственных денег как бы мы могли содержать легионы, если вдруг противник решил бы на нас напасть? Какими бы отвратительными нам ни казались эти жирные менялы, которые дают людям в долг на форумах, главная обязанность государственного деятеля – защита существующего порядка, каким бы несовершенным он ни был. – И затем он заключил: – Таков, Марк, главный парадокс общественной жизни: политика, как и военные действия, – это совокупность необходимых зол, от которых мы ожидаем получить некий положительный результат».
Как бы то ни было, речи Катилины с каждым днем имели все больший успех. Вокруг него сплотилась целая орда мерзавцев и пьяниц, ожесточенных несчастливцев, бедолаг, которые обвиняли во всех своих бедах Сенат и лиц, облеченных властью (никто из них не замечал никакого противоречия в том, что сам Катилина принадлежал к власть имущим и даже продолжал быть сенатором). Когда людям нечего терять, они перестают разумно мыслить.
Эти пройдохи начали мочиться на статуи сенаторов – противников Катилины, коих было большинство, и мазать своими испражнениями их мраморные лица. Поскольку никто их не останавливал, очень скоро их перестали удовлетворять нападения на образы этих людей, и мерзавцы стали нападать на них самих. Стоило им встретить какого-нибудь магистрата, как они избивали сопровождавших его рабов, а если бедняге не удавалось вовремя убежать, то доставалось и ему.
В то время в Риме восходили еще два светила в области политики: Юлий Цезарь и Марк Красс. Катилина предложил им присоединиться к своему заговору против Сената. В конце концов, Цезарь был так же порочен, как Катилина, и не менее щедр на обещания: все прекрасно знали его склонность к популизму. С Крассом дело обстояло иначе. Он был несметно богат. Кстати, Прозерпина, его богатство создавалось такими нечестными способами, что об этом стоит здесь упомянуть.
Красс начал скупать недвижимость в Риме, а если домовладельцы не соглашались на сделку, их дом страдал от случайного, скажем так, пожара. Пока из окон дома вырывались языки пламени, а хозяин рыдал, на сцене, подобно ясновидящей сивилле, появлялся Красс и снова предлагал купить дом, однако теперь лишь за четверть первоначальной цены. Что мог ответить ему несчастный домовладелец? Его дом на глазах превращался в груду пепла; любая сумма казалась ему лучше, чем ничего. Хитрость заключалась в следующем: Красса на самом деле интересовал не дом, а участок городской земли, цена которого в Риме могла достигать астрономических цифр. Потом он строил на этом участке шестиэтажный дом и сдавал в нем помещения ватагам пролетариев, единственным достоянием которых в этом мире была их детвора. Стоило только какому-нибудь дому загореться – случайно или нарочно, – Красс и его приспешники были тут как тут и предлагали хозяевам купить пожарище. Таким образом он безумно разбогател.
Но зачем было этому человеку, обладавшему завидным положением в обществе и несметными богатствами, связываться с обнищавшим демагогом Катилиной? Дело в том, что их объединяла беспредельная ненависть к Сенату. Всем было известно, что Красс нанял бы дрессировщика слонов, если бы тот мог гарантировать, что научит животное справлять большую нужду на головы сенаторов.
Однако ни тот ни другой – ни Цезарь, ни Красс – не согласился примкнуть к восстанию Катилины, так как оба сделали свои расчеты. Цезарь видел в Катилине – и совершенно справедливо – не революционера, а просто безответственную личность. А Красс привык вкладывать свои деньги и поднаторел в этих делах; он понял, что Катилина будет таким же плохим правителем, как игроком в кости. А значит, ставить на него не имело смысла – и это тоже была правильная мысль.
Несмотря на то что никто из политиков к нему не присоединился, Катилина продолжал плести заговор против Сената и Республики. Он хотел захватить здание Сената со всеми сенаторами внутри и объявить себя тираном, бессменным диктатором или кем-то еще в этом роде. Почему бы и нет? Кто мог бы ему помешать, если Сенат будет в его власти? Но Катилина забыл об одном препятствии, об одном человеке. О моем отце, Марке Туллии Цицероне, лучшем ораторе в мире со времен Демосфена
[7].
Откровенно говоря, Прозерпина, решающее событие, которое вознесло моего отца на вершину славы, было весьма прозаическим, и это еще мягко сказано. Что происходило за несколько дней до того, как Катилина завершил свои приготовления для захвата Сената? Я тебе сейчас это объясню.
В Риме порок и добродетель сочетались между собой так же хорошо, как мед и вино в чаше, и доказательством этому может служить то обстоятельство, что любовница моего отца спала также и с Катилиной. (Мой отец, которого все считали праведником, предпочитал публично называть ее «подругой», ха-ха!) Эта женщина узнала обо всех приготовлениях к мятежу от самого Катилины, который был весьма нерадивым заговорщиком (и кому могло прийти в голову делиться планами по завоеванию Республики со шлюхой?). Она тут же рассказала обо всем моему отцу. Почему эта женщина так поступила? Ответ прост: Катилина был безумцем, а мой отец – нет; Катилина был разорен, а мой отец – нет; моего отца поддерживал Сенат, а Катилину – нет. А проститутки всегда выбирают деньги, власть и существующий порядок. Благодаря этому на следующий день, когда Цицерон предстал перед Сенатом, его язык был так же остро заточен, как рог критского быка
[8].
Речь, которую он произнес перед сенаторами и перед изумленным Катилиной, открыла ему путь в Историю. Несмотря на то что Республика переживала в те дни самый серьезный политический кризис, Цицерон хранил спокойствие: вместо того чтобы наброситься на Катилину с проклятиями и оскорблениями, как поступил бы Катон
[9], мой отец ограничился тем, что отчитал его, словно невоспитанного мальчишку. Он того заслуживал. «Доколе же ты, Катилина, будешь злоупотреблять нашим терпением?»
[10] При помощи подобных фраз он добивался двух целей: с одной стороны, доказывал свое моральное превосходство над врагом, а с другой – и это было важнее всего – давал понять, что ему известны все детали заговора. (На самом деле он знал планы заговорщиков только в общих чертах, а может, и того меньше.)
Пока мой отец произносил свою речь, беспокойство Катилины очевидно возрастало. Немногие сенаторы, которые по причине своей беспринципности или порочности собирались поддержать его, один за другим поднимались со своих мест и от него отдалялись. Безусловно, такое поведение нельзя назвать благородным, но, как говорят циники, люди иногда путают осторожность и подлость. В конце концов Катилина не смог сдержаться: грубо выругавшись, он вышел из Сената.
А сенатору так поступать не следовало. Политика заключалась как раз в обратном: сносить поток диалектической речи, напичканной оскорблениями и клеветой, словно бурю с ее громом и молниями, а потом отвечать с лицемерной улыбкой. Катилине следовало действовать именно так, но он был не политиком, а просто болваном.
Это бегство означало полное его поражение. Поскольку план разоблачили и он, следовательно, потерял всякий смысл, Катилина скрылся в горах, где собрал маленькое войско – вернее, просто плохо вооруженное сборище преступников и негодяев, от которых во время военных действий не было бы никакого толка. Перед ними ставилась единственная задача: войти в Рим, изобразить на улицах поддержку мятежа и отвлечь внимание от второго отряда, которому предстояло ворваться в Сенат. Однако теперь, когда все планы рухнули, дух этой маленькой армии был подорван.
Тем временем мой отец зря времени не терял: Сенат дал ему неограниченную власть, чтобы подготовить силы для защиты Республики. Цицерон поручил командование консульской армией некоему Гаю Гибриде, не слишком знатному аристократу. (Выбор Цицерона определялся тем, что этот человек не мог затмить его славу: хотя мой отец был лицом гражданским и весьма далеким от военных дел, ему хотелось, чтобы поражение Катилины и спасение Республики во веки веков были связаны с его именем.)
Я и все мои приятели из благородных семей, естественно, записались в армию. Несмотря на молодость и крайнюю наивность, мне уже было известно, что римский патриций не должен пропускать ни единой возможности проявить себя и подняться на следующую ступеньку cursus honorum
[11], то есть политической карьеры, как ее понимали в Риме. И вдобавок – кто же упустит возможность участвовать в битве, поражение в которой невозможно?
По правде говоря, мы рассчитывали увидеть не сражение, а просто охоту. Сторонники Катилины, к нашему удивлению, сражались лихорадочно и яростно, хотя не имели ни малейшей надежды на победу. Что могла сделать толпа плохо вооруженных негодяев против настоящих дисциплинированных легионеров? Катилина храбро сражался до конца, с самоубийственной отвагой. Этого никто не ожидал: мы поспорили, и большинство считало, что он скроется в Нубии или в каком-нибудь еще более отдаленном краю и покинет свое войско. Но он этого не сделал. Он принял смерть, возглавляя своих сторонников. Кто бы мог подумать! Против всех ожиданий, самая недостойная жизнь завершилась самой достойной смертью. Я не отрицаю, Прозерпина: люди могут вести себя непредсказуемо, особенно те, что живут на поверхности земли.
С другой стороны, речь моего отца в Сенате против Катилины стала одной из самых известных речей, произнесенных на латинском языке. Если ограничиться оценкой техники ораторского искусства, то мне кажется, что он писал тексты гораздо более совершенные. И, откровенно говоря, местами эта речь излишне манерна. Как, например, это нелепое «о времена, о нравы!», словно календарь был виновен в мятеже. И к тому же из этой цитаты как будто следует, что вооруженное восстание народа свидетельствует об упадке нравов. И представь себе, хотя в это трудно поверить, эти слова стали крылатым выражением. Если, например, какой-нибудь цирюльник, брея клиента, случайно царапал ему щеку или квартиросъемщик не вносил хозяину квартиры плату вовремя, потерпевший возводил взгляд к облакам и жалобно цитировал Цицерона: «О времена, о нравы!» Я только что сказал тебе об этом, Прозерпина, и не устану повторять: люди на поверхности земли очень странные. И измениться им не дано.
* * *
Таков был он, мой отец, Марк Туллий Цицерон, первый среди римлян и самый благородный из них. Какой внушительный облик! Цицерон отличался высоким ростом и не стеснялся своей дородности. У него была бычья шея, большие руки крестьянина, привыкшего трудиться в поте лица на полях, могучий череп. Однако рот, из которого изливались его бессмертные речи, как ни странно, был небольшим, а губы тонкими. Он обладал низким грудным голосом и всегда отличался сдержанностью, а его глаза не только смотрели, но и слушали. А какая у него была голова! Все государство римское умещалось в этом мраморном черепе. Его присутствие всегда внушало трепет и сковывало волю любого человека, а меня даже более остальных. Разве мог я когда-нибудь забыть о том, что я сын самого Цицерона? Когда я открывал последнюю дверь в покои, где мне предстояло встретиться с ним, мне казалось, что я ныряю в ледяную воду. Вот каким был этот человек!
Так вот, как уже было сказано раньше, получив его послание, я немедленно вернулся в Рим, в район Субура, где мы жили. Я нашел отца в самом центре дома, то есть во внутреннем дворе, где он размышлял, наблюдая за рыбками в маленьком водоеме. Цицерон предложил мне присесть, и мы устроились друг напротив друга на ложах, которые стояли здесь же, во дворике.
– Я оставил в Риме отца, а возвратившись, вынужден делить его со всей страной.
В это время в Сенате уже начались дискуссии о том, чтобы присвоить ему титул отца отечества в знак благодарности за его деяния в защиту Республики во время кризиса, вызванного действиями Катилины. На лице его мелькнула улыбка: даже ему не удавалось скрыть, что такая почесть тешит его тщеславие. Из ложной скромности он сменил тему разговора:
– Как прошла битва?
Я поведал ему обо всем: о неожиданном упорстве сторонников Катилины, о их борьбе не на жизнь, а на смерть, а потом приказал привести в качестве свидетеля Сервуса с его отвислыми щеками.
– Даже Сервус, хотя он не более чем простой домашний раб, – сказал я, – заметил на поле боя одну важную деталь. Пусть он сам тебе объяснит.
Но Сервус был хорошо обучен и рта не раскрыл, пока не услышал приказа хозяина дома.
– Говори, – велел ему Цицерон.
И тогда Сервус объяснил, что все погибшие получили ранение в грудь, никто из них не пытался бежать. Мой отец задумался, не говоря ни слова, сделал пару глотков. Я не смог удержаться:
– Отец, в Сенате говорили, что последователи Катилины – это подонки общества. Но негодяи не сражаются, они спасаются бегством. А эти люди боролись, я тому свидетель.
Цицерон молчал. В тишине дворика слышалось только журчание воды в водоеме.
– Они считали свое дело правым и поэтому сражались до последнего, – продолжил я. – Очень немногие сдались в плен. Они не искали нашего снисхождения! И вывод, который напрашивается из этой истории, весьма серьезен: возможно, это были не преступники, а просто люди, лишенные самого необходимого. Я не стану возражать: их вождь отнюдь не мог считаться образцом добродетели, но они последовали за ним от безнадежности, потому что никто не указал им иного выхода.
Мой отец по-прежнему молчал.
– Мы убили несколько тысяч повстанцев, – продолжил я, – но, когда ростовщики снова начнут давать деньги под большие проценты, опять обнищают тысячи и тысячи людей и появится новый Катилина, чтобы их возглавить. Отец, – заключил я, – раны на груди мятежников говорят, что они нам не враги. Враг Рима – не толпа сбившихся с праведного пути плебеев, а бесконтрольное ростовщичество.
Цицерон не согласился со мной, но и не возразил. Он сказал:
– Твоя мысль столь же интересна, сколь справедлива. Однако я поставлю перед тобой другой вопрос, который считаю более важным: Марк, как ты думаешь, что погубило Катилину?
– Совершенно очевидно, – ответил я, ни минуты не сомневаясь, – непомерное самомнение, порочность, безумие и коварство.
– Нет. Катилину отличали все эти черты, но погубила его неспособность измениться. Рим полон безнравственных патрициев, и Катилина был всего лишь одним из них. Мы же не можем убить всех этих людей, правда? Поэтому мы тайно предложили ему тысячу соглашений, тысячу договоров, чтобы избежать насилия. Я всегда настаивал на том, что наихудший мир предпочтительнее, чем самая замечательная война. Однако он не захотел принять наши условия.
– Но почему?! – воскликнул я.
– Потому что не мог. Он так далеко заплыл в океане порока, что был не в состоянии вернуться в порт добродетели. Если бы он решил измениться, исправиться, то сейчас был бы так же жив, как мы с тобой. Представь себе, что он бы явился ко мне или к сенаторам, которые больше других ненавидели его, и сказал нам: «Помогите мне». Неужели ты думаешь, что мы бы ему не помогли? Нет, этот самый недостойный из оптиматов
[12], худший из лучших, получил бы от нас помощь! Каким бы ни был Катилина, он все равно принадлежал к нашему кругу. Любой выход предпочтительнее войны, и цель политики – избежать войны гражданской. – Цицерон тяжело вздохнул. – Но Катилина не сумел измениться, и неспособность преобразиться привела его к гибели. Он предпочитал разрушить Рим, вместо того чтобы попробовать изменить себя. Такова душа человеческая.
Он замолчал и помахал рукой перед носом, словно отгоняя какую-то вонь. Этот жест означал: «Забудем о Катилине». Цицерон напустил на себя важный вид и торжественно произнес:
– Марк, я велел тебе немедленно вернуться в Рим, потому что хочу поручить тебе важное дело.
Эти слова уже касались меня лично, и я заерзал на своем ложе.
– Я хочу, чтобы ты отправился в провинцию Проконсульская Африка
[13]. Тебе поручается расследовать один случай, который может стать очень важным как для судьбы Республики, так и, возможно, для всего мира.
Как ты можешь себе представить, Прозерпина, я стал расспрашивать его о своей задаче.
– Ходят слухи, что в глубине провинции происходит нечто странное, – сказал он. – Это лишь слухи, но достаточно обоснованные, если они достигли моих ушей. И согласно им, там появилась мантикора. Один греческий географ писал, что у этого чудовища туловище льва, змеиный хвост и человеческая голова. В пасти его три ряда зубов, и этому монстру очень нравится лакомиться человечиной. – Цицерон еще больше откинулся на своем ложе, точно искал опору для спины, чтобы закончить свое объяснение. – Мантикора интересует нас из-за одной своей особенности: она появляется только во времена, предшествующие гибели великих империй. Гомер упоминает о появлении этого чудовища за несколько дней до падения Трои. Персы, со своей стороны, поняли неизбежность краха их империи, потому что заметили мантикору у палатки Дария ночью перед битвой при Гавгамелах
[14], в которой его противником был Александр Македонский. И даже с нашими заклятыми врагами, карфагенянами, случилось нечто подобное. Моему отцу довелось еще встретиться с ветеранами последней Пунической войны
[15]. И все они утверждали, что видели, как чудовищное животное ходило вдоль стен города за несколько дней до решающей атаки, и это зрелище подорвало боевой дух защитников Карфагена.
Из уважения к отцу я не расхохотался, но не смог удержаться от шутки:
– Я бы с удовольствием отправил эту самую мантикору, или как еще ее там называют, к Гнею-Кудряшу, чтобы победить его во всех наших дискуссиях о грамматике.
Мой отец ответил мне неожиданно сурово:
– Не смейся! Хотя кажется, будто эту историю придумали, чтобы пугать детвору, все великие авторы, все без исключения, упоминают мантикору. И сейчас одно такое существо появилось к югу от развалин Карфагена.
– Но отец, – возразил я ему раздраженно, – даже если эти слухи верны, какое нам до них дело? На свете нет больше ни одной империи, которая могла бы соперничать с нами, остался только Рим.
– Вот именно.
Он замолчал. И это было молчание человека, который раздумывает о серьезной угрозе.
– Так ты не шутишь? – осмелился нарушить его молчание я. – Ты отправляешь меня в Африку, чтобы проверить какие-то нелепые слухи?
Я не мог поверить своим ушам: отец хотел, чтобы я отправился в далекую затерянную провинцию, путь куда, наверное, был нелегким, с единственной целью – провести совершенно нелепое расследование.
Признаюсь тебе, Прозерпина, причиной моего раздражения в значительной степени являлось честолюбие. Отец в то время оказался на вершине славы, а я был его сыном. После поражения Катилины все его хвалили, осыпали почестями, предлагали важные посты. Оставшись рядом с ним, я тоже, несомненно, мог получить определенную выгоду. Если же, напротив, пока он будет пожинать плоды своей победы, я окажусь далеко, из всего этого потока привилегий на меня не упадет ни одной капли.
Но что мне оставалось делать? Я не мог отказаться, не мог протестовать и даже возразить ему не мог: в Риме существовала непререкаемая норма – patria potestas, то есть власть отца, которая считалась безграничной и святой. А если твоим отцом был Цицерон – тем более.
– Я снабжу тебя деньгами, рекомендательными письмами и транспортом. С этим не будет никаких проблем, меня волнует только одно: обеспечить тебе хорошую охрану.
Всем тщеславным юнцам свойственно хорохориться, а я к тому же рассердился и поэтому заявил довольно нагло:
– Мне не нужна никакая охрана, кроме моего меча.
Цицерон не смог удержаться от смеха:
– Марк, тебе многое хорошо дается, но с мечом ты явно не в ладах; твой учитель говорит, что ты с этим оружием в бою так же бесполезен, как молот, от которого осталась одна рукоять.
Он снова засмеялся, а потом напустил на себя серьезный вид и заявил:
– Я хочу, чтобы тебя сопровождал ахия.
На этот раз рассмеялся я:
– Не шути, отец, ведь ты сам учил меня с презрением относится к верованиям астрологов, магов и лозоходцев. И ахии – только одно из проявлений этих глупых суеверий.
Ахиями, Прозерпина, называли одиноких воинов, воспитанных в монастырях где-то на востоке. Считалось, что они обладают невероятными боевыми навыками, благодаря которым их невозможно победить в сражении. Во всяком случае, такова была теория, потому что я не видел живьем ни одного такого солдата, и само их существование подвергалось сомнениям.
– Ахии, конечно, существуют, – настаивал мой отец, кивая своей могучей головой. – Только их нелегко отыскать, а еще труднее добиться того, чтобы они тебя защищали.
– Господин, я знаю, как связаться с ахиями.
Это сказал Сервус, не попросив разрешения говорить, но важность его заявления извиняла подобную дерзость.
– Ты? – удивился Цицерон. – И как же надо поступить, чтобы разыскать ахию?
– Их не надо разыскивать. Они сами тебя находят, но только тогда, когда посчитают нужным.
Я рассмеялся:
– А как их позвать? Мне что, нанять глашатая?
– Ахий вызывают не голосом, – объяснил Сервус, – а сердцем.
Мы с отцом обменялись удивленными взглядами.
– Сервус был рабом старика Гибриды, у которого уже голова не варит, – объяснил я. – Поэтому, возможно, ему нравится жить в окружении разных чудаков.
– Тебе нужно просто запереться в своей комнате и следовать моим советам, – сказал Сервус, словно пропустив мое замечание мимо ушей.
Цицерон посмотрел на небо: вечерело, а у него еще оставались важные дела.
– Что ты теряешь? – спросил он, поднимаясь со своего ложа. – Если завтра с утра здесь появится ахия, награди этого раба. А если нет, накажи двойной мерой розог: за дерзость и за обман. А сейчас мне нужно заняться делами, чтобы подготовить твое путешествие. Я хочу, чтобы завтра утром все было готово.
– Так, значит, – заныл я, – мне надо отправиться в путь уже завтра утром?
– Зачем откладывать срочное дело, когда можно ускорить события? Тебе дается важное поручение, ты сын Марка Туллия Цицерона, и я возлагаю на тебя большие надежды.
И с этими словами он ушел, оставив меня во дворике. В тот вечер я заперся в своей комнате, горя негодованием и молча страдая от ярости. Меня сопровождали только мое разочарование, кувшин вина и Сервус, который мне его наливал.
– Ну и что же ты мне посоветуешь делать, – сказал я ехидно, попивая вино, – чтобы при помощи магии привлечь ахию к нашему дому в Субуре до восхода солнца?
– Ахии слышат чувства, точно так же как другие люди понимают друг друга при помощи слов.
– Неужели? – недоверчиво произнес я, прихлебывая вино.
– Именно так. В твоей груди должно родиться достаточно сильное переживание, чтобы чувства ахии его восприняли.
– Я хочу тебе напомнить, что в нашем бурлящем жизнью городе обитает почти миллион жителей. Ты думаешь, что все остальные горожане бесстрастны?
– Именно поэтому твои переживания должны быть достаточно сильными и неординарными, чтобы какой-нибудь ахия услышал их и пришел на зов.
– А как, черт возьми, получится, что ахия сможет услышать мои страсти, если они кипят глубоко в моей груди?
– Нектар спрятан еще глубже в чашечке цветка, но пчела может почувствовать это на невероятном расстоянии и прилетит, чтобы его пить.
Спорить с ним было бесполезно, поэтому следующие слова я произнес скорее для себя самого:
– Хочешь знать, какое чувство обуревает меня сейчас? Ярость!
– Это уже неплохо, – сказал Сервус, наливая мне еще вина. – Продолжай в том же духе.
– Все очень просто! Мои приятели и я сам – дети самых знатных римских семей, мы – дети города, который покорил весь мир, и с самого нашего рождения нас воспитывают, чтобы им управлять. А что сейчас получается? Именно теперь, когда мне представляется исключительная возможность продвинуться и получить хорошее место, мой собственный отец выгоняет меня в пустыню. В буквальном смысле слова! – Я швырнул пустую рюмку в стену. – Когда мой отец будет праздновать свой триумф или когда ему устроят овацию, все станут спрашивать: «Где Марк, старший сын Цицерона?» И ехидные злопыхатели будут отвечать сами себе: «Наверное, отец не считает сына достойным, если не хочет видеть Марка рядом даже в такой торжественный день, когда его самого объявляют первым среди римлян».
– Но это не так, – заметил Сервус. – Твой отец отправляет тебя с заданием во благо Республики.
– Это называется политикой, идиот! Государственных должностей меньше, чем тех, кто на них претендует. Известно ли тебе, какую часть тела в первую очередь использует молоденький патриций? Локти! И хочешь знать, кто первым станет распространять слухи, вредящие моей репутации? Мой лучший друг Гней-Кудряш!
В Риме накануне Конца Света, Прозерпина, мы, знатные граждане, обычно вымещали свое недовольство на домашних рабах. Они были подобны книжным полкам, которые молча выдерживали всю тяжесть наших знаний. В тот вечер, выпив добрую половину содержимого кувшина, я стал крушить мебель в комнате.
– Этого недостаточно, – заявил Сервус. – Если ты хочешь, чтобы ахия явился, твое чувство должно стать сильнее, напряженнее и призывнее. И быть более искренним.
Не слушая его, я опустился на пол в углу комнаты. Вино ударило мне в голову.
– Я не просто плохо владею мечом, я совершенно никчемный боец. Мой учитель из Иллирии
[16] говорит: «Марк, сколько я ни стараюсь, ты до сих пор не знаешь даже, с какой стороны надо браться за гладий». И однажды я понял тому причину: мне никогда не стать хорошим бойцом, потому что я не выношу вида ран. Я не могу смотреть, как острый клинок вонзается в человеческую плоть. И знаешь почему? Потому что я трус, и с этим ничего не поделаешь: оружие внушает мне безумный страх. – Я перевел дыхание и продолжил: – Несколько лет назад, как раз перед тем, как мне предстояло облачиться в тогу, которую носят мужчины, мне каждую ночь снился один и тот же сон: я падаю вниз и вниз в бесконечно глубокий колодец, чьи стены щетинятся остриями мечей. Они ранили меня, но не убивали, и мое падение не прекращалось, оно длилось вечно. Отец успокаивал меня, говоря, что подобные сны характерны для юношей моего возраста и что это пройдет, когда я смогу носить тогу. Но даже Цицерон может ошибаться: ночные кошмары не прекратились, я не перестал бояться мечей и колодцев. Ничего подобного. Просто я больше не говорю с отцом о своих страхах, чтобы ему не было за меня стыдно. Я ненавижу заточенные клинки и бездонные колодцы, ненавижу и боюсь. А теперь ответь: ты можешь себе представить человека, который претендует на магистратуру в Риме и при этом ненавидит два главных достижения нашего государства – военное и инженерное искусства?
Я выпил еще вина и засмеялся над самим собой – бедным пьяницей, потерпевшим поражение, но позволяющим себе язвить.
– Пару дней назад, – напомнил я Сервусу, – в палатке претора Гибриды, там, где ты стал моей собственностью, собралась компания юнцов, помнишь? Тогда нас окружали будущие наместники Македонии, Испании, Азии. Все эти мальчишки однажды превратятся в консулов и преторов, завоюют земли, которые пока не принадлежат нам. Их имена обретут бессмертие благодаря монетам, где запечатлеют их профили, их лица будут воспроизведены в камне памятников и бюстов. А я? Я – трус. – Я поднял голову и посмотрел Сервусу в глаза. – Как это ни удивительно, в той палатке было только два человека, которым не суждено сделать ничего примечательного, – ты и я. Для тебя, всю жизнь проведшего в рабстве, в таком положении вещей нет ничего нового, ты от этого никак не пострадаешь. Но для меня это самое жестокое унижение, которое ложится на мои плечи непомерным грузом: я, сын самого храброго героя во всей Римской империи, одновременно являюсь самым отъявленным ее трусом.
Я вздохнул, всхлипнул и снова заговорил, несмотря на икоту, прерывавшую мою речь:
– Мантикора! Какой глупый повод отправить меня с глаз долой! Какой идиот поверит в эту детскую сказку? И знаешь, что хуже всего? Я думаю, что сплетни, которые распустит Кудряш, чтобы объяснить мое отсутствие, на самом деле будут не пустыми выдумками, а чистой правдой: Цицерон удаляет меня, потому что знает о моей слабости и стыдится своего сына.
– Вот теперь, – сказал Сервус бесстрастно, – твой клич может дойти до какого-нибудь ахии.
* * *
А сейчас, Прозерпина, я хотел бы объяснить тебе, почему судьба молодого патриция в Риме накануне Конца Света была такой нелегкой.
Да, конечно, я понимаю, что мы обладали многими привилегиями и жили в роскоши и достатке. В конце концов, Рим владел всем миром, а наши отцы, патриции, были избранным меньшинством, которое правило в столице.
Однако за этим великолепием и роскошью скрывалась жестокая реальность: вся наша жизнь подчинялась строжайшей дисциплине. Послушай, какими были наше детство и отрочество.
До тринадцати лет сыновьям аристократов давал уроки частный педагог (особенно ценились греки). Однако это было единственное обстоятельство, которое отличало нас от сыновей плебеев. До этого возраста я обычно играл на улицах и в переулках Субуры с ребятами из разных семей, не делая между ними никакого различия. У нас была веселая компания. Мне вспоминается, что мы устроили свой тайник в коротком тупике, где всегда было темно и пахло гнилыми овощами. Он стал центром нашего мира, и кто-то из нас назвал его Родосом в честь острова, где жили кровожадные пираты. Да, мы были пиратами, а зловонная улочка – нашим секретным пристанищем. Кстати, именно там, в тупике Родос, я познакомился с Кудряшом. Знаешь, Прозерпина, почему детство – это особая пора? Потому что, какое бы детство тебе ни досталось, хорошее или скверное, оно останется с тобой на всю жизнь.
Однако, когда тебе исполнялось четырнадцать, тебя облачали в тогу взрослого мужчины, и после этого ритуала римские мальчишки уже не считались детьми. Прощай, детство; прощай, наш тупик Родос! Какая перемена! После детских игр начиналась жизнь, которая проходила в беспрерывном соревновании. Таковы были традиции.
От благородного юноши требовалось многое: блистать в ораторском искусстве, отлично ездить верхом, петь, быть хорошим атлетом и гимнастом, безупречно орудовать мечом (да-да, мечом!), говорить по-гречески так же свободно, как по-латински, и писать поэмы из тысячи строк на обоих языках. Но недостаточно было успешно освоить все эти науки и искусства – требовалось также занять важное положение в обществе: если юноша принадлежал к знатному роду, ему приходилось постоянно доказывать, что он достоин своих предков, а если, напротив, его родные ничем не выделялись, ему надо было доказать, что фамилия его семьи никакого значения не имеет. А как этого достичь? Налаживать контакты в обществе. На форуме, в банях, в цирке и в театре – как до спектакля, так и после, – в публичных домах и всюду, где только можно. Надо выучить сотни имен разных людей и делать вид, будто любишь их по-настоящему. С распутниками тебе придется быть таким же повесой, как они, и участвовать в оргиях и вакханалиях. А когда доведется иметь дело с последователями Катона, следует проявить простоту духа, скромность характера, с презрением относиться к роскоши и ненавидеть иностранцев, особенно скифов, потому что, по мнению этого политика, именно они угрожали устоям римского общества. (Я, Прозерпина, никогда в жизни не видел ни одного скифа, даже в Субуре, где иноземцы встречались так же часто, как камни на римских дорогах. Но на всякий случай в присутствии последователей Катона я всегда показывал, что смертельно ненавижу этих самых скифов, кем бы они ни были.)
Cursus honorum, или политическая карьера, превращался в настоящий бег с препятствиями. Римские общественные должности – те самые магистратуры – располагались в иерархическом порядке, и патриций должен был подняться по ступеням служебной лестницы, не пропуская ни одной из них: квестор, эдил, трибун и претор. И наконец получить главную премию – стать консулом.
Каждое из этих мест можно было занять лишь по достижении определенного возраста. Законом и традицией запрещалось занимать должность квестора, если тебе еще не исполнилось тридцати, а эдила – тридцати шести. Наивысший пост консула, к которому стремились все, можно было занять только после сорока двух. К тому же от юного патриция требовалось выполнить еще одно непростое условие: безупречный cursus honorum предполагал, что патриций получал ту или иную должность «в свой год», то есть становился квестором в тридцать, эдилом в тридцать шесть и консулом в сорок два. Если этого не случалось, старые магистраты, сенаторы и прочие патриции всегда напоминали ему об этом обстоятельстве, говоря: «О да, конечно, теперь он магистрат, но не смог занять этот пост в свой год».
Даже ты, Прозерпина, будучи существом из другого мира, можешь понять, что от молодых патрициев требовали нечеловеческих усилий. Недаром патриции называли себя оптиматами, что означало «лучшие из людей». Возможно, звание это и не было заслуженным, но могу тебя заверить: испытания, которые они вынуждены были пройти, чтобы приобщиться к столь избранному кругу, оказывались посложнее тех, что устраивали спартанцы.
Конкуренция была жестокой: во время предвыборных кампаний и самих выборов в ход шли миллионные взятки, грязные обвинения и неумеренная лесть. Претенденты готовы были на любые шаги ради магистратуры и тем более – чтобы заполучить должность «в свой год». Гней-Кудряш был моим закадычным дружком со времен Родоса, но любой из нас, ни секунды не сомневаясь, сделал бы все что угодно, лишь бы опередить друга и занять место первым. В чем заключалась суть cursus honorum? В самом жестоком лицемерии и в самой лицемерной жестокости.
Накануне моего путешествия в Африку я был семнадцатилетним юнцом, и должен был пройти еще не один год, прежде чем я смог бы претендовать на самую низшую должность квестора. Казалось, времени у меня было предостаточно, но успокаиваться не стоило. Начнем с того, что римлянин, желавший получить магистратуру, должен был до этого поучаствовать по крайней мере в десяти военных кампаниях. В десяти! А у меня на счету пока была только одна, против Катилины, и вдобавок никто нам не объяснил как следует, берутся ли в расчет военные действия против войска рабов.
Теперь ты понимаешь, Прозерпина, почему я так расстраивался и переживал? Рим был центром мироздания, и если именно в тот момент мой отец удалял меня оттуда, вся моя карьера могла рухнуть. Зачем? Почему он так поступал? Может быть, Цицерон хотел меня испытать? Или желал, чтобы лишения и трудности закалили мой дух и мое тело? А может быть, он сам участвовал в каком-нибудь заговоре сенаторов и хотел отправить меня из города на случай неизбежных репрессий, если их план провалится? Дело в том, Прозерпина, что в мире перед Концом Света политика была делом не менее опасным, чем война, но имелось и одно важное отличие: на войне люди рисковали только собственной жизнью, а участвуя в политических кознях – и своей, и своих близких. Как мог мой отец, сам знаменитый Цицерон, верить в существование фантастического чудовища только потому, что о нем упоминали два или три известных древних автора? Такое случается. Иногда, Прозерпина, люди образованные, которые читают слишком много книг, верят в их содержание больше, чем в богов.
Но сейчас, Прозерпина, позволь мне вспомнить, как мы шутили в Субуре, и сказать каламбур, который сейчас, после всего случившегося потом, звучит даже забавнее: меня отправляли на край света, не подозревая даже, что именно там, в той глуши, куда я направлялся, начинался Конец Света.
Так вот, в результате я спал очень мало и скверно; мне снились колодцы и клинки, и на следующий день я поднялся в отвратительном настроении. Раб Деметрий, который захотел помочь мне одеться, в знак благодарности получил пару подзатыльников.
На прощание отец сделал мне подарок: он купил для меня паланкин и пятерых рабов-носильщиков для путешествия. Паланкин, Прозерпина, был очень удобным видом транспорта. Представь себе широкое ложе на горизонтальных шестах, четыре конца которых кладут себе на плечи носильщики. Если рабы хорошо обучены и шагают размеренно, путешествие проходит спокойно и за день можно покрыть довольно большое расстояние. К тому же у паланкина имелись две дополнительные детали, которые делали этот отцовский подарок еще удобнее: во-первых, ложе для путешественника было скрыто за занавесями, и там всегда можно было спрятаться от посторонних взглядов; а во-вторых, снизу к паланкину крепились ящики для багажа. Ты, наверное, заметила, что я говорил о четырех концах шестов, а в подарок я получил пятерых рабов, а не четверых. Так делалось для того, чтобы носильщики могли отдыхать поочередно, – все было отлично продумано.
Пятеро рабов загружали мой достаточно объемный багаж в нижние ящики паланкина. Оставалось только решить вопрос моей охраны, и такая предосторожность была нелишней, потому что дороги Италии и всех римских владений кишели шайками бандитов. На суше на путников нападали разбойники, а на море – пираты, поэтому путешественники предпочитали передвигаться большими группами или под многочисленной охраной. Как ты помнишь, Прозерпина, Сервус похвастался своими знаниями об ахиях, и, когда мы стояли возле дома, я решил немного над ним поиздеваться. По улице мимо нас проходили толпы самых обычных римлян, и я спросил:
– Ну и где же твой знаменитый ахия? Я вижу лишь самых обычных плебеев.
– Доминус, – попытался оправдаться раб, – я только предложил тебе попробовать направить свои чувства, словно луч маяка в ночи. И нам не дано знать, что случилось. Может быть, ни один ахия не смог тебя почувствовать, а может быть, они отвергли твой призыв.
В эту минуту в разговор вмешался Цицерон.
– А с ним что мне делать? – спросил он, имея в виду Сервуса. – По сути дела, он принадлежит тебе.
В нашем доме была дюжина таких же рабов, как Деметрий, однако все они, естественно, принадлежали моему отцу, а не мне. До этой минуты мне не приходило в голову, что по закону Сервус являлся моей собственностью. Я не стал долго размышлять:
– Избавься от него, – решил я. – Предчувствие говорит мне, что этот раб не принесет мне ничего, кроме неприятностей.
Мои слова означали, вне всякого сомнения, смертный приговор. Сервус в отчаянии бросился мне в ноги, моля сохранить ему жизнь.
И в этот миг появился ахия.
Цицерон прищурил глаза, как делал всякий раз, когда старался рассмотреть что-то вдалеке или наблюдал нечто, особенно достойное восхищения. Я проследил за его взглядом и увидел это существо.
Оно шло прямо к нам, и два его свойства сразу бросались в глаза: во-первых, оно было нагим, а во-вторых, это была женщина.