Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Рустам Рахматуллин

Метафизика столицы. В двух книгах: Две Москвы. Облюбование Москвы

© Р. Э. Рахматуллин, текст, 2025

© Издательство АСТ, 2025

* * *

Предисловие читателя

Труд Рустама Рахматуллина «Две Москвы» – в сущности, реализация известной метафоры «архитектура – каменная летопись», в которой свернуто представление о диалоге времен в архитектурных образах, а такой диалог и есть город.

Тем самым город прочитывается как текст, и в этом качестве оказывается в состоянии диалога с другими текстами, так что не только история, запечатленная в письменных источниках, комментирует градостроительные коллизии, но и они сами комментируют историю.

И это, пожалуй, самое интригующее в книге. Изложение подобно умозрительному рассматриванию на вытканном историей гобелене рисунка сложно перевитых нитей. Нитей, которыми, собственно, и являются всякие исторические, в том числе градостроительные, события.

Книга Рахматуллина принадлежит сфере знаний, традиционно именуемой краеведением (поскольку градоведение является отраслью краеведения). По методу же книга ближе тому новаторскому ответвлению этой дисциплины, которое сравнительно недавно получило наименование «метафизика города» и уже формирует свои местные школы.

Такой метод исследования давно заявлен в сборниках и книгах, посвященных метафизике Петербурга. Петербургская традиция метафизического краеведения восходит к градоведческой школе 20-х годов, самым ярким представителем которой был Николай Анциферов. На этом фоне отсутствие не то что публикаций, но самой постановки вопроса о метафизике Москвы со временем должно было быть осознано как досадное недоразумение. И вовсе не из соображений упущенного приоритета, а по существу. Работа Рахматуллина во многом компенсирует это упущение.

Естественным образом потребовалось традиционное для русской культуры, но осложненное метафизическим подходом сопоставление Петербурга и Москвы. Автор усматривает причину их несходства в различии человеческого «умысла», определяющего сценарий градостроительных постановок в Петербурге, и «Замысла», возводимого к Божьему промыслу, – в Москве. Сопоставлению этих двух начал и, соответственно, двух описательных методик посвящена вводная глава, где прямо говорится: «Москвоведение – ведение неведомого, говорение о несказуемом, наука некой тайны. Странно, что метафизика доселе мало прилагается к москвоведению».

Здесь мы оказываемся перед лицом парадокса: автор вроде бы отваживается выявить, «споведать» пути Божьего произволения, о которых сказано, что они неисповедимы. Однако по ходу чтения и в конце концов выясняется, что метафизическое (вроде бы поначалу объявленное равным мистическому) краеведение открывает не столько тайное, неисследимое, мистическое, – сколько кажущиеся неисследимыми связи, поскольку они не лежат на поверхности, требуя часто весьма хитроумных поисковых усилий. Связи, или пути преемственности – между всем уходящим в заповедную даль культурным опытом и той особой областью творчества, какой является город.

Иногда сюжет разыгрывается как шахматная партия, требующая особой памяти на проигранные прежде самим автором и записанные «в анналах» сюжеты. Например в главе «Наша Каланча» разговор о Каланчевке требует досконального знания всей диспозиции вокруг Боровицкой площади, как оно раскрыто в прежних главах, что предполагает сверхвнимательного читателя.

Книга строится на «сопряжениях далековатого» – сюжетов, принадлежащих к разряду художественных (скульптуры, картины, романы) с сюжетами документальными, историческими, а этих – с библейскими, а тех, в свою очередь, с топографией и топонимией Иерусалима и Рима, Константинополя и Петербурга, Киева и самой Москвы.

Так устроенный, текст двоится между жанром научно-исследовательского очерка и литературно-художественной фантазии, на месте аргумента часто оказывается образ. Эти перепады, разумеется, осознанны и во многих случаях прямо оговорены в тексте.

Эссе Рустама Рахматуллина о Москве известны читающей публике и специалистам по фрагментам, публиковавшимся в печати на протяжении тринадцати лет. Книга «Две Москвы», тематически совпадая в некоторых главах с прежними публикациями, во-первых, предлагает их расширенные и углубленные версии, во-вторых, содержит комплекс совсем новых сюжетов. А в-третьих, и главных: печатавшиеся нерегулярно, разбросанные по разным изданиям, а также новые, не печатавшиеся главы, будучи сведены воедино, образуют целое, не сводимое к сумме своих частей.

Оно, это новое целое, позволяет ощутить в каждом отдельном фрагменте действие общих силовых полей, иначе не осязаемых, обнаружить такие связи и переклички на отдаленных временных и пространственных дистанциях, которые доселе оставались неясны.



Михаил Алленов (1942–2018), доктор искусствоведения, профессор исторического факультета МГУ

Предисловие автора

Исследование Москвы не может ограничиться академическими рамками. Ибо есть метафизика города – то, что стоит за и над физикой, за видимыми вещами; что существует до и кроме видимых вещей.

Академическое краеведение, если входит в метафизику, надеется знать меньше возможного, а именно, с чем город, его люди обращались к Богу. Эта школа называет свои занятия сакральной топографией. Однако есть еще надежда знать, с чем обращается к городу Бог, через усилия людей, с их ведома или помимо. Иначе говоря, есть метафизика намерений и ненамеренного. Изучать обе, по возможности ясно различая их, – вот задача метафизического краеведения. Сакральная топография лишь его часть.

Литературный инструмент метафизического краеведения – эссе. Оно принадлежит литературе и науке одновременно. Эссе всегда предметно, познавательно, однако это не служебный, как публицистика и критика, а, так сказать, господский род литературы. Исследование посредством текста, или творящий комментарий. Комментарий, выходящий за свои границы в область творчества.

Когда же комментарий становится творящим, тогда событие, идейная тенденция, символ и образ сочетаются, как в хрониках, трактатах, житиях, «хождениях» Средневековья.

Далекая от творческого метода Средневековья, школа сакральной топографии предпочитает Средние века, как преподнесшие свой солидарный адрес Богу. Метафизическое краеведение, средневековое по методу, не избегает изучать и время Новое. Ведь Бог не престает адресоваться к человеку и тогда, когда перестает адресоваться к Богу человек.

Как всякая наука, краеведение, строя свои гипотезы, пользуется интуицией; метафизическое краеведение опирается на интуицию как жанр. Жанр мысли, прибегающий к особым доказательствам. Доказательность метафизической интуиции лежит во встречной интуиции читателя.

Автор смотрит на Москву как на воплощение Божественного замысла, чудо его проявления.

Книга открывается сопоставлением города Замысла – Москвы и города человеческого умышления – Петербурга.

Среди сквозных тем книги – опричнина, понимаемая как дополнительность или оппозиция одного городского пространства к другому, то есть как вневременная градоведческая категория.

Еще одна сквозная тема, об отношении Москвы и Рима, строится на признании этих городов двумя проекциями одного Замысла. В книге предложен новый счет московского Семихолмия. Имена римских холмов выступают категориями москвоведения. В этом же ключе Москва сопоставляется с Иерусалимом и с Константинополем.

Часть книги посвящена исследованию начальных структур города – дорожных средокрестий: грунтового, железного, речного и других, а также модельным, отнесенным проекциям этих структур.

В книге вводятся понятия:

– «местная фабула» (главная тема места, явленная в событиях большой истории и личной биографии, архитектуры и иных искусств);

– «домовладельческая фабула» (частный случай предыдущей, встреча в пространстве людей и событий, не встречавшихся во времени);

– «метафизическая атрибуция» (выведение авторства из метафизики произведения).

Предложены трактовки дореволюционных скульптурных монументов, обладающих прообразами, тайными именами и вступающих в диалоги между собой.

Исследован особый круг памятников, главным образом ближних усадеб, выступающих моделями Москвы и ее частей.

Предложены метафизические портреты Ивана III, Аристотеля Фиораванти, Ивана Грозного, Ивана Федорова, князя Пожарского, патриарха Никона, Петра I, архитекторов Баженова и Казакова, Витберга и Барановского, графа Ростопчина, графа Дмитриева-Мамонова, доктора Гааза, Салтычихи, Герцена и других.

Несколько гипотез автора лежат в области строгой науки – истории, искусствоведения, топонимики, градостроительства.

* * *

Продолжением этой книги, выросшим из нее, является книга автора «Облюбование Москвы. Топография, социология и метафизика любовного мифа» (2009).

Автор благодарен редакциям журналов «Новая Юность», «Новый мир», «Независимой газеты» и других изданий за возможность публикации будущих глав книги в их ранних редакциях в 1990-е и 2000-е годы.

Автор благодарен Институту журналистики и литературного творчества (ИЖЛТ), Московскому архитектурному институту, их студентам и вольнослушателям за многолетнюю возможность представлять и совершенствовать книгу в жанре лекций.

Автор благодарен телеканалу «Россия-24» за возможность воплощения многих сюжетов этой книги в жанре авторской программы «Облюбование Москвы» в 2010–2019 годах.

Некоторые эссе, вошедшие в книгу, адресованы или посвящены Михаилу Алленову (1942–2018), Василию Голованову (1960–2021), Гелене Гриневой, Владимиру Микушевичу (1936–2024), Михаилу Талалаю.

Многие страницы книги продумывались в диалоге с Андреем Балдиным (1958–2017), Геннадием Вдовиным (1961–2021), Константином Михайловым.

Две Москвы

Вместо введения



Митрополит Петр готовит себе могилу в основании Успенского собора. Клеймо иконы Дионисия «Митрополит Петр с житием» из Успенского собора. Начало XVI века. Фрагмент



Происхождение и основание

Будь первым словом о Москве второе, 1156 года, из Тверской летописи, выходило бы, что Юрий Долгорукий в самом деле основал Москву: «заложил град». Однако есть Ипатьевская летопись со словом 1147 года, и через девять лет «заложил град» значило: оградил Москву стенами. Сделал ее, существующую, городом. Если, конечно, те стены были первыми.

Москва произошла из тайного не находимого начала. Отсюда же и тайна ее имени. Сколько бы объяснений ни давалось («Москва! Как много в этом звуке…»), имя города не разъясняется.

Иное дело Петербург, Санкт-Петербург. И «петербурговедение» – слово ясное: знание города Петра, святого Петра; камня, святого камня.

А «москвоведение»? – Ведение Москвы, и только.

Это как если в слове «астрономия» знать перевод только второго корня: получилась бы японистая садоводческая дисциплина.

Москвоведение – ведение неведомого, говорение о несказуемом, наука некой тайны. Странно, что метафизика доселе мало прилагается к москвоведению.

Бог и гений

Начало Петербурга совершенно явно:

На берегу пустынных волн

Стоял он, дум великих полн,

И вдаль глядел…

Предание о Долгоруком, как оно запечатлелось в одном из Сказаний о начале Москвы, то есть в XVII столетии, рисует совершенно ту же, из «Медного всадника», мизансцену, но на холмах Москвы-реки: «Сам же князь Юрий взыде на гору и обозре с нея очима своима, семо и овамо, по обе стороны Москвы реки и за Неглинною, возлюби села оныя и повеле вскоре сделати град мал, древян <…> и прозва его званием реки Москва град».

Сказания XVII века суть варианты градоосновательной мистерии, предложенные киевской ученостью на усмотрение новой династии, получившей столицу как будто без мифов.

Внешнее подражание Медному всаднику – памятник Долгорукому у резиденции столичной власти – имеет то же поздний смысл.

«Пушкин, вдохновленный римско-языческой символикой, – писал в книге «Душа Петербурга» отец метафизического краеведения Николай Анциферов, – облек Петра в священные одежды бога места, бога еще языческого, со строчной буквы». Но кто этот «он»? – спрашивал Анциферов и отвечал, входя в противоречие: «Не названо. Так говорят о том, чье имя не приемлется всуе». Действительно, первую букву этого местоимения хороший декламатор невольно превращает в прописную; но это пропись только царского величия.



А. М. Васнецов. Постройка первых стен Кремля Юрием Долгоруким в 1156 году



В Москве Бог пишется с заглавной буквы.

Местным божком легко становится властитель. Город основанный и именованный рескриптом, мановением державной длани подвержен мощному соблазну обожествления своего создателя. Напротив, город начавшийся таинственно знает своим создателем Самого Создателя. А если не знает, не чувствует, то получает над собою подменяющую волю князя.

Но если в Петербурге такое положение Петра дозволено, попущено, – в Москве оно немыслимо ни для кого.

Ни даже для Ивана III. Этот поистине великий государь не демиург своей столицы. В ней невозможен Медный Всадник, ибо нет Москве иного бога, кроме Бога.

Обетование

Существование божественного Замысла о городе приоткрывается в обетовании – авторитетном обещании его особенного будущего.

У Руси есть две обетованные столицы: Киев и Москва.

Обетование Киева дано в «Повести временных лет» апостолом Андреем.

Обетование Москвы дано святым Петром, митрополитом Киевским, переместившимся в нее при Калите. Петр в житии, составленном через три четверти столетия святым митрополитом Киприаном, говорит московскому князю:

«Аще мене, сыну, послушаеши и храм Пречистыя Богородицы воздвижеши во своем граде, и сам прославишися паче иных князей и сынове и внуцы твои в роды и роды. И град прославлен будет во всех градех Руских, и святители поживут в нем, и взыдут руки его на плеща враг его, и прославится Бог в нем; еще же мои кости в нем положени будут».

Здесь и аспект силы, и аспект святости, и династическая перспектива. И залоги будущности – кремлевский Успенский собор с гробом святого Петра. Сей Петр есть закладной камень Третьего Рима, подобно как апостол Петр есть камень Рима Первого.

С Петром митрополитом Москва, родившаяся с Долгоруким во плоти, родилась в Духе.

Для Петербурга неизвестно что-либо подобное. Когда царя Петра панегирически сличали с апостолом Петром, лишь обнаруживали несличимость. Город построен человеческим волением, и этот человек – царь Петр.

Праобраз и прообраз

Если царю попущено быть богом Петербурга, значит, выше умысла Петра нет замысла о Петербурге.

Нет, это не богооставленность, так говорить немыслимо. Речь об отсутствии замысла формы в Замысле города. О Замысле свободы от праформы.

Наоборот, коль скоро Богово не отдано Москвою кесарю, значит, у Москвы есть праформа. Или праобраз.

Именно пра-, а не прообраз. Последний можно взять сознательно, вооружась, как Петр вооружился Амстердамом. Праобраз можно лишь угадывать, предчувствовать, и даже видя, не достигнуть. Тем временем прообраз можно превзойти.

Замысел и умышление

Однако петербургская свобода от праформы есть несвобода от прожекта, человеческого умышления как напряженного черчения за Бога. Город плана, каким бы совершенным ни был план, есть воплощенный произвол. Самым умышленным в России назван Петербург у Достоевского.

Москва, наоборот, не может быть любой. Что там любой; в Москве непозволительно выдумывать, в ней нужно только вслушиваться, всматриваться и – слышать или нет; видеть или нет.

Москва путь узкий. История ее строительства есть череда прозрений и ослеплений, приближения к праобразу и бегства от него. Великий зодчий по-московски тот, кто умалился, забыл себя, и тем возвысился, да со товарищи.

Великий зодчий в Петербурге есть игра свободы на свободном поле. Петербург широкий путь, история удачи.

Москва история удачи тоже, но такой удачи, память о которой в море неудач сделалась памятью о Китеже.

И потому еще так очевидны неудачи, что не по сравнению с другими городами, а по сравнению с другой Москвой, укорененной в нашей интуиции.

И тем прекрасней Петербург, что нет другого Петербурга в нашей интуиции.

Земщина и опричнина

Всякая русская опричнина, то есть двоение Москвы, попытка начинать столицу в новом месте, движется, помимо прочих двигателей, этой интуицией. Чувством праобраза над городом и знанием отхода от праобраза. Есть Две Москвы на вертикали мира, – соглашается опричнина и принимается раздваивать Москву в горизонтальном мире.

Ошибка уясняется особенно при взгляде на опричнину петровской Яузы и Петербурга: Замысел остался над обетованным городом, а на случайном месте остается умышлять.

Движение и бездвижность

Закоченел и обездвижен Петербург. Самопровозглашенный идеал не может не схватиться, выбрав только время.

Но, сам застывший, Петербург исходит из себя навязчивым примером. Вот уже третий век он размечает по линейке, режет по живому и обставляет себялюбивыми шедеврами древние города, чья метафизика одной природы с метафизикой Москвы. Он поставляет им себя в прообразы вместо праобраза.

Как город слишком видимый и здешний, Петербург не может не иметь успеха в этом.

Однако здешнее не может быть праобразом Москве.

Казаков и Баженов

Другое имя этой темы – Казаков / Баженов.

Великий Казаков вполне средневековый человек. И потому он человек Москвы. Он человек-Москва, сгоревший, почитай, в одном пожаре с ней. От вести о пожаре города, который называется доселе казаковскою Москвой. Его наследие не соберет и трех упреков города.

Не то Баженов. Историки архитектуры знают, как Москва стремится эту рану зализать, чтобы и памяти не оставалось по архивам. Баженов ничего не смог в Кремле и чуть побольше в городе и за его чертой. Зато он мог ломать: палаты, стены, башни, храмы; ломать и завещать ломать. Баженов со своей кремлевской перестройкой – архитектор умышления, не ведающий Замысла Москвы и в мощь вполне религиозного экстаза поставляющий свое творение на место Божия.





Местность между Никольской и Чудовской улицами Кремля на плане Горихвостова, 1760-е, и по проекту В. И. Баженова, 1768



Сенат на плане Кремля 1826 года



Обозревая Кремль после Баженова, Николай Львов воскликнет в своем «Опыте о русских древностях в Москве 1797 года»: «<Теперешним> художникам однако неизвестно то таинство, по которому старинная добрая вера, точность и терпение далеко превосходили нынешнюю ученость». Единственный писатель среди русских архитекторов, Львов проговаривает то, о чем молчит средневеково молчаливый Казаков.

Что это за бессмыслица, наследство варварских времен, думал, наверное, Баженов, видя, как Чудовская улица Кремля уперлась в стену мимо башни. И вычертил ей правильное ложе.

А Казаков? О, как он ясно виден! И кто ж его не видел, нанимая мастера поставить дачу или печь. Он нюхает, как лис. Он месяцами молча, с прищуром, скитается по стройке. Он курит днями, сидя на бревне. Бросает на свою нормальность подозрения. Тут ему смета, погода, бригада, указ; он не слышит. Он слушает и слышит про другое.

И вписывает в глупый, варварский, «от пьяного сапожника», средневековый угол стены и улицы ротонду своего Сената. А уже ротонда с ее куполом приходится на ось кремлевской башни, становясь последним камнем Красной площади и новым образом державы.



Сенат (в глубине) на панораме Москвы и ее окрестностей из альбома А. Барона. 1847. Фрагмент



Вид Кремлевской стены и здания Судебных установлений (Сената) от церкви Василия Блаженного. Фото из Альбомов Найденова. 1880-е



Сенат словно всегда стоял на этом месте. Всегда готов был стать, и вот, увиден, воплощен.

Форма и адрес

Баженовский проект Кремлевского дворца, возможно, тяготеет над Москвой в надежде воплотиться. Непостроенное остается в городе и ждет. С памятью непостроенного надо обходиться как с особенной реальностью.

Проблема исхождения архитектурной формы не решена, да кажется, и не поставлена. Поэты, композиторы твердят, что ничего не сочиняют сами, только слушают диктант. Отказывать архитектуре в работе под диктовку значит ставить ее ниже других искусств.

Но ставить ее вровень значит столкнуться с новой тайной: входит ли в состав диктовки, кроме формы, адрес здания? И если да, то открывается ли адрес зодчему всегда, когда открылась форма? Что если Баженов лишь ошибся адресом? Кварталом? Километром?

Рим, Иерусалим, Константинополь

Конечно, у Москвы есть образцы, прообразы: Рим, Иерусалим, Константинополь. Но каково их сочетание с праобразом, с другой Москвой?

Имена римской, иерусалимской и константинопольской сакральной топографии суть градоведческие категории. А сами эти города – целые суммы категорий. Непротиворечивое схождение трех сумм с московской причисляет Москву к сонму святых и вечных городов.

Так; но средневековую Москву совсем не занимало подражание Риму. Намеренно она уподоблялась Иерусалиму. Знаки Рима проступали сами, помимо воли градоделов. И наоборот: Новое, тем более Новейшее время отстраняется от Иерусалима как от образца, ориентируясь на Рим античной, ренессансной и барочной классики. А знаки Иерусалима в это время проступают сами.

Семихолмие

Сакраментальное Семихолмие имеет символический, не счетный смысл. В растущем Риме семь холмов стали двенадцатью. Холмы спорят о первенстве – градостроительном, духовном, политическом.

Так же и Семь холмов Москвы отождествляются не счетно, а прочтением их символического смысла. Но для начала – простым сличением двух карт, Москвы и Рима. Стоит лишь повернуть одну из них, как поворачивают ключ, на девяносто градусов, до совпадения с другой. Именно так повернуты, ориентируясь на запад, первые карты Москвы.

Нельзя не видеть сходство двух ландшафтов. И нужно видеть сходство знаков на холмах и в междухолмиях.



План античного Рима. Издание Ф. А. Шрамбла. Вена. XVIII век



План Москвы Мериана. XVII век



Однако полагать, что москвичи передавали поколениям друг друга завет и способы уподобления своей столицы Риму, значит впадать в ошибку. Не Москва печатает свой образ с Рима, но Москва и Рим – с единой матрицы. Рим и Москва суть воплощения общего Замысла о Вечном городе. Его проекции на два ландшафта, две культуры, две шкалы времени.

Третий Рим и Второй Иерусалим

Сказанное выше не о Третьем Риме сказано. Свидетельство о Третьем Риме не касалось топографии Москвы. Для Филофея Третий Рим есть христианское русское царство. Имя Москвы является у анонимного Продолжателя Филофея.

Топографично представление столицы о себе как о Втором Иерусалиме. Шествия Вербного воскресенья, Шествия на осляти, были праздниками Входа Господня равно в Первый и Второй Иерусалим.

Понятия о Третьем Риме и Втором Иерусалиме суть стороны единой профетической формулы. Гласящей, что центр силы мира, Москва, как до нее Константинополь, есть одновременно центр святости и благочестия. Что Третий Рим по силе своей «ныне удерживает», задерживает, держит вовне антихриста, – Второй Иерусалим по святости и благочестию встречает Христа, грядущего во Славе.

Три столицы

Из этой формулы возможно вывести другую, формулу русской столичности.

Киеву дано быть Иерусалимом, но не Римом. Это святой, но слабый город. Его святость убывает без защиты.

Петербургу дано быть Римом, но не Иерусалимом. Его сила убывала без святости. Впрочем, его святость нарастает.

Лишь Москве дано быть Римом и Иерусалимом одновременно. Как некогда Константинополю. И потому Москва есть Новый Константинополь, Новый Иерусалим и Третий Рим.

Белый кречет, или Сказание о новом начале Москвы

Успенский собор и церковь Трифона в Напрудном



Успенский собор. Цветная фотография конца XIX – начала XX века



Глава I. Письмо Аристотеля

Безмерна славна и хвальна кречатья добыча. Книга глаголемая Урядник сокольничья пути
Знамения

Вот и над нами, шестой век спустя, стояла хвостатая комета. А в исходе 1471 года, после Рождества, явились две сразу. Луч первой «аки хвост великия птицы распростреся», у второй же был «тонок, а не добре долог». Где одна заходила, всходила вторая.

Что было думать Ивану Великому? Как понимать о своем государстве?

Под этими звездами послано было за Софьей Палеолог, передавшей из Рима согласие выйти за государя Москвы.

Под этими звездами, только растаяло, начали строить и новый Успенский собор. Старый, времен Калиты и митрополита Петра, не сразу снесли, но сперва заключили в больший периметр новых фундаментов. Снести собор было нельзя без дозволяющих знамений, коль скоро Петр митрополит, его могила есть краеугольный камень города. Успенский же собор над этим камнем – самим Петром обетованное условие величия Москвы. Но и не обновить собор было нельзя: обетованное Петром величие сбывалось на глазах, а старый малый храм стоял подпертый древом. Купец Тарокан, кто был такой, а выстроил себе в Кремле кирпичные палаты раньше государя. (Впрочем, таракан, по Далю, первый жилец, новосел, к прибыли.)

Иван должен был вспомнить все знамения, все обстоятельства той несчастливой, черновой попытки нового собора.

И как после сноса начального храма каменотесы – по-летописному, «камнесечцы» – роняли обтески на раку святого Петра, пока не воздвигли над ней, в ограде уже поднимавшихся стен, деревянную церковь на время.

И как в ноябре он, Иван, обвенчался во временной церкви с приехавшей Софьей.

И как на следующий год преставился митрополит Филипп, другой инициатор совершавшегося храмоздательства, ин был положен в возрастающей ограде стен собора. Так ископал себе могилу, положил себя в фундамент старого собора святитель Петр при Калите.

События спирально восходили на древний круг, пожалуй, обещая правоту происходящего.

И вдруг на третье лето, в мае, как-то за полночь, собор, возведенный «до замкнутия сводов», едва разошлись камнесечцы, упал на себя.

Когда улеглось, Иван опять послал в Италию. Теперь за мастером. По совету великой княгини, по ее итальянским путям.

Zirfalco bianco

В трудах Комиссии изучения старой Москвы за 1914 год опубликовано письмо Аристотеля Фиораванти герцогу Сфорца в Милан, там и хранящееся. Вот первые и заключительные строки, в переводе публикатора, графа Хрептовича-Бутенева.

«Светлейшему Князю и превосходительному Господину моему, которому, где бы я ни был, желаю служить всячески. Находясь снова в великом Государстве, в городе славнейшем, богатейшем и торговом (в Москве. – Авт.), я выехал на 1500 миль далее, до города, именуемого Ксалауоко (по мнению Хрептовича, это Соловки. – Авт.) в расстоянии 5000 миль от Италии, с единой целью достать кречетов (в тексте именно кречет, zirfalco – вид falcone, сокола. – Авт.). Но в этой стране путь верхом на лошади весьма медлителен, и я прибыл туда слишком поздно и не мог уже достать белых кречетов, как того желал, но через несколько времени они у меня будут, белые, как горностаи, сильные и смелые. Покамест через подателя этого письма, моего сына, посылаю тебе, светлейший князь, двух добрых кречетов, из которых один еще молод и оба хорошей породы, а через немного линяний они станут белыми. <…> Я всегда бодр и готов исполнить дело, достойное твоей славы, почтительнейше себя ей поручая. Дано в Москве 22 февраля 1476. Твой слуга и раб Аристотель, архитектор из Болоньи, подписался.»



Автограф письма Аристотеля Фиораванти герцогу Сфорца. Государственный архив Милана



А мы, московиты, считали, что отпускали болонца не дальше Владимира, осматривать тамошний храм; мы думали, все его мысли о храме. Теперь выходит, что Иван Великий отпустил каменных дел мастера за ловчей птицей. Не просто мастера: единственного посвященного строителя в своем распоряжении. Едва приваженного из другой страны, чтобы поднять или начать сначала упавший главный храм столицы. Отпустил верхом и словно бы без спутников. От главной стройки государства, после первого ее сезона, если верить дате под письмом. Или даже посреди сезона, если верить другому месту текста: «В средине лета в продолжение двух с половиной месяцев солнце вовсе не заходит, и когда оно в полночь на самой низкой точке, то оно так же высоко, как у нас в 23 часа». Аристотель достиг заполярных широт.

Если кречет следовал Милану за присылку мастера, зачем сам мастер добывает эту свою цену? В Москве существовала профессия помытчиков – ловцов ловчей птицы.

Далее, трудно представить, что шестидесятилетний Аристотель вооружен силками, ожидая за кустом.

Далее, посол Толбузин отпросил Аристотеля не у Милана, у Венеции.

Наконец, обманывал или обманывался Аристотель, говоря, что выбеленный линькой «добрый» кречет делается белым? Белый кречет не подвид, поскольку может родиться от иного; но именно родиться.

Белые птицы и звери считались царями своих родов. Белых кречетов звали иначе красными, и ясно, что не за цвет. На поиски белого кречета уходят годы и подковы. Словом, «благороднейший в семействе благородных соколов», белый кречет, аристотелев zirfalco bianco, символически один.

Так что присылка двух Милану – профаническое удвоение.

«Орнистотель»

Письмо в Милан – готовая программа фрески или картины, на которой Аристотель изображался бы верхом. На чудном бестиарном фоне: «Если твоей светлости угодно иметь великолепных соболей, горностаев и медведей, живых или убитых, могу тебе их достать сколько ни пожелаешь, так как здесь родятся и медведи и зайцы белые, как горностаи. Когда я отправляюсь охотиться на таких зверей, между ними есть такие, которые от страха бегут к океану и прячутся под водою на 15–20 дней, живя там подобно рыбам…»

Но в центре фрески, на аристотелевой рукавице, два невидной масти кречета не помещаются физически, ни эстетически, ни символически. Недаром введена фигура сына (впрочем, действительно существовавшего – Андреа). Контур всадника двоится, чтобы удержать двоякий контур птицы. Бесцветной птицы, так что кони блекнут. И только где-нибудь вверху, на сходе новой, ренессансной перспективы, ярко дан, поскольку именован в тексте, белый кречет.



Московская монета с именем «Ornistotil»: аверс, реверс и прориси



Есть итальянская монета тех же лет: всадник бросает на ветер цветы. Этот ребус разгадан давно и легко: цветы на ветер – fiori al venti. Или, возможно, fiori avanti – …вперед. Фиораванти был, помимо прочего, денежный мастер, едва не фальшивомонетчик: уехав в Москву, он ушел от суда. На обороте монеты-ребуса читаем: «Aristotil».

На московской монете, где всадником сам государь, а в руках его меч, оборот запечатан автографом мастера денежных дел: «Ornistotel». Сомнения в авторстве Фиораванти – от странности этого «n». Но ornis по-гречески птица, откуда и орнитология. Снова игра со словами, но и свидетельство странной серьезности поисков зодчего в области незаходящего солнца.

Глава II. Напрудное

Всадник на белом коне с белым кречетом на рукавице

Четверть века спустя (если возможно датировать событие предания), в долгое княжение того же государя, сокольник по имени Трифон упустил на охоте любимого государева сокола. Именно кречета, согласно чутким изложениям предания. Именно белого, согласно самым чутким. Поехал искать, во избежание казни. Не найдя, уснул среди леса – Сокольников или Лосиного Острова. И увидел своего ангела, мученика Трифона, на белом коне, с белым кречетом на руке. Ангел открыл, где отыскать потерю. На месте находки сокольник построил обетную церковь из камня во имя заступника.

И сам, собирая на храм, являлся на белом коне, с белым кречетом на рукавице, как в «Князе Серебряном» у Алексея Толстого, где птице даже присвоено имя: Адраган.

Это предание доныне памятно в Москве. Предание не просто книжное, но освященное, включенное в акафист мученику Трифону, в число его чудес.

Князь Патрикеев

В акафисте храмостроитель Трифон не назван сокольником, но царским боярином. Принято видеть в нем князя Ивана Юрьевича Патрикеева. (Фамилия звучит простонародно; между тем, Патрикий есть патриций, знатный, благородный. Гедиминовичи Патрикеевы, родоначальники князей Голицыных, Куракиных, Хованских и Щенятевых, – это сама аристократия.)

Двоюродный брат Ивана III, сын его тетки (есть версия другого счета колен), Патрикеев виден одесную государя в его делах. Однажды приютил его в своем дворе после кремлевского пожара. Бывал наместником столицы. А в опале, принужденный к монашескому постригу, князь Иван Юрьевич взял имя Трифон.

Это случилось в 1499 году, когда Иван Великий, почти шестидесятилетний, выбирал наследника престола. Выбирал между внуком Димитрием, оставшимся от старшего, но умершего сына, – и младшим сыном Василием. Шла династическая распря, усугублявшаяся тем, что сыновья были от разных жен: покойный старший – от Марьи Борисовны, рожденной княжны Тверской, младший – от Софьи Палеолог. За каждым кандидатом стояли партии географические, и решение немедля откликалось за границей: по матери Димитрий приходился внуком Стефану Великому молдавскому. Василий был императорской крови.

Сначала, в 1498 году, Иван венчал великим княжением «при себе и после себя» внука, причем впервые на Руси по греческому, царскому обряду. На следующий год властитель передал часть прав от внука к сыну. На этой перемене и преткнулся Патрикеев, по мнению Карамзина, стоявший за Димитрия и против Софьи.

Как легендарному сокольнику, великий князь оставил брату жизнь.

Церковь Трифона в Напрудном

Событие предания о кречете молва легко переносила в царствование Ивана Грозного. Поскольку Трифоном, без отчества, могли бы звать простого человека; аристократическая должность «сокольничий», распорядитель государевой охоты, учреждена при Грозном.



Церковь Трифона Мученика в Напрудном. Чертеж фасада



Церковь Святого Трифона в Напрудном, на современной Трифоновской улице, смотрит на оба времени, но традиционно датируется временем Ивана III. Чаще 1492 годом, от сотворения же мира 7000-м. Реже – 1500 годом. Первая дата знаменита ожиданием конца времен и неожиданным началом Нового времени для Запада, которому вместо скончания света открылся колумбов Новый Свет. В Москве под этим годом тоже состоялась подлинная перемена времени и света: Новый год стал отмечаться вместо марта в сентябре. (И отмечается доселе Церковью, спасенный в круге ее календаря от следующей, петровской перемены.) В храме Святого Трифона сакраментальный год указан надписью на камне, вправленном снаружи в стену (возле южного портала) и относящемся к чьему-то погребению.

Если же связывать постройку церкви с опалой Патрикеева, то датировка 1500 годом метафизически точнее.

Другое дело, что Напрудное, известное со времени Ивана Калиты, было селом великокняжеским, и мы не знаем документов, жалующих или продающих его кому-либо. Но есть правда культуры, часто не равная правде истории. В Напрудном культуре для чего-то нужно замещать Ивана III князем Иваном Патрикеевым. Двоить их контур, как и в случае Фиораванти, отца и сына.



Мученик Трифон.Фреска XVI века из церкви Трифона в Напрудном. ГТГ



Мученик Трифон патронирует русскую охоту. Местность царской охоты: Лосиный Остров, Сокольники, Измайлово – словом, бассейн верхней Яузы, или северо-восточный клин Московского уезда, нынешней Москвы, – эта местность имеет Напрудное своим передним, обращенным к городу углом. У церкви Трифона нет главного фасада, однако надстоящая над юго-западным углом плоская звонница создает главный ракурс. Этой гранью храм обращен к Москве, являя острие лесного клина, то, на котором (по версии Толстого, на одиноком дереве) и ждал погоню отлетевший белый кречет.

Апсиду церкви украшала наружная фреска, снятая в музей: мученик Трифон на белом коне с белым кречетом на отведенной руке. Это один из русских изводов иконографии святого Трифона, изображаемого также в рост или в полроста, но непременно с птицей на руке. (Балканская традиция видит его с виноградным серпом.)

В княжения отца и деда Ивана III «русский Трифон», или, во всяком случае, конный сокольник, в котором можно видеть и самого государя, изображался на деньгах, предвосхищая появление на них копейщика, разящего змею. Ушедший с денег, сокольник появился на княжеских печатях Патрикеевых. Так что монашеское имя князя Ивана Юрьевича не случайно.

В Напрудном делается видно, что конная фигура Аристотеля сличима с конной фигурой Трифона. Оба ищут кречета, именно белого, прежде чем строят по храму. Прежде – если не чтобы построить. Кречет великого, главного храма ищется в дальнем краю за тайгой, кречет малого – в ближнем лесу, и тоже в северо-восточном. А ведь символически белый кречет один.

Путь от Успенского собора к Трифоновской церкви лежит от молодости к старости Ивана III. По ветхому летосчислению, путь из столетия в столетие и даже из тысячелетия в тысячелетие, сквозь горловину 7000 года, отложенного светопреставления.

Есть интуиция, что малый государев храм во имя мученика Трифона, храм с фрескою-гербом, стоит вровень на неких весах, по длине рычага, с великим кремлевским собором.

Вот еще несколько причин чувствовать так. В Кремле Фиораванти вывел стены в камне, а своды, как тогда писали, в плитах. И так же выведена церковь Трифона. Плита – это уже не плинфа византийская, а близкий к современному кирпич. Собор Успения и церковь Трифона (конечно, не она одна) венчают начатую Долгоруким эпоху белокаменного зодчества и полуоткрывают эпоху кирпича. Еще до путешествия на север Аристотель разведал под Москвой годную глину и поставил кирпичный завод. Притом кремлевский храм, по слову летописца, был «виден отступя как един камень». Так же можно сказать о церкви Трифона. В ней, наконец, подозревают вторичное использование белого камня, будто бы взятого с разборки первого или с руин второго Успенского собора. Это приходская легенда, рожденная сегодня. Наконец, собор и церковь Трифона построены Иваном III, настоящим владетелем Напрудного.

И главным, как необходимо убедиться, героем этой таинственной истории.

Глава III. Иван Великий

Иван и София

Девять лет между Шелонью и Угрой, семидесятые годы, были утробными летами собиравшегося государства. Так чувствовали летописцы. Так же чувствовал в своей «Истории Москвы» Забелин. Он и они, рисуя те годы, наплетают события комом походов, пожаров, знамений, храмоздательств и взятий под руку Ивана земли и земли.

По Забелину, прежний собор, «доведенный уже до замкнутия сводов», разрушился, «предзнаменуя, что так с неумелым, старым строительным художеством разрушится и старозаветный вечевой порядок Русской жизни, именно в Новгороде, как сильнейшем представителе и охранителе этого порядка».

Мы скажем другое: собор-черновик, сокрушившийся «трусом» – землетрясением, не устоял на границе времен, еще обратимых, и на меже, на разломе земель, еще не собравшихся в целое. В единую платформу, над которой только и возможно «замкнутие сводов».

Забелин близок к этой мысли. «Итак, – пишет он, и позитивная наука достигает с этими его словами метафизической высоты, – постройка московского большого собора совершалась в одно время и шаг за шагом в ряд с постройкою Московского великодержавного государства.» Забелин попадает в этот шаг: «…В 1475 году, когда началась уже новая, аристотелевская постройка собора, вел<икий> князь снова двинулся в Новгород со многими людьми, но пошел туда миром пировать…»

Историк думает, не проговаривая, что поход на Новгород с любовью был условием успешного строительства Успенского собора. И значит, тектонической причиной провала первой стройки была война, первый поход, Шелонь.

То есть после провала Иван Великий совершил не только и не столько административный, дипломатический или военный труд, сколько духовный. Труд любви. Встречный духовный труд предприняли и новгородцы. Они перенесли престольный праздник своей Софии на Успение, престольный праздник московского собора. С тех пор Софийскую Новгородскую икону празднуют в день Успения. Смысл этого установления ясен из знаменитого «где София, там и Новгород». Гений Ивана III понял и поднял кафедральный собор Москвы как новую Софию, и новгородцы согласились с этим. Ангел Софии и новгородские святые недаром писаны снаружи на стенах Успенского собора.

События двигались сразу в физическом и символическом планах, и участникам было об этом известно.



Иван III. Гравюра начала XVI века



У древних новгородских писателей «войти в великую Премудрость Божию» значило войти в Софийский собор.



Строительство Успенского собора. Миниатюра Лицевого летописного свода. В центре, предположительно, Аристотель Фиораванти



Подобно значению входа в собор, двоится значение брака Ивана и Софьи. «Палеолог» значит древнее, ветхое, ветхозаветное слово (наблюдение Владимира Микушевича). Иван брачуется с Премудростью.

И одновременно овладевает городом Святой Софии. Взятие города средневековая традиция всегда отождествляла с браком. И лучше, чтобы по любви. Поэтому Иван насилию над Новгородом предпочел сватовство, жениховство. И Новгород ответил на любовь, отвергнув домогательства Литвы. Новгород сделал выбор между католическим и православным государями. Так Софья еще в Риме отказала другому латинянину, тоже герою этого рассказа, герцогу Миланскому. Въехавшая в Русь под Псковом, Софья следовала к суженому через Новгород.

Все города Святой Софии – Новгород, Полоцк, Киев, Херсонес – суть предварения Константинополя, или, что то же самое, его проекции на нулевом меридиане греко-варяжского пути. Взяв Корсунь, князь Владимир взял и веру, и жену, и византийскую традицию. Корсунью Ивана III стал Новгород. После захвата Киева Литвой, особенно же после разделения пятивековой русской митрополии на Киевскую и Московскую, именно Новгород стал означать Москве наследство Киева, былой Руси, Владимира Святого. Наследство, называвшееся в Новгороде корсунским.

Вступая в брак с наследницей Палеологов, Иван вступал в права имперского наследства, перешедшего в Москву, как перешла София новгородская.

Словом, Иван Великий строил собор как страну, страну как семью и семью как собор. Входил в Премудрость. Новый Соломон, он понимал, что возводит Святая Святых – во испытание правды и обетованности Царства. Тем нагляднее прежняя безблагодатность его храмоздательства.

Какая же понадобилась сила, чтоб не отчаяться после обвала и строить сначала.

Возможное путешествие

С приездом Аристотеля заминка в деле видимо продолжилась, исполнившись невидимого деланья. Болонец принял несомненное участие в таинственных исканиях Ивана. Экспедиция Фиораванти может считаться новгородской, как и государев «любовный» поход, настолько, насколько Новгород владел Заполярьем. Ловчую птицу Москва добывала по соглашению с ним.

Граф Хрептович, комментируя письмо Аристотеля, реконструировал путешествие зодчего «правдоподобно за отсутствием достоверного»:

«…Великий князь указывает на более ему известный Успенский собор во Владимире, но, вероятно, Иоанн III знает понаслышке и о новгородских храмах и велит Аристотелю осмотреть все лучшее и годное… Предположим, что это было во второй половине апреля <…> Посетив и срисовав владимирские и суздальские храмы <…>, Аристотель <…> спускается к Белому морю, имея теперь в виду добычу белых кречетов для миланского герцога <…> Видит в июне полночное солнце на указанной им высоте. Затем с добытыми серыми кречетами пускается в обратный путь <…>, попадает в Старую Ладогу… а оттуда в Великий Новгород <…> Обогащенный сведениями и рисунками, возвращается он в Москву, быть может в конце сентября, и подробно докладывает великому князю, особенно, вероятно, восхваляя Св<ятую> Софию, имя которой кстати носит великая княгиня <…> Иоанн III готовит тогда свой «мирный» приезд в Новгород и, наслышавшись о Св<ятой> Софии, берет, как мы полагаем, Аристотеля с собой в Новгород, это было 22 октября 1475 года <…> В Новгороде Аристотель еще подробнее изучает и срисовывает храмы, смотрит их вместе с Иоанном III и вместе с государем 8-го февраля возвращается в Москву. Письмо и кречеты 22-го февраля отвозятся в Милан сыном Аристотеля <…> А 12-го мая 1476 года происходит закладка ныне существующего, третьего Успенского собора, в котором нельзя не видеть влияния изученной Аристотелем новгородской Св<ятой> Софии».

Как цепь ученых допущений, история Хрептовича предельно уязвима. Но удивительно точна как сумма интуиций метафизических. В Новгороде Иван Великий стяжал великие дары любви и мудрости, даже Премудрости, софийности. Тем часом первый зодчий государя вез из Заполярья некий знак – белого кречета.

В третьем новгородском походе Ивана, зимой на 1478 год, Аристотель достоверно был рядом с великим князем. Как инженер, наводил мост через Волхов. Именно тогда Иван привел Новгород «во всю свою волю и учинился на нем государем, как и на Москве». И вновь, пишет Забелин, «со стороны Новгорода событие совершилось мирным порядком – войны не было». Со стороны Москвы войска пришли, но не вступили в дело. Их вел, помимо прочих воевод, князь Иван Юрьевич Патрикеев. В лето после похода Фиораванти вывел Успенский собор под кресты. Делать кровлю государь оставил новгородским мастерам. На следующий год расписанный собор был освящен, а вскоре новый русский мир стоял на Угре.

Глава IV. Соломон и Китоврас

Апокриф

Новгородцы сами искали что-то на краю своих владений. То рай земной, то Лукоморье, царство Китовраса – кентавра, царившего в народном бестиарии Северо-Запада и Северо-Востока, Поморья.

Апокрифы, «кощуны» о Китоврасе начинаются там, где оставляет место тайне Писание, стих о Святая Святых Соломона:

«Когда строился храм, на строение употребляемы были обтесанные камни; но ни молота, ни тесла, ни всякого другого железного орудия не было слышно в храме при строении его» (3 Цар. 6:7).

Смысл этого запрета разъясняется словами, сказанными Богом Моисею на Синае: «Если же будешь делать Мне жертвенник из камней, то не сооружай его из тесаных. Ибо, как скоро наложишь на них тесло твое, то осквернишь их» (Исх. 20: 25).

Просвещенный государь XV века, у которого упал соборный храм, остановил бы взгляд на этих фрагментах Писания. Упавший храм был именно обтесан, «камнесечцы» – нарочитое словцо в хрониках обрушения.

Но что же делать, если не тесать? Или тесать, но не железом? Чем? Писание молчит – апокриф начинается.

«Сказание о Соломоне и Китоврасе» известно в русском переводе середины XV века, по сборнику, составленному книгописцем Ефросином. Здесь ключ к загадке Аристотелява путешествия:

«Егда же здаше Соломон святая святых, тогда же бысть потреба Соломону вопросити Китовраса», что живет «в пустыни дальнеи».

Китовраса ловят в этой дали и приводят в Иерусалим. «И рече ему Соломон: Не на потребу свою приведох тя, но на вспрос очертании Святая Святых приведох тя по повелению господню, яко не повелено ми есть тесати камени железом.»

Ответ и будет ключом: «И рече Китоврас: Есть ноготь птица мал во имя шамир <…> на горе каменнеи в пустыни далнеи».

Способ постройки Святая Святых знает далекая птица.

А Китоврасу известно, как найти птицу и как ее заставить принести искомое. Нужно накрыть стеклом гнездо с птенцами, и, чтобы пробиться к ним, ноготь-птица принесет в когтях некое что.

Способ поймать самого Китовраса знает царь Соломон. За диковинным зверь-человеком отправляется «первый боярин» с указанием влить мед и вино в три колодца. Китоврас приходил, выпивал и давался на цепь. А вот какой рассказ посла Толбузина об Аристотеле записан летописцем. В Венеции Фиораванти показал послу такую хитрость: лил из сосуда то воду, то мед, то вино – что хочешь, по слову.

Китоврас не умел поворачивать, и на пути его даже сносили палаты. Аристотель же выпрямил в Мантуе башню, в Парме стену и реку Кростоло, в Болонье – реку Рено. Впечатление прямохождения в списке его итальянских работ неотвязно, и в Москве он сперва разбивает устоявшую южную стену собора-руины.

По всему, Аристотель не всадник. Кентавр. Китоврас с белым кречетом на рукавице.

Мудрость и Премудрость

Тексты о Китоврасе могли быть ведомы в ложе болонских каменщиков, где старшинствовал Фиораванти. Помыкая белого кречета, Аристотель ставил мистерию эзотерическую. В Заполярье это почти алхимия: ночное солнце – алхимическая фигура.

И удивительно: заморский Фауст, новый Аристотель по прозванию, работник тайных лабораторий Возрождения, ставивших тайнознание выше или в место душеспасения; и православный государь, способный ссориться с митрополитом о направлении крестного хода: по солнцу или против, – эти двое сложили свои усилия. Сложение и есть Московский Кремль, Италия в Москве, раннее Возрождение в высоком Средневековье. Сложение белейшей чистоты и гармоническое, потому что государь ни в чем не отступил от ортодоксии.

Как в будущем царю Петру, Ивану тоже требовались мастера: фортификаторы, монетчики, артиллеристы, архитекторы. За всех в одном лице был Аристотель, после которого явились и другие. Но это не причина государю обрушивать традицию и соблазняться о чужом.