Майте Уседа
Мастер сахарного дела
Моим родителям – за счастливое детство, музыку и книги. Энолу – потому что я очень сильно тебя люблю. И Луису Анхелю: ты – маяк среди моих штормов. Лишь тот, кто любит тебя, не воспользуется твоей слабостью.
Теодор В. Адорно
Рыба начинает думать, очутившись в садке.
Африканская пословица
Mayte Uceda
El maestro de azúcar
By agreement with Pontas Literary & Film Agency.
© Mayte Uceda, 2024
© Егорцева А., перевод на русский язык, 2025
© Издание на русском языке ООО «Издательская Группа «Азбука-Аттикус», 2025
Издательство АЗБУКА
®
Пролог
Куба, Санта-Клара, август 1986 г.
Открою тебе истину: все когда-то были молоды, но не все состарились раньше срока.
Много лет тому назад эти слова произнесла Ма Петрония, сидя над деревянной плошкой, пропитанной горячей куриной кровью. Урожденная африканка, днем она исповедовала христианство, а ночью – вуду, и в негритянском бараке, что в асьенде «Дос Эрманос», занималась знахарством и предсказывала будущее. Спала она во мраке вырытой в земле ложбинки, вцепившись в спиритическую доску, по которой толковала пророчества.
С тех пор прошло девяносто лет, и только сейчас я наконец понимаю, что к чему; как давно я состарилась, а все будто бы созреваю. Еще один плод долгожительства: чем дольше я на этом свете, тем прекрасней мне кажется жизнь.
Под руку с правнучкой Лус-Дивиной я направляюсь в прихожую. Она невзлюбила свое имя
[1] с тех пор, как вступила в ряды чванных революционеров. Я зову ее Луди. Ей нравится Лус. Вот только ей невдомек, что в моем возрасте проще подхватить заражение крови от заусенца и умереть, чем отучиться от старых привычек.
В прихожей меня дожидается какой-то юноша. Стоя. С диктофоном в правой руке, с газетой – в левой. На плечах – рюкзак. Едва взглянув на него, угадываю его сомнения: в состоянии ли я вести разговор. А я, напротив, задаюсь вопросом, выжил бы он, не будь в его детстве ни прививок, ни пенициллина. Теперь никто об этом не задумывается, а вот в наше время за жизнь приходилось неустанно бороться.
При виде меня его глаза округляются. Смотрит на меня, как на вековую черепаху, высунувшую из-под панциря нос. Вглядываюсь в него. Черной расы. Среднего роста. Худощавый. В серых штанах и белой рубашке. Точно дитя на воскресной мессе.
«Умер бы от дизентерии, не дотянув и до пяти», – заключаю я.
Смотрю на Луди – она ему улыбается. Затем переводит взгляд на меня. Представляет меня, словно драгоценность – из тех, что хранят в шкатулке. Я не улыбаюсь. Улыбку нужно заслужить. Это одна из вольностей, данных возрастом: мне претит быть обходительной с теми, кто даже не пытается проявить учтивость в ответ, а этого херувима я пока и знать не знаю.
По газете у него в руке догадываюсь, что сюда его привела вчерашняя статья. Какой-то репортер соизволил разыскать старейших людей Санта-Клары, и мою фотографию напечатали на первой полосе вместе с двумя другими долгожителями, еще древнее меня. Мы втроем – свидетели былых времен со взглядом столетней черепахи.
Кинтину Мойеру уже за сто четыре. Мануэлю Луне вот-вот исполнится сто три. Месяц назад, в июле, в День национального восстания, я задула единственную свечу, ознаменовавшую собой все радости и невзгоды моих ста двух лет. Выходит, из нас троих я самая младшая; а мне – Бог свидетель – уже и позабылось, каково это – чувствовать себя моложе других.
В газете под моей фотографией значится: «Мария Гримани отработала в больнице Сан-Хуан-де-Диос, Санта-Клара, более двадцати лет». Также там говорится, что я – первая в стране женщина-врач, хотя это не совсем так.
Приглашаю юношу присесть на плетеное кресло, стоящее в прихожей. Это уютное местечко с видом на улицу. Стены облицованы белой плиткой и изразцами с синими арабесками, а тропические растения своими огромными листьями украшают все четыре угла. Уже ощущается полуденный зной, и я прошу Луди принести нам кувшин натурального лимонада, сдобренного ромом, колотым льдом и несколькими листочками садовой мяты.
Когда мы остаемся вдвоем, юноша представляется:
– Эстебан Мартин. Ужасно рад познакомиться с вами, сеньора Мария. Как ваше самочувствие?
– Это вы из-за старости моей спрашиваете?
– Нет, сеньора. То есть, если честно, да.
От его простосердечия уголки моих губ сами ползут вверх. Эту улыбку он заслужил.
– Спасибо, здравствуем. Час мой еще не пробил. Так что не волнуйтесь, до смерти я вас не перепугаю. Мне передали, что вы хотели меня видеть. Говорите зачем.
– Я студент, сеньора. Сейчас участвую в одном университетском исследовании, посвященном… Посвященном рабству, условиям, в которых жили невольники в хижинах при сахарных заводах, и…
– Тьфу ты. Я уж было подумала, что вы меня о моей работе хотели расспросить. То-то, смотрю, юнец-юнцом.
Несмотря на темный цвет кожи, замечаю, как у него к лицу приливает кровь.
– В смысле, об этом, конечно, тоже можно поговорить. Наверное, в те годы женщине было непросто…
– Непросто бишь… – Поправляю повязанный на шее платок. – Значит, непросто?
– Вы не против, если я включу диктофон? Чтобы точно ничего не упустить из вашего рассказа.
– Включайте что хотите. – Пока он устанавливает на разделяющем нас столе диктофон, я обращаюсь к нему: – Можно задать вам один вопрос? Так, из чистого любопытства.
– Конечно. И зовите меня Эстебан.
– Как пожелаешь. Красивое у тебя имя. Будь у меня сын, я бы нарекла его Эстебаном, лишь бы звать его Эстебита. Правда, родилась у меня одна-единственная дочь. Как славно звучит. Не находишь?
– Мне даже в голову не приходило.
– Еще бы. Довольствуйся юность раздумьями вместо чувств, жизнь прошла бы даром. Замечательная пора. Сердце бьется с такой силой, что уверяешься в собственной непобедимости.
Замолкаю, чтобы вернуться к нити беседы, но уже не помню, к чему вела.
– Вы хотели у меня что-то спросить, – с толикой разочарования в голосе подсказывает мне Эстебан, полагая, что память моя слаба.
– Что-то спросить… Ах да, спросить. Я хотела узнать, как там мои сверстники поживают, Кинтин и Мануэль? В здравом уме?
Он ненадолго задумывается.
– Не очень-то, сеньора.
– Стало быть, сюда ты пришел в последнюю очередь.
Снова молчание.
– Что-то не так?
– Выходит, ты выбрал их, потому как женские воспоминания менее значимы. Менее достоверны. Считаешь, что их переживания существенней моих?
Он смотрит на меня, и я вижу, как у него на шее заходило адамово яблоко. Сглатывает.
– Мне уйти?
– Не выдумывай. Видишь ли, я на дух не переношу подобные предрассудки. – Слегка подавшись вперед, я словно по секрету ему отвечаю: – Хотя мне будет жутко приятно доказать тебе, как ты ошибаешься.
Его взгляд меняется, веселеет. Когда он усаживается, входит Луди с парой стаканов и кувшином лимонада на подносе.
– Мне остаться с вами, бабушка? – спрашивает она, ставя поднос на стол.
– Нет, дочка, ступай, только передай Кайите, пусть подаст к обеду на одну тарелку больше. Нам с этим молодым человеком есть о чем потолковать, и быстро мы, боюсь, не управимся. – Перевожу взгляд на него. – Хочешь пообедать с нами?
– Я вам не помешаю?
– Ни в коем случае, – соловьиной трелью заливается Луди, строя ему глазки.
– Тогда я согласен.
Чересчур пышно начесанная Луди, неспешно покачиваясь, направляется к дверям. По-прежнему расплываясь в улыбке, Эстебан смотрит ей вслед. В его глазах – непрестанная тоска по недосягаемому, проблеск надежды на то, что, может, когда-нибудь сбудется, а может, не сбудется никогда. Непостижимая тайна будущего.
Наблюдаю за ними в оба. Она оглядывается, желая убедиться, что он не отвернулся, и одаривает его новой улыбкой, пожевывая резинку. Вздыхаю. Должно быть, ровесники.
Долетающий с улицы ветерок освежает прихожую. С собой он несет фруктовые ароматы, перебиваемые дымом, исторгаемым машинами и мотоциклами. Когда-то улицы пахли фруктами, конским навозом и потом. Сейчас уж и не услышать топота запряженных в кабриолетки и двуколки лошадей, да и от людей больше не веет людским. Примечательно, что человек – единственное существо, которому претит собственный запах.
Эстебан разливает по стаканам лимонад. Снаружи раздаются голоса прохожих, гул моторов и восклики торгующего неподалеку фруктовщика.
– Манго сочные, спелые, сладкие! Подходи, не зевай, торопись, покупай!
Отпив глоток, вполслуха бранюсь, что Луди поскупилась на ром. Эстебан смотрит на меня с недоумением.
– Моя правнучка страсть как опаслива, – поясняю ему. – Этому лимонаду для вкуса не хватает духу. А она боится подсобить смерти одолеть меня одной рюмкой. Откуда ей знать, что костлявая – охотница своевольная: нет собак – берет кошек. Могу дать тебе один совет?
– Будьте добры, – отвечает он и, сосредоточенный, наклоняется, опустив на колени руку.
– Доживешь до моих лет – не давай собою распоряжаться. Хоть сто, хоть сто три – там уже все равно. Тогда только и должно заботить, что умереть, ети его, счастливым. Мне ром память возвращает, усаживает ее рядом, чтобы мы, как старые кумушки, вдоволь посудачили. Ладно, пускай. Так о чем это мы?
– О вашей учебе. Я сказал, что, наверное, было непросто.
Снова ему улыбаюсь. Он внимателен к каждой мелочи, а о человеке ничто лучше не говорит, как способность подстроиться под собеседника.
– Еще бы. Но надежды мои были так велики, что ни издевки, ни бессердечие не сбили меня с пути. Я отучилась, не тронув и пальцем ни одного трупа. Ты не ослышался. Мне не дали набивать на них руку. А еще мне запретили видеть живых голыми. Так, получив диплом, я вернулась в Санта-Клару и открыла свою приемную, куда, конечно, никто не явился. Целый год я просидела за столом, наблюдая за тем, как мухи гадили на стекло, под которым хранилось удостоверение.
– Понимаю. Полное отчаяние и безнадежность.
– Так и было. Пока у одной соседки не начались роды – из тех, что не терпят отсрочки. Тогда-то ко мне и обратились. С тех пор работы хватало всегда, пусть и видели во мне лишь повитуху. Пять лет я обхаживала одного новорожденного за другим, и мало-помалу со мной стали считаться – скорее из нужды, чем по доброй воле: я позволяла платить мне по их усмотрению. Суровые были времена. Дети строгости… Специальностей тогда не знали, и специалистами в чем угодно нас делала смелость. Аутопсии, например, я научилась, когда впервые осмелилась вскрыть труп. А дальше, как говорится, знакомая дорога короткой кажется.
– Затем вы устроились в больницу Сан-Хуан-де-Диос.
– Ты, молодой человек, только что одним махом выбросил пятнадцать лет моей жизни, ну да ничего: за твою внимательность и попытку изобразить интерес я тебя прощаю. Так все и было. В больнице я работала гинекологом. Ладно, не буду утруждать тебя своими делами. Ты хочешь знать, что произошло задолго до этого, даже до Войны за независимость, я права?
– Совершенно верно, сеньора. Меня интересует общий уклад жизни в асьенде. Ваша правнучка сказала, что вы жили при сахарном заводе «Дос Эрманос». Рабства тогда уже не было, но с момента его отмены прошло всего ничего. В книгах говорится, что изменения протекали очень медленно, особенно в отношениях между хозяевами и невольниками. Они, я слышал, не знали, ни что делать со своей свободой, ни каково это – быть свободными.
Речи Эстебана пылки. Я вижу в нем жажду знаний, и меня это трогает. Пытаюсь определить, к какой из известных мне народностей, по которым различались существовавшие в ту пору при сахарных заводах кабильдо
[2], он принадлежит: мондонго, карабали, сапе, мандинга, конго… А в курсе ли он сам, кто его предки?
– Все так. Они не знали, что делать с дарованной им свободой. Да и откуда они могли знать, когда она была им неведома? Только рожденные в Африке помнили, чем пахнет воздух свободы родного края. Помню их горькие слезы тоски. А вот остальные… Всякого хватало. Рожденные рабами, одни не могли вынести свободы. Другие же сбегали в горы и, прячась в пещерах и гротах, добывали себе на пропитание грабежами и разбоями. Таких называли беглыми, или симарронами. Так себе свобода.
Эстебан доволен услышанным. По его выражению лица догадываюсь, что он нашел нужную ему нить, которая выходит за рамки холодных, словно ледники, исторических архивов. Только что в нетронутых залежах памяти вековой старухи он обнаружил живую, настоящую историю. Кровь, сердце и живот – а больше в мои годы мне ему предложить нечего.
Ему уже не терпится.
– Можем начать с самого начала? – спрашивает он. – Будьте добры, расскажите все, что помните, вплоть до мельчайших подробностей.
– Так даже лучше, – отвечаю ему. – Эта история берет свое начало не на нашем острове, а в далекой Испании, сражавшейся за последнюю жемчужину своей истерзанной империи. Эта крупнейшая на Антилах земля залечивает раны прошлого танцами, сантерией и новыми революциями, толку от которых мало.
Эстебан хмурится.
– Да не смотри ты на меня так, – продолжаю. – Я буду говорить, что думаю, а не хочешь меня слушать – никто тебя здесь силой не держит. Мы, люди, должны тянуться к правде прежде, чем к какой бы там ни было идеологии. Правда всегда одна, а идеологии постоянно меняются. Сегодня люди гибнут за принципы, которые через полвека не будут значить ровным счетом ничего. Какая бессмысленная смерть, не находишь?
Пользуясь возникшей тишиной, я отпиваю глоток лимонада. Он следует моему примеру. Голоса тех, кто поведал мне свою историю, выстраиваются в единую цепь. Сначала ощущаю холод северной зимы. Затем – морской бриз, гуляющий по палубе корабля, пересекающего бескрайние просторы дивного океана. Паровые двигатели завода обращают свой ход вспять. Вокруг пахнет мелассой, сахарным тростником и навозом. Лихие всадники объезжают верхом заводские земли. Африканские песни, сопровождаемые взрывами барабанов, рвутся в высь тропического неба в надежде, что ветер донесет их до родины их предков. Из негритянского барака раздается крик новой жизни.
Девочка.
Она пришла на этот свет терпеть мужские прихоти.
Открыв глаза, я смотрю на Эстебана. А в мыслях – сплошь женские лица.
Глава 1
Север Испании. Коломбрес. Апрель 1894 г.
Почтенный отец Гало!
Нашему мастеру сахароварения нужна жена. Как найдете, прошу вас прислать ее портрет. По приезде, который – дай-то бог! – состоится уже в конце года, обязуюсь оплатить все траты. При выборе помните про суровость тропического климата: ищите девушку здоровую, с блестящими волосами, крепкими ногтями и целыми зубами. На последнее обратите особое внимание, ибо, как известно, через гниль во рту вселяются бесы.
Спешу вас осведомить, что кристаллы наивысшего сорта можно получить именно благодаря мастерству сахароваров. Степень очистки они определяют при помощи чувств: обоняния, осязания и слуха. Целое таинство, делающее их исключительными и незаменимыми, не правда ли?
Дом Виктора Гримани – так зовут нашего мастера – один из лучших в асьенде, с великолепным садом и несколькими дворовыми в подчинении, а потому я возлагаю на вас надежду, что вы найдете девушку под стать.
На том прощаюсь. Жду вашего ответа.
Фрисия Нориега «Дос Эрманос», март 1894 г.
После обеда воля отца Гало пала под тяжестью бренного мира. Наевшись досыта и рухнув на стол, где покоился бокал вина, он безмятежно очнулся после двадцатиминутной духовной праздности. И первое, что обнаружили его заспанные глаза, было письмо от Фрисии Нориеги, которое он по-прежнему держал в руке.
«Господи, помилуй!» – взмолился он в борьбе с вялостью духа, одолевающей в ранние послеобеденные часы, боясь впасть в беспросветную леность, служащую источником всех грехов и пороков.
Он опустил письмо на стол и, поднявшись, неуклюже потянулся в намерении размять косточки и воспрянуть духом. Затем подошел к буфету и налил себе рюмочку животворящего ликера, сохраняющего тепло и оберегающего плоть от нравственного растления.
С рюмкой в руке он принялся размышлять о кубинских сахароварнях – крупных промышленных узлах, обогативших за последние десятилетия немало сынов родины. Одним из таких богачей был Педро Вийяр, супруг Фрисии Нориеги и владелец асьенды «Дос Эрманос», находившейся на далеком острове Кубе – заморской колонии Испании.
В стране, доведенной до отчаяния войнами, отсталой системой земледелия и избытком населения, преуспеть можно было, лишь подстроившись под политику, поощрявшую заморскую эмиграцию. Одинокие, полные скорби молодые люди покидали площади Испании, спасаясь от обязательной военной службы, овладевавшей их жизнями больше, чем на десятилетие. Отец Гало исповедовал и благословлял их все на той же площади, возле стоявшего рядом дилижанса, отвозившего их затем на вокзал или в ближайший порт. Уезжали они с ветхим чемоданишко в руке, узелком на плече и тоской в груди. А годами позже, возмужав и желая обзавестись семьей, в поисках жены они вновь обращали свой взор к родным краям.
Этим и был опять занят отец Гало, хотя с каждым разом найти невесту, готовую выйти замуж за незнакомца, становилось все труднее.
Думы его пали на дочь местного врача в Коломбресе, Мар Альтамиру. Она была образованна и вполне себе элегантна. Одинока, хотя и было ей уже около тридцати. Доктор Хустино как-то признался, что, родись она мальчиком, Мар бы стала достойным врачом. Дни напролет она проводила с отцом, ставя – Царю Небесный! – клизмы, беря образцы мокроты, леча гнойные раны, вправляя кости и снимая приступы колики. В народе даже поговаривали, что как-то раз она попросила юного столичного франта, одетого по французской моде, для выявления заболевания показать ей язык.
Отец Гало вздохнул. Если не брать во внимание подобные недостатки, то сеньорита Мар была статной, стройной и обладала сдержанным нравом. На всякие сплетни, хулившие ее за мужеподобие, она не обращала ни малейшего внимания, потому как в деревнях подобных россказней хватало на всех, и если уж ей и впрямь не хватало женской сладости, что так ценится мужчинами, то, верно, своими умениями мастер сахарных дел сможет ее капельку подсластить.
Посмеявшись над собственной шуткой, отец Гало решился следующим утром пойти к доктору Альтамире с предложением.
Глава 2
Доктор Альтамира жил в неброском каменном доме с деревянными галереями и балконами, отделанными лепниной. Отец Гало немало гордился коротким знакомством с доктором, который, на свою беду, был либералом, атеистом и придерживался прогрессивных взглядов. Жена его, донья Ана Мартинес, по праву супружества слыла в Коломбресе докторшей. Ей нравилось выращивать у себя в саду лекарственные растения, которые она затем дарила пациентам, не могущим позволить себе продававшийся в аптеке сироп. Не сказать, чтобы Хустино был безмерно этому рад, поскольку тех, кто вместо обращения к нему в приемную предпочитал просить у нее травяные сборы, облегчавшие их недуги, совсем при этом не раскошеливаясь, оказалось немало. Но он прощал ей эти проказы, поскольку любил ее больше всего на свете.
Донья Ана гордилась своими детьми. Оба сына посвятили себя науке и в городе Хихоне занимались хроническими и скрытыми заболеваниями. Единственная их дочь росла на разговорах родителей о трудах Консепсьон Ареналь и Эмилии Пардо Басан и ловко делала уколы. Они были по-своему счастливы, несмотря на незаживающую сердечную рану доньи Аны: детей у них было трое, а разрешилась она четырежды.
Стоя возле железной ограды, окружавшей небольшой сад, отец Гало вспомнил давнюю беседу с доньей Аной. «Прекратите читать девочке книги Пардо Басан – они не идут ей на пользу», – говорил он ей, на что она ему отвечала: «Известно ли вам, что есть женщины-путешественницы, которые ужинают в сельве вместе с обезьянами?» – «С обезьянами! Боже упаси!»
Посему отец Гало опасался, что его предложение не найдет радушного отклика. И, не лелея больших надежд, вздохнул, поправил берет и стукнул по дверце дверным молотком. Вскоре ему открыла горничная Басилия.
– Утро доброе милостию Божией, Баси. Хозяева дома?
– Доброе, дон Гало. Доктор Альтамира теперь у муниципального секретаря. Кость, видать, сломана. Но скоро уж должны вернуться. Зайдете?
Он согласился, и Баси указала ему на скамью, стоявшую напротив двери в приемную.
– Как здравствуешь, дочь моя?
Баси пожала плечами.
– Как обычно, отец.
– Когда пожелаешь – приходи исповедоваться, ведь – дело известное – тяжелые думы, коль их вовремя не пресечь, ведут к немощи плоти.
– Да какие у меня могут быть тяжелые думы, дон Гало.
– Злоба, дочь моя, злоба. От этого греха сердце очистить трудней всего.
– Столько лет прошло, там ничего уж и не осталось.
– Отрадно мне за тебя. Это тебя Господь Бог благословил так, что ты и не почуяла.
– Будь по-вашему…
Тон ее голоса заставил отца Гало усомниться в ее словах, но он промолчал.
– Пойду за сеньорой.
Отец Гало глядел, как Баси удалялась особой понурой поступью, и думал о том, через что этой несчастной пришлось пройти с тех пор, как ее муж – и причина всех ее бед – Диего Камблор решил отправиться в асьенду дона Педро Вийяра на Кубе. Незадолго до отбытия он пообещал ей, что скоро они воссоединятся, но время шло, а от Диего Камблора не было ни слуху ни духу. В народе тогда поговаривали, что она не дала ему детей, вот он и уехал, не сумев этого пережить.
Через два года после отъезда мужа, когда Баси уж уверилась, что его и в живых больше нет, ей вдруг приходит письмо, написанное его собственной рукой, в котором он сообщает, что в Коломбрес больше не вернется:
Я сошелся с другой. Не потому, что не люблю тебя – люблю. Но ты знаешь, что я всегда хотел обзавестись потомством, а чрево твое иссохло и Богом оставлено.
С того дня Баси стала облачаться во все черное и сообщила соседям, что муж ее умер, хоть правда им была известна и без того.
С тех пор она стала хворать от всех недугов, известных тогда науке. Дон Гало пристроил ее, брошенную, без средств к существованию и больную, к доктору Альтамире горничной. Так он единым духом решил основные горести Баси, требующие безотлагательных действий: деньги и здоровье. Доктору Хустино пришлось лечить свою новую домработницу от нескончаемой череды напастей, возникавших ни с того ни с сего: то ухо воспалится, то голова разболится, то кости заломит, то в печенке заколет, то духом упадет, то кишки заленятся, то вялость одолеет, то припадок истерический хватит. И от всех этих хворей доктор Альтамира прописывал ей один и тот же сироп на спирту: к одной порции малаги он добавлял две унции опиума, одну унцию шафрана и по одной драхме корицы с гвоздикой. Так он держал в узде бесконечные несчастия, приключавшиеся со здоровьем горничной, уверенный, что все они вызваны одной и той же тропической заразой: Диего Камблором.
«Вы, отец, горничную-то мне всю больную навязали, – сказал ему как-то доктор Хустино. – Сдается мне, это не она на меня работает, а я на нее».
Вошла донья Ана, и отец Гало поднялся. Пока они обменивались приветствиями, вернулся доктор Хустино с чемоданчиком в руке. За ним появилась и Мар. Собравшись все вчетвером в библиотеке, они сели за круглый стол, на котором покоилось несколько книг по медицине, и отец Гало заговорил о пришедшем ему из асьенды «Дос Эрманос» письме.
– И раз уж Мар пока не замужем… Я в первую очередь о ней и подумал. По всей видимости, мастер сахароварения – самая высокая должность в асьенде. Это не просто какой-нибудь рабочий: он пользуется как денежными, так и жилищными привилегиями. Как говорится, достойная партия.
Донья Ана перевела взгляд на дочь. Та сидела нахмуренная, уставившись на корешок книги, залитой утренним светом. Доктор Хустино с задумчивым видом потирал бороду, и поскольку никто из троих, казалось, отвечать на его предложение не собирался, отец Гало достал из кармана рясы конверт, вынул из него портрет жениха и вытянул уже было руку, чтобы отдать его Мар.
– Не утруждайтесь, дон Гало, – сказала она, отстраняя его. – Я не намерена оставлять свою семью и уезжать так далеко. Это совершенно невозможно. К тому же, если я выйду замуж, то кто будет помогать в приемной отцу? А мне это доставляет настоящую радость.
– Мар, – обратился к ней доктор Хустино. – Подумай хорошенько. Что будет, когда моя служба закончится?
– Ответа у меня нет, но, может, к тому времени женщины уже смогут учиться в университете.
– Твои бы слова да Богу в уши, – вмешалась донья Ана. – Подумать только: в этой стране уже шесть веков строятся университеты, а учиться в них может только половина населения! Какой вздор! Но еще удивительнее, что в исключительных случаях решение о том, может ли женщина поступить в университет, принимает все тот же Совет министров. Какая, скажите, пожалуйста, семья сможет воспротивиться целому правительству, чтобы дать своим дочерям образование?
Мар коснулась руки матери, стремясь утешить ее: она знала, что этот вопрос возмущал ее не меньше.
– Как бы там ни было, – уже спокойнее добавила донья Ана, – мы благодарим вас за беспокойство. Если нужно, то обещаю вам подумать над вашим предложением, а через несколько дней Мар даст вам окончательный ответ. Что скажете?
Отец Гало поднялся.
– Спасибо вам, донья Ана, мне теперь спокойнее. Я, по правде говоря, считаю, что для вашей дочери это отличная возможность. В противном случае меня бы здесь не было.
– И мы благодарим вас за участие.
Выйдя из библиотеки, они тепло распрощались, и Баси проводила его до дверей. Перед уходом отец Гало обратился к ней:
– И помни мои слова про злобу, дочь моя. Едва заметишь ее оковы, сразу приходи.
Не дожидаясь ответа, разочарованный и поникший отец Гало выскользнул за порог и удалился. Хоть ему и обещали подумать, взгляд Мар выражал стальную непоколебимость: было ясно, что решения, касавшиеся ее собственной жизни, она принимала сама.
Мар подошла к нему лишь по окончании следующей воскресной мессы, подтвердив его опасения: от предложения она отказывалась.
Тогда отец Гало вновь принялся за поиски. За несколько дней он посетил все самые знатные дома с дочерями на выданье, только были они или уже помолвлены, или родители не хотели их отпускать так далеко, выдавая их за совершенно незнакомого человека. Обойдя все состоятельные семьи, отец Гало оседлал свою мулицу Фермину и, повесив через плечо бурдюк с утоляющим жажду и согревающим от холода вином, отправился по глиняным дорогам в крестьянские поселения.
Неохоты расставаться с дочерями там было куда меньше, а некоторые даже выставляли их напоказ, словно круглобокие сыры на базаре, всячески стараясь подчеркнуть их достоинства и скрыть недостатки. Правда, остановить свой выбор он так ни на ком и не смог.
Лишь в следующее воскресенье во время мессы отец Гало обратил внимание на Томаса и Шону – простых крестьян, живших на окраине города и воспитывавших четверых детей. Вдобавок на их попечении состояла юная, но уже овдовевшая племянница. Вдовство ее могло осложнить дело, однако отчаяние отца Гало было столь велико, что он все же решил к ним наведаться.
Глава 3
В капрала Лопеса Паулина влюбилась с первого взгляда. Сначала, во время празднования Успения Пресвятой Богородицы, ее внимание привлекла его военная, с иголочки, форма. А ее шестнадцать лет сделали все остальное. Сердце екнуло впервые с такой необузданной, сокрушительной силой, что вся она превратилась в сполох чувств. Ничто – ни на небе, ни на земле – не могло сравниться с благородством ее отроческих переживаний. Двадцатидвухлетний Сантьяго Лопес должен был вскоре отправиться на Кубу в составе запасного батальона, посылаемого туда с тем, чтобы подавить попытку мятежа, возглавляемого местными сепаратистами. Он предложил ей пожениться до отбытия войск. Она согласилась.
– Будь он хотя бы капитаном, – сказал ей дядя Томас, – так у тебя в случае чего была бы какая-никакая, а пенсия, а как рядовому капралу лучше уж ему поостеречься кубинских мамби
[3].
Разговоры о возможной гибели Сантьяго так угнетали Паулину, что она безутешно лила горькие слезы несколько дней кряду. В глазах совершенно безграмотной, но обладавшей острой проницательностью тетушки Шоны капрал Лопес был не таким уж и смышленым, как описывала его Паулина, а, скорее, среднего ума: никто в здравом рассудке не поедет добровольцем на Кубу, где еще какой негр-революционер голову отрубить может. Как бы там ни было, они порадовались за нее – да и за себя, ведь, выдав ее замуж, они снимали с себя ответственность за ее содержание.
В ту пору на Кубе царила обманчивая тишина. Небольшое восстание, приведшее батальон Сантьяго Лопеса в Сьенфуэгос, оказалось обыкновенной стычкой, не вызвавшей серьезных последствий. Разве что капрал Лопес подхватил желтую лихорадку – да так и умер, не успев собственными глазами увидеть ни одной повстанческой шляпы.
Это была настоящая семейная трагедия. Овдовевшая в семнадцать лет Паулина вернулась домой в черном облачении, в полном отчаянии и без капитанского жалованья.
С тех пор работала она не покладая рук: ходила за коровами, поросенком и курами; мыла полы и стирала одежду. А недолгие передышки проводила со своей собакой Наной, которую подобрала немытой и в клещах. Собака была молодая, но уже побитая жизнью. Прямо как Паулина.
Однажды утром, когда месяц апрель уже подходил к концу, накануне второй годовщины со дня смерти Сантьяго Нана учуяла в воздухе неотвратимое присутствие отца Гало. Лаяла она целую минуту, пока верхом на Фермине, которую всей деревней побаивались, потому как поговаривали, что она кусала изменников, из-за поворота не показался он.
Когда он подъезжал, Паулина уже подозвала к себе младших сестер, игравших возле дома. Позади него плелась тощая кобыла, впряженная в повозку, управляемую незнакомым сеньором, на голове которого вместо берета красовалась шляпа. Подъехав поближе, отец Гало неуклюже спрыгнул с Фермины.
– Утро доброе, дочь моя, – поздоровался с ней отец Гало, привязывая мулицу за ветви ближайшего дерева.
– Доброе утро, отец, – ответила ему Паулина.
Отец Гало знал о ее несчастиях. Повторно выйти замуж не так-то просто. Скорее всего, она истратит всю себя на заботу о дяде Томасе и тетушке Шоне, братьях и их детях, пока не сделается никому не нужной старухой.
Он вздохнул. Каменный крошечный домишко выглядел убого. Одежда на девочках была залатанной, обувь – покрыта слоем прилипшей глины. Он приметил ее на мессе вместе с родными и имел некоторое представление о ее миловидности, но по достоинству оценить ее смог только сейчас. По образованности и просвещенности с дочерью доктора Альтамиры сравниться она не могла, зато полевые работы, кои ей были не чужды, способствовали крепкому здоровью и выносливости. Как знать: быть может, этого вкупе с ее красотой и достанет. Паулина озадаченно смотрела на господина, сидевшего в остановившейся напротив дома повозке.
– Это фотографист, – пояснил отец Гало, заметив ее вопросительный взгляд. – Приехал со мной, так что беспокоиться не о чем. Дядя с тетей дома?
– Могу за ними сходить.
– Ступай, дочь моя, я здесь подожду.
Паулина ушла, а вслед за ней побежали и девочки, расспрашивая ее по пути, с чего вдруг к ним явился священник и почему он пришел не один, а с сеньором – из тех, что разъезжали по деревням, предлагая недорогие снимки всего за несколько минут.
Вскоре отец Гало заметил на лугу Томаса и Шону; позади них шли Паулина с девочками. Он нес на плече косу, она – грабли. Дождавшись их, отец Гало предложил им переговорить дома, и Паулине с сестрами больше ничего не оставалось, кроме как дожидаться на улице, глазея через окно. Затем к ним подбежали и остальные.
– Случилось чего? – спросила старшая, Клара, которой исполнилось тринадцать.
Паулина пожала плечами.
– Священник пришел. С дядей и тетей переговорить хочет.
– Это он за мной, на службу меня забрать! – испугался Хулиан.
– Тебе всего двенадцать, – ответила ему Клара.
После продолжительного ожидания тетушка Шона встала из-за стола и подошла к Паулине.
– Переоденься во что поприличней, – приказала она ей.
Паулина растерялась. Тетушка Шона имела в виду костюм, в котором она встретила Сантьяго. С тех пор прошло три года, и со дня его смерти он так и лежал нетронутым. Костюм-тройка состоял из зеленой бархатной юбки, корсажа, украшенного кристальными кораллами цвета гагата, и белой рубашки с цветочной вышивкой.
– Он же теперь мой, – возмутилась Клара, к которой костюм перешел по праву преемственности.
– Не снимать же твою сестру во всем черном.
Паулина никак не могла взять в толк, что происходит. В дверях появился дядя Томас.
– Ну, живее, – повелительным тоном поторопил он ее. – Отец Гало с этим сеньором весь день тебя ждать не будут.
– И причешись, – добавила тетушка Шона.
Паулина вошла в дом, следом за ней вбежала и Клара, которая, несмотря ни на что, считала теперь наряд своей собственностью. Под ее строгим надзором Паулина надела ею же самой сшитые одежды. Когда она, преследуемая Кларой, вышла на улицу, фотографист уже установил возле цветущего кустарника массивный деревянный аппарат.
– Встань здесь, – указал он.
Паулина послушалась, и сеньор, разместившись позади своего диковинного прибора, накрылся черной тканью и произнес:
– А теперь – замри!
Через несколько секунд он нажал на кнопку, и Паулина вздрогнула от вырвавшейся из лампы вспышки.
Отец Гало со всеми простился, взобрался на Фермину и, в приподнятом настроении и преисполненный радости, удалился, довольный тем, что поручение Фрисии Нориеги наконец исполнено. Вслед за ним исчез и фотографист, после чего дома собралась вся семья.
– Мне объяснят наконец, что все это значит? – не выдержала Паулина.
Тогда ей сообщили, что скоро на ее имя начнут приходить письма от некоего сеньора, проживающего в кубинской асьенде, с целью бракосочетания.
– Но я до сих пор в строгом трауре, – осмелилась возразить она. – Сантьяго я еще должна год траура обыкновенного и другой – малого.
– Закончился твой траур, – сказал дядя Томас и, надев берет, вернулся обратно в поле.
Тогда Паулина перевела взгляд на оставшуюся в кухне тетушку Шону, которая всегда относилась к ней с добром, поскольку доводилась ее умершей матери родной сестрой. Та молчала. Понимания в ее взгляде не было и в помине.
– Тебе, моя дорогая, уже девятнадцать. Сантьяго почти как два года нет, и ты прекрасно знаешь, что мы давно собираем твоему брату на откуп от военной службы. Ему учиться бы надо, а коли в армию заберут… Кто-то возвращается спустя годы – там уж не до учебы. И это если возвращаются. А то ведь и погибнуть на войне может.
– На какой войне, с кем? – спросила Клара.
Тетушка Шона пожала плечами.
– Мне почем знать. Уж какого-нибудь врага Испания себе наживет.
– А я здесь при чем? – вырвалось у Паулины, которой на фоне остальных, одетых в перелатанные обноски, стало за свой великолепный наряд совестно. В повисшей тишине одинокий солнечный луч пробился в мало освещенную кухню, и висевшая на балке утварь заиграла медным отсветом.
– Как родился твой брат, мы бережем каждую свободную мелочь, какую можем. Но откупить его от армии стоит больших денег, и нам, дорогая Паулина, не хватает, да, не хватает… – Поникнув головой, тетушка Шона обеими руками вцепилась в измазанный передник. – Может, хоть ты нам поможешь, будешь пересылать нам что с асьенды. Отец Гало говорил, что жених – мастер сахароварения. По-видимому, такое замужество сулит большую выгоду. Говорят, что жалованье у них приличное, живут в просторных домах и домработников имеют. Отец Гало заверил, что ты будешь жить в достатке и даже, как он выразился, сможешь нам помочь.
– Но Хулиану до призыва еще нескоро.
– Не сможем мы собрать полторы тысячи песет, которые просят за его освобождение. А отправят его за море, так там и все две. Не потянем мы столько. Придется все продавать. – В ее глазах забрезжил огонек надежды. – Возрадуйся: тебя, дорогая моя, впереди ждет целая жизнь, все у тебя сложится хорошо, и жених, должно быть, человек достойный. Сама Церковь с приходским священником посылают тебе свое благословение. Ты же не откажешь родным, ведь правда? Не откажешь брату твоему, Хулиану?
– Да как же я замуж-то сейчас пойду, тетушка? Ведь…
– Соглашайся, дочка, – так будет лучше для всех, не то тебя дядя заставит.
Тетушка Шона подошла к столу, взяла портрет мастера и, вручив его Паулине, стала за ней наблюдать.
Вот только никакого жениха она там не увидела: на нее глядела самая настоящая угроза.
Ей придется его полюбить. По меньшей мере, попытаться. Ей придется перестать думать о Санти так, как прежде, ведь в ее сознании, где воспоминания о нем заполоняли собой все пространство, он как будто бы и не умирал. А к такому она была не готова.
Перевернув портрет, она попыталась прочесть оставленную на обратной стороне надпись – и обратилась за помощью к брату.
Виктор Гримани. Тридцать один год.
Мастер сахароварения.
Без пороков.
Глава 4
Днем, когда в воздухе пахло жасмином и отовсюду раздавалось жужжание пчел, на пороге дома доктора Альтамиры появилась Паулина. Она едва умела читать, и дон Гало попросил Мар позаниматься с ней, чтобы она могла вести с будущим супругом переписку. Уже всему миру было известно, что дочь доктора отказалась выходить замуж за почтенного мастера сахароварения и что Паулина стала для отца Гало последней надеждой. Той до подобных россказней не было ни малейшего дела – о своей ничтожности и безграмотности она знала и без того. Ее тревожил вопрос куда более насущный, и связан он был с ужасающим неотвратимым будущим – вынужденностью связать свою жизнь с совершенным незнакомцем. И здесь помочь ей не мог никто.
Выглянув с балкона спальни, Мар увидела Паулину на дороге вместе с собакой. На фоне голубого весеннего неба девушка казалась черным продолговатым пятном, столь же не существующим для людей, как и ее покойный муж.
Сопровождаемая Баси Паулина, подойдя к Мар, застыдилась своего черного заношенного платья. На Мар была надета голубая атласная юбка и безукоризненно белая блуза с тонким кружевом на воротнике и манжетах. Правда, ей, уж конечно, не приходилось ни убирать в хлевах, ни доить на заре коров. Такая же высокая, как отец, она была стройна и грациозна, с изящными руками и длинными пальцами. От отца она ко всему прочему унаследовала русые волосы и светлые глаза. Красавицей назвать ее было нельзя, однако имелось в ней нечто такое, что, хотя и неуловимое для глаз, витало в воздухе, чаруя и маня.
Когда Мар пригласила ее присесть на стул, стоявший напротив стола из каштанового дерева, Паулина невольно стряхнула юбку, боясь запачкать мягкий синий бархат. Мар устроилась рядом, чувствуя исходивший от Паулины стойкий запах сельского быта. Однако она не показала и толики смущения, не сделав при этом ни единого замечания.
Вначале учеба давалась Паулине непросто, но благодаря свойственным ей прилежанию и усердию уже через месяц она достигла заметных улучшений. Тогда-то, в конце мая, Мар наконец решилась задать столь волновавший ее вопрос:
– Ты уверена, что хочешь связать с этим человеком свою жизнь?
Паулине вспомнились тетушкины слова: «Ты – наше спасение, которым мы в свое время стали для тебя. Нечему здесь печалиться, ведь ты поступаешь по-божески. Нет большей благодетели, чем помощь ближнему твоему».
– Дядя Томас и тетушка Шона правы, – пожала плечами Паулина. – Я не могу жить с ними всю жизнь – у них своих хлопот с детьми довольно. Здесь мужей на всех не хватит. Да и вдовы замуж уже не выходят. К тому же мне всегда хотелось увидеть край, где не стало Сантьяго. Он говорил, что прекраснее на земле места не найти. – Опустив руку в карман юбки, она извлекла оттуда изрядно потрепанный конверт. – Больше у меня от него ничего не осталось. Он только и смог, что написать мне это письмо. В тот день, как принесли почту, мне читал его мой брат Хулиан. Ему тогда было всего десять, и он, бедняга, весь иззапинался. – Она смолкла, словно колеблясь. Затем, с опущенной головой, снова взглянула на Мар. – Могу я обратиться к вам с одной просьбой? Зачитать мне это письмо? С тех пор мне его больше не читали, а самой мне дается с трудом.
Достав из конверта лист бумаги, она протянула его Мар. Та в свою очередь вглядывалась в ее темные, как мох, глаза, подернутые теперь влажным блеском. Мар казалось, будто она вручала ей частичку себя. Потому она с большой осторожностью взяла письмо и развернула сложенный пополам лист, словно в руках ее было сердце самого Сантьяго Лопеса.
Моя любимая супруга,Вот уже две недели как мы прибыли на остров. Было так отрадно снова ступить на твердую землю, что мы даже и не думали о несчастиях, поджидающих нас впереди. В Сьенфуэгосе нас посадили в поезд вместе с мулами, везшими наш груз. После чего мы отправились вглубь страны.
По прибытии мы тронулись в путь вместе с уже подготовленными для нас волами. Повозками управляют наполовину раздетые негры и мулаты. Видела бы ты их: сплошные мышцы да жилы. Ни грязь, ни устроенная волами толкотня им ни по чем; силы их, кажется, неиссякаемы. Кричат, бегают, кличут своих быков – и так от рассвета до заката. Они стойкие, как стволы деревьев, и их ничто не берет. А вот мы тащим на носилках восьмерых больных.
Военный врач делает все, что в его силах, но эта лихорадка, думается, берет над человеком верх. Мы, здоровые, страдаем от укусов блошек – насекомых, которые, проникая под кожу стоп, вызывают такой страшный зуд, хоть с ума сходи. Врач нам приказал не расчесывать их укусы, и я терплю что есть сил, пока станет совсем невыносимо. Так изо дня в день и живем, переходя с одной поляны на другую и больше всего боясь заразиться; духота иссушает душу, одежда липнет к телу, а мы в истоптанных эспадрильях продолжаем путь.
Господи Боже мой! Чего бы я только не отдал за хорошую обувь.
Любимая моя, несмотря на все поджидающие нас опасности и болезни, другой столь же прекрасной земли не сыскать в целом мире.
С любовью, всегда помнящий о тебе,
твой супруг Санти
Опустив голову, Мар сложила письмо. Ей казалось, будто она, подсмотрев сквозь замочную скважину, только что обнаружила нечто прекрасное. Затем взглянула на Паулину: губы ее дрожали, но она не смела моргнуть, стараясь не проронить ни слезинки, которые уже были готовы сорваться с ее ресниц.
– Благодарю вас, – произнесла она наконец, беря сложенный лист бумаги. – Прозвучало как будто из его уст. Санти хорошо умел читать.
– Глубоко сочувствую твоей утрате. Правда.
Паулина взглянула на нее.
– Иногда, придя на кладбище, я наблюдаю, как люди ухаживают за могилами своих близких. Приносят им великолепные цветы, садятся рядом на скамеечки и заводят с ними беседы, будто те их слышат. Может, и слышат, – едва различимо прошептала она. – Тогда я начинаю думать, что мы не равны даже в смерти. Когда есть, где их проведать, то смерть воспринимается как несчастье, а когда от них нет ничего, то остается тебе одна пустота. Приходит однажды письмо, что близкий твой умер, – и на этом все, словно его и в помине не было. Ни похорон, ни розария, ни слов о воскресении души в церкви. Переодеваешься во все черное – и это единственная примета, что больше тебе его никогда не увидеть.
* * *
Одним июньским вечером Паулине пришло письмо из асьенды.
Пахло оно мелассой и солью.
Глава 5
Паулина с Мар вместе читали присланное мастером письмо, прислонив его портрет к стопке книг. Подробности из жизни Виктора Гримани приводили Паулину в смятение. Сначала ей думалось, что подвиги этого человека сводили к нулю все ее существование; в то же время ее озадачивала его прямолинейность: он выражался словами, коих они ни от кого и не слыхивали.
Виктор Гримани писал, что, когда ему исполнилось пятнадцать, его отец, не зная, как с ним быть, отправил его в Гавану. Не успев сойти на берег, он возненавидел всю островную жизнь: этот гам, эти навесы от солнца, этот шум разъезжающих по улицам кабриолеток с разодетыми кучерами, эту липкую жару, покрывавшую все тело потом, эти тропические ураганы, сметавшие все на своем пути. Сахарная лихорадка вспыхнула в нем немногим позже, после того как он побывал на заводе и узнал, каким почетом пользовались мастера сахароварения. Тогда-то он и решил превзойти в мастерстве весь остров. Для этого он нанялся на корабль юнгой и, преодолев Тихоокеанское огненное кольцо, добрался до берегов Азии. На земли Большого Китая он ступил уже в девятнадцать лет. В провинции Гуйчжоу он нашел то, что искал: плантации тростникового сахара, а вместе с ними – и мудрость Лао Ван – загадочного наставника, научившего его определять степень готовности кристалла при помощи одних только чувств. В Гавану он вернулся пять лет спустя уже другим человеком, привезя с собой полный диковинных вещиц сундук.
В Гаване я остановился в самом упадническом районе города, где не стихала торговля женщинами: черные, белые, мулатки и креолки – представительницы всех мастей выставляли себя при свете газовых ламп на входе в дома.
Именно в кафе на улочке Ла-Асера-дель-Лувр я начал распускать о себе слух как о мастере сахароварения, обучавшемся на Дальнем Востоке. Отголоски этих бесед доходили сначала до близлежащих к городу асьенд, а оттуда стали распространяться и по всему острову.
Через несколько месяцев с выгодным предложением на руках я прибыл в асьенду «Дос Эрманос» верхом на Магги – белой лошади с выразительным взглядом, которую я выкупил у кучера, довезшего меня на кабриолетке до железнодорожной станции. То была любовь с первого взгляда. Как сейчас помню: статная, со стройными ногами и блестящими глазами. Больно было смотреть, как она медленно, словно вол, тянула этот экипаж по улочкам Гаваны; обзор ей перекрывали шоры, обрекая ее смотреть вниз, на дорогу. Я не мог допустить, чтобы подобный экземпляр влачил столь жалкое существование, отдалявшее его от его истинной природы. Она была рождена скакать по равнинам, вкушая все их превосходство и великолепие, потому я настоял, чтобы тот сеньор принял некоторую денежную компенсацию. За ту же стоимость я мог бы приобрести тройку добрых скакунов, но такого же удовольствия я бы не получил. Понимаете, к чему я веду? Я хотел именно ее, хотел дать ей глоток свободы.
Кучер сказал, что ее зовут Магги и что он купил ее у какого-то янки, занимавшегося коневодством. Как вам такое имя? Отличная кличка для лошади, не правда ли?
Когда мы приехали, Магги, впервые увидев перед собой широкие просторы равнин, взволновалась, встала на дыбы и вырвалась из-под уздцов. А затем бросилась вскачь с развевавшейся на ветру гривой и полными свободы глазами. Неистовым галопом она унеслась так далеко, что и вовсе пропала из виду. Потрясающее зрелище. Я боялся больше ее не увидеть.
Первое переживание восторга.
Но она все равно вернулась ко мне.
Вечером того же дня Паулина написала ему две страницы круглым, чересчур детским для ее возраста почерком. Перечитав их, она вдруг осознала: за всю свою жизнь она только и видела, что трауры да несчастья. Двадцать лет она скиталась по свету, преследуемая глубокой печалью, коей и было пропитано ее письмо. Однако в будущих посланиях Виктору она решила умолчать о своих каждодневных обязанностях, поскольку они казались ей неуместными и ничем не примечательными, а потому она заполняла все свободное пространство на бумаге рассказами о двух созданиях, привносивших в ее жизнь радость: Нане и Мар Альтамира.
Для нее вдруг стало открытием, что писать Виктору о Нане не составляло особого труда. Когда же она рассказывала ему о Мар и о том, как ей посчастливилось с ней сдружиться, ее вдруг накрывало лавиной противоречивых чувств. Никогда прежде ей еще не доводилось встречать столь сильных женщин, какими были Мар и донья Ана, она восхищалась ими и стремилась перенять от них столько, сколько могла. Всякий раз, покидая дом доктора Альтамиры, она ощущала себя чуть более значимой, нежели когда переступала порог. Вместе с тем в ней просыпалась некоторая досада, обремененная завистью.
Знаю, что не следует желать того, что есть у других, но, Виктор, ответьте же: ужасно ли хотеть родиться в другой семье, отличной от твоей? Грех ли это, по-вашему?
Как-то раз, когда Паулина вошла в спальню Мар, она обнаружила у той на постели ворох наваленных друг на друга вещей.
– Мне они все равно уже не нужны.
В тот день Паулина вернулась домой, неся в руках наряды на любой случай. Ответ от Виктора Гримани ей пришел лишь в конце лета. Из него она выяснила, что, помимо Магги, он страстно любил и свое дело.
Вчерашний день в очистительном цеху выдался поистине напряженным. Температура стружки в варочных котлах достигла наивысшей отметки, и действовать следовало быстро и четко. Суматоха была столь велика, что крики кочегаров добавить или убавить жару заглушали гудки паровоза. При высоких температурах сахар легко сгорает, поэтому нужно быть предельно внимательным и вовремя перенести котлы в охладители…
Паулина написала ответ, пуская в ход самые изысканные обороты, которые ей советовала Мар.
Дражайший Виктор,Меня восхищает, что вы с такой страстью пишете о работе. Вы напоминаете мне Мар: она тоже любит свое дело. Я слушаю ее затаив дыхание, стараясь не упустить ни слова. Сегодня она рассказывала мне о том, как снова вправляла дроворубу плечо. Мне бы хотелось увидеть ее за работой, правда, трудно представить, как подобное может нравиться. Иногда она признается мне, что порой не может уснуть, думая о болезни какого-нибудь пациента, обратившегося к ним в приемную. Тогда ночами напролет она листает книги по медицине, пока наконец не отыщет причину недуга. А утром она просыпается с разбросанными по всей кровати книгами, лежащими разворотом вниз, точно мертвые голуби. Если бы у меня заболел ребенок, то, будь я матерью, без сомнений обратилась бы к ней – настолько я ей доверяю.
Мне бы не следовало говорить вам об этом, но, чтобы вы понимали, насколько Мар Альтамира предана своему делу, придется. Отец Гало в качестве вашей невесты выбрал ее: к ней он пошел первой. Но Мар не хочет замуж. Против вас лично – поверьте мне – она не имеет ничего, просто она настолько любит свою работу, что ни за кого и ни за что на свете от нее не откажется: ни из-за страха остаться одной, ни даже в обмен на упоительное утешение быть матерью. Вот почему я так ею восхищаюсь. Жаль только, что она выбрала для себя вечную весну, которой не суждено превратиться в лето.
Искренне ваша,
Паулина
Глава 6
Коломбрес, декабрь 1894 г.
– Мар, ты бы плащ сверху накинула, – напомнила дочери донья Ана, пока они по пути в церковь обходили заледеневшие лужи. Последние осенние деньки выдались настолько холодными, что дрожью колотило самих святых в церкви Санта-Марии. Небо было затянуто серым с белыми просветами, и каждое утро луга покрывались хрустальной мантией, которая при всей своей красоте приводила к бронхитам и другим грудным болезням.
Это воскресенье, выдавшееся на удивление холодным и заставившее народ кутаться в теплые одежды, отличалось еще и тем, что двумя днями ранее с далекой кубинской асьенды в сопровождении заморского священника в город прибыла Фрисия Нориега.
Фрисию помнили все. А те, кто не помнил, от кого-нибудь да слышали о ней дурное. Поговаривали, пугая всех – от мала до велика, – что смерть ее сестры Ады, первой жены дона Педро Вийяра, – ее рук дело. Эти слухи ходили из дома в дом и стали утихать лишь с отъездом дона Педро на Карибы, где он занялся асьендой «Дос Эрманос», находившейся в собственности его семьи. С тех пор о них только и было известно, что Фрисия родила сына, которого назвали в честь отца.
По окончании мессы Фрисия, сопровождаемая кубинским священником, вышла к алтарю. Он взял слово первым.
– Дети мои, – сдержанным тоном заговорил он, – для меня большая честь находиться здесь, за тысячи километров от нашей асьенды, на этой торжественной мессе, в окружении столь славных и преданных прихожан. Вот уже как с десяток лет я служу в приходской церкви кубинской асьенды «Дос Эрманос», являющейся собственностью вашего достопочтенного сородича, дона Педро Вийяра. Там производят лучший в регионе тростниковый сахар, славящийся своими отборными кристаллами и белым, как снег, цветом. Двести кабальерий
[4] – это огромная территория, уход за которой требует немалого числа людей. Некоторые из них – надсмотрщики и опытные операторы – ваши ближние, те самые юноши, уехавшие на Кубу в поисках лучшей жизни. И эти юноши, сделавшиеся теперь настоящими мужчинами… – священник в сомнениях запнулся. – Чья сила закалялась трудами и добродетелью… Мужчинами честными, преданными своему покровителю и общему делу. Этим я хочу сказать, дети мои, что в сложившихся обстоятельствах… так немного возможностей…
Здесь в его речи вмешалась Фрисия:
– Этим мой дражайший отец Мигель хочет сказать, что мужчины те хотят создать семью, а в асьенде, к великому сожалению, женщин на них не достает. Поэтому мы обращаемся к вам, уважаемые жители города, чтобы мы вместе нашли выход из сложившихся затруднений.
Слова Фрисии эхом отдались от стен церкви, и в течение нескольких последовавших за тем мгновений был слышен лишь шелест юбок и платков, словно бы трепетавших под порывом пронизывающего ветра, ворвавшегося с улицы.
Какой-то сеньор осмелился своим вопросом нарушить воцарившуюся в храме тишину.
– Хотите, чтобы мы отправили своих дочерей на Кубу и выдали их за ваших служащих?
– В сущности, – ответила Фрисия, – насколько мне известно, большинство наших юношей уже писали родным с просьбой найти им невесту, но ответ получили лишь двое. Разве мы в праве отказывать им в святом таинстве бракосочетания? Мне было отрадно увидеть вымощенную брусчаткой площадь, новую крестильную купель в церкви, отделанное здание ратуши и городское освещение. Большая часть всех этих преобразований совершается на средства от взносов, сделанных приходскими сынами в Америке. Они отправляют в родные деревни часть заработков, идущих затем на общественные нужды, которыми пользуетесь вы все. И я не сомневаюсь, что щедрость ваших ближних им воздастся. – Фрисия окинула прихожан столь пронзительным взглядом, что стоявшие в первом ряду даже потупились. – С другой стороны, я рада вам сообщить, что асьенда располагает всеми возможными удобствами для достойной жизни. Дома у надсмотрщиков и операторов каменные, с ограждениями. В каждом – по три спальни, собственный сад, огород и домработники. И это не говоря о райском климате, где кости не ломит и не пухнешь от холода. Птицы не улетают в теплые края на зимовку. Цветы цветут круглый год. Все утопает в пышной растительности, а рядом с невысокими, покрытыми зеленью холмами, из-за которых на рассвете выглядывает солнце, возвышаются стройные пальмы. Ах, дорогие мои сородичи, суть человеческого существования есть любование тропическим небом – таким синим и глубоким, что сотворить его мог только сам Господь Бог.
При выходе из храма на скорчившиеся фигуры прихожан обрушилась вся суровость зимы, облепив их мокрым снегом.
– Вы заметили? – обратилась донья Ана к Мар и Баси, когда они, взявшись за руки, возвращались домой. – Не одна девушка сегодня ночью будет спать и видеть, как бы выйти замуж за надсмотрщика этой асьенды.
Речи Фрисии обеспокоили Мар. Поразительно, что кто-то может выйти к алтарю и просить о невестах, словно о какой лонганизе
[5].
Придя домой, Баси продолжила готовить обед. Мар же с доньей Аной ворвались в приемную доктора не стучась, намеренные ввести его в курс дела и рассказать о произошедшем в церкви. Находившаяся там пациентка в это время застегивала на блузе пуговицы. Доктор Хустино сурово взглянул на нежданых гостей.
– Можно поинтересоваться, в чем дело? Разве не видите, что я занят?
– Прошу нас извинить, мой дорогой, – произнесла донья Ана, снимая тяжелый шерстяной плащ-накидку. – Ты не поверишь, что стряслось сегодня на мессе.
Доктор Хустино сделал ей рукой знак потерпеть, пока он разговаривал с пациенткой.