Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

















I


1



Полудикие горные кони пахнут раздавленной травой и аптекой. Перегретая солнцем пихта пахнет малиновым вареньем. Когда Панночка появился в «Кайчи», по его щекам текли слезы.





Санька тогда как раз согнал меринов с сивера. Спрыгнул с коня, чтобы открыть пригон, в последний момент вспомнил, поджал правую ногу, но опоздал. Земля ударила по пятке, и от боли в лодыжке потемнело в глазах. Он тихонько взвыл, зажмурился; под веками поплыли пронзительные синие пятна

(взбесившаяся тьма летит в лицо смертельное черное бешенство тьма несется в лицо и вокруг)

— У-у-у, из-за тебя все, пропастины, — просипел он, поднес кулак к носу Бобика, и тот нервно вздернул голову, натягивая повод. Бобик был его собственный — еще короткий телом гнедыш со складочками на собранной шее. Совсем молодой — и четырех нет, но уже набравший силу и шустрый, по-настоящему шустрый. Всяко шустрее Генчикова чалого. И как будто Санька не знал, что́ будет, когда это говорил, — или правда не знал? Мало ли что скажешь, когда бухой. Ну, давай проверим, сказал тогда Генчик. Ну и проверим, ответил Санька, тяжело мотая головой. Вот завтра и проверим. Очень хотелось лечь, но его кровать стояла слишком далеко от заставленного стаканами и закусью стола. Нет, сейчас, сказал Генчик и вскочил. Он вдруг сделался очень веселым. Заразительно веселым

(не надо не хочу)

Санька встал с широкой улыбкой, которая появилась сама по себе. Бросьте, сказал кто-то из пацанов, где вы их сейчас потемну искать будете, и он — успокоенный и самую капельку разочарованный — уже собирался сесть

(не хочу не надо этой дури)

но Генчик сказал: так они на поляне на веревках оба, они с базинскими меринами не ходят.

Кто-то налил. Потом как-то сразу оказалось, что они с Генчиком уже седлаются. Аркадьевна, больше обычного похожая на тощую взъерошенную сову, орала дурниной, размахивая зажатыми в руке очками

(может остановит ну пожалуйста не разреши)

но Генчик сказал: на личном коне в нерабочее время имеем право. Аркадьевна махнула рукой, закурила и принялась молча смотреть, как Генчик тянет подпруги, — очки блестят, глаз не разглядеть. От этого было неуютно, но она ведь всегда орет. На заборе повисли оживленные туристы из полуночников. До конца второй поляны и обратно, сказал Генчик. Да иди ты, хотел ответить Санька, сам скачи, но вместо этого запрыгнул на Бобика, и тот заплясал и задергался, напуганный ночной кутерьмой.

Потом рассказывали, что они проскакали раза три или четыре. Этого Санька не помнил. Зато помнил, как Бобик, ошалевший вконец, принялся лупить задом, и Санька машинально повернул поперек поляны в горку, но Бобик горки будто и не заметил, подхватился и понес. Повод в руках вдруг оказался бесполезен, черная стена леса рванула в лицо, надо было падать, падать прямо сейчас, но он не мог себя заставить, не хотел, ничего больше не хотел, больше никаких забот, никаких напрягов, ничего больше не важно, не решать, не думать, не остановиться

(взбесившаяся тьма хлещущие ветки пропитанный смертной тоской восторг ужас и сила взлететь на черных крыльях

освобождение

удар)

Пришлось скататься вниз, в больничку на рентген, — хорошо, Аркадьевна как раз спускала группу. Всего-то трещина в лодыжке. Тут главное было не думать, что еще могло случиться, но это было легко. Очень просто было ржать с пацанами: а я… а он… да как давай меня трепать, да ты бы тоже не удержал, подумаешь, за неделю заживет, ну нехилый мы кипеж навели, а. Но в поход он пойти не смог, вылетел из графика, Аркадьевне пришлось искать другого конюха, и теперь Санька старался не попадаться ей на глаза. И за меринами-то ехать никто не заставлял: другие конюха есть, с целыми ногами. И недовольство Аркадьевны терпеть нетрудно, а спрятаться от нее еще легче. Просто хотелось побыть одному; разговоры и ржач мешали. Хотелось остаться наедине. Санька не задумывался, с чем именно

(тьма летит в лицо

освобождение вот что это было освобождение)



Утро было серенькое, стертое, ни туда ни сюда: то ли затянет на трое суток, то ли выправится. И дальний, солнопечный склон урочища тоже был серый, плоско нависал над прижатой извилистым Кучындашем дорогой. Пахло мокрой травой, дымом с базы, навозом и бледными грибами из дальних закоулков пригона. Звоны боталушек на конских шеях соединяло шмелиное гудение мотора: припоздавший шестьдесят шестой поднимал туристов к Озерам.

— Хоп, — сказал Санька меринам. Прихрамывая, обошел сзади, и кони, мелко перебирая спутанными передними ногами, толкаясь и теснясь, послушно полезли в нешироко открытые ворота.

Гудение мотора превратилось в нарастающий рык, грузовик появился из-за деревьев и вдруг затормозил у брода напротив базы. Из набитого туристами кузова вылез какой-то мужик. Шестьдесят шестой попер дальше, а мужик принялся слепо тыкаться и мыкаться вдоль Кучындаша, прямо как панночка из кино. Санька аж засмотрелся. Мужик все бродил вдоль берега, тоскливо поглядывая за реку, на турбазу. Зрелище было и увлекательное, и раздражающее, и непонятно было, за что болеть: хотелось, чтобы мужик нашел уже наконец мост, и думалось в то же время, что пусть бы лучше оставался на том берегу.

Совсем, похоже, отчаявшись, мужик сунулся вброд: присел на берегу, разулся, шатко шагнул в ледяную бурливую воду, забоялся, вылез и тут же сунулся снова. Не сделав и трех шагов, качнулся под напором воды. Еще утонет, с беспокойством подумал Санька, менты потом до осени не отстанут. Он свистнул — мерина в пригоне бросили лизать соль и заметались под оглушительный звон. Мужик поднял голову; до него было не докричаться, и Санька просто принялся тыкать рукой вверх по течению, где скрывался в густом черемошнике мост.

Все равно бы он его нашел, правильно?

Мужик скрылся из виду, и Санька спохватился. Прикрикнул на полезших уже обратно на поляну меринов, закрыл пригон. На базе зазвенел колокол — собирали народ на завтрак. Жрать хотелось страшно.



Конечно, ничего, кроме риса на молоке, туристам не приготовили, но была сметана и еще свежий хлеб. Санька, сглатывая слюну, побежал к себе за двумя последними помидорами (и чего не заказал еще, вчера же вниз ездили! Забыл). А когда вернулся, Панночка, одолевший путаницу мостов и тропок между дальними концами урочища, сидел на лавке у входа в дом и плакал.

Вблизи Панночка оказался мужиком лет сорока, высоким, сутулым и белобрысым, с мощными залысинами и наметившимся брюхом. Одет он был совершенно по-городскому, как из тачки вылез. Руки белые и мягкие, словно ничего, кроме телефона, за всю жизнь не держали, а глаза в обрамлении белесых ресниц — красные, как у кролика. Слезы путались в рыжеватой щетине, и Панночка машинально размазывал их запястьем. Он не всхлипывал и вроде бы даже не понимал, что плачет, — как будто по его щекам текла вода.

Аркадьевна сидела рядом, и на ее лице стыла тень вежливой улыбки, улыбки-для-туристов. Аркадьевна курила, затягиваясь так, что кожа вокруг губ собиралась в мелкие складки, и, посмотрев на нее, Санька напрягся. И правда, чего он ревет-то?

(Он сидел на месте Панночки, блаженно лыбясь и покачиваясь, пока туристка-врач щупала и вертела его ступню, и не больно почти. Хорошие у нее таблетки, оставила бы чуток. Аркадьевна, умостившись на корточках напротив, балансировала рукой с дымящей сигаретой, а потом затянулась так, что ее рот превратился в трубочку. Санька ухмыльнулся ей и сказал: да нормально все; но губы не слушались, и получилось: да нырм вссс…)

На крыльце примостилась бочком Наташа, такая же древняя, как Аркадьевна, высушенная солнцем и работой, годами держащая базу в чистоте; рядом мялся надувшийся на что-то Генка. Тут же озабоченно терся Ленчик с пустым пакетом в руках. Морда у Ленчика была нарядная, с глубокой царапиной посреди багрового ожога под глазом — патрон, что ли, спьяну в костер кинул. Из-под навеса доносились голоса и звон посуды: туристы, еще свеженькие, только вчера заехавшие, уже собрались на завтрак. Аркадьевна иногда туда нервно поглядывала — понятно, скоро доедят и потянутся за разговорами. Похоже, показывать им Панночку она не хотела.

Про свой завтрак Санька сразу забыл.

— Чего это он? — тихонько спросил он у Ленчика.

— Говорит, девка у него пропала, — хмыкнул Ленчик.  — Я вот за подковами пришел, заказывал, ковать надо, а тут девка пропала, опять всей тайгой искать будем, помнишь, как с теми, ну, москвичами, которые у Ильи…

— На Озерах, что ли, пропала? — оборвал Санька.

— Говорит, у вас. Типа из похода не пришла, потерялась.

— Это как вообще? — опешил он.

— А я не знаю, как вы тут за туристами смотрите, что они у вас разбегаются, у меня вот была одна, я ей на третий раз говорю, я на тебя ботало повешу и спутаю, а она…

— Херня какая-то, — буркнул Санька.  — Так не бывает.

— …да точно говорю, она, наверное, внизу задержалась, — тихонько говорила Наташа.  — В Чемале многие останавливаются, Катунь же, на Патмос сходить, за сувенирами там, а телефон, наверное, сдох… Точно! — она всплеснула руками.  — В походе же телефон угробила. Знаете, сколько их по тайге валяется? В прошлом году у одной девчонки конь на айфон наступил — прямо здесь, на поляне, даже с базы выйти не успела.

Панночка всхлипнул и замотал головой, и Наташа вздохнула.

— Послушайте, — терпеливо сказала она, — такого просто не может быть, вы поймите, чтобы в группе потерялась туристка и никто этого не заметил.

Панночка снова затряс головой.

— Она где-то там, в горах, я знаю, — просипел он, — я просто знаю…

Вразвалку, важно подошел Костя. Его основательная кубическая фигура и загорелая до черноты, непробиваемо серьезная физиономия действовали на туристов безотказно. Панночка оживился и даже, кажется, перестал плакать.

— Чего звали-то? — недовольно спросил Костя, и Аркадьевна раздраженно отшвырнула окурок в стоявшую на крыльце пепельницу.

— Говорят, вы у меня уже туристок в тайге теряете, — сказала она, нервно усмехаясь.

Костя выпучил глаза:

— Каких туристок, ты чё гонишь, Аркадьевна?

— Как там ее… Ксюша? Настя?

— Ася, — сердито подсказал Панночка и с надеждой уставился на Костю мокрыми глазами.  — Ну да, Настя. Анастасия Васнецова, ей тридцать шесть, такая невысокая, волосы до плеч прямые, коричневые такие… Да вот же! — он выхватил телефон и принялся в нем копаться.

— Не было у меня никаких Ась, — отрезал Костя.

— Да вы же ни хрена туристов не помните, вас спроси, как кого зовут, вы никого не знаете! — взвилась Аркадьевна.

— Всё мы помним! — обиженно встрял Генка, и Санька чуть не хихикнул. Сам он больше трех-четырех самых заметных туристов запомнить не мог, да и не хотел — больно надо, — а остальных, как и все, различал по доставшимся им коням. Костя как-то хвастался, что помнит по именам не меньше половины группы, но Санька ему не верил.

— Вот! — Панночка выставил перед собой телефон, протянул Косте, потом Аркадьевне, снова Косте. Санька заглянул через его плечо. Лицо на экране показалось знакомым — но ничего живого за этим воспоминанием не нащупывалось, как будто он видел его только на другой фотографии или даже на картинке. На Санькин вкус девка была никакая, бледная и пацанистая, такую и правда не запомнишь. Но, наверное, что-то в ней есть, раз Панночка так убивается.

Аркадьевна вынула из его рук телефон, присмотрелась, покачала головой.

— Нет, не было у нас такой, — сказала она хмурясь. Ее голос вдруг зазвучал неуверенно: — Может… да нет, не было.

Это было странно — неуверенный голос у Аркадьевны. Такого Санька еще не слышал.

— Пожалуйста, — хрипло проговорил Панночка.  — Я не буду жаловаться или в суд там подавать, ничего такого.  — Ого, подумал Санька, уже ментами грозит, что ли.  — Я просто хочу, чтобы она нашлась, чтобы с ней все нормально было. У меня вообще никаких претензий, только помогите… Пожалуйста, поверьте, она с вашей базы в поход пошла, я точно знаю.

— Да мы верим, — сочувственно ответила Наташа, — просто…

— Она на ком ехала? — деловито спросил Костя.  — Аркадьевна, ты скажи, на ком она ходила, я тебе все вспомню. И вообще! — Он обмяк от облегчения.  — Коней мы всех спустили, правильно?

— А правда, все же на месте, — поддержал Санька.  — Оба косяка в походе, плюс Бурушка и Индеец с Татарином, а остальные здесь — я только что собрал, двадцать шесть голов, хочешь, я тебе каждого…

Аркадьевна отмахнулась от него новой сигаретой, завела глаза и беззвучно пошевелила губами. Неохотно кивнула.

— Костя, Гена, давайте вспоминайте, может, она говорила что-то, может, про Чемал спрашивала или на сплав хотела…

— Вы не понимаете, — перебил ее Панночка.  — Она не могла не позвонить, не могла взять и загулять! Она очень ответственная, в жизни ни одного звонка не пропустила, не напрягла никого…

Аркадьевна посмотрела сквозь него и отвернулась к Косте. Тот развел руками.

— Давай вспоминай, — повторила Аркадьевна.  — Ты инструктором был, бляха-муха, туристку вспомнить не можешь, толку от вас… Кто с вами поваром ходил? Повара у нас всех туристов помнят, — объяснила она Панночке.

Костя открыл рот и вдруг застыл; его челюсть слегка отвисла, между бровями залегла мучительная складка.

— Так кто у вас поваром был? — Костя молча пошевелил губами, и Аркадьевна в раздражении повернулась к Генке: — Ну?

— Не помню, — быстро шепнул тот и в ужасе уставился на напарника: — Слышь, Костян…

— Вы сколько там в походе бухали, что повара забыли?! Наташ, кто сейчас на базе?

— С этой группой новенькая приехала на поход, а больше никого, — ответила Наташа.  — К заезду ты сама готовила…

— Ничего не понимаю, — пробормотала Аркадьевна. Тревожно покосилась в сторону навеса: туристы доели и теперь потихоньку перемещались на скамьи вокруг костра. Сейчас кому-нибудь что-то понадобится или от хозяйки, или от инструктора. И точно: на них уже двигался дядька в новеньком, колом стоящем камуфляже.

— А я тут к вам на огонек, — немного смущенно сказал он, не замечая заплаканного Панночку.  — Вера Аркадьевна, я вот что хотел спросить…

Аркадьевна с широкой улыбкой встала навстречу:

— Вы чай попили уже? Наливайте чаю себе, у нас там чай с травами, горными, вот Наташа только сегодня собирала, давай покажи им, там печенье на столе… Я сейчас подойду.

Наташа сорвалась с места, невесомо подхватила туриста под локоток, и тот, подталкиваемый и направляемый ею, послушно побрел обратно. Аркадьевна рванула в дом. Костя с Генкой переглянулись.

— Вы тут это… — неловко сказал Генка Панночке, — правда, чаю, что ли, пока попейте. Мы сейчас.

Пацаны бочком улизнули вслед за Аркадьевной. Ленчик ловко подсел к Панночке и, широко улыбаясь, спросил:

— Сигаретки у тебя не найдется? А то я свою пачку на том берегу оставил, я-то на минуту, за подковами пришел, подковы Аркадьевна привезти должна была, я заказывал, у нас только большого размера остались… Да ты не плачь, все нормально будет, вот у меня однажды на группу мишка вышел, так они…

Санька замялся. Ленчик своей болтовней мог доконать и нормального туриста, а оставишь его с Панночкой — вообще неизвестно что выйдет. Но любопытство пересилило.



Аркадьевна грохнула на стол пачку исписанной бумаги и принялась яростно перебирать листы, щурясь и бормоча. Они втроем сгрудились вокруг — Костян и Генчик поближе, Санька за их спинами, заглядывая через плечи. Аркадьевна наконец нашла нужную бумажку и уставилась на нее сквозь очки, держа на вытянутой руке.

— Группа с семнадцатого, на десять дней… погоди, мы их только сегодня спустили, а он уже прибежал? Ладно… У меня здесь всем мерина записаны, так? — спросила она, и Костя закивал.  — Тринадцать человек — е-мое, вы тринадцать туристов запомнить не можете? — плюс вас трое… Или двое? Может, вы без повара ходили? Группа небольшая…

— Без повара мы бы запомнили, — с усмешкой ответил Генчик, — такое не забудешь.

— Точно, Катерина поваром ходила, — обрадовался Костя, — вон она в конце записана, теперь вспомнил. Надо же, из головы вылетело.

— Так, две семьи, это подружки три, помню, так… Анастасия Васнецова. Вот же она, вы чего мне голову морочите?!

— Так ты скажи уже, на ком она ехала, мы тебе сразу вспомним.

— Атос, Арамис, Тамерлан… Что?!

Аркадьевна в бешенстве отшвырнула список. Санька прищурился на неразборчивые строчки: имя туриста — кличка коня, фигурные скобки, объединяющие семьи и компании, одна кличка густо зачеркнута и рядом вписана другая, там знак вопроса — а, это Че, он шустрый, сомневалась, что справится. Санька еще не успел понять, что именно прочитал, а пол вдруг плавно ушел из-под ног, как тогда, во время землетрясения, уходила земля, как уходила из-под него конская спина

(бешеная тьма летит в лицо ничего кроме тьмы ничего больше не важно никаких напрягов восторг ужас

освобождение)

— Вы что мне тут понаписали?! — как сквозь вату донесся крик Аркадьевны. Она трясла исписанной ее собственным размашистым почерком бумажкой, очки съехали к кончику носа.  — Что вы мне понаписали?! Какой Суйла?! Какой Караш?! Их обоих уже пять лет как съели!



Откуда я все это знаю? Санька рассказал, а детали я додумала. К тому времени я уже могла вникать в детали.


2



Все белые кони на самом деле — светло-серые. Заезжие скупщики их не берут, говорят, у них мясо в белых пятнах. Из первой рюмки обязательно надо немного налить в костер. Асе нравится грызть горькую изнанку апельсиновых корок. Она этого стесняется.





Все из-за Генки и его дурных ночных скачек. Начало я пропустила за мытьем посуды и, только когда выключила кран, услышала глухой топот копыт. Я стояла с мокрыми руками в тусклом пятне электричества под опустевшим навесом и понимала: что-то происходит в ознобной темноте за его пределами. Первым делом подумала: случилась беда.

У забора торчали туристы, и я подошла узнать, в чем дело. Топот затих; люди стыли молчаливыми напряженными тенями. Я почувствовала смутную дрожь земли. Услышала дробный рокот, далекий злой крик. Потом кто-то заорал матом, совсем уже жутким, но знакомым голосом, и тут до меня дошло.

…Генка наслаждался выжатой с четвертого захода победой, может, минуту. Никто не успел понять, что Саньки нет слишком долго, никто и забеспокоиться не успел, как прибежал Бобик — пустой — и встал рядом с Чалком, тяжело отфыркиваясь. Тут, конечно, все засуетились: искать, спасать, — но, пока договаривались и считали фонарики, Генка ускакал наверх поперек поляны и вскоре вернулся с Санькой за спиной. Вид у того был обалделый и какой-то блаженный.

Зря я при всех спросила, как Генка так быстро его нашел. Могла бы догадаться и промолчать. Но и его никто за язык не тянул говорить, что просто увидел, куда Саньку понесло, да понадеялся, что вывернет…

В общем, скачки Генка продул; он в этом не признался, да и не до выигрыша всем было, но Генка знал, и Санька знал, и все урочище, все пять домов знали уже назавтра. Генку заело. Он разочаровался в Чалке и бросился обучать своего серого трехлетку, который до сих пор ходил с молодняком, ни разу не седланный. В поход его взял заводным, чтобы пообмялся и не отвыкал от рук.

И серый неделю возил овощи, а когда доели последние картошины, я уломала Генку повесить на него кухню. Не всю: Генка возмущенно отверг мои мелкие прибамбасы и приспособы, поварешки, посудки, дощечки; сказал: заебет брякать. Но главное, огромные тяжелые котлы, от которых даже сильные кони неуклюже покачивались и оступались, все-таки забрал. Только идея оказалась плохой: раздутые котлами арчимаки пугали серого; он шарахался, норовил то отпрыгнуть в сторону, то понести, совсем задергал Чалка и довел Генку до белого каления.

Так и получилось, что накануне дня, когда Панночка появился в «Кайчи», я спускалась налегке, а Генка был связан по рукам и ногам. Должно было быть наоборот: повар — тяжелый и неповоротливый, конюх — верткий и быстрый. Генка бы, может, справился. Я не смогла.



Сядем на попы и скатимся до самой базы, говорили мы туристам накануне, — но до скачка, основного спуска, остается еще полчаса ходу вдоль подножия Багатажа, через густой вытянутый кедрач пополам с пихтой. Уже пошли первые березы, жимолости стало меньше, цветы почти исчезли — так, россыпь оранжевых лепестков жарков на тропе, багровые коробочки пионов. Зудит от подступающей жары шрам — тонкая белая полоска от локтя до косточки на запястье. Здесь уже душной зеленой подушкой валится на склоны середина лета.

…Часа через три я сдеру с себя раскаленные сапоги, встану босыми ногами на чисто выметенные кедровые спилы под навесом. Вымою руки теплой водой из крана. Скрещу пальцы: «Что там нового снаружи?» — «Все та же херня».  — «Понятно». Конюхи списываются со своими в деревне, сбиваются в кучку у дальнего конца стола, склоняют головы над сообщениями в чьем-то ватсапе. Такие зычные недавно, переговариваются глухо и торопливо. «Еще в марте… только сейчас привезли».  — «Говорят, с пустыми руками…» — «Ты его знал?» — «Он с моей сеструхой одноклассник».  — «Вот сезон доработаю и пойду».  — «Да ну…» — «Серьезно, пойду». Они налезают на экран широкими плечами и поворачивают к чужаку настороженные, злые, опустевшие лица. Я тоже чужак, но я свой чужак. Мне могут рассказать — потом, каждый по отдельности. Не уверена, что я этого хочу.

«Под пихтовым конвоем, под кедровой охраной вниз да вниз — на три дня…» А, к черту. Теплая комната, сухая кровать, тяжелые тазики с горячей водой, запахи распаренного пихтового веника и шампуня. Чистые джинсы, свежий хлеб. Свежие лица. Смесь эйфории и тоски. Горы стоят где-то внутри, под сводом затылка…



Мы спускаемся, и, возбужденные, как обычно к дому, кони шагают бодро и сосредоточенно — только хлюпает под ногами размытая недавними дождями земля.

— Стоой! — протяжно кричат сзади.

Я оглядываюсь. Замыкающий группу Генка пытается развернуться, но серый жеребчик, зараженный возбуждением старших коней, совсем ошалел — то лезет вперед, то приседает на задние, натягивая чомбур так, что едва не сдергивает с Чалка седло вместе с Генкой. Да и чалый уже психует и вертится на месте, порываясь идти дальше. Я мелкой трусцой возвращаюсь вдоль группы к конюху. Сзади громко шуршит трава — подъезжает Костя.

— Как ее, на Суйле, пришибленная такая, Ася? Что-то отстала сильно, — говорит Генка.  — Трр, стой! — рявкает он на Чалка, озверело затягивая повод.

— Давно? — спрашивает Костя.

— Минут пять уже. Сказала, плащ перевязать надо, на ходу не получается.

— Чего не подождал?

Генка раздраженно поводит плечом. Мы с Костей молча смотрим на нервное кружение коней. Перегнувшись в седле, одной рукой Генка удерживает чалого на месте, другой, ухватившись за чомбур, отводит назад налезающего на кусты серого. Лицо у него красное, потное и злое.

Пять минут, а может, и все десять: вряд ли Генка спохватился быстро. Значит… ну, скорее всего, это значит, что, привязывая плащ к седлу, Ася его уронила и спешилась, чтобы подобрать. Сесть обратно, конечно, Суйла не дал — не заставишь коня стоять на месте, когда остальные уходят. На ходу она залезть не может — никто из туристов не может. Она вставляет ногу в стремя — конь идет вперед, она прыгает за ним на одной ноге, не может оттолкнуться, выдергивает ногу… И так — сколько угодно раз. Да и ладно бы, можно догнать группу пешком, с конем в поводу, но…

Заговорить я не успеваю. Генка с досадой закатывает глаза. Костя, показав в усмешке золотой зуб, говорит:

— На броду стоит.

Мы задумчиво смотрим на серого: тот напряженно застыл и вздрагивает всякий раз, когда кто-нибудь шевелится.

То, что я предлагаю, просто разумно. Я не Генка: подо мной крепкий, идеально послушный мерин без груза и прицепа. Я не Костя: моя отлучка не встревожит группу.

— Я съезжу. Так проще всего будет.

Костя сомневается, но тут серый, вздрогнув всем телом, снова лезет вперед, бьет арчимаком по кусту; котел грохочет, жеребчик шарахается, истерически задирая голову и кося так, что видны полоски белков. Я стараюсь не встречаться с Генкой взглядом. Эти котлы он будет припоминать мне еще несколько сезонов.

— Ладно, давай по-быстрому, — раздраженно говорит Костя.  — Перед скачком догоните.



Наконец-то одна. Я даже не помню, когда последний раз ездила так, одна, — может, года три назад, когда один турист просыпал всю соль и пришлось гонять на соседнюю стоянку одалживаться. Мне даже пешком редко удается пробежаться — от готовки до готовки далеко не уйдешь. Наконец-то. Пусть пять минут, десять, но — одна, наедине с горами, без мускулистой конской попы и спутанного хвоста перед глазами, без чужой спины в слишком яркой куртке под носом, без бесконечной болтовни и скверного пения.

Я подпихиваю Караша пятками, машинально взмахиваю чомбуром — ненужные сейчас, въевшиеся рефлексы. Он и так идет безупречным, плавным и стремительным шагом — любой другой сейчас бы упирался и трагически орал от горя, что его разлучили с компанией. Как все местные кони, мухортый Караш — дворняга, но с заметной примесью алтайской крови: коротконогий и мохнатый, с маленькими крепкими копытами, густой, спутанной в длинные жгуты гривой и жесткой бороденкой. Горный конь: не задумывается на камнях и крутых спусках, не замечает подъемов, аккуратно и точно переступает корни. Тропа здесь неприятная, через заросшую древнюю морену, — но Караш идет легко, как по лужайке. Мне бы радоваться, но он настолько хорош, что я не могу понять его и подспудно жду подвоха. Он даже травы на ходу ни разу не ухватил, и это уже ни в какие ворота. Так ведут себя кони, заезженные местными под себя, — но те дерганые, готовые чуть что сорваться в галоп, а этого ничего не колышет. Что-то я слышала про него, что-то нехорошее, — не от туристов, от своих, давно уже, несколько лет назад. И про серого Суйлу, его брата и приятеля, тоже. Что-то тревожащее, что никак не получается выудить из памяти.

Тропа ветвится, разделяется и сливается снова. Посматриваю по сторонам: не разойтись бы, если Ася все-таки сумеет перебраться через ручей. И не пропустить бы в высокой траве серую спину Суйлы, если он удрал и теперь тащится за группой, то и дело останавливаясь пожевать.

Вот и ручей, узкий, но бурный. Перейти через него пешком, не начерпав полные сапоги, невозможно. Я так явно представляю Асю, блуждающую в поисках брода, что, когда ее там не оказывается, долго рассматриваю пустую тропу и только потом начинаю тревожиться. Может, переехало седло? Забыла подтянуть подпруги, а если и вспомнила — могло не хватить сил. А вот вариант похуже: пыталась сесть, упала, ушиблась… Совсем плохой вариант: может, она и не слезала с коня. Может, он оскользнулся на камнях и они завалились вместе…

Караш переходит ручей, грохоча и вздымая брызги. От вида быстрой прозрачной воды хочется пить — наберу на обратном пути, в бутылке осталось на донышке. После ручья тропа резко забирает вверх — здесь тесный лес расступается, кедры раздаются вширь, камни становятся больше, и приходится все круче петлять между валунами с острыми ребрами и…

Я привычно вжимаюсь в седло, подаюсь вперед, приподнимаю руку, готовая подхватить Караша на повод, если тот споткнется. Нехорошее место, огромный камень поперек тропы, плоский, но под большим углом, и вокруг торчат камни поменьше, и между ними щели. Кони тут вечно спотыкаются, скользят, застревают или замирают в задумчивости, в надежде, что, если постоять достаточно долго, камень исчезнет как-нибудь сам собой, — а пока можно и перекусить. Караш камня будто и не замечает — проскрежетав подковами, спокойно сшагивает с другой стороны на мягкое. Вверх легче, вот слезать с туристкой за спиной будет неприятно…

Я резко натягиваю повод. Здесь Костя, как всегда, остановился и ждал, пока пройдут все, и я, стоя рядом, смотрела, как туристы по очереди перелезают через камень — зрелище забавное и нервирующее одновременно. Всего полчаса назад, не больше, я видела, как здесь прошла Ася: испуг на бледном лице, сосредоточенно прикушенная губа, облегчение, когда Суйла перебрался через валун, даже не сбавив шага. Почти изящно, слишком ловко для коня под туристкой — и я запомнила.

Получается, все-таки разошлись. Надо возвращаться, искать следы на развилках. Мысль о следах заставляет меня впервые внимательно посмотреть под ноги. Увиденное так странно, что я не верю своим глазам, — но земля сырая, и следы слишком отчетливые, чтобы ошибиться. Я вижу месиво, оставленное шестнадцатью конями, прошедшими вниз. И поверх — четкие следы одного-единственного коня, прошедшего обратно.

Да что вы знаете о настоящем топографическом кретинизме, говорят эти следы.

— Ну ты, блин, даешь, — бормочу я и аккуратно трогаю Караша пятками.



Кедрач вскоре заканчивается, и передо мной распахивается огромный хрустальный объем воздуха, золотистого от идущего к вечеру солнца, зыбкое светящееся пространство между близким небом и оранжевыми от жарков полянами, черные кубы кедров, серые грани осыпей, блеклая плоскость плато, разбитая бурыми зубьями За́мков. Холодный ветер с перевала дотрагивается до лица, и я — как всегда здесь — сначала забываю дышать, а потом вспоминаю, как дышать на самом деле, по-настоящему. Втягиваю в себя эту ясную прохладу, все это кристальное, холодное, прозрачное.

Меня никто не видит (никто из тех, о ком я готова говорить вслух), но я по привычке каменею лицом. Лучше так: привет, это опять я. Туристку забыли, надо забрать. Тщательно отмеренная доза деловитости, приправленная самоиронией, защищает меня от меня (и от тех, о ком я не готова говорить вслух). Я щурюсь, осматривая поляны. В лабиринте тропок и стоянок под Замками можно кружить долго, хорошо бы сразу понять, куда ехать, а не петлять по следу.

Да ты смеешься…

Я могу различить только силуэт одинокого всадника на сером коне, движущегося к перевалу. Конь вроде бы еле тащится, но на таком расстоянии — толком не поймешь. По неловкой посадке видно: турист, не местный. Подробностей не рассмотреть, но вряд ли сегодня под Замками шатается еще один потерявший группу турист на сером коне.

— Ну что, — говорю я, и Караш разворачивает на голос мохнатое, окаймленное темным ухо.  — Ты и правда так хорош, как кажешься? — Теперь оба уха Караша стоят торчком.  — Только, пожалуйста, смотри под ноги!



…Тропа превращается в густую смесь глины, воды и щебня, серпантином ползет вверх между кустами ивы. Караш переходит на шаг, и я хлопаю его по влажной шее. После скачки горит лицо, дрожат мышцы и отдельно что-то мелко трясется в животе. Идиотизм, я уже не в той форме, мне не двадцать давно и даже не тридцать, а если бы… Камни. Корни. Арчимаки, между прочим, как только о кусты не оборвала, грохоту было — увидел бы кто, загнулся бы со смеху. Но тело, трясущееся, ослабевшее от сладкого ужаса тело вопит от восторга, и еще что-то — то, что замирает от счастья, когда я поднимаюсь к этим полянам, — вопит тоже.

— Да ты крутой, — говорю я Карашу.

Выше по тропе хлюпает, и я вспоминаю, зачем здесь оказалась. В серебристом ивняке мелькает серый конский круп, блестящий пуховик, похожий на халат. Русые волосы кое-как собраны в косицу, на спине темнеет небольшой рюкзак. (Весь поход твердили: не надо на коня с рюкзаком, так нет же…) Иногда Суйла оскальзывается, и тогда Ася заваливается вперед, хватаясь за переднюю луку.

— Э-э-эй! — ору я. Никакой реакции, и не удивительно: мокрый хруст под конскими копытами заглушает все, да еще и ветрено.  — Давай догоняй, — говорю я Карашу.

Я ору свое «эй!» в третий или четвертый раз, когда Ася наконец оглядывается — резко, почти зло. Увидев меня, она слегка удивляется — и тут же кривится, как от кислого.

— Не туда едешь! — ору я. В горле уже саднит.  — Не туда! Да стой же!

Ася отворачивается. Суйла ровно поднимается по тропе, и это начинает бесить: как она до сих пор не поняла, что ошиблась? Я сердито толкаю Караша, и тот переходит на рысь. Ася больше не оглядывается, и это уже совсем странно. Не расслышала? Не узнала — может, близорука? Да о чем она думает?!

Мне удается проскочить вперед по параллельной тропке и перегородить путь, так что Асе приходится остановиться.

— Ф-фух, — выдыхаю с сердитым смехом.  — Я тебе кричу-кричу, ты же не туда едешь! И как тебя угораздило! — Меня колотит, и слова превращаются в невнятную скороговорку. Все еще посмеиваясь, я вытаскиваю сигареты. В голове звенит.  — Ну, поехали.  — Сигарета разгорается, и я разворачиваю коня.  — Давай езжай пока передом, здесь не разойтись…

Я глубоко затягиваюсь, выдыхаю — ф-фух-х. Нашла. Догнала. Но Ася молчит, и это начинает действовать на нервы.

— Поехали, и так в темноте уже на базу придем, — нетерпеливо повторяю я и впервые сосредотачиваю взгляд на Асе. Та смотрит на меня без всякого выражения.  — Ну, давай уже, — подталкиваю я.

— Нет, — говорит Ася.

— Что?! — от неожиданности я перехожу на мышиный писк.

— Нет, — повторяет Ася.


3



Лишайник на камнях бывает серый, черный, желтый и оранжевый, смотря какого цвета были глаза птицы, увидевшей это место первой. Чтобы поймать пугливого коня, надо сделать вид, что идешь мимо. Я застала время, когда на Озерах не было никого, кроме Боба, а в единственной избушке в Туре, черной и страшной развалюхе, Таракай рисовал своих барсов, бродяг и чудесных дев.





Вот они мы: две крошечные женщины на краю бесконечного плато. Если смотреть сверху — мы неотличимы друг от друга. Для тех, кто сейчас может смотреть сверху, мы пока даже не слишком отличаемся от редких деревьев. Кони под нами терпеливо ждут. Им все равно.

— В каком смысле — «нет»? — переспрашиваю я. Ася молчит. Ее «нет» — щелчок выключателя, прервавший нормальное течение жизни. В ее молчании слышно, как с тихим шелестом рушатся наши роли. Те, кто может сейчас нас видеть, слегка поворачивают головы. Тень их любопытства отзывается во мне азартной дрожью, которую я не хочу, не имею права замечать. Мне нельзя.

Я хватаюсь за единственную здравую мысль:

— На стоянке что-то забыла? Надо было сказать, нельзя же так…

Ася качает головой и замирает, по-совиному моргая. Я в ступоре смотрю на нее сверху вниз. Надо что-то говорить, спрашивать, убеждать, но в голове ни единой мысли, ни одного слова — одна пустота, зыбкое дымчатое пространство. Я бессмысленно рассматриваю Асю. У нее обычное, чуть мальчишеское лицо. Прямой, слегка обгорелый нос, не большой и не маленький; обычный грязноватый походный загар, обычный походный прыщик на подбородке. Обычные печальные тени у бледного рта. Темные глаза под длинными узкими бровями смотрят куда-то за мое плечо — или даже не смотрят никуда. Неподвижное, застывшее лицо — как маска, как окно в заброшенной избушке.

Да она же просто ждет, пока я отстану, вдруг понимаю я. Как на светофоре.

Я цежу:

— Не валяй дурака. Куда ты с голой жопой в горы намылилась? Хватит дурью маяться, поехали уже, время позднее…

Слова сыпятся сами собой, гладкие и гадкие чужие слова. Я снова открываю рот, еще не зная, что из меня вывалится — что-то безликое, чуждое и злое. Но сказать ничего не успеваю: Ася вдруг подбирается в седле, оскаливает мелкие ровные зубы и изо всех сил пихает Суйлу пятками в бока. Тот послушно суется вперед, протискивается между Карашем и ивняком, цепляется арчимаком за мое седло. Коленка Аси — твердая и неожиданно неприятно теплая — больно утыкается в мою голень. Ох, раздавит сейчас нам обеим ноги, думаю я, осаживая Караша. Лицо Аси сжимается в кулак. Оно вдруг делается живым, злым и упрямым, будто в драку, — да что ж это такое, что с ней делать, не в самом же деле драться, уговаривать, бить морду, сдернуть с коня, связать… блин, Костя, наверное, уже психует, на базе потеряют, будут искать, неловко, подстава… Ася сердито вскрикивает. Суйла снова пытается продраться выше по тропе, и тут я, не успев понять, что делаю, цапаю его за повод.

Несколько секунд мы выдираем друг у друга повод — тяжелое сопение, отдающее утренней овсянкой, табаком и молочной шоколадкой, костлявые лапки, влажные и грязноватые, царапучие обломанные ногти. Грубый ремень обдирает красную от холода кожу. Отпускаем разом, будто обжегшись. Ася, морщась, обтирает ладонь об колено. Выпятив челюсть и стараясь выглядеть спокойной, я снимаю повод с шеи Суйлы. Хорошо, чомбур длинный. Я перекручиваюсь в седле, привязывая его к задней луке. Руки трясутся, и вместо нормального узла получается ненадежная путаница. Зашипев, я начинаю заново. От напряжения ноет спина — я чувствую, как Ася буравит меня ненавидящим взглядом, слышу ее короткое редкое дыхание. Узел наконец ложится как надо, и я дергаю веревку, затягивая последнюю петлю. На буксир. Как ребенка, слишком большого, чтобы умоститься в родительском седле, и слишком маленького, чтобы хоть как-то управлять конем.

— Вот так, — буркаю я, все еще глядя на узел. Все нелепо, неправильно, отвратительно.  — Слушай, я не знаю, что ты… почему ты… но…

Не сумев найти слова, я поднимаю глаза. Ася, поджав губы, медленно сползает с коня на землю.

— Да ты чего?! — вырывается у меня.

Ася, цепляясь за кусты, протискивается мимо коней, поправляет лямки рюкзака и молча уходит по тропе наверх.



Я выбираюсь из ивняка и притормаживаю, чтобы не наступать Асе на пятки. Передо мной лежит плавный подъем плато. Слева за Озерами небо набухает лиловым, там посверкивает, но далеко: наверное, пронесет. Серо-багровые, зубчатые, в оранжевых пятнах лишайников скалы Замков нависают впереди над тропой, облитые желтеющим светом. Черт знает, сколько уже времени. Когда Костя поймет, что мы так и не догнали группу? Может, только на базе, но, скорее всего, перед скачком вниз. А может, уже понял, что все обернулось не так просто.

Воображение подкидывает разъяренного матерящегося Костю, едущего через поляны. Или вконец озверевшего Генчика. Я оглядываюсь, даже выжидаю какое-то время — но поляны пусты. Ну и хорошо. Не хочу, чтобы меня застали такой растерянной. Я понятия не имею, что делать с этой чокнутой, но, кажется, если в эту историю влезет кто-то еще, станет только хуже.

Ася тем временем быстро приближается к Замкам. Тропа мягкая, ласковая — торфяная канавка, пробитая копытами в поросли карликовой березы, совсем коротенькой, не выше щиколотки, еще не обросшей толком листьями. Здесь еще весна. Синие раструбы горечавок торчат прямо из ягеля. Фиалки теснятся кучками, от бледно-желтых до глубоко пурпурных, и мелькают изредка розовые, вывернутые наизнанку колокольца отцветающего кандыка.

(У меня был шок, когда я увидела это впервые, ступор, паралич. Был зеленый, буреющий потихоньку июль, северный склон на высоком перевале, слишком крутой спуск, на котором пришлось спешиться. Я сползла с коня, уже собралась сделать первый шаг, да так и застыла с поднятой ногой: поставить ее было некуда. Под ногами не было травы, не было земли, только — нежные, хрупкие, крошечные, разные цветы. Они были невыносимо, необъяснимо прекрасны. Они — были.

Я вся взмокла, пока спустилась. Я была тогда — туристка, студентка, потому и июль: сразу после сессии. С тех пор много чего произошло, очень много, — я привыкала, грубела, отучалась удивляться, прятала разъедающий под ребрами восторг под циничной усмешкой, я

(ела саспыгу)

узнавала имена и освобождалась от лишнего. Но с тех пор всегда приезжала в июне, чтобы снова это увидеть. И всегда старалась не наступать на цветы, правда, я никогда не наступала на цветы, если только могла. Изо всех сил старалась не наступать. )

…Поравнявшись с Замками, Ася останавливается, задирает голову, вглядываясь в вершину ближайшей из скал, будто спрашивая. Надо же, сообразила, раздраженно думаю я и тут же эту мысль отбрасываю. Есть вещи, которые не обсуждаются и даже не обдумываются, — например, те, что происходят в голове, когда проезжаешь мимо Замков.

За Замками тропа разветвляется. Ася мнется, то ли не зная, какую сторону выбрать, то ли не умея решить наугад. Ну давай, поверни к Озерам, часа за три слезем. Там цивилизация теперь, там толпы и туристов, и местных, найдется кто-нибудь знакомый. Там, если хочешь, упирайся дальше, садись на жопу и цепляйся за камни, я смогу оставить тебя (и коня, между прочим) под присмотром, а сама рвану на базу, там с Аркадьевной решим, ох и круг выйдет, километров в тридцать, останусь я без поясницы…

Это было бы слишком хорошо, чтобы сбыться. Потоптавшись еще немного, Ася плетется прямо, к Аккаинскому перевалу. Да чтоб тебя. Я закатываю глаза и потихоньку трогаюсь следом. Ладно, давай спустимся в Муехту, не собираешься же ты ночевать в березе…

Она забирается все выше, как-то неправильно, не так, и тропа потихоньку становится замытой, без единого следа, если не считать Асиных сапог. Не то чтобы я не понимаю, что происходит. Просто не могу поверить: привычки слишком сильны. Приметная скалка со скрученным в узел маленьким кедром на макушке вдруг оказывается по правую руку вместо левой, и уже ясно, никуда не денешься от этой ясности: мы вышли на верхнюю, старую, сто лет как заброшенную тропу. Мне не надо вспоминать, как и когда я ходила по ней в последний раз.

(…А Илья годами твердил, что надо пробивать тропу понизу, через траву, там точно будет мягче. Говорил — хватит уже лазать по курумнику, как ни переход — так кто-нибудь захромает, говорил, что уже задолбался собирать отвалившиеся подковы. Когда я начала работать в «Кайчи», это уже стало его пунктиком, но все говорили: невозможно, понизу дороги нет, только ноги коню переломаешь. И ходили по гольцу, и я в тот раз пошла по гольцу, а как еще.

Конь шатался от усталости, совсем молодой еще, невтянувшийся, да еще и кованный из экономии только на передок — денег в «Кайчи» тогда не было. Я еще работала не поваром — поваров в «Кайчи» тоже не было, — а стажером, мальчиком-за-все. Я догоняла группу с запасом хлеба, не получилось закупить сразу, тогда в деревне были проблемы с хлебом. Но это меня не волновало, а волновали только эти камни и эти кедры, силуэт Замков позади, и хищная птица впереди, в небе, и слишком усталый конь.

Белые камни, выбитая в пыль скудная земля, слева — уходящая вверх осыпь Кылая, справа — обрывающиеся в никуда скалы и кривые кедры-лилипуты. Черные большеклювые воро́ны толпятся на склоне, воздух распадается на колючие молекулы, близкое небо отдает фиолетовым. И никого, ни одной человечьей души на многие километры вокруг, а может, и во всей моей вселенной, моем герметичном замкнутом мире, границы которого, очерченные неведомой силой, теряются в белесой дымке.

А потом с осыпи побежал шепчущий ручеек камешков. Кто-то ходил там, наверху. Я оторвала взгляд от тропы, но никого не увидела — только серые тени на серой сыпухе. Это мог быть медведь, и это было страшно. Это мог быть сарлык, хуже — сарлычиха, отбившаяся от стада, чтобы отелиться, и это было еще страшнее. Я подобрала повод покороче — сейчас до коня дойдет, и он понесет не разбирая дороги, черт, только не здесь, убьемся… но конь встал и только трясся всем телом, и я знала, что нет — не медведь и не сарлык. Кто-то суетливо перебегал по осыпи на мягких лапках, замирал и снова перебегал с омерзительным шорохом, тошнотворным шепотком, от которого кружилась голова и находило затмение, и казалось, что лежишь в спальнике в своей палатке и надо проснуться, проснуться, иначе — конец…

Лапки зашуршали совсем рядом. Конь попятился и пошатнулся, и тогда я спешилась и потащила его в поводу, матерясь во весь голос, обзывая пропастиной, дохлятиной, истериком и идиотом, а потом пораженно замолчала, вдруг осознав смысл слов «волчья сыть» из детской — ничего себе! — сказки, и снова принялась ругаться. Придурок, орала я, псих несчастный, симулянт, — а лапки шелестели совсем рядом, краем глаза я видела, как перебегает с места на место пухлая серая тень, надо проснуться, проснуться…

Потом, сидя на ледяных камнях тура на перевале, я курила и прикладывалась к фляжке, пока не перестала трястись, и еще немного — пока не перестал трястись конь и не отщипнул наконец пучок коротенькой, уже пожелтелой и сухой травки, проросшей сквозь красноватую щебенку. Курила и думала: а что, если снова придется идти здесь одной? Что, если, например, следующая группа тоже уйдет без хлеба или, мало ли, коней придется менять…

Но тем летом не пришлось, а следующим Илья, не верящий, что новые тропы невозможны, в первом же походе психанул и пробился от Аккаинского перевала к Замкам понизу. С того лета вообще многое изменилось. )



Тот шелест мягких лапок… но все в порядке: Караш крепко ступает по камням. Под его копытами плавно скользит тень птицы. Я сглатываю шершавый комок в горле и вспоминаю про воду. Где-то здесь должен быть ручеек — перед тем как тропа резко повернет кверху и запетляет по гольцу. Ася тащится еле-еле — можно не спешить.

Я приседаю перед говорливым потоком шириной в ладонь, выходящим из-под камней и под камни уходящим. Кое-как отмываю руки от пыли и черпаю воду горстями. От холода ломит зубы, суставы пальцев, даже запястья, и я мельком, досадливо думаю, что раньше такого не было — раньше, в те времена, когда приходилось мотаться по горам в одиночку, с арчимаками, набитыми хлебом, или с заводным конем и чьей-то забытой палаткой… Вода ускользающей сладостью окутывает язык, унимает задубевшее горло, и я все черпаю сквозь боль. Останавливаюсь усилием воли: впереди на час ходу — только камни и кустарники не выше колена. Прятаться вроде как не от кого, но все равно неуютно снимать штаны на ветру.

Я опускаю в воду бутылку. Караш мягко пихает меня лбом в спину, дышит в ухо. Слышно, как за ним топчется Суйла. «Нельзя, ты потный», — бормочу я, машинально растопыривая локти, но Караш и не пытается протиснуться к воде. Журчит ручей, сопят кони, но какого-то очень обычного, просто обязанного быть звука не хватает. Я делаю глоток из переполненной бутылки, чувствую, как вода проливается в пустой желудок. Есть хочется страшно. А, вот чего не хватает: сочного хруста травы на зубах, скрежета удил, болтающихся во рту, утробного звука неторопливого жевания. Я оглядываюсь. Караш и Суйла дремлют развесив уши. Даже сейчас не пытаются перехватить травы. А времени уже столько, что любой конь давно отдергал бы всаднику руки, упрямо ныряя мордой по сторонам тропы за вкусным.

Я снова пытаюсь вспомнить, что слышала об этих меринах. Не обычное «а он меня трепат-трепат», нет, что-то, что меня тогда не касалось, но теперь зудит и тревожит. Но если и вспомню — что толку? Дано: Караш, Суйла, поехавшая крышей туристка, верхняя тропа вдоль Кылая, с которой в ближайший час не соскочить, и, между прочим, нехорошее, цвета зрелого синяка небо за спиной.

Ася тащится вперед, ломко покачиваясь на камнях, то и дело теряет равновесие, взмахивает руками, оскальзываясь и подворачивая ноги. Крошечная фигурка, нелепая и неуклюжая, потерянная среди скал и осыпей. Короткий приступ злорадства: так-то, а чего ты хотела от конской тропы, это с седла кажется, что все просто, а на своих двоих-то… Как бы и правда ногу не вывернула — страшно смотреть, как ковыляет. Ася особенно отчаянно взмахивает руками, изгибается и рушится вперед, выставив перед собой ладони. Мои потроха ухают вниз вместе с ней. Тошнотворный вакуум в животе — но вот она шевелится, и я наконец могу вдохнуть.

— Цела? — кричу я еще издали, подъезжая. Ася сидит на земле, прижав ладони к лицу, — плачет? Беззвучно орет от боли? Впала в ступор? Услышав мой голос, она отрывает руки от лица и растерянно протягивает их перед собой: смотри.

Я соскакиваю с коня, опускаюсь на корточки рядом. Основания Асиных ладоней ободраны, и меня передергивает от этих мелких ссадин, сочащихся сукровицей, с прилипшими к ним мелкими камешками и чешуйками лишайника. Черт, знакомо. Больно. Не страшно.

— Остальное как? — спрашиваю я, шаря в кармане куртки. Выуживаю пачку влажных салфеток.  — Ну? Лодыжки? Колени?

Ася пожимает плечами; пососав ссадину, неохотно берет салфетки.

— Да нормально все, — бормочет она, пряча глаза.  — Спасибо, — она возвращает пачку и обтирает ссадины. На меня она по-прежнему не смотрит, только выпячивает чуть подрагивающую нижнюю губу. На коленке белеет пыльное пятно там, где камень стесал плотную ткань брюк. Под ним, скорее всего, тоже ссадина.

Оставив ее разбираться со своими травмами, я иду отвязывать Суйлу. Ну правда — не смотреть же, как она убивается из упрямства.

— Давай садись, — вздыхаю я, подведя коня. Ася смотрит исподлобья.

— Я на базу не поеду, — говорит она.

— Давай садись, пока ноги не переломала, — я едва сдерживаю желание заорать.

Ася неуверенно встает. Она чуть прихрамывает, но, в общем, понятно, что ничего серьезного не произошло. Просто ободрала ладони и испугалась. Трясется теперь — ногой в стремя попасть не может…

Кое-как взгромоздившись на Суйлу, она рассеянно теребит чомбур.

— Слушай, ты можешь за мной больше не ехать?

Было бы неплохо. В конце концов, я просто повар. Все это вообще не мое дело.

— Не могу, — отвечаю я.

Ася дергает краем рта и отворачивается.


4



Волки-одиночки нападают на коней сзади, кусают за ляжки, оставляя рваные раны, а потом неторопливо идут следом, дожидаясь, когда гниль с их грязных зубов проникнет в кровь и добыча ослабеет. Усяньмянь — китайская смесь из корицы, бадьяна, фенхеля, сычуаньского перца и гвоздики. Если добавишь усяньмянь в печень, не сможешь перестать ее есть. Саспыга никогда не спускается ниже границы леса.





(лапки лапки шуршат по осыпи четыре птичьи лапки несут круглое в пушистых перьях тело из дыры в боку толчками выплескивается черная кровь не ходи следом не смотри выше не смотри в лицо не надо проснись ты запуталась в спальнике проснись)

…Верхняя тропа сливается с основной, ненадолго теряется в сухой траве и щебенке на перевале и крутым серпантином ныряет вниз. Нарочитые объемы кучевых облаков, нежная лента чистого неба под ними, снежно-полосатые зубья главного хребта. Плоская долина Аккаи в серебристом меху карликовой ивы упирается в гору одним боком и срывается в ущелье другим. Мертвое озеро в нагромождении камней под горой, неоновая голубизна снежного языка, кончиком заехавшего в воду. Размеренные свистки потревоженного сурка-часового. Скособоченная фигурка неумелого всадника медленно движется по болотистой тропе, виляющей сквозь ивняк.

— Ох, да иди ты, — бормочу я и со стоном сползаю на землю.

Ася идет, но, что бы она себе там ни думала, — дорогу здесь выбирает конь, и, что бы он ни выбрал, видно их со спуска будет долго, как минимум час, а то и полтора. Да и выбор небольшой. Пусть себе идет. Рано или поздно она ослабеет. Должна же она устать, проголодаться, замерзнуть. Хорошо бы еще промокла — но, хотя ветер на плато совершенно ледяной и попахивает снегом, небо остается чистым, а здесь, на спуске, и вовсе почти тепло.

Наверное, это самое дурацкое место, чтобы выпить кофе, но что сегодня не дурацкое? Я оттаскиваю Караша в сторону от тропы. Привязывать его негде — одна трава да камни. Приходится зацепить повод за луку и надеяться, что он никуда не пойдет. Он и не идет — встает где поставили. Чучело коня, удобно, конечно, но… А, ладно, удобно же.

Корявые ивовые сучья горят плохо, но игрушечный, на две маленьких кружки чайник вскипятить хватит. Хорошо, что я не выпила набранную воду. Хорошо, что остался с похода кофе. В пол-литровую бутылку при старании можно забить стандартную пачку; на обычный десятидневный поход хватает и половины, но я, как любой наркоман, боюсь остаться без дозы. Вот и хорошо. Просто — хорошо…

Я выливаю кипяток в термос, с наслаждением принюхиваюсь, завинчиваю крышку. Дожидаясь, пока кофе заварится, лезу в арчимак за новой (последней, между прочим) пачкой сигарет. Под рукой брякает пластиком небольшой пакет. Я привычно отодвигаю его в сторону и останавливаюсь: а когда еще?

— Стой здесь, — строго говорю я Карашу и бегом возвращаюсь к тропе. Это надо делать на тропе, там, где могут увидеть.

Три стойких маркера: черный, белый, рыжий. Плоская поверхность недавно разбитого камня, еще не затянутая лишайником. Надо было подумать, надо было эскизы, да что уж теперь; я годами таскала эти маркеры ради сто лет назад задуманной шутки, но всегда было некогда, не до того, неуместно, не заставлять же группу ждать, я бы и догнала потом, но — с напарником договариваться, туристам объяснять, но — погода дерьмо, но — нет сил… Не включая головы, я приседаю на корточки. Два маркера в зубах, один пляшет в руке, поменять, еще раз поменять… По синевато-серому излому мелкозернистого гнейса бежит рыжий марал с буйно завитыми рогами; за ним, уткнувшись носом в тропу, идет волк. Я окружаю их кривым орнаментом: точки, палочки, зигзаги, как рука ляжет, как (кто-то) на душу положит. Встаю рассмотреть, что вышло.

Вышло неплохо. Рисунок лег на камень так, будто был здесь всегда. Немного запылится, затрется — и можно дурить туристам головы. Или не говорить ничего, не показывать, а если вдруг заметят и спросят — удивляться. Пусть дурят себе головы сами. Так даже лучше.

Тихо хихикая сама с собой, я возвращаюсь к коню, так и дремлющему на месте, к термосу, к прогоревшему уже костерку. Закуриваю, отпиваю наконец кофе. Острое каменное ребро давит на копчик, и я ерзаю, пристраиваясь поудобнее. Заметив движение, снова свистит сурок.

Хорошо бы разрисовать еще несколько камней, но это уж как выйдет… А ведь если бросить сейчас эту дуру и двинуть на базу, можно будет пару-тройку раз притормозить. Время никто не засекает и над душой не стоит. А там — пусть Костя едет уговаривать. Взрослая тетка, ничего с ней за пару дней не сделается. Да какой там дней — часов: ведь нас давно ищут.

Странно, что я об этом забыла. Ищут ведь. Следы, ведущие на верхнюю тропу, не заметили — а если и заметили, то не поверили в такую глупость, — так что шарят под Замками, самое дальнее — в Муехте. По-хорошему, надо идти туда, чтобы не тратили время и нервы зря. Если сейчас развернусь — через час-другой наткнусь на кого-нибудь из своих, и на этом все закончится.

Может, поэтому и забыла…

Я втягиваю носом горечь кофе, дыма, отдаленного дождя, раздавленных копытами корней. Смотрю, как Ася упорным муравьем ползет через долину. Далеко уже ушла — Карашу придется постараться, чтобы догнать. Ах да, нас самих скоро догонят. Опять забыла… Да просто не хочу помнить.

Может, мне все это нравится.

Дозорный сурок свистит еще раз и замолкает — видно, наконец счел меня безопасной частью пейзажа.



Наверное, в Аккае недавно прошел ливень и начисто замыл старые следы: тропа кажется нехоженой, и отпечатки копыт Суйлы бросаются в глаза. Они ведут в сторону ущелья, к ближайшей стоянке, которой почти не пользуются: она всегда или слишком близко, или слишком далеко, смысла нет. Даже странно, что Суйла ее знает. Но хорошо, что он свернул: я уже не чую отдавленной об седло задницы, зато начинаю чувствовать колени. Страшно хочется есть, но об этом я стараюсь пока не думать. Где-то в арчимаках болтаются несколько квадратиков шоколада, немного растительного масла и — насмешкой — два десятка пакетов и пакетиков со специями. Я пересекаю небольшое болотце; Караш давит копытами пучки дикого зеленого лука; лук пахнет. Нет, об этом пока лучше не думать.

Ивняк сменяется березой по колено, синими всплесками горечавок на проплешинах, с которых едва стаял снег. Появляются редкие группы низкорослых кедров, мягкие бугры и между ними — круглые карстовые ямы с черными торфяными лужами на дне, в изумрудной оторочке осоки. Тропа превращается в условный пунктир. Несколько раз я замечаю следы косули, и старые, и совсем свежие. Звери ходят здесь чаще, чем люди.

По правую руку темнеет группа кедров побольше. Я хорошо помню стоянку под ними, но след ведет мимо, и Караш, не повернув головы, проходит мимо, даже не пытается потянуть меня к месту, где его наконец ждет отдых. След Суйлы уводит прочь от знакомой тропы. Впереди рушится с неба дальний склон ущелья, синий в вертикальных полосах: черные линейки кедрачей, белая пена падающих в пропасть ручьев, зеленые полотнища полян, повисших под невозможным углом. Куда ее черти понесли, хмуро думаю я; мы туда не ходим, там всё вниз и вниз, немного красоты, а потом — бездна. Я представляю, как уклон становится все круче; конь цепляется за оползающую осыпь, скользит, задние копыта отрываются от земли… Меня мутит. Я глубоко втягиваю носом воздух — и чувствую запах дыма.



Костерок у Аси жалкий и дымит беспощадно — видно, подбирала с земли всякую трухлявую дрянь. Сама Ася, присев на корточки, возится у ноги расседланного Суйлы — неумелыми пальцами привязывает толстую, плохо гнущуюся веревку.

Ну, догнала, думаю я, и что теперь? А вот что: я должна ее вернуть. Но это — завтра. Ночевать придется рядом и вполглаза: неизвестно, куда и когда ее понесет, да и за Суйлой лучше присмотреть. Чуть дальше маячит еще одна группка кедров, можно встать там. Все равно, конечно, будет противно… ну и ладно. Переживу. Обе переживем, перетерпим. А к утру Ася, может быть, протрезвеет. Лишь бы спустить ее до базы — а там пусть катится к черту.

Ася путается в петлях узла и, ругнувшись сквозь зубы, принимается заново. Я тихонько тяну повод: самое время незаметно уехать. На глаза снова попадается костерок. Закопченные камни вокруг огня, опаленные рогатины, рядом — плоско подрубленное сверху бревно. Надо же, стоянка, хоть и заброшенная. Хорошее место. Два огромных кедра, перепутанные выпирающими из земли корнями, закрывают от ветра и дождя. Где-то совсем рядом журчит ручей, и поляна для коня отличная… и вид…

От зрелища вертикального склона меня снова ведет — всадника, зависшего над пропастью, никак не выкинуть из головы. Хорошая стоянка, но какая-то тревожная. Беспокоящая. И неуловимо знакомая: как будто она мне снилась. Или я на самом деле была здесь, но забыла, забыла напрочь

(лапки с поджатыми пальцами и бурыми скрюченными когтями как неопрятные ногти лапки тычут в темнеющее небо деловитые голоса дай сюда поверни держи кровью пахнет так густо залепляет ноздри залепляет глаза не хочу быть здесь не надо проснуться это спальник перекрутился не дает дышать проснись)

…На углях кое-как пристроились две ржавые консервные банки с водой. Кружка и мятый чайный пакетик ждут на бревне. Рядом вялым завитком свисает плоский пакет майонеза. Точно, невпопад радуюсь я, она у меня майонез возила, а еще повидло и шоколадную пасту. Пасту я у нее забрала вчера, последнее повидло доели три дня назад, а майонез с утра кто-то выдавливал, проглаживая пакет щепочкой. Я тогда подумала, что надо его сжечь, да отвлеклась, а потом он исчез. Теперь понятно куда. Своих запасов у Аси, похоже, вообще нет. Да о чем она думала?!

Да и плевать. Я вдруг разом чувствую, до чего промерзла, устала, проголодалась. Сейчас бы мяса… Невольно представляю здоровенный багрово-черный кусок мякоти на просторной изрезанной доске и как я примериваюсь к нему с острым ножом, аккуратно убираю пару прилипших травинок и пропитанный кровью обрывок ягеля

(куски мяса свалены на траву хватаю стянутыми засохшей кровью руками запихиваю в мусорные пакеты пакеты в арчимаки пакеты не лезут черная от крови рука протягивается сбоку выбрось это нахуй рука выдергивает из арчимака пластиковую бутылку с крупяным грохотом забрасывает в корни рука исчезает чужое присутствие за спиной исчезает наконец-то облизываю испачканные пальцы так вкусно почему так вкусно лижу пальцы почти кусаю проснись не надо проснись)

Теперь я смотрю под кедр — мощные, по пояс высотой корни, толстая перина хвои. Не знаю, хочу ли увидеть то, что ищу, но — в сгустившихся уже тенях, едва-едва — все-таки вижу: косо торчащее из-под хвои помутневшее горлышко с синей крышкой, обычное горлышко обычной бутылки из-под минералки.