Сергей прервал:
– Давай до утра? Честно сказать, устал я, как собака.
Дверь в отделение заперта не была. Миновав коридор, оба устроились в своих обиталищах – лейтенант в кабинете, Колька – в клетке.
Глава 8
Наутро в кабинете директора фабрики Акимовой было неспокойно. Секретарь Машенька, как и весь район, уже знала, что стряслось накануне. Она пыталась выяснить, как у Оли дела, и спросить, не нужна ли помощь. Однако директор – неузнаваемая, бледная и твердая, как стена, – свирепо чиркая пером по бумаге и даже не поднимая глаз, сквозь зубы сообщила, что тут никто ни в чем не нуждается.
– Вернитесь к своим прямым обязанностям.
Машенька вышла, плотно прикрыв дверь. Чуть погодя в приемную проник Иван Саныч Остапчук. Поздоровавшись, правильно оценил обстановку, с пониманием спросил:
– Переживает? Или лютует?
– Ох, Иван Саныч, и то и другое.
– От таких дел на стенку полезешь. Я тут вам принес кое-что.
– Давайте.
– Опасаюсь только, что товарищу директору это настроения не поднимет, – предупредил Остапчук, – протокольчики снова.
– Опять наши бузят?
– Да вот.
– У нас? Нашли время и место!
– Не то что у нас. Точнее, совсем не у нас, – объяснил Иван Саныч, – вишь, по-цыгански орудуют, подальше от табора.
Машенька протянула руку:
– Передам.
– А вы погодите. Лучше доложите о моем прибытии. Я обязан провести профилактическую беседу.
Секретарь искренне предостерегла:
– Иван Саныч, может, не сейчас? Заведенная она – страсть.
Иван Саныч твердо сказал:
– Это уж ее дело, а моя задача – переговорить с руководством.
– Так лучше ведь в кадры, местком?
– В таких ситуациях, Маша, нужно к главному. А то не по-товарищески. Она будет думать, что у нее все хорошо, а в подбрюшье грыжа. – И, заметив, что Машенька что-то желает сказать, поторопил: – Иди, иди. Докладывай.
Через минуту Иван Саныч уже пожимал руку товарищу Акимовой.
– Прошу.
– Благодарствуйте. – Остапчук, расположившись, выложил на стол планшет, из него извлек несколько бумаг. – Я, Вера Владимировна, с неважными вестями.
– Когда они были хорошими?
– Согласен. Но коль скоро речь о наших с вами подопечных…
Директор прервала:
– Интересно знать, почему наши с вами?
– А то как же. У вас в штате числятся, обитают на нашей территории. Вот первый, извольте видеть: шорник Бутов, Николай Онуфриевич, в нетрезвом виде исполнял непристойные песни у столовой на Сретенке, оскорблял нецензурной бранью прохожих.
– Так.
– И второй момент. При попытке прохожих указать ему на недопустимость поднял скандал, к которому присоединился его товарищ, электрик Онопко Виктор Тихонович, который пригрозил гражданам, настаивающим на соблюдении порядка, «отключить» свет. – И сержант на всякий случай пояснил: – Разумея под этим избиение.
– Понимаю, – заверила директор. – Еще что-то?
– Имеется, – признался Остапчук, – еще протокольчик на Лисина, а вот еще один. В общем, я вам материалы оставляю, посмотрите.
Вера подчеркнуто безразлично сказала:
– Давайте, конечно. – И снова погрузилась в писанину.
Сержант проследил, куда сдвигаются бумаги (в дальний угол, в ящик), и, откашлявшись, произнес:
– Ваши работники, Вера Владимировна, с жиру бесятся.
– Неужели? А я как-то полагала, что нормированный рабочий день есть важное завоевание советской власти и трудящийся имеет право на отдых.
– А вы бы не ерничали, а рассудили сами: откуда у них силы и желание буйствовать? Да еще по-деревенски, подальше отъехать, чтобы мамка с тятькой не заругали…
– Что ж вы предлагаете, я не понимаю? – нетерпеливо спросила Акимова.
– Поднимите вопрос среди общественности: если молодые силы требуют выхода, то пусть и применяют их куда следует. Порядок наводят в родном районе, а не безобразничают по чужим.
Вера Владимировна, отложив наконец перо, глянула мрачно, заговорила раздраженно:
– А план на фабрике кто выполнять будет, уж не вы ли?
Саныч был непреклонен:
– На план, на святое то есть, я не посягаю. Разговор веду о внеурочном времени, о свободном то есть.
– Как они работать будут, если во внеурочное время будут за вас трудиться?
– За нас, значит. Я-то, гриб старый, думал, что если наш район, то безопасность и покой – дело общее, а оно вон чего.
– Именно. Если вам или кому иному не под силу ваша работа, то, может, честнее чем-то другим заняться? Или на пенсию.
– Вот спасибо.
– Да на здоровье! – Вера резко поднялась, хлопнула по столу, подалась вперед. – Разговоры разговариваете! Рабочие на фабрике вкалывают, как положено, а вы вот только скулите да беседы задушевные ведете! Гнать вас всех… к этой самой матери!
– Грубо, – подумав, заключил Саныч, но со стула не поднялся, напротив, откинулся вольготно и даже ногу на ногу заложил. – Гнать-то ума большого не надо. Сами пойдем, если не нужны. А вот случись что – куда побежишь?
– Да случилось уж!.. – Голос злобный прервался, в глазах слезы закипели, она отвернулась к окну, точно там показывали нечто интересное.
– А коли случилось – так и надо делать все, чтобы не повторилось, – невозмутимо заметил сержант. – Если у тебя на производстве чепэ случается, ты кому истерики закатываешь? Зеркалу? Или тому, кто под руку попадется? – Он посмотрел на часы, неторопливо, степенно поднялся и, прилаживая фуражку на голову, как бы вслух озвучил мысли: – Я Сергея-то видел. Мы с Галиной тридцать три года прожили, полстраны вместе объехали, двоих сыновей схоронили. И ни разу такого не было, чтобы друг друга обвинять. Не поддержать, не пожалеть, а, напротив, еще пальцем в рану потыкать. Ну и ну.
Махнув рукой, Остапчук ушел.
Четверть часа спустя Вера Владимировна, спокойная, с сухими глазами и даже, как не без удивления заметила Маша, со свеженаведенным румянцем, распорядилась вызвать к себе комсорга, парторга и начальника отдела кадров. Совещание (или выволочка) прошло ударно, заняло не более десяти минут. О чем говорилось – неизвестно, поскольку все проходило за закрытыми дверями при приказе «не соединять ни с кем». Но товарищи, выходя из кабинета, выглядели как после хорошего пропаривания при высокой температуре. Немедленно состоялись летучие митинги активов, протоколы которых зафиксировали решения о формировании самодеятельных рабочих групп охраны общественного порядка (единогласно, воздержавшихся не было). Тотчас из тех, кто нынче выходной, были сформированы патрули, которые отправились на улицы.
…Сорокин, для очистки совести еще раз осмотревший место нападения на Ольгу, с особым тщанием вымеряя расстояние до ближайших зарослей глупых васильков, наткнулся на дороге на одну из самодеятельных ватаг. Да еще застал при довольно гнусном занятии: гнали девчонку, разряженную, как на танцы, и с огромными синяками под глазами. Пельмень тащил ее за руку, приговаривая нечто вроде:
– Предупреждал я тебя? Вот и не обижайся.
А сзади еще подбадривал Анчутка, то хлопая в ладоши, то прямо прутом, сорванным с куста:
– Шевели, шевели копытами, а то сейчас как дам по филею да рогам!
Еще чуть поодаль следовали безобразники постарше – трое, все помятые, но бодрые, судя по всему поправившие здоровье у пивной цистерны на станции. Гоготали, отпускали такие шутки, что у капитана уши покраснели.
Девчонка, пусть и тащилась за Пельменем и подгонялась хамом Яшкой, пыталась сохранять вид снисходительный и высокомерный, точно королева крови, ведомая плебсом на гильотину.
Сорокин скомандовал:
– А ну, стой, ать-два.
Ватага встала.
– Ба, знакомые все лица. Бутов, Онопко, Лисин. Так-то исправляетесь?
– По силам, – развязно подтвердил шорник Бутов.
– А чего сразу… – начал было вечно обиженный Онопко, недовольный тем, что получил разнос в связи с протоколом, хотя осмотрительно свинячил подальше от дома.
Лисин же отметил основное:
– Пьяных нет, гражданин капитан.
– Вы – рты свои прикрыли и в сторонку, в сторонку. Желаю прежде с молодежью поговорить.
Старшие подчинились, младшие остались. Пельмень, ничуть не смущаясь, как человек, ощущающий собственную правоту, стоял и ждал обещанного разговора. Анчутка только прут выкинул. Девчонка таращилась и хлопала глазами.
«Ничего не понял», – признался сам себе Николай Николаевич и начал с главного:
– Что происходит? Что за прилюдное аутодафе? Почему унижаете человеческое достоинство, да еще девушки?
Пельмень возмутился:
– Кто тут девушка? Вы гляньте на нее, гроб размалеванный! Как ее к пищевым продуктам допускают!
Образованный Анчутка поддержал:
– Неправильное сравнение допустили, товарищ капитан. Мы, напротив, пытаемся образумить товарища Милу, напомнить о правилах приличия, перестать оскорблять общественный порядок…
– Чем же она, позвольте узнать, его оскорбила?
– Да вы гляньте на нее, – предложил Рубцов, – что тут может быть неясно-то? Морда разрисованная, как у…
– Андрей, штрафану! – предупредил Сорокин. – Толком поясните смысл.
Андрюха принялся объяснять:
– Да просто все. Ей неоднократно говорено: хочешь морду марафетить – воля твоя, в собственной комнате и за закрытыми дверями.
– И тут мы патрулируем себе, – подхватил Яшка, – а эта несознательная Милка направляется куда-то… или откуда-то? Пес ее ведает. В раскрашенном, оскорбляющем девичье достоинство виде, к тому же во, – он, совершенно не смущаясь, обвел руками предмет своего возмущения, – прямо средь бела дня титьки наружу торчат! Да и принюхайтесь.
Он потянул своим острым носом, как бы приглашая обонять смесь духов и чего-то спиртного.
– А ей никак нельзя, она с катушек слетает.
Сорокин остановил, терпеливо уточнил вопрос:
– Ну это дела житейские, совершеннолетняя, паспорт имеет. Я про то, что у нее с лицом, – он обвел пальцем собственный единственный глаз, – вы что, ее били?
– Ах это. – Пельмень, гоготнув, достал видавший виды платок, плюнул на него, потянулся к лицу девицы – та прянула было в сторону, но он предостерег: – Но, не балуй. – И, проведя сначала под одним глазом, затем под другим, показал Николаю Николаевичу следы краски на ткани.
– Не фингалы это, краска размазанная. Пытался я ее у колонки умыть, но такая стойкая зараза…
Старшие, державшиеся на разумном отдалении, довольно заржали, но Анчутка наябедничал:
– …Потом товарищ Лисин и предложил: маслом ее оттереть.
– Маслом? Каким маслом?!
Андрюха признался:
– Хотел сперва машинным, но потом побоялся. Сейчас следуем в промтовары, за постным.
– Пусть походит с постным рылом для разнообразия! – хохотнул Яшка.
Сорокин, косясь на Милу, попенял:
– И не стыдно вам? – Хотя не мог не признать, что дурочка эта и размалевана безобразно, и разодета неприлично, и в самом деле попахивает от нее спиртным, не поймешь – сегодняшним или вчерашним. – Ваша фамилия, род занятий?
– Самохина, кухонный работник, – густым, жирным голосом отрекомендовалась девица и, поняв, что уже можно, выдернула руку из Андрюхиной клешни. Тот скривился, но в присутствии законной власти не посмел препятствовать.
– Куда же ты, Мила Самохина, в таком виде? Или откуда?
– Это уж мое личное дело. У меня законный выходной, как его проводить – мне решать. А вы кто такой?
– Я-то начальник райотдела милиции, капитан Сорокин, – представился Николай Николаевич и искренне добавил: – Удивительно, что ты этого еще не знаешь. Давай сейчас отпустим твой конвой, я с тобой переговорить хочу.
– Выходная я, – напомнила Мила тупо, но бесстрашно и уверенно.
– Я ненадолго, – утешил Сорокин. – Отойди теперь ты в сторонку.
Она, поведя пухлыми плечами, подчинилась.
– Лисин, Бутов, Онопко, давайте-ка сюда.
Старшие приблизились, приводя в порядок неуставные лица, приглаживая вихры.
– Что это я вижу, дорогие товарищи? У самих еще старые протоколы, и снова куролесите?
– Ничего мы не нарушаем, – возразил Лисин, – не деремся, не материмся.
– Пацанов подначиваете на безобразия.
Онопко немедленно открестился:
– Никто их не подначивал, они сами…
– А вы должны были остановить, – не уступал капитан, – а не ржать, как мерины.
– Но если в самом деле девка меры не знает, – проворчал Бутов и немедленно получил словесно по сопатке:
– А вы, Николай Онуфриевич, сами-то без греха? Кто у столовки на Сретенке людей материл – девица эта, а может, вы?
– Не про меня разговор.
– Скажу, что не только про тебя. Что, вообще, творится-то? Я при исполнении, иду и вдруг вижу какое-то непонятное образование, махновский разъезд – половина девку обижает, вторая – одобряет да подначивает. Что за банда?
Лисин заметил:
– Мы граждане, вам не подчиненные.
– И не пьяные, – добавил Онопко, – и абсолютно не банда, а патрулируем, где и как предписано.
– Это интересно, – признал капитан, – когда же и кем такое предписано?
Шорник открыл рот и принялся извергать слова, ему совершенно не свойственные:
– По инициативе трудящихся, высказанной единогласно, от фабрики организованы общественные патрули, основными задачами которых являются…
– Тпру, стой, стой, – призвал капитан, – общественные! Понятно. То есть не бригадмил, контролируемый милицией, а общественные патрули. Которые самоуправляемые, могут, случись что, в перьях извалять, дегтем ворота вымазать, выпороть – так, что ли?
– Простите, – начал было Лисин, но смешался и замолчал.
– Я интересуюсь, кто ж распорядился, чтобы именно так?
– Это воля коллектива… – пробормотал Бутов, точно заклинание.
Сорокин заверил:
– Понимаю. Директор замутила мятеж. Что ж, раз так, померимся, повоюем. Вы, дорогие товарищи, отправляйтесь, только сами за собой следите. Свободны пока.
Новоявленная уличная «власть» убралась – и были серьезные основания полагать, что обратно к пивной цистерне. Мила стояла на месте с прежним тупым и вызывающим видом.
Сорокин поманил ее, она подошла. «Точно, после вчерашнего», – уверился капитан, потянув носом, но не сказал ничего, достал платок, склянку одеколона, протянул девице. Она, даже не поблагодарив, принялась оттирать черноту под глазами.
– Еще вот тут осталось, – подсказал он, указывая пальцем. – И откуда же ты, Милочка, такая чешешь?
– От тети, – не смущаясь, соврала она.
– Как зовут, где живет?
– Далеко, отсюда не видать.
– Не у Трех ли вокзалов? Эх, Мила, Мила. Стоило из дома уезжать, чтобы тут эдаким пугалом выставляться?
Она с неожиданной для своей полноты гибкостью изогнулась, точно змея, заглянула себе за левое плечо, за правое – точно издеваясь или себя показывая.
– Что ж выставляться? Вид вполне аккуратный.
– Вид вызывающий и, прямо скажу, опасный. Если даже ко всему привычный фабричный люд так к тебе отнесся…
– Что взять со свиноты необразованной?
– Ишь ты. Пробелы и перегибы есть, с этим я не спорю. Но они люди вполне добрые, в Москве и другие есть.
– Какие же?
– Нехорошие, которых такой вот вид чаще всего привлекает. Понимаешь, о чем я?
Подумав, Мила ответила:
– Нет.
– Краска вот эта на лице, коленки голые, грудь.
– Так, значит, все нехорошие, – заметила она, – если всех привлекает это вот. Всем покрасивше надо, ненакрашенную и не заметите, а накрашенную пусть и обругаете, а все равно не пропустите.
«А ведь вроде бы недавно в городе, – отметил Сорокин, – а уж как много в головенке нагажено, ай-ай-ай».
– Я пойду? – спросила она.
– Иди, иди. Доумойся. – Ну, по крайней мере, поперла не в сторону станции, стало быть, хотя бы сегодня не поедет искать на свою виляющую задницу приключений.
«И ведь с пищевыми продуктами работает, – размышлял Сорокин, продолжая путь, – надо бы у завстоловкой уточнить, свежие ли у нее медосмотры. Кто ее знает…»
Но это все текучка, а, между прочим, сколько теперь времени?
Николай Николаевич, глянув на часы, присвистнул: на подходе краткий период, когда суровая Маргарита Вильгельмовна открывает доступ к уважаемому телу Цукера. Надо поспешать, а то замкнутся врата – и еще один драгоценный день будет потерян.
Шагая к больнице, он обдумывал и диверсию, устроенную Акимовой. Ни капли сомнения нет, что это ее штуки.
«Специально наскипидарила своих, чтобы выступили за общественные патрули, чтобы мне не подчинялись. Эх… как это там сказано: среди всех баб ни одного человека не нашел? Недурно сказано, ей-богу. Пусть сто раз на руководстве, а все равно дура набитая».
Сорокин прибавил ходу и уже вскоре вошел в больничный двор.
Глава 9
А там, у подъезда, его поджидала еще одна головная боль – шибко умная, простых слов не понимающая, которую по-хорошему давным-давно надо было отчесать шпандырем
[13].
Катька Введенская сидела с невинным видом, щуря на солнце лисьи глаза и делая вид, что считает ворон. За ухо ее со двора выпроводить – стыдно людей, пройти мимо – воспитание не позволяет. А какие варианты? Пришлось просто спросить:
– И что?
Она с готовностью сделала вид, что удивилась:
– Ой, товарищ капитан, и вы тут? А я…
– …просто так лавку грею, поджидая назначенное время, чтобы пробраться к Цукеру.
Это был не вопрос, а утверждение. Катя промолчала.
– И что тебе не сидится на месте, не занимается ребенком – совершенно не понимаю.
Сергеевна, насупившись, дала сдачи:
– Вас не понять! Сами жалуетесь, что людей нет, помогать никто не хочет, а ценного сотрудника гоните к кастрюлям.
– Это ты себя именуешь таковым?
– Да!
– Ты не здешний ценный сотрудник.
– Я просто сотрудник! К тому же столь нужная вам сознательная гражданка. Короче, никак не могу стоять в стороне…
Но, увидев, как капитанский глаз начинает постепенно алеть, чуткая Катерина решила, что пора сменить тон, округлила глаза и начала просительно:
– Николай Николаевич, голубчик, я же помочь хочу. Раз уж мы все равно тут, давайте хотя бы Гладкову опрошу. Ей же проще будет со мной поговорить, чем с вами, не так стыдно.
– Довольно, – прервал он, – разнылась. Пошли. Только лишнее не болтай, иначе получишь.
…Катерина, накинув белый халат, проникла в палату. Вопреки ожиданиям и опасениям, Оля Гладкова не томно охала на кровати в обнимку с нюхательными солями, а вполне обычно валялась на кровати, почитывая книжку. Поздоровались сердечно, Сергеевна вручила гостинец, припасенную плитку «Серебряного ярлыка». Ольга от души поблагодарила:
– Вот спасибо! А я вот, видите, сплоховала. Получается, невнимательно вас слушала, покивала с умным видом – и только.
Катерина поправила ей прядку, выбившуюся из-под косынки.
– Давай самокритику для собраний оставим. Мне главное, что ты цела.
– Цела, – подтвердила Ольга, вздохнув, – если бы не Цукер, то есть Сахаров… Вы не знаете, как он?
– К нему Сорокин пошел. Если пустили, значит, хорошо.
– С ним ужасно неловко получилось. Колька не разобрался, как дурак.
– Не надо так сурово. Он любя, очень испугался – в таком состоянии они и не такое творят, честное слово! Еще увидишь, – то ли успокоила, то ли пригрозила Введенская. – А теперь попытаемся вспомнить, как дело было.
Ольга, невольно скривившись, притронулась к ссадине на шее:
– Мне и сказать-то нечего. Он сзади напал.
– Извини, – прервала Сергеевна, – ты уверена, что это был мужчина?
– Я не думала об этом, – нерешительно протянула Гладкова, – но сильно схватили, и толчок был сильный, и так хорошо по грязи возил…
– Извини, пожалуйста, ты сказала «возил».
Оля кивнула.
– Не просто окунул в воду.
– Ну вот так, – Ольга помотала головой, точно показывая, как именно, – я пару раз вдохнула – и все, в себя пришла уже тут.
– Уже тут, – повторила Катерина, размышляя. – И больше ничего не припомнишь?
– Нет, – призналась Гладкова, – только сейчас мне почему-то кажется, что он был высокий.
– Почему?
– Он тянул как бы вверх. Вот вы спросили, теперь ничего не могу утверждать, – призналась Оля.
Катерина сунула руки под мышки, согревая холодные ладони:
– Разрешишь осмотреть?
– Конечно.
Введенская, бережно касаясь, осматривала рану, которая обвивала шею: «Скорее всего, не показалось Оле, края идут наверх, петлей». А платье Ольги она уже и так видела. Очень удачно получилось, что и оно не новое, и воротничку не первый год и даже не третий. Обветшавшие швы с готовностью растянулись как раз на пару-тройку сантиметров, потом и треснули – и этого оказалось достаточно, чтобы избежать удушения. И то, что Ольга даже в полубессознательном состоянии продолжила сопротивляться, и то, что откуда ни возьмись появился Сахаров, – все это было исключительно хорошо!
Плохо было другое: неужели и на этот раз гада никто не видел?!
«Не спеши. Еще есть Сахаров». Катерина глянула на часы:
– Ой, мне пора, – поднявшись, напомнила: – Оля, пожалуйста, будь крайне осторожна. Не ходи одна.
Оля, неуверенно улыбнувшись, заметила:
– Чего ж мне бояться теперь? Я его даже не видела.
Можно было бы объяснить: не факт, что он об этом знает. И что вообще нет смысла искать логику в действиях злобной пародии на человека.
Но куда проще и быстрее было повторить:
– А все равно не ходи, – и поспешить к Сахарову.
Катерина, найдя нужную палату, постучавшись, приоткрыла дверь:
– Можно?
– А пожалуйста, – разрешил Сахаров.
Нет, все-таки Маргарита – чудо-доктор, поднимающий мертвых. И этот не производил жалкого впечатления, располагался по-царски, один в шестиместной палате. И хотя грудь перевязана, на физиономии – синяки и ссадины, челюсть припухла, но глядит бодро. Правда, увидев, кто именно вошел, тотчас сменил выражение на истинно херувимское.
Капитан Сорокин, находившийся в палате, напротив, был мрачен. Очевидно было, что он на взводе и сдерживается с трудом.
– А я вот, напротив, в коридор вас попрошу, – сказал он и, взяв Катерину под локоть, вывел за дверь.
Отойдя подальше от палаты, убедившись, что до посторонних ушей далеко, Николай Николаевич быстро, вполголоса проговорил:
– Горим.
– Что?
– Врет, что никакого нападения не было.
Дыхание у нее перехватило, челюсть отпала:
– Зачем? Да как так?!
– Тем самым кверху. Поет: дескать, иду, смотрю – гражданке дурно, начал первую помощь оказывать, а тут ревнивый кавалер избил.
– Хороший парень, пусть не с простой судьбой. Для чего ж врать, если не виноват? – коварно спросила Катерина.
– Мне-то почем знать?! Ты с глупыми детишками ладишь, ты и выясни зачем! – И, вновь ухватив, развернул и толкнул к палате Цукера: – Иди, иди. Рвалась помогать – вот и приступай.
Сергеевна тихонько приоткрыла дверь. С чего это циклоп решил, что она умеет ладить с подростками? И при чем тут подростки, речь-то о взрослом детине, да еще с темным прошлым, с куда более невнятным настоящим.
«Так, спокойно. Не об этом сейчас. Не время для предубежденности. В настоящий момент важно убедить себя в том, что нет в мире милее, нужнее, интереснее дорогого товарища Романа Сахарова. Кровь из носу – расположить его к себе раз и навсегда… Ну хорошо, до тех пор, пока не признает то, что признать должен».
Сахаров с какой-то книжкой в руках полулежал на кровати. Катерина разобрала название:
– Ахматова, «Четки»? Надо же. И откуда она у вас?
Цукер сделал вид, что не услышал вопроса, задал свой:
– Чем, так сказать, могу? Извините, ваше имя-отчество?
– Екатерина Сергеевна, следователь. – Введенская, взяв отложенную книгу, перелистнула несколько страниц. – Я к вам с огромной просьбой, Сахаров.
– А можно просто Рома, – развязно разрешил он. – Итак?
– Хорошо, просто Рома. Поведайте мне, пожалуйста, что случилось позавчера, когда вы шли со станции. Вы же оттуда шли или из иного какого места?
– Оттуда, оттуда, – подтвердил Сахаров и с видом сказочника начал: – Ну так слушайте…
Врал он неторопливо, со вкусом, растягивая по-блатному слова, и Катерина вскоре потеряла интерес, слушала рассеянно, лишь поддакивала там, где уместно.
Разглядывала безусое, гладкое, молодое и красивое лицо, на котором внимательным взглядом легко можно было прочитать, каких именно гадостей не чужд его носитель. Пьяница, бабник, игрок – а лицо все равно мальчишеское. Бритая голова – большая, лобастая, шея как у быка, плечи широченные, такие нередко бывают у людей, что сызмальства плавают, как рыбы, а морда как у школьника.
«Как странно он выглядит. К туловищу мужика смеха ради присобачили голову с детским лицом… Ну это ладно, гораздо интереснее: врать-то зачем?»
– …Вот я и вижу: лежит гражданка в грязюке, я и заинтересовался. То есть подошел глянуть, что да как. Смотрю: персона знакомая. Я ее так и сяк, по щекам, а она – нет, и все. Приподнял ее из грязи, морду оттираю – а тут налетает на меня этот немножко больной товарищ Пожарский и ну кидать пачек…
– Но вы сдачи не дали? – в тон ему спросила Введенская.
– Я бы дал, – заверил Цукер, прижимая ладони к перевязанной груди, – так не бросать же несчастненькую снова в грязь. Так что руки заняты были. Упал я, значит, а он меня ногами по ребрам, по голове, точно озверел. Как не умер я – бог весть. Я и так раненный неоднократно…
Тут Сахаров скукожился, усох, щеки ввалились, того и гляди скончается без покаяния. Катерина разрешила:
– Дальше не надо, – потирая начинающие гудеть виски, уточнила: – И все это время вы были одни – бесчувственная Гладкова, ты и налетевший ненормальный Пожарский.
– Все верно понимаете.
– Ясно. – Катерина вздохнула, взяла с тумбочки Ахматову, полистала, прочла вслух: – «И всюду клевета сопутствовала мне, ее ползучий шаг я слышала во сне…» Нравятся стихи?
– Складные.
– Когда стихи складные – это хорошо, а вот когда складное, но вранье – хуже.
Сахаров с кротким видом вздохнул:
– Вам виднее.
– Не совсем. – Она чуть подалась вперед, подчеркивая, что сейчас будет интересное. – Хочешь, расскажу, как было дело?
Он заинтересовался:
– А как же. Что, было по-другому?
– Да! – радостно подтвердила Сергеевна, в свою очередь ощущая себя сказочником. – Ты, Сахаров, следуя откуда-то – явно не со станции, с дороги не видно было… ну не суть, – увидел, что на лугу, за кустами, гад напал на девчонку. Ты шасть на выручку, стащил его с нее, а он вырвался и убежал. И лишь потом увидел, что это Гладкова, а там и Пожарский подоспел.
Она совершенно не была уверена в том, что так и было. Но знала, что говорить надо четко, быстро и безапелляционно. И сработало! Роман, который сначала слушал, скаля зубы, с каждым осознанным словом увядал, меркла наглая ухмылка, и к концу сказанного Катей он уже сидел, совершенно сдувшись и повесив голову.
– Сахаро-о-ов?
– Что? – буркнул он, отворачиваясь.
Катерину осенило: «Батюшки мои! Сентиментальный жиган, любитель поэзии… да он же разобижен до смерти!»
Оставив стратегические замыслы, действуя по-женски, инстинктивно, Сергеевна вынула платок, потянувшись, аккуратно промокнула выступившие злые слезы.
– Ладно вам. – Цукер сердито шмыгнул, отвернулся.
– Если прав, если добро сделал – чего горевать? – мягко спросила она. – Правда всегда вскроется, и как это там?.. – Сергеевна открыла книжку там же, зачитала: – «И станет внятен всем ее постыдный бред, чтоб на соседа глаз не мог поднять сосед». Верно же?
– Ну хватит. – Он отобрал книгу, спрятал под подушку.
– Как угодно. – Введенская, поднявшись, сделала вид, что отправляется к двери, и, ликуя, увидела, как дернулся Цукер.
«Не торопись, Катерина. Тяни паузу и будь проще, душевнее…»
Делая вид, что передумала уходить, подошла к окну, полюбовалась на больничный двор, на котором ничего интересного не было, не оборачиваясь, спросила:
– Лет тебе сколько?
– Двадцать.
– Снова врешь.
Он снова шмыгнул носом, угрюмо признал:
– Вру. Вам-то что за дело?
– До возраста твоего – никакого. А как с гадом-то быть, Рома? – Она вернулась к кровати, села, смотрела прямо. – Был гад?