Тони Тетро, Джампьеро Амбрози
Это точно не подделка? Откровенный рассказ самого известного арт-мошенника
В память об офицере Томасе Уоллесе и с благодарностью к Северино и Сантине Амбрози
Камиль Коро написал 3000 полотен, 10 000 из которых были проданы в Америке.
– Рене Гюйге, бывший главный куратор музея Лувра
CON/ARTIST
Tony Tetro with Giampiero Ambrosi
© 2022 by Tony Tetro and Giampiero Ambrosi
Published by arrangement with Folio Literary Management, LLC.
© Ноури Е.В., перевод с английского, 2024
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2024
Пролог (18 апреля, 1989)
Лежу я, значит, спокойно на диване, отхожу ко сну… слышу: у входной двери кто-то копошится и приговаривает:
– Тони! Тони! Ты здесь, Тони?
Ну я и ответил:
– Здесь!
В ту же секунду врываются полицейские, человек 25… один с порога заявляет:
– Вам сейчас передали 8 000 долларов наличными. Отдайте немедленно.
Я отпираться не стал – поспешил отдать.
Копы начали методично разрушать мое жилище: с хрустом отлетали обои, ковры безжалостно взмывали вверх, содержимое всех ящиков заполняло помещение.
Все это время я сидел на диване, обливаясь потом, и украдкой посматривал на свою тайную комнату, которая отражалась в зеркале на каминной полке. Помещение странной формы укромно располагалось за ванной на втором этаже. Если нажать #* на беспроводном телефоне, откроется зеркало в полный рост, за которым притаилась моя сокровищница со специальной бумагой, красками, коллекционными печатями, осветительными приборами, винтажными пишущими машинками, сертификатами подлинности, блокнотами с подписями – со всем тем объемным антуражем, без которого не обойтись ни одному профессионалу, чье призвание заключается в подделке произведений искусства.
Копы рылись в моей аптечке, стучали по стенам, заглядывали внутрь бачка унитаза. Найди они мою сокровищницу, и моя песенка окончательно спета. В течение шести или даже семи часов копы ходили взад и вперед к своему большому грузовику, помещая в него картины, коробки, книги и все, что смогли найти. Наконец, они притомились, и главный детектив объявил, что все славно потрудились, а значит, можно уходить.
Все мгновенно побросали то, что было в руках, и ретировались. Я уже было испустил самый большой вздох облегчения за всю свою жизнь. Но на самом деле мои гости никуда уходить не собирались. Они вышли из квартиры и выстроились на пороге. Последовало долгое, неловкое молчание. Я аж растерялся: начал вставать, подумав, что они собираются надеть на меня наручники. Один из копов, толпившихся на входе, поймал мой взгляд, приподнял брови и одарил меня мерзкой ухмылкой.
Через секунду главный детектив обернулся и крикнул коллегам:
– А теперь пройдемся по второму разу!
…и все они бросились обратно, меняясь местами и выкрикивая: «Я наверху, парни, я в ванной, я здесь». Сердце мое рухнуло не просто в пятки – оно пробило пол. Я повалился обратно на диван и замер в отчаянии.
Если бы они нашли мою потайную комнату, той жизни, которой я жил, пришел бы конец.
Глава 1. Здесь теперь тебе и спать (1950–1969)
Фултон, никудышный городишко, в котором я вырос, на всех плакатах представлялся «Городом Большого Будущего». Мой отец называл его «задницей Нью-Йорка». Сегодня Фултон – это просто очередная жертва «Ржавого пояса»
[1], но в мое время город процветал и гостеприимно принимал у себя итальянских и ирландских иммигрантов, которые присягали на верность новой родине, исправно посещали церковь и усердно трудились на одной из фабрик: в городе располагались филиалы Sealrite, Armstrong Cork, Miller Brewing и Nestlé – последние производили шоколад, чарующий запах которого каждый раз перед дождем доносился до нас с другого берега реки.
Том Стоппард
Мы все осознанно отказались от своих родных языков, говоров и раздражающих неамериканских имен, твердо намереваясь заработать себе новые на этой многообещающей земле.
Аркадия
Мы играли в бейсбол, катались на велосипедах и мотались на пляж Фэр-Хейвен поплавать в озере Онтарио – лично я просто днями напролет валялся там, сооружая и декорируя замысловатые замки из песка. Мы все поголовно вступили в ротари-клуб
[2] и устраивали благотворительные карнавалы для добровольцев, вступивших в пожарную охрану. И пусть, как и все дети, мы упоенно обменивались оскорблениями – например, мы называли ирландцев «микками», а они нас – «гинеями», «гумбами» и «смазчиками», – настоящей вражды между нами никогда не возникало. Каждый итальянский парень в конечном итоге женился на ирландской девушке, и каждая итальянская девушка вышла замуж за ирландского парня. Даже один из моих лучших друзей, Гэри Баттлс, женился на Розалии Арчильяно.
Пьеса в двух действиях
Действующие лица
Мой отец Джеймс, которого все называли «Гамп» из-за сходства с Энди Гампом
[3], персонажем мультфильма 1930-х годов, ребенком приехал из Италии, из Бари, и сначала пожил в Бронксе, где на всю жизнь натаскался кубиков льда по лестнице многоквартирного дома на авеню Артура, а затем переехал в Центральный Нью-Йорк. Моя мать, урожденная Беатрис Ди Стефано, родом с Сицилии, ступила на легендарный остров Эллис, сменила имя: замуж за моего отца в возрасте восемнадцати лет она выходила как Би де Стивенс. Они купили дом, завели четверых детей и просто старались как можно более достойно прожить каждый Богом данный новый день.
(в порядке появления на сцене)
Изгиб Первой улицы, на которой мы жили, носил прозвище Спагетти-Бенд. На протяжении десятилетий именно он служил центром итальянской общины Фултона. В тридцатые годы Фултон называли «Маленьким Чикаго», ведь именно здесь зачастую совершались убийства в стиле Аль Капоне
[4] – вполне заслуженная репутация оплота мафии в центре Нью-Йорка.
Пока я рос, мафия обреталась повсюду, но «работала» сдержанно, старалась ничем не выделяться – просто создавала атмосферу, которой мы все дышали.
В итало-американском клубе на Бродвее за игрой в карты можно было заметить тех самых боссов, Антонио Ди Стефано (с моей матерью они были просто однофамильцами) и Бобо Раньери – верное «окружение» слонялось поблизости в ожидании.
ТОМАСИНА КАВЕРЛИ — тринадцать, позже шестнадцать лет.
СЕПТИМУС ХОДЖ — ее домашний учитель, двадцать два года, позже двадцать пять лет.
Насколько мне было известно, они контролировали музыкальные автоматы, автоматы для игры в пинбол и доски для фиксации сделанных ставок в каждом ресторане и кафе, где разрешалось делать ставки на спорт или разыгрывать подпольные лотереи. Если у кого-то случались неприятности, именно у этих братков всегда можно было занять денег – не без напоминания: «Лучше верни», – но ни разу за свое детство и юношество я не наблюдал ни наркотиков, ни проституции, ни чего-либо еще непристойного.
ДЖЕЛАБИ — дворецкий, среднего возраста.
Конечно, в Фултоне уже тогда пошла мода на обанкротившиеся предприятия с оплаченными страховыми полисами и неисправной, подверженной возгоранию проводкой. Боулинг-центр «Дерби Лейнс», гриль-бар «У Гейла», автосалон, мебельный магазин – все они сгорели дотла. Один из друзей моего брата, Левти Леви, хвастался своим участием в поджоге нескольких заведений и даже своей собственной машины. Левти называл такие мероприятия «Еврейской Молнией». Когда Бобо Раньери умер, в Фултоне состоялись похороны, о которых впоследствии вспоминали десятилетиями: засвидетельствовать свое почтение пришли все – процессия из сотни черных кадиллаков тянулась насколько хватало глаз.
ЭЗРА ЧЕЙТЕР — поэт, тридцать один год.
Все это не могло не производить впечатления, но меня такая сфера деятельности не особо привлекала.
РИЧАРД НОУКС — специалист по ландшафтной архитектуре, среднего возраста.
Моими героями были не гангстеры, а Энцо Феррари и Леонардо да Винчи – гении, которыми я мог гордиться и к которым стремился хоть немного приблизиться.
ЛЕДИ КРУМ — около тридцати пяти лет.
В моем детстве Энцо Феррари находился в самом расцвете сил, и машины его производства не имели соперников на гоночной трассе. Они были настоящим чудом инженерной мысли, выигрывали все заезды, затмевая всех остальных мировых производителей. На 24 Heures du Mans
[5], пока другие автомобили вспыхивали огнем или ломались, болиды Феррари катались безупречно – так хорошо они были спроектированы. Эти машины стали олицетворением итальянского мастерства, захватывающего дух стиля и совершенства дизайна, намного превосходящего безвкусные и простые мускул-кары, выпускаемые американцами. В детстве я с гордостью представлял себе культурную цепочку от Древнего Рима и эпохи Возрождения вплоть до этих автомобилей, меня переполнял восторг от осознания, что я каким-то образом связан с этой великой культурой. Каждый ребенок придумывает историю о том, откуда он родом и какова его роль в истории своей страны, и мое место и предназначение меня более чем устраивали.
КАПИТАН БРАЙС — офицер Королевского флота, около тридцати пяти лет.
ХАННА ДЖАРВИС — писательница, под сорок.
В школе мы изучали Древний Рим, и параллельно с этим Голливуд также один за одним порождал эпические фильмы о величии и славе Вечного города. «Бен-Гур» получил одиннадцать премий «Оскар» и наполнил мое сознание панорамными, цветными изображениями роскоши и цивилизации. Я упоенно лелеял мысль о том, что именно мои предки построили акведуки длиной в сотни километров и что именно римские дома уже множество веков назад были оснащены горячей и холодной водопроводной водой, в то время как другие народы жили в грязных крытых соломой хижинах.
ХЛОЯ КАВЕРЛИ — восемнадцать лет.
Студентом я был не очень-то прилежным, с трудом корпел над учебниками ради твердой тройки, скорее всего потому, что большинство предметов меня не интересовали. Однако я всегда увлекался искусством, глубоко и искренне интересовался им. Даже в возрасте всего девяти или десяти лет я срисовывал фотографии из книг или журналов, которые моя мама, заядлая читательница, оставляла валяться по всему дому. Помню, однажды я скопировал от руки фотографию Стива Ривза, культуриста и актера из фильма «Геркулес». Одетый в короткую тогу, могучий герой валил на землю две колонны – столпы мифической славы, – обмотав их цепями. Закончив рисунок, я с гордостью показал его маме, и она похвалила меня, но мой старший брат Джим лишь обидно поддел меня, обвинив в том, что я всего-навсего срисовал фотографию по контуру. «Нет! Это неправда!» – закричал я, тряся перед ним оригиналом, пытаясь доказать, что мой рисунок на самом деле намного больше, чем фотография. Я очень гордился своей работой, и его обвинения глубоко оскорбили мое юное сердце.
БЕРНАРД СОЛОУЭЙ — профессор, под сорок.
ВАЛЕНТАЙН КАВЕРЛИ — между двадцатью пятью и тридцатью.
В нашем городе располагалась прекрасная библиотека Карнеги, и именно там проводил свои заседания Клуб Микки Мауса. Каждый вторник вечером после ужина мы спускались вниз и, навострив уши, распевали хором песни, учились кодексу благонравного гражданина и в целом познавали азы Евангелия в трактовке Уолта Диснея. После таких клубных встреч я заходил в отдел искусства и листал издания Abrams Books
[6], рассматривая красочные иллюстрации.
ГАС КАВЕРЛИ — пятнадцать лет.
В надежде на скрытые музыкальные таланты отец купил мне гитару и нашел мне учителя.
ОГАСТЕС КАВЕРЛИ — пятнадцать лет.
Как оказалось, ничего путного из этого не вышло: пустая трата моего времени и его денег. Вместе с тем мама, заметившая, что у меня есть талант к искусству, купила мне набор масляных красок для начинающих. В нем было не так много тюбиков с красками, четыре или пять кистей, немного разбавителя и небольшая стопка полотняных холстов размером восемь на десять дюймов. Я упражнялся в рисовании за кухонным столом, пока мама готовила ужин. Поначалу я был искренне поглощен занятием, но, будучи лишь ребенком, не мог удерживать внимание на одном и том же в течение долгого времени. Тем не менее в своих художествах я был чрезвычайно амбициозен.
ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ
Я попробовал нарисовать портрет нашего пса, Дюка, но еще не научился передавать то, как свет падает на шерсть.
Подруга моей матери, госпожа Поммерой, однажды похвалила меня, сказав, что, по ее мнению, моя картина просто замечательная. Я не загордился и ответил, что мне работа совсем не нравится и что в других случаях у меня получалось гораздо лучше. Еще тогда я был очень требователен к результатам своего труда.
В католической школе Святого Семейства, где я учился в младших классах, за нами строго следили мрачные монахини, похожие в своих рясах на пингвинов. Они щедро и в равной мере делились как знаниями, так и своим собственным скукоженным пониманием дисциплины, в миру известным как телесные наказания. Один раз я изобразил свою учительницу, старую монахиню, в образе Vargas pin-up girl – длинные сочные ноги, пышные бедра и налитая грудь, увенчанные настоящим вечно недовольным, морщинистым и очень узнаваемым лицом сестры Антонии. Конечно, она поймала меня, а поймав, сильно надавала мне указкой по костяшкам пальцев и потащила за ухо по коридору к директору, отцу Хирну, который с трудом подавил смешок и заставил меня пообещать больше никогда подобных рисунков не создавать.
Впервые меня по-настоящему начали обучать искусству в старшей школе. Нашим учителем был выпускник колледжа по истории искусств, который всячески поощрял наш интерес к предмету, знакомил нас с великими художниками и такими понятиями, как перспектива, теория цвета и техника. Помню, на уроке абстрактного искусства я нарисовал непропорциональную обнаженную женщину. Да, оценку мне поставили неудовлетворительную, но никто не вытаскивал меня за это из класса за ухо. На занятии по перспективе я нарисовал подробный план комнаты, тщательно перенеся на бумагу все, что видел перед собой. Я получил пятерку с плюсом и очень обрадовался. На этот раз я и сам почувствовал, что заслужил высокую оценку.
Сцена первая
По вечерам я отправлялся в городскую библиотеку и спускался в подвал мимо нового клуба Юных Мушкетеров, и там часами разглядывал работы художников, о которых тогда ничего, по сути, не знал. Я не понимал идей Пикассо, равно как и не восторгался Мондрианом. Не видел смысла в освоении сложнейших изобразительных техник только для того, чтобы создавать престранные геометрические фигуры в примитивной палитре базовых цветов.
Вот когда наш учитель показал нам Шагала, назвав его работы «визуальной поэзией», – вот тогда я согласился, я прямо-таки воочию увидел поэтическое движение цвета. Потом нас познакомили с Дали и велели хором повторить за учителем: «Сюрреализм». Дали показался мне странным, но я по-настоящему впечатлился воображением мастера и признал, что сам не смог бы придумать таких необычных образов. Пуантилизм я воспринял как каторжный труд: тщательное заполнение большого холста цветными точками, что за пустая трата времени. Мне очень полюбились импрессионисты. Их картины были прекрасны, я чувствовал в них талант, но вместе с тем всему этому современному искусству, по моему простодушному мнению, недоставало душевности.
Вот кто действительно задевал меня за живое, так это классические мастера, художники эпохи Возрождения.
Сейчас мой разум натренирован, но тогда я просто думал: «Как им удалось вообразить и передать все эти чудеса – небо, ангелов, распятие, людей и выражения их лиц, облака, свет?» Я всерьез полагал, что их работы – чистой воды волшебство. Такого благоговейного трепета я не испытывал ни перед какими современными художниками.
Апрель 1809 года. Огромный загородный дом в графстве Дербишир. В современных путеводителях наверняка отметили бы его историческую и художественную ценность.
Комната, выходящая в парк. На заднем плане высокие, красивые окна-двери без занавесок. Показывать пейзаж за окнами нет необходимости. Мы постепенно узнаём, что дом стоит в парке, типичном для Англии тех времен. Можно дать намек: свет, небо, ощущение пространства.
Середину комнаты занимает огромный стол, вокруг — стулья с прямыми жесткими спинками. Комната тем не менее выглядит пустоватой. Картину дополняет одна лишь конторка — не то для черчения, не то для чтения. Ныне вся эта мебель представляла бы явный интерес для коллекционеров, но здесь, на голом дощатом полу, она выглядит не музейной экспозицией, а обыкновенной обстановкой учебной комнаты начала прошлого века. Если и чувствуется некое изящество, то скорее архитектурное, а впечатляет только необъятность помещения. В боковых стенах по двери. Они закрыты. Открыта лишь одна стеклянная дверь, ведущая в парк, где царит светлое, но не солнечное утро.
На сцене двое. Каждый занят своим делом — среди книг, бумаг, гусиных перьев и чернильниц. Ученица — Томасина Каверли, тринадцати лет. Учитель Септимус Ходж, двадцати двух лет. Перед ними — по книге. У нее — тонкий учебник элементарной математики. У него — толстый, новехонький, большого формата том с застежками: кичливое подарочное издание. Разнообразные бумаги Септимуса хранятся в твердой папке, которая завязывается ленточками, дабы ничего не потерялось.
У Септимуса есть черепашка, настолько сонно-медлительная, что служит пресс-папье.
На столе, кроме того, лежат стопки книг и старинный теодолит.
Я познакомился с такими мастерами, как Перуджино, Верроккьо, Микеланджело, Рафаэль, Боттичелли и другие. Леонардо был величайшим моим кумиром из них всех, причем в юности я был скорее очарован Леонардо-инженером и ученым, чем Леонардо-художником. Я погрузился в его записные книжки, полные гениальных инженерных достижений: акваланг, летательный аппарат и парашют, военные машины, сложные исследования анатомии человека, загадка зеркального почерка. Думаю, вы можете себе представить, как глубоко подобные чудеса могут заворожить мальчика моего возраста.
Микеланджело был первым художником, которого я полюбил исключительно за его искусство, особенно за Сикстинскую капеллу и Пьету. Помню, в детстве я читал, что Микеланджело было всего 22, когда он начал работать над скульптурой, и что он трудился в одиночку в течение трех лет. И я помню, что Микеланджело услышал, как люди пустили сплетню, что его шедевр создал один из его соперников. В ярости он проник в Ватикан и вырезал свое имя на скульптуре – она оказалась единственным произведением искусства, которое он подписал за всю свою жизнь. Я его не виню. Пусть прозвучит иронично, учитывая род моих теперешних занятий, но годы спустя, подделывая произведение, на авторство которого претендовал другой автор, я думаю, я прекрасно понял, что, должно быть, чувствовал в свое время Микеланджело.
Томасина. Септимус, что такое карнальное объятие?
Септимус. Карнальное объятие есть обхватывание руками мясной туши.
Тем не менее, несмотря на мой интерес к искусству, по большому счету я рос обычным ребенком, которому нравились бейсбол, карты, общение с друзьями и девушками. Если бы вы спросили меня тогда, кем я мечтал стать, я бы без сомнения ответил вам – бильярдным шулером. Будучи подростком, я проводил почти все свое свободное время в темном, обшарпанном, полуразрушенном бильярдном зале под названием «У Полли Легрю», который на первый взгляд мог бы показаться съемочной площадкой фильма, рассчитанного на декорации 1920-х годов. Атмосферным антуражем служили шесть столов, автомат для приготовления жевательной резинки с арахисом и пара скамеек, на которых можно было посидеть. В наличии был только мужской туалет, потому что ни одна женщина ни разу не удостаивала «У Полли» своим вниманием. Унитазом служило настолько древнее сооружение, лебединая песня компании Peerless Victorious, которая, вероятно, обанкротилась во времена администрации Тафта, что на нем все еще красовалась выдвижная цепочка.
Томасина. И все?
В те времена ни один респектабельный человек не стал бы забавляться в бильярдной. Здесь тусовались хулиганы, крикуны, игроки и бездельники, но мне было все равно. Именно это мне и нравилось. Раньше я играл часами напролет, ставя на кон детей и взрослых, – в партиях с девятью шарами или в пул без правил. В 13 лет я обыгрывал 30-летних и получал по 10–20 долларов за игру. Когда у меня не было денег, собравшиеся поддерживали меня, одалживая свои, а потом мы делили выигрыш. Меня выгнали из школьной баскетбольной команды, потому что я ушел с тренировки, чтобы успеть купить новый бильярдный кий, который только что поступил в продажу.
Септимус. Нет… конкретнее — бараньей лопатки, оленьей ноги, дичи… caro, carnis… женской плоти…
Томасина. Это грех?
Будучи «в ударе», я никогда не промахивался. Однажды я забил 125 шаров подряд. В «девятках» я проходил по шесть заходов, не пропустив ни одного удара – не такой ли безупречности можно ожидать от зрелого профессионала? Чтобы стать настоящим игроком, нужно было запастись нешуточным бойцовским духом, а именно, развить способность совершать одинаково отличный удар, независимо от того, стои́т ли на кону доллар или 1000 долларов. Я бы задохнулся, думая скорее о деньгах, чем о том, как закатить шар. Если бы тогда мне хватило духу выйти в профессионалы, вы бы никогда не услышали обо мне как о величайшем подделывателе произведений искусства.
Септимус. Необязательно, миледи. Но в случае, когда карнальное объятие греховно, — это плотский грех, QED.
[1] Мы, если помните, встречали слово caro в \"Галльской войне\". \"Бритты жили на молоке и мясе\" — \"lacte et carne vivunt\". Жаль, вы не поняли корня и семя пало на каменистую почву.
Как и многие мои друзья, время от времени я выполнял обязанности алтарного служки. По обыкновению после мессы мы подсчитывали пожертвования на большом столе в задней комнате. Кто-нибудь из парней засовывал пару пятерок, десяток или двадцаток под мантию; потом мы шли играть в бильярд. Я никогда в церкви денег не брал; я просто вечером выигрывал их в девятку у тех, кто взял. Когда денег хватались, обвиняли меня, потому что мои карманы всегда были набиты наличкой. Мать моя очень переживала и горько разочаровывалась во мне. Воровство в церкви считалось грехом худшим, чем растление малолетних. Несмотря ни на что, я ни разу ни на кого не донес. Ни разу.
Томасина. Как семя Онана, да, Септимус?
В 1965 году от меня забеременела моя девушка. Моя мать, всегда умевшая подбирать слова, сказала:
Септимус. Верно. Он обучал латыни жену своего брата, но в итоге она ничуть не поумнела. Миледи, мне казалось, вы ищете доказательство последней теоремы Ферма?
[2]
– Ты застелил свою постель, здесь теперь тебе и спать.
Томасина. Это чересчур сложно. Лучше покажи, как ее доказывать.
В 16 лет я стал отцом прекрасной малышки. Я женился и начал работать посыльным на молоковозе.
В ночь моей свадьбы мы с несколькими гостями распили, не забывая о тостах, шесть упаковок пива, после чего я сразу отправился спать, потому что на следующее утро мне предстояло встать в три часа ночи, чтобы доставить заказ под ледяным дождем.
Септимус. Потому я вас и попросил, что доказательства никто не знает. Теорема занимает умы последние полтора столетия, и я рассчитывал занять ею ваш ум хотя бы ненадолго — пока я прочитаю сочинение господина Чейтера. Он возносит хвалу любви. Но стихи столь нелепы и несообразны, что я предпочел бы не отвлекаться.
Той зимой было так холодно, что я залезал в холодильник, чтобы «согреться»
Томасина. Наш господин Чейтер? Он написал стихи?
Лежа ночью без сна, я представлял себе длинную жизненную дорогу впереди и клялся: «Я ни за что не буду заниматься этим всю оставшуюся жизнь».
Септимус. Да. И даже полагает себя пиитом. Но, боюсь, в вашей алгебре куда больше карнального, чем в сочинении \"Ложе Эроса\".
Вскоре я перебрался в Калифорнию, обещав Маргарите забрать ее с дочерью, как только устроюсь.
Томасина. Карнальное было не в алгебре. Я слышала, как Джелаби рассказывал кухарке, что госпожу Чейтер застали в бельведере в карнальном объятии.
Септимус (помолчав). Неужели? А с кем? Джелаби не обмолвился — с кем?
Глава 2. Фултон, только с пальмами (1969–1972)
Томасина озадаченно хмурится: она не поняла вопроса.
Когда мне было девять лет, мой отец, владевший дилерским центром Lincoln-Mercury, получил вознаграждение за хорошие показатели продаж: поездку на Западное побережье с оплатой всех расходов. Мы надели наши лучшие костюмы, сели в серебристый пропеллерный самолет и полетели в Лос-Анджелес. Тогда Лос-Анджелес представлял собой не задымленный и охваченный преступностью городишко, каким он является сейчас, а скорее новый с иголочки, залитый солнцем, улыбающийся мегаполис будущего, колыбель гламурного кинобизнеса, растущей аэрокосмической промышленности, радушно обещающую гостям бесконечность солнечных дней под качающимися пальмами.
Мой дядя Энтони, переехавший сюда из Фултона десятилетием ранее, забрал нас из аэропорта на универсале, и мы поехали отдыхать на его ранчо в Монтклере, милом маленьком городке у подножия горы Болди. Всю последующую неделю мой отец неутомимо возил нас по узким шоссе и закоулкам большого Лос-Анджелеса, стремясь показать нам всю бесконечность придорожных достопримечательностей. Современным проезжающим эти места могут показаться совершенно банальными, но 60 лет назад девятилетнему ребенку они показались настоящим чудом, взволновали меня до глубины души. Чего стоили одни кафешки с яствами на нескончаемом шведском столе – отец всегда накладывал себе на тарелку великолепное жаркое, а я стремился во что бы то ни стало успеть отведать десять видов пирожков и мороженое. Мы успели посетить парки для животных, зверинцы, миниатюрные железные дороги, макеты городков Старого Запада, индейские деревни, фермы с живыми аллигаторами, даже покататься на пони – мы успели все, что составляло самые дерзкие мечты маленького мальчика.
Томасина. Что значит \"с кем\"?
Стоял февраль, купание в программу не входило, но я приставал к отцу до тех пор, пока он не согласился отвезти нас к океану.
Септимус. Ах, ну да… Не с кем, а с чем!.. Тьфу, чушь какая-то. Кто же, интересно, принес на хвосте эту новость?
Сам тот факт, что в середине зимы мы могли провести приятный солнечный день на настоящем пляже, казался волшебством.
Томасина. Господин Ноукс.
Через неделю мы все забрались в дядин универсал и направились через пустыню в сторону Лас-Вегаса, который в те времена был просто малонаселенным худо-бедно развивающимся городком, одиноко сражающимся за жизнь посреди бесконечных скал и песка. По дороге мы остановились в Бейкере, штат Калифорния, в знаменитом ресторане «Бан бой» и попробовали самый вкусный клубничный корж в жизни, настоящий шедевр, украшенный грудой гигантской сочной свежей клубники и горой из взбитых сливок. Свежая клубника зимой – ну не чудо ли!
Септимус. Ноукс?!
Томасина. Да, папин архитектор. Он как раз обмеривал сад. Глянул в подзорную трубу на бельведер и видит: госпожа Чейтер в карнальном объятии.
Въезжая ночью в Лас-Вегас, мы любовались мерцающими в долине внизу огнями, радужно мигающими зазывающими шатрами с развлечениями. Все это вызывало во мне неописуемый восторг. Мы остановились в знаменитом отеле «Стардаст», в котором тогда размещалось обыкновенное казино. Вокруг основного здания кругом сверкали отдельные мотели под модными тогда космическими названиями: «Юпитер», «Сатурн», «Венера» и «Марс». Вечером мои родители принарядились и отправились на шоу, в то время как мы с братом Доном остались в мотеле, наслаждаясь великолепным набором телевизионных каналов, которые ни в какое сравнение не шли с теми жалкими тремя, что мы смотрели у нас в Фултоне.
Септимус. И господин Ноукс донес дворецкому?
Томасина. Нет. Господин Ноукс донес господину Чейтеру. А Джелаби узнал от кучера, потому что господин Ноукс разговаривал с господином Чейтером возле конюшни.
На следующий день мой отец повел меня в казино, чтобы сыграть на удачу в игровом автомате.
Септимус. …где господин Чейтер, несомненно, помогал выгребать навоз.
Охранник вежливо сообщил моему отцу, что детям вход в казино запрещен, но мне удалось разок потянуть за рычаг и увидеть, как вращаются колеса.
Томасина. Септимус! Ты о чем?!
В тот раз я не выиграл, но все равно почувствовал себя невероятным везунчиком, самым счастливым ребенком в мире, и мне было все равно, выиграл я на самом деле или нет. Когда несколько дней спустя мы вернулись в Фултон, я неделями в красках рассказывал всем подряд о чудесах Калифорнии и Лас-Вегасе, сияющем мираже, а мои друзья благоговейно слушали, разинув рты.
Септимус. Таким образом, пока об этом знают творец парковых красот господин Ноукс, а также кучер, дворецкий, кухарка и, разумеется, сам пиит, муж госпожи Чейтер.
Томасина. Еще Артур, он тогда чистил серебро. И мальчишка-сапожник. А теперь и ты.
Десять лет спустя моя жизнь в Фултоне свернула по удручающей спирали, а Калифорния превратилась в далекую неосуществимую мечту. После полутора лет каторжного развоза молока я занялся продажей дешевой мебели в сетевом магазине Roys. На те небольшие деньги, которые я зарабатывал, мы с Маргаритой и дочкой едва сводили концы с концами, жизнь казалась унылой и безнадежной. Раньше мы с друзьями задорно смеялись над вывеской Фултона «Город, у которого есть будущее», теперь же я воспринимал эту вывеску исключительно как издевку, пущенную лично в мой адрес.
Септимус. Понятно. Так что он еще говорил?
Томасина. Кто? Ноукс?
Той зимой, как и десятки миллионов других горемык в моем заснеженном штате, я с завистью наблюдал, как на знаменитом Параде Роз богато украшенные платформы курсировали по солнечным бульварам Пасадены под одобрительные возгласы и улыбки счастливых привлекательных людей.
Септимус. Не Ноукс. Джелаби. Вы же слышали рассказ Джелаби.
Мне казалось, я застрял внутри липкого кокона, я проклинал бесконечные потоки льющегося за моим окном ледяного дождя.
Томасина. А кухарка на него сразу зашикала и не дала ничего рассказать. Она-то помнила, что я рядом, — сама разрешила мне перед уроком доесть вчерашний пирог с крольчатиной. А Джелаби меня просто не заметил. Знаешь, Септимус, по-моему, ты что-то недоговариваешь. Все-таки бельведер — это бельведер, а не кладовка с мясными тушами.
Несколько месяцев спустя из Калифорнии приехали в гости моя сестра с мужем и привезли с собой последний выпуск LA Times. Я жадно впитывал каждую страницу и колонку, вспоминая волшебное путешествие своего детства. Должно быть, не менее дюжины раз перечитал я объявления о работе и квартирах, и поскольку о географии я тогда понятия не имел, то мечтал жить в Лонг-Бич, Санта-Монике или центре города. Детали не имели значения.
Септимус. Я и не утверждал, что определение исчерпывающее.
Томасина. Так, может, карнальное объятие означает поцелуй?
В течение следующего года я усердно работал и скопил 200 долларов, которые сложил с выигрышами, полученными в бильярдной. Каждый день я звонил брокеру в Сиракузах, которого нашел в телефонной книге, и спрашивал его, какова цена на акции Benrus Watch Company. Доллар за долларом акции начали медленно подниматься вверх, и когда они наконец удвоились, я обналичил деньги, уволился с работы и сказал Маргарите, что уезжаю в Калифорнию, где нашу семью ждет лучшее будущее.
Септимус. Означает.
3 января 1969 года я выгреб свой потрепанный «Остин-Хили 3000» из-под горы снега, поцеловал жену и малышку и отправился в Помону, где в маленькой, но ухоженной квартире жила моя бабушка. Раньше я боялся стать отцом, беспокоился о том, чем смогу зарабатывать на жизнь, боялся чего-то добиться; теперь я испытывал только воодушевляющее волнение, то грандиозное ощущение приключения, которое охватывает молодых людей в начале любого путешествия.
Томасина. И кто-то обхватывал руками саму госпожу Чейтер?
Септимус. Весьма вероятно. Возвращаясь к последней теореме Ферма…
«Остин-Хили», конечно, не машина, на которой можно проехать 5000 километров по стране. К тому времени, когда я выехал на шоссе Уилла Роджерса в Майами, штат Оклахома, у меня отказало правое переднее колесо – последние 80 километров подвески стучали так, что ехать стало просто смешно. Ни у кого в Оклахоме запаски не нашлось, так что мне пришлось ждать, пока парни на местной помоечной мастерской не достали нужную замену откуда-то издалека. Это обошлось мне в 200 долларов плюс три ночи в мотеле, плюс 10 долларов я закачал четвертаками в платное телевидение. Мой капитал теперь составлял 100 долларов, но энтузиазма у меня не убавилось, и, направляя машину на запад, в сторону Лас-Вегаса, я преисполнялся уверенности, что я отыграю все свои деньги обратно за столами для блэкджека, просто нужно продержаться до следующего дня. Поиграв всего около часа, я уже звонил в Фултон, чтобы попросить родных перевести мне денег на бензин, чтобы добраться до Лос-Анджелеса.
Томасина. Так я и думала! Надеюсь, тебе стыдно?
Утром я забрал 75 долларов из Western Union и отправился в путь. Наконец, 15 января 1969 года, ночью, под проливным дождем, я въехал на парадную дорожку, ведущую к скромной квартире моей бабушки.
Септимус. Мне? Помилуйте, миледи! За что?
Все мое богатство составляли 35 долларов и бесполезная развалюха с изношенным сцеплением и обработанным пескоструйкой кузовом.
Томасина. Кто растолкует мне незнакомые слова? Кто, если не ты?
Я обосновался у бабушки, направив все мои усилия на поиски работы, в то время как за окном целый месяц шел холодный дождь. Мне повезло попасть на такой шторм, который случается, пожалуй, раз в сто лет. Дома соскальзывали со склонов холмов, автомобили уносило реками грязи и песка. Куда ни сунься, везде было насквозь мокро и ужасно холодно.
Септимус. Ах вот… Ну да, разумеется, мне очень стыдно. Карнальное объятие — это процесс совокупления, когда мужской половой орган проникает в женский половой орган с целью продолжения рода и получения плотского наслаждения. В противоположность этому последняя теорема Ферма утверждает, что когда x, y и z являются целыми числами, то сумма возведенных в энную степень x и y никогда не равняется возведенному в энную степень z, если n больше двух.
Самый настоящий Фултон – только с пальмами.
Пауза.
Мой старший брат Джим, который жил неподалеку, в Клермонте, пристроил меня к себе на работу маляром. С нами заключила контракт крупная компания, и после того, как дождь наконец прекратился, мы начали работать с утра до ночи, нанося Tex-Cote
[7] на скромные дома всей Южной Калифорнии – в Белл-Гарденс, Дуарте, Дауни, Ла-Хабра и Сайпресс. По вечерам мы ходили в бары, там я впервые с удивлением узнал, что в Калифорнии есть заведения в стиле кантри-вестерн, где ковбои танцуют тустеп.
Томасина. Брррр!!!
Вскоре мы начали с еще одним парнем, земляком из Фултона, вместе снимать квартиру, и я наскреб несколько долларов, чтобы отправить домой жене и дочери.
Септимус. Брр не брр, но такова теорема.
Томасина. Отвратительно и совершенно непонятно. Когда я вырасту и начну заниматься этим сама, буду вспоминать тебя каждый раз.
Септимус. Весьма признателен, миледи, весьма признателен. А госпожа Чейтер спускалась утром к завтраку?
Во время одного из моих первых дорогостоящих телефонных звонков Маргарите я пожаловался на непрекращающийся дождь и пообещал ей, что заберу ее, как только смогу.
Томасина. Нет. Расскажи еще о совокуплении.
Септимус. Вот о совокуплении добавить нечего.
Потом мы с братом решили жить вместе. Он предложил снять жилье на пляже, но у меня в глазах сияли звезды, и я настоял, что мы должны обитать исключительно в Голливуде, который для меня олицетворял гламур, восторг и стиль. Мы переехали в высотку под названием Hollywood Mt. Cahuenga Apartments и близко подружились с управляющим недвижимостью Биллом. В Фултоне таких ребят просто не существовало. Он часто ужинал с нами – мой брат вкусно готовил, – а еще он говорил, что мы ему нравимся как люди, искренние и настоящие уроженцы провинции.
Томасина. Это то же, что любовь?
Септимус. Гораздо лучше.
В свой выходной мы разъезжали по округе, заглядывая в дайв-бары, музыкальные магазины и киоски с бургерами. Все это происходило всего за несколько месяцев до зверств секты Мэнсона
[8], и в воздухе витала странная атмосфера: фрики, хиппи и толпы непонятных людей слонялись по замызганной Сансет-Стрип.
Одна из боковых дверей ведет в музыкальную комнату.
Но сейчас открывается не она, а та, что напротив, и входит дворецкий Джелаби.
Тогда мы были похожи на кочевников, гонявшихся за работой везде, где ее только можно было найти. Однажды в нашу компанию позвонили представители крупного особняка во Фресно, в пяти часах езды от места, где мы жили, вверх по Центральной долине, обещали по меньшей мере месяц работы и соблазнительно расписали Фресно как золотую жилу, где по окончании работ нас ждет гора других заказов. Мы взяли с собой Билла и отправились пожить на пару недель в мотель. Мне нравился Фресно, но я скучал по своей семье и изо всех сил пытался собрать деньги, чтобы перевезти их к себе.
Джелаби, у меня урок.
После работы мы с Джимом обычно ходили в бильярдные, где он прикрывал меня, как мог, и мы старались еще немного заработать.
Джелаби. Простите, господин Ходж, но господин Чейтер просил передать вам письмо незамедлительно.
Септимус. Ладно, давайте. (Забирает письмо.) Спасибо. (Затем, чтобы дворецкий поскорее вышел, повторяет.) Спасибо, Джелаби.
Однажды мне повезло в пивном баре, и мы заработали более 200 долларов, которые с извинениями собрали с проигравших и побежали к нашей машине, опередив местных жителей, которые начали пересматривать свои ставки. Тогда я этого не знал, но у моего брата не было с собой денег, чтобы выручить меня, если что-то пошло бы не так. Если бы я знал это, разбивая шары, вероятно, излишне бы переживал, и успеха нам было бы не видать.
Джелаби (настойчиво). Господин Чейтер велел мне прийти с ответом.
Септимус. С ответом? (Вскрывает письмо. Конверта как такового нет, но послание сложено, обернуто в чистую бумагу и запечатано. Септимус небрежно отбрасывает обертку и пробегает глазами письмо.) Что ж, мой ответ таков: по обыкновению и долгу службы — на коей я нахожусь у его сиятельства — до без четверти двенадцать занят обучением дочери его сиятельства. Как только я закончу — и если господин Чейтер к тому времени не раздумает — буду всецело к его услугам в… (заглядывает в письмо) оружейной комнате.
Через месяц я наконец скопил достаточно денег, чтобы привезти свою семью, и, когда они вышли из самолета, я был страшно рад обнять Кристину, маленькую дочку, которую не видел почти пять месяцев. В ту ночь мы отпраздновали это событие ужином в мотеле и легли спать вместе на огромной кровати. Утром мы пошли посмотреть снятую мной маленькую квартирку. Она была совсем скромной, большего я позволить не мог, но теперь мы жили в семейном общежитии, вокруг бегали и играли другие дети – по крайней мере, создавалось ощущение того, что мы живем, как семья, как многие другие семьи. Сама же квартирка была ужасающе грязна, повсюду летали мухи, окно разбито… Маргарита, которая впервые в жизни перелетела через всю страну с нашей маленькой дочерью, в такую даль от дома и от знакомых, устроила истерику и не захотела оставаться в такой угнетающей непривычной обстановке.
Джелаби. Спасибо, сэр, так и передам.
Я пообещал ей, что мы вернемся в Помону и сможем жить в кругу семьи и знакомых. К счастью, добрая пожилая хозяйка жилого комплекса вернула нам деньги за жилье, и на следующий день мы уже мчались по пятой автостраде мимо Остин-Хили на пути в Лос-Анджелес. Там мы сняли маленькую квартирку неподалеку от дома бабушки, и я устроился на первую из нескольких моих работ по продаже мебели в окрестностях Помоны, ну а вскоре оказался в Barker Bros, пригороде Лос-Анджелеса. Мы влачили тоскливое и более чем скромное существование.
Септимус складывает письмо и помещает его между страниц \"Ложа Эроса\".
Томасина. Джелаби, что сегодня на обед?
Каждый день я рано вставал и смотрел с Кристиной «Улицу Сезам», после чего отправлялся в 80-километровый путь на работу. Маргарита, которая распоряжалась семейным бюджетом, выдавала мне доллар на бензин, доллар на парковку и бутерброд с колбасой в пластиковом пакете.
Джелаби. Вареный окорок с капустой, миледи, и рисовый пудинг.
Томасина. У-у, какая дрянь.
Если бы жена не считала каждое последнее пенни, нам нечего было бы есть.
Она была мастерицей экономить, и я благодарен ей за это, потому что у меня самого это очень плохо получалось.
Джелаби выходит.
Продажа мебели в те дни представляла собой проделки на уровне средней школы, жалкий набор уловок и хитростей, позволяющих привлечь клиентов и продать им что угодно и любой ценой. Я учился у старых профи, бедолаг-пожизненников, которые проработали на одном и том же месте по 30 или 40 лет. Они рекламировали дешевый диванный гарнитур по сверхнизкой цене, например 89,95 долларов, привлекая внимание красивой фотографией, а затем, когда клиент попадался на удочку, отправляли покупателям изделие из настолько уродливой ткани, что, увидев ее в реальности, никто бы такого точно не купил. Понятно, что другая ткань стоила почти вдвое дороже.
Септимус. Что ж, с господином Ноуксом все ясно. Он мнит себя джентльменом, философом-эстетом, кудесником, которому подвластны горы и озера, а под сенью дерев ведет себя как самый настоящий ползучий гад.
Мы представали перед потенциальными покупателями с блокнотом и в галстуке-клипсе. На каждом предмете мебели висели так называемые «кнопки» или «мотиваторы», которые информировали, сколько комиссионных можно заработать с продажи товара. Основу этого так называемого бизнеса составляли наживки и подмены: в наши задачи входило всунуть зазевавшемуся клиенту дорогой скотчгард
[9] или кровать размера king-size вместо желаемого queen-size. Мы суетились и готовы были пойти на любые сделки с совестью ради каждого потенциального доллара комиссии. Утомительная, скучная и деморализующая работенка.
Томасина. Септимус, представь, ты кладешь в рисовый пудинг ложку варенья и размешиваешь. Получаются такие розовые спирали, как след от метеора в атласе по астрономии. Но если помешать в обратном направлении, снова в варенье они не превратятся. Пудингу совершенно все равно, в какую сторону ты крутишь, он розовеет и розовеет — как ни в чем не бывало. Правда, странно?
Заработать в этой шарашке денег мне не удавалось, времени на дочь и жену тоже не оставалось. Я работал шесть дней в неделю либо с раннего утра до шести вечера, либо с полудня до девяти, возвращаясь домой, когда Кристина уже спала.
Септимус. Ничуть.
Когда выдавался свободный день, мы занимались чем-то, что не стоило денег: гуляли, рассматривая витрины, ходили в парк или на местечковый мексиканский карнавал в Онтарио.
Томасина. А по-моему, странно. РАЗмешать не значит РАЗделить. Наоборот, все смешивается.
Септимус. Так же и время — вспять его не повернуть. А коли так — надо двигаться вперед и вперед, смешивать и смешиваться, превращая старый хаос в новый, снова и снова, и так без конца. Чтобы пудинг стал абсолютно, неоспоримо и безвозвратно розовым. Вот и весь сказ. Это называют свободой воли или самоопределением. (Он поднимает черепашку и переносит ее на несколько дюймов, точно она — его пресс-папье — посмела отползти по своим делам с бумаг, которые призвана удерживать.) А ну-ка, сидеть!
Мы ни разу не были в кино, не сходили никуда поужинать. Единственным моим развлечением было рисование по ночам: я воссоздавал подробные, тщательно продуманные копии картин мастеров – Рембрандта, Пикассо и Ренуара, – упражняя разум через работу с плавными мазками кисти и разнообразными красками.
Томасина. Септимус, как ты думаешь, Бог — ньютонианец?
Септимус. Итонианец? Выпускник Итона? Боюсь, что так. Впрочем, справьтесь у вашего братца. Пускай подаст запрос в палату лордов.
В то время я еще только учился рисовать. Я копировал репродукции из книг, которые брал в библиотеке, выбирая то, что привлекало мое внимание, или то, что особенно хотел попрактиковать. Чтобы сэкономить деньги, я купил художественные принадлежности в хозяйственном магазине и сам натянул холст на дешевые бруски, прикрепив его степлером. Обычно по вечерам после того, как все ложились спать, я рисовал два-три часа за кухонным столом. Я пробовал нарисовать солдата Рембрандта в пастельных тонах или воссоздать его золотую амуницию и пряжки, сверкающие в темноте. Я воссоздал Клоуна Бернарда Баффета, который тогда был очень популярен, хотя сегодня эту работу почти никто не помнит. Я оттачивал свои навыки через череду случайных попаданий, хаотично, без какого-либо серьезного плана, без единого обучающего курса.
Томасина. Нет же, Септимус, ты не расслышал! Ньютонианец! Как по-твоему, первая до этого додумалась?
Септимус. Нет.
В Лос-Анджелесе я сходил в свой первый в жизни музей – LACMA, художественный музей округа Лос-Анджелес, – чтобы увидеть настоящие полотна Рембрандта. Они очаровали меня – реальные полотна, к которым я практически мог прикоснуться, внимательно изучить их в поисках ключей к секретам его техники.
Томасина. Но я же еще ничего не объяснила!
Септимус. \"Если все — от самой далекой планеты до мельчайшего атома в нашем мозгу — поступает согласно ньютонову закону движения, в чем состоит свобода воли?\" Так?
Я помню овальный портрет мужчины: меня поразило, что в глазах изображенного человека играл огонек, который выглядел таким реальным и живым, что казалось, у него есть душа.
Томасина. Нет, не так.
Септимус. \"В чем состоит промысел Божий?\"
Помню, я прочитал на табличке, что картину подарил музею Уильям Рэндольф Херст
[10], и, просматривая остальные коллекции, я с удивлением обнаружил, что почти все экспонаты музей получил в дар от богатых меценатов. Подумать только, у человека есть подлинник картины Рембрандта, и он идет и просто так отдает ее в музей!
Томасина. Опять не так.
Септимус. \"Что есть грех?\"
Рембрандт изображал тело человека, как никто иной. Рассматривая его полотна вблизи, можно было почти физически ощутить их трехмерность.
Томасина (презрительно). Да нет же!
Септимус. Ну хорошо, слушаю.
По телевизору я видел фильм, в котором Рембрандта показали за работой. Вот он, казалось, закончил картину, но затем в последние секунды лихорадочно добавляет штрихи цвета из палитры: белую точку, чтобы золотая цепочка мерцала на свету, мазок красного на кончик носа пьяницы.
Томасина. Если остановить каждый атом, определить его положение и направление его движения и постигнуть все события, которые не произошли благодаря этой остановке, то можно — очень-очень хорошо зная алгебру — вывести формулу будущего. Конечно, сделать это по-настоящему ни у кого ума не хватит, но формула такая наверняка существует.
Септимус (помолчав). Верно. (Еще пауза.) Верно, и, насколько я понимаю, вы действительно додумались до этого первая. (Помолчав, с усилием.) На полях своей «Арифметики» Ферма написал, что он нашел превосходное доказательство теоремы, но поля слишком узки, и оно не помещается. Записку нашли уже после его смерти, и с этого дня…
Фирменная передача света на его картинах – наследие техники светотени Караваджо – не имела себе равных. Рембрандт был всего лишь мальчиком, когда умер Караваджо, но великий итальянец оказал огромное влияние на голландских мастеров, которые отправились в Рим в поисках вдохновения и заказов. Изучение подлинников Рембрандта стало для меня настоящим откровением. Его распределение света и темноты показалось мне очень тонким, переход от объектов к фону сдержанным, а эмоции – более уравновешенными, чем у прочих картин схожего стиля. Так вот, как бы сильно я ни любил Караваджо, все, что говорят о Рембрандте, – правда. Я искренне убежден, что он величайший художник всех времен и народов. Но Рембрандт не состоялся бы без Караваджо.
Томасина. А-а! Тогда все понятно!
Септимус. Не чересчур ли вы самонадеянны?
Я также посетил музей Нортона Саймона в Пасадене. Его основал богатый промышленник, владевший империей кетчупов и продуктов питания the Hunt’s. Он собрал замечательную коллекцию европейских мастеров и с помпой открыл свой музей в 1969 году. Я выяснил, что у них есть полотна Пикассо, Ван Гога и Ренуара – всех тех художников, подлинники которых я мечтал увидеть лично.
Дверь внезапно и несколько резко открывается. Входит Чейтер.
Посетив этот музей, я оказался потрясен палитрой красок Ван Гога. Он наносил свои краски толщиной почти в три сантиметра, размазывая краску, как мне показалось, шпателем. Всматриваясь в его работы, я прочувствовал одинокую и маниакальную психологию его искусства. Не сказать, чтобы я испытывал к Ван Гогу особую любовь, но я прекрасно понимал, что аналогов ему нет и не будет.
Господин Чейтер! Вам, должно быть, неточно передали мой ответ. Я буду свободен без четверти двенадцать — если это вас устроит.
Чейтер. Не устроит! Мое дело безотлагательно, сэр!
Рассматривая картину Пикассо, я заметил, что он работал жидкими и тягучими красками. Просматривались подтеки, очевидно, в спешке не замеченные автором. Некоторые участки холста покрывала густая паста, а другие демонстрировали настолько очевидные проплешины, что можно было разглядеть текстуру холста.
Септимус. В таком случае вы, вероятно, заручились поддержкой его сиятельства лорда Крума, и он также считает, что ваше дело важнее образования его дочери?
Чейтер. Не заручился. Но, если угодно, я договорюсь.
В одном музейном зале я изучал Ренуара с разных расстояний и ракурсов. Мне нравилось, как он создавал картину, полную размытого действия, выделяя одно только лицо, чтобы привлечь внимание зрителя к эмоциям изображенного человека.
Септимус (помолчав). Миледи, прошу вас удалиться в музыкальную комнату. Вместе с Ферма. Найдете доказательство теоремы — получите лишнюю ложку варенья.
Томасина. Увы, Септимус, ее не докажешь. Он оставил записку на полях, чтобы свести вас всех с ума. Пошутил.
Постепенно, по мере того как я начал воплощать эти идеи в своих собственных картинах, я почувствовал себя немного увереннее.
Томасина выходит.
По воскресеньям я ходил на художественные ярмарки и пытался продать свои копии, беззаботно болтая с Кристиной и нанося последние штрихи на картину Рембрандта. Я просил 150 долларов за Моне и 250 долларов за Рембрандта – на их создание у меня ушли недели, но публику, которая искала что-то дешевое в тон занавескам, это не заинтересовало.
Септимус. Итак, сэр, в чем состоит столь безотлагательное дело?
Вскоре с ярмарками я завязал, они были пустой тратой времени, но меня не покидали мысли о том, как я могу заработать на своих картинах хоть какие-то деньги.
Чейтер. Полагаю, вы и сами знаете. Вы оскорбили мою жену.