Тони Тетро, Джампьеро Амбрози
Это точно не подделка? Откровенный рассказ самого известного арт-мошенника
В память об офицере Томасе Уоллесе и с благодарностью к Северино и Сантине Амбрози
Камиль Коро написал 3000 полотен, 10 000 из которых были проданы в Америке.
– Рене Гюйге, бывший главный куратор музея Лувра
CON/ARTIST
Tony Tetro with Giampiero Ambrosi
© 2022 by Tony Tetro and Giampiero Ambrosi
Published by arrangement with Folio Literary Management, LLC.
© Ноури Е.В., перевод с английского, 2024
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2024
Пролог (18 апреля, 1989)
Лежу я, значит, спокойно на диване, отхожу ко сну… слышу: у входной двери кто-то копошится и приговаривает:
– Тони! Тони! Ты здесь, Тони?
Ну я и ответил:
– Здесь!
В ту же секунду врываются полицейские, человек 25… один с порога заявляет:
– Вам сейчас передали 8 000 долларов наличными. Отдайте немедленно.
Я отпираться не стал – поспешил отдать.
Копы начали методично разрушать мое жилище: с хрустом отлетали обои, ковры безжалостно взмывали вверх, содержимое всех ящиков заполняло помещение.
Все это время я сидел на диване, обливаясь потом, и украдкой посматривал на свою тайную комнату, которая отражалась в зеркале на каминной полке. Помещение странной формы укромно располагалось за ванной на втором этаже. Если нажать #* на беспроводном телефоне, откроется зеркало в полный рост, за которым притаилась моя сокровищница со специальной бумагой, красками, коллекционными печатями, осветительными приборами, винтажными пишущими машинками, сертификатами подлинности, блокнотами с подписями – со всем тем объемным антуражем, без которого не обойтись ни одному профессионалу, чье призвание заключается в подделке произведений искусства.
Копы рылись в моей аптечке, стучали по стенам, заглядывали внутрь бачка унитаза. Найди они мою сокровищницу, и моя песенка окончательно спета. В течение шести или даже семи часов копы ходили взад и вперед к своему большому грузовику, помещая в него картины, коробки, книги и все, что смогли найти. Наконец, они притомились, и главный детектив объявил, что все славно потрудились, а значит, можно уходить.
Все мгновенно побросали то, что было в руках, и ретировались. Я уже было испустил самый большой вздох облегчения за всю свою жизнь. Но на самом деле мои гости никуда уходить не собирались. Они вышли из квартиры и выстроились на пороге. Последовало долгое, неловкое молчание. Я аж растерялся: начал вставать, подумав, что они собираются надеть на меня наручники. Один из копов, толпившихся на входе, поймал мой взгляд, приподнял брови и одарил меня мерзкой ухмылкой.
Через секунду главный детектив обернулся и крикнул коллегам:
– А теперь пройдемся по второму разу!
…и все они бросились обратно, меняясь местами и выкрикивая: «Я наверху, парни, я в ванной, я здесь». Сердце мое рухнуло не просто в пятки – оно пробило пол. Я повалился обратно на диван и замер в отчаянии.
Если бы они нашли мою потайную комнату, той жизни, которой я жил, пришел бы конец.
Глава 1. Здесь теперь тебе и спать (1950–1969)
Фултон, никудышный городишко, в котором я вырос, на всех плакатах представлялся «Городом Большого Будущего». Мой отец называл его «задницей Нью-Йорка». Сегодня Фултон – это просто очередная жертва «Ржавого пояса»
[1], но в мое время город процветал и гостеприимно принимал у себя итальянских и ирландских иммигрантов, которые присягали на верность новой родине, исправно посещали церковь и усердно трудились на одной из фабрик: в городе располагались филиалы Sealrite, Armstrong Cork, Miller Brewing и Nestlé – последние производили шоколад, чарующий запах которого каждый раз перед дождем доносился до нас с другого берега реки.
Мы все осознанно отказались от своих родных языков, говоров и раздражающих неамериканских имен, твердо намереваясь заработать себе новые на этой многообещающей земле.
Мы играли в бейсбол, катались на велосипедах и мотались на пляж Фэр-Хейвен поплавать в озере Онтарио – лично я просто днями напролет валялся там, сооружая и декорируя замысловатые замки из песка. Мы все поголовно вступили в ротари-клуб
[2] и устраивали благотворительные карнавалы для добровольцев, вступивших в пожарную охрану. И пусть, как и все дети, мы упоенно обменивались оскорблениями – например, мы называли ирландцев «микками», а они нас – «гинеями», «гумбами» и «смазчиками», – настоящей вражды между нами никогда не возникало. Каждый итальянский парень в конечном итоге женился на ирландской девушке, и каждая итальянская девушка вышла замуж за ирландского парня. Даже один из моих лучших друзей, Гэри Баттлс, женился на Розалии Арчильяно.
Мой отец Джеймс, которого все называли «Гамп» из-за сходства с Энди Гампом
[3], персонажем мультфильма 1930-х годов, ребенком приехал из Италии, из Бари, и сначала пожил в Бронксе, где на всю жизнь натаскался кубиков льда по лестнице многоквартирного дома на авеню Артура, а затем переехал в Центральный Нью-Йорк. Моя мать, урожденная Беатрис Ди Стефано, родом с Сицилии, ступила на легендарный остров Эллис, сменила имя: замуж за моего отца в возрасте восемнадцати лет она выходила как Би де Стивенс. Они купили дом, завели четверых детей и просто старались как можно более достойно прожить каждый Богом данный новый день.
Изгиб Первой улицы, на которой мы жили, носил прозвище Спагетти-Бенд. На протяжении десятилетий именно он служил центром итальянской общины Фултона. В тридцатые годы Фултон называли «Маленьким Чикаго», ведь именно здесь зачастую совершались убийства в стиле Аль Капоне
[4] – вполне заслуженная репутация оплота мафии в центре Нью-Йорка.
Пока я рос, мафия обреталась повсюду, но «работала» сдержанно, старалась ничем не выделяться – просто создавала атмосферу, которой мы все дышали.
В итало-американском клубе на Бродвее за игрой в карты можно было заметить тех самых боссов, Антонио Ди Стефано (с моей матерью они были просто однофамильцами) и Бобо Раньери – верное «окружение» слонялось поблизости в ожидании.
Насколько мне было известно, они контролировали музыкальные автоматы, автоматы для игры в пинбол и доски для фиксации сделанных ставок в каждом ресторане и кафе, где разрешалось делать ставки на спорт или разыгрывать подпольные лотереи. Если у кого-то случались неприятности, именно у этих братков всегда можно было занять денег – не без напоминания: «Лучше верни», – но ни разу за свое детство и юношество я не наблюдал ни наркотиков, ни проституции, ни чего-либо еще непристойного.
Конечно, в Фултоне уже тогда пошла мода на обанкротившиеся предприятия с оплаченными страховыми полисами и неисправной, подверженной возгоранию проводкой. Боулинг-центр «Дерби Лейнс», гриль-бар «У Гейла», автосалон, мебельный магазин – все они сгорели дотла. Один из друзей моего брата, Левти Леви, хвастался своим участием в поджоге нескольких заведений и даже своей собственной машины. Левти называл такие мероприятия «Еврейской Молнией». Когда Бобо Раньери умер, в Фултоне состоялись похороны, о которых впоследствии вспоминали десятилетиями: засвидетельствовать свое почтение пришли все – процессия из сотни черных кадиллаков тянулась насколько хватало глаз.
Все это не могло не производить впечатления, но меня такая сфера деятельности не особо привлекала.
Моими героями были не гангстеры, а Энцо Феррари и Леонардо да Винчи – гении, которыми я мог гордиться и к которым стремился хоть немного приблизиться.
В моем детстве Энцо Феррари находился в самом расцвете сил, и машины его производства не имели соперников на гоночной трассе. Они были настоящим чудом инженерной мысли, выигрывали все заезды, затмевая всех остальных мировых производителей. На 24 Heures du Mans
[5], пока другие автомобили вспыхивали огнем или ломались, болиды Феррари катались безупречно – так хорошо они были спроектированы. Эти машины стали олицетворением итальянского мастерства, захватывающего дух стиля и совершенства дизайна, намного превосходящего безвкусные и простые мускул-кары, выпускаемые американцами. В детстве я с гордостью представлял себе культурную цепочку от Древнего Рима и эпохи Возрождения вплоть до этих автомобилей, меня переполнял восторг от осознания, что я каким-то образом связан с этой великой культурой. Каждый ребенок придумывает историю о том, откуда он родом и какова его роль в истории своей страны, и мое место и предназначение меня более чем устраивали.
В школе мы изучали Древний Рим, и параллельно с этим Голливуд также один за одним порождал эпические фильмы о величии и славе Вечного города. «Бен-Гур» получил одиннадцать премий «Оскар» и наполнил мое сознание панорамными, цветными изображениями роскоши и цивилизации. Я упоенно лелеял мысль о том, что именно мои предки построили акведуки длиной в сотни километров и что именно римские дома уже множество веков назад были оснащены горячей и холодной водопроводной водой, в то время как другие народы жили в грязных крытых соломой хижинах.
Студентом я был не очень-то прилежным, с трудом корпел над учебниками ради твердой тройки, скорее всего потому, что большинство предметов меня не интересовали. Однако я всегда увлекался искусством, глубоко и искренне интересовался им. Даже в возрасте всего девяти или десяти лет я срисовывал фотографии из книг или журналов, которые моя мама, заядлая читательница, оставляла валяться по всему дому. Помню, однажды я скопировал от руки фотографию Стива Ривза, культуриста и актера из фильма «Геркулес». Одетый в короткую тогу, могучий герой валил на землю две колонны – столпы мифической славы, – обмотав их цепями. Закончив рисунок, я с гордостью показал его маме, и она похвалила меня, но мой старший брат Джим лишь обидно поддел меня, обвинив в том, что я всего-навсего срисовал фотографию по контуру. «Нет! Это неправда!» – закричал я, тряся перед ним оригиналом, пытаясь доказать, что мой рисунок на самом деле намного больше, чем фотография. Я очень гордился своей работой, и его обвинения глубоко оскорбили мое юное сердце.
В нашем городе располагалась прекрасная библиотека Карнеги, и именно там проводил свои заседания Клуб Микки Мауса. Каждый вторник вечером после ужина мы спускались вниз и, навострив уши, распевали хором песни, учились кодексу благонравного гражданина и в целом познавали азы Евангелия в трактовке Уолта Диснея. После таких клубных встреч я заходил в отдел искусства и листал издания Abrams Books
[6], рассматривая красочные иллюстрации.
В надежде на скрытые музыкальные таланты отец купил мне гитару и нашел мне учителя.
Как оказалось, ничего путного из этого не вышло: пустая трата моего времени и его денег. Вместе с тем мама, заметившая, что у меня есть талант к искусству, купила мне набор масляных красок для начинающих. В нем было не так много тюбиков с красками, четыре или пять кистей, немного разбавителя и небольшая стопка полотняных холстов размером восемь на десять дюймов. Я упражнялся в рисовании за кухонным столом, пока мама готовила ужин. Поначалу я был искренне поглощен занятием, но, будучи лишь ребенком, не мог удерживать внимание на одном и том же в течение долгого времени. Тем не менее в своих художествах я был чрезвычайно амбициозен.
Я попробовал нарисовать портрет нашего пса, Дюка, но еще не научился передавать то, как свет падает на шерсть.
Подруга моей матери, госпожа Поммерой, однажды похвалила меня, сказав, что, по ее мнению, моя картина просто замечательная. Я не загордился и ответил, что мне работа совсем не нравится и что в других случаях у меня получалось гораздо лучше. Еще тогда я был очень требователен к результатам своего труда.
В католической школе Святого Семейства, где я учился в младших классах, за нами строго следили мрачные монахини, похожие в своих рясах на пингвинов. Они щедро и в равной мере делились как знаниями, так и своим собственным скукоженным пониманием дисциплины, в миру известным как телесные наказания. Один раз я изобразил свою учительницу, старую монахиню, в образе Vargas pin-up girl – длинные сочные ноги, пышные бедра и налитая грудь, увенчанные настоящим вечно недовольным, морщинистым и очень узнаваемым лицом сестры Антонии. Конечно, она поймала меня, а поймав, сильно надавала мне указкой по костяшкам пальцев и потащила за ухо по коридору к директору, отцу Хирну, который с трудом подавил смешок и заставил меня пообещать больше никогда подобных рисунков не создавать.
Впервые меня по-настоящему начали обучать искусству в старшей школе. Нашим учителем был выпускник колледжа по истории искусств, который всячески поощрял наш интерес к предмету, знакомил нас с великими художниками и такими понятиями, как перспектива, теория цвета и техника. Помню, на уроке абстрактного искусства я нарисовал непропорциональную обнаженную женщину. Да, оценку мне поставили неудовлетворительную, но никто не вытаскивал меня за это из класса за ухо. На занятии по перспективе я нарисовал подробный план комнаты, тщательно перенеся на бумагу все, что видел перед собой. Я получил пятерку с плюсом и очень обрадовался. На этот раз я и сам почувствовал, что заслужил высокую оценку.
По вечерам я отправлялся в городскую библиотеку и спускался в подвал мимо нового клуба Юных Мушкетеров, и там часами разглядывал работы художников, о которых тогда ничего, по сути, не знал. Я не понимал идей Пикассо, равно как и не восторгался Мондрианом. Не видел смысла в освоении сложнейших изобразительных техник только для того, чтобы создавать престранные геометрические фигуры в примитивной палитре базовых цветов.
Вот когда наш учитель показал нам Шагала, назвав его работы «визуальной поэзией», – вот тогда я согласился, я прямо-таки воочию увидел поэтическое движение цвета. Потом нас познакомили с Дали и велели хором повторить за учителем: «Сюрреализм». Дали показался мне странным, но я по-настоящему впечатлился воображением мастера и признал, что сам не смог бы придумать таких необычных образов. Пуантилизм я воспринял как каторжный труд: тщательное заполнение большого холста цветными точками, что за пустая трата времени. Мне очень полюбились импрессионисты. Их картины были прекрасны, я чувствовал в них талант, но вместе с тем всему этому современному искусству, по моему простодушному мнению, недоставало душевности.
Вот кто действительно задевал меня за живое, так это классические мастера, художники эпохи Возрождения.
Сейчас мой разум натренирован, но тогда я просто думал: «Как им удалось вообразить и передать все эти чудеса – небо, ангелов, распятие, людей и выражения их лиц, облака, свет?» Я всерьез полагал, что их работы – чистой воды волшебство. Такого благоговейного трепета я не испытывал ни перед какими современными художниками.
Я познакомился с такими мастерами, как Перуджино, Верроккьо, Микеланджело, Рафаэль, Боттичелли и другие. Леонардо был величайшим моим кумиром из них всех, причем в юности я был скорее очарован Леонардо-инженером и ученым, чем Леонардо-художником. Я погрузился в его записные книжки, полные гениальных инженерных достижений: акваланг, летательный аппарат и парашют, военные машины, сложные исследования анатомии человека, загадка зеркального почерка. Думаю, вы можете себе представить, как глубоко подобные чудеса могут заворожить мальчика моего возраста.
Микеланджело был первым художником, которого я полюбил исключительно за его искусство, особенно за Сикстинскую капеллу и Пьету. Помню, в детстве я читал, что Микеланджело было всего 22, когда он начал работать над скульптурой, и что он трудился в одиночку в течение трех лет. И я помню, что Микеланджело услышал, как люди пустили сплетню, что его шедевр создал один из его соперников. В ярости он проник в Ватикан и вырезал свое имя на скульптуре – она оказалась единственным произведением искусства, которое он подписал за всю свою жизнь. Я его не виню. Пусть прозвучит иронично, учитывая род моих теперешних занятий, но годы спустя, подделывая произведение, на авторство которого претендовал другой автор, я думаю, я прекрасно понял, что, должно быть, чувствовал в свое время Микеланджело.
Тем не менее, несмотря на мой интерес к искусству, по большому счету я рос обычным ребенком, которому нравились бейсбол, карты, общение с друзьями и девушками. Если бы вы спросили меня тогда, кем я мечтал стать, я бы без сомнения ответил вам – бильярдным шулером. Будучи подростком, я проводил почти все свое свободное время в темном, обшарпанном, полуразрушенном бильярдном зале под названием «У Полли Легрю», который на первый взгляд мог бы показаться съемочной площадкой фильма, рассчитанного на декорации 1920-х годов. Атмосферным антуражем служили шесть столов, автомат для приготовления жевательной резинки с арахисом и пара скамеек, на которых можно было посидеть. В наличии был только мужской туалет, потому что ни одна женщина ни разу не удостаивала «У Полли» своим вниманием. Унитазом служило настолько древнее сооружение, лебединая песня компании Peerless Victorious, которая, вероятно, обанкротилась во времена администрации Тафта, что на нем все еще красовалась выдвижная цепочка.
В те времена ни один респектабельный человек не стал бы забавляться в бильярдной. Здесь тусовались хулиганы, крикуны, игроки и бездельники, но мне было все равно. Именно это мне и нравилось. Раньше я играл часами напролет, ставя на кон детей и взрослых, – в партиях с девятью шарами или в пул без правил. В 13 лет я обыгрывал 30-летних и получал по 10–20 долларов за игру. Когда у меня не было денег, собравшиеся поддерживали меня, одалживая свои, а потом мы делили выигрыш. Меня выгнали из школьной баскетбольной команды, потому что я ушел с тренировки, чтобы успеть купить новый бильярдный кий, который только что поступил в продажу.
Будучи «в ударе», я никогда не промахивался. Однажды я забил 125 шаров подряд. В «девятках» я проходил по шесть заходов, не пропустив ни одного удара – не такой ли безупречности можно ожидать от зрелого профессионала? Чтобы стать настоящим игроком, нужно было запастись нешуточным бойцовским духом, а именно, развить способность совершать одинаково отличный удар, независимо от того, стои́т ли на кону доллар или 1000 долларов. Я бы задохнулся, думая скорее о деньгах, чем о том, как закатить шар. Если бы тогда мне хватило духу выйти в профессионалы, вы бы никогда не услышали обо мне как о величайшем подделывателе произведений искусства.
Как и многие мои друзья, время от времени я выполнял обязанности алтарного служки. По обыкновению после мессы мы подсчитывали пожертвования на большом столе в задней комнате. Кто-нибудь из парней засовывал пару пятерок, десяток или двадцаток под мантию; потом мы шли играть в бильярд. Я никогда в церкви денег не брал; я просто вечером выигрывал их в девятку у тех, кто взял. Когда денег хватались, обвиняли меня, потому что мои карманы всегда были набиты наличкой. Мать моя очень переживала и горько разочаровывалась во мне. Воровство в церкви считалось грехом худшим, чем растление малолетних. Несмотря ни на что, я ни разу ни на кого не донес. Ни разу.
В 1965 году от меня забеременела моя девушка. Моя мать, всегда умевшая подбирать слова, сказала:
– Ты застелил свою постель, здесь теперь тебе и спать.
В 16 лет я стал отцом прекрасной малышки. Я женился и начал работать посыльным на молоковозе.
В ночь моей свадьбы мы с несколькими гостями распили, не забывая о тостах, шесть упаковок пива, после чего я сразу отправился спать, потому что на следующее утро мне предстояло встать в три часа ночи, чтобы доставить заказ под ледяным дождем.
Той зимой было так холодно, что я залезал в холодильник, чтобы «согреться»
Лежа ночью без сна, я представлял себе длинную жизненную дорогу впереди и клялся: «Я ни за что не буду заниматься этим всю оставшуюся жизнь».
Вскоре я перебрался в Калифорнию, обещав Маргарите забрать ее с дочерью, как только устроюсь.
Глава 2. Фултон, только с пальмами (1969–1972)
Когда мне было девять лет, мой отец, владевший дилерским центром Lincoln-Mercury, получил вознаграждение за хорошие показатели продаж: поездку на Западное побережье с оплатой всех расходов. Мы надели наши лучшие костюмы, сели в серебристый пропеллерный самолет и полетели в Лос-Анджелес. Тогда Лос-Анджелес представлял собой не задымленный и охваченный преступностью городишко, каким он является сейчас, а скорее новый с иголочки, залитый солнцем, улыбающийся мегаполис будущего, колыбель гламурного кинобизнеса, растущей аэрокосмической промышленности, радушно обещающую гостям бесконечность солнечных дней под качающимися пальмами.
Мой дядя Энтони, переехавший сюда из Фултона десятилетием ранее, забрал нас из аэропорта на универсале, и мы поехали отдыхать на его ранчо в Монтклере, милом маленьком городке у подножия горы Болди. Всю последующую неделю мой отец неутомимо возил нас по узким шоссе и закоулкам большого Лос-Анджелеса, стремясь показать нам всю бесконечность придорожных достопримечательностей. Современным проезжающим эти места могут показаться совершенно банальными, но 60 лет назад девятилетнему ребенку они показались настоящим чудом, взволновали меня до глубины души. Чего стоили одни кафешки с яствами на нескончаемом шведском столе – отец всегда накладывал себе на тарелку великолепное жаркое, а я стремился во что бы то ни стало успеть отведать десять видов пирожков и мороженое. Мы успели посетить парки для животных, зверинцы, миниатюрные железные дороги, макеты городков Старого Запада, индейские деревни, фермы с живыми аллигаторами, даже покататься на пони – мы успели все, что составляло самые дерзкие мечты маленького мальчика.
Стоял февраль, купание в программу не входило, но я приставал к отцу до тех пор, пока он не согласился отвезти нас к океану.
Сам тот факт, что в середине зимы мы могли провести приятный солнечный день на настоящем пляже, казался волшебством.
Через неделю мы все забрались в дядин универсал и направились через пустыню в сторону Лас-Вегаса, который в те времена был просто малонаселенным худо-бедно развивающимся городком, одиноко сражающимся за жизнь посреди бесконечных скал и песка. По дороге мы остановились в Бейкере, штат Калифорния, в знаменитом ресторане «Бан бой» и попробовали самый вкусный клубничный корж в жизни, настоящий шедевр, украшенный грудой гигантской сочной свежей клубники и горой из взбитых сливок. Свежая клубника зимой – ну не чудо ли!
Въезжая ночью в Лас-Вегас, мы любовались мерцающими в долине внизу огнями, радужно мигающими зазывающими шатрами с развлечениями. Все это вызывало во мне неописуемый восторг. Мы остановились в знаменитом отеле «Стардаст», в котором тогда размещалось обыкновенное казино. Вокруг основного здания кругом сверкали отдельные мотели под модными тогда космическими названиями: «Юпитер», «Сатурн», «Венера» и «Марс». Вечером мои родители принарядились и отправились на шоу, в то время как мы с братом Доном остались в мотеле, наслаждаясь великолепным набором телевизионных каналов, которые ни в какое сравнение не шли с теми жалкими тремя, что мы смотрели у нас в Фултоне.
На следующий день мой отец повел меня в казино, чтобы сыграть на удачу в игровом автомате.
Охранник вежливо сообщил моему отцу, что детям вход в казино запрещен, но мне удалось разок потянуть за рычаг и увидеть, как вращаются колеса.
В тот раз я не выиграл, но все равно почувствовал себя невероятным везунчиком, самым счастливым ребенком в мире, и мне было все равно, выиграл я на самом деле или нет. Когда несколько дней спустя мы вернулись в Фултон, я неделями в красках рассказывал всем подряд о чудесах Калифорнии и Лас-Вегасе, сияющем мираже, а мои друзья благоговейно слушали, разинув рты.
Десять лет спустя моя жизнь в Фултоне свернула по удручающей спирали, а Калифорния превратилась в далекую неосуществимую мечту. После полутора лет каторжного развоза молока я занялся продажей дешевой мебели в сетевом магазине Roys. На те небольшие деньги, которые я зарабатывал, мы с Маргаритой и дочкой едва сводили концы с концами, жизнь казалась унылой и безнадежной. Раньше мы с друзьями задорно смеялись над вывеской Фултона «Город, у которого есть будущее», теперь же я воспринимал эту вывеску исключительно как издевку, пущенную лично в мой адрес.
Той зимой, как и десятки миллионов других горемык в моем заснеженном штате, я с завистью наблюдал, как на знаменитом Параде Роз богато украшенные платформы курсировали по солнечным бульварам Пасадены под одобрительные возгласы и улыбки счастливых привлекательных людей.
Мне казалось, я застрял внутри липкого кокона, я проклинал бесконечные потоки льющегося за моим окном ледяного дождя.
Несколько месяцев спустя из Калифорнии приехали в гости моя сестра с мужем и привезли с собой последний выпуск LA Times. Я жадно впитывал каждую страницу и колонку, вспоминая волшебное путешествие своего детства. Должно быть, не менее дюжины раз перечитал я объявления о работе и квартирах, и поскольку о географии я тогда понятия не имел, то мечтал жить в Лонг-Бич, Санта-Монике или центре города. Детали не имели значения.
В течение следующего года я усердно работал и скопил 200 долларов, которые сложил с выигрышами, полученными в бильярдной. Каждый день я звонил брокеру в Сиракузах, которого нашел в телефонной книге, и спрашивал его, какова цена на акции Benrus Watch Company. Доллар за долларом акции начали медленно подниматься вверх, и когда они наконец удвоились, я обналичил деньги, уволился с работы и сказал Маргарите, что уезжаю в Калифорнию, где нашу семью ждет лучшее будущее.
3 января 1969 года я выгреб свой потрепанный «Остин-Хили 3000» из-под горы снега, поцеловал жену и малышку и отправился в Помону, где в маленькой, но ухоженной квартире жила моя бабушка. Раньше я боялся стать отцом, беспокоился о том, чем смогу зарабатывать на жизнь, боялся чего-то добиться; теперь я испытывал только воодушевляющее волнение, то грандиозное ощущение приключения, которое охватывает молодых людей в начале любого путешествия.
«Остин-Хили», конечно, не машина, на которой можно проехать 5000 километров по стране. К тому времени, когда я выехал на шоссе Уилла Роджерса в Майами, штат Оклахома, у меня отказало правое переднее колесо – последние 80 километров подвески стучали так, что ехать стало просто смешно. Ни у кого в Оклахоме запаски не нашлось, так что мне пришлось ждать, пока парни на местной помоечной мастерской не достали нужную замену откуда-то издалека. Это обошлось мне в 200 долларов плюс три ночи в мотеле, плюс 10 долларов я закачал четвертаками в платное телевидение. Мой капитал теперь составлял 100 долларов, но энтузиазма у меня не убавилось, и, направляя машину на запад, в сторону Лас-Вегаса, я преисполнялся уверенности, что я отыграю все свои деньги обратно за столами для блэкджека, просто нужно продержаться до следующего дня. Поиграв всего около часа, я уже звонил в Фултон, чтобы попросить родных перевести мне денег на бензин, чтобы добраться до Лос-Анджелеса.
Утром я забрал 75 долларов из Western Union и отправился в путь. Наконец, 15 января 1969 года, ночью, под проливным дождем, я въехал на парадную дорожку, ведущую к скромной квартире моей бабушки.
Все мое богатство составляли 35 долларов и бесполезная развалюха с изношенным сцеплением и обработанным пескоструйкой кузовом.
Я обосновался у бабушки, направив все мои усилия на поиски работы, в то время как за окном целый месяц шел холодный дождь. Мне повезло попасть на такой шторм, который случается, пожалуй, раз в сто лет. Дома соскальзывали со склонов холмов, автомобили уносило реками грязи и песка. Куда ни сунься, везде было насквозь мокро и ужасно холодно.
Самый настоящий Фултон – только с пальмами.
Мой старший брат Джим, который жил неподалеку, в Клермонте, пристроил меня к себе на работу маляром. С нами заключила контракт крупная компания, и после того, как дождь наконец прекратился, мы начали работать с утра до ночи, нанося Tex-Cote
[7] на скромные дома всей Южной Калифорнии – в Белл-Гарденс, Дуарте, Дауни, Ла-Хабра и Сайпресс. По вечерам мы ходили в бары, там я впервые с удивлением узнал, что в Калифорнии есть заведения в стиле кантри-вестерн, где ковбои танцуют тустеп.
Вскоре мы начали с еще одним парнем, земляком из Фултона, вместе снимать квартиру, и я наскреб несколько долларов, чтобы отправить домой жене и дочери.
Во время одного из моих первых дорогостоящих телефонных звонков Маргарите я пожаловался на непрекращающийся дождь и пообещал ей, что заберу ее, как только смогу.
Потом мы с братом решили жить вместе. Он предложил снять жилье на пляже, но у меня в глазах сияли звезды, и я настоял, что мы должны обитать исключительно в Голливуде, который для меня олицетворял гламур, восторг и стиль. Мы переехали в высотку под названием Hollywood Mt. Cahuenga Apartments и близко подружились с управляющим недвижимостью Биллом. В Фултоне таких ребят просто не существовало. Он часто ужинал с нами – мой брат вкусно готовил, – а еще он говорил, что мы ему нравимся как люди, искренние и настоящие уроженцы провинции.
В свой выходной мы разъезжали по округе, заглядывая в дайв-бары, музыкальные магазины и киоски с бургерами. Все это происходило всего за несколько месяцев до зверств секты Мэнсона
[8], и в воздухе витала странная атмосфера: фрики, хиппи и толпы непонятных людей слонялись по замызганной Сансет-Стрип.
Тогда мы были похожи на кочевников, гонявшихся за работой везде, где ее только можно было найти. Однажды в нашу компанию позвонили представители крупного особняка во Фресно, в пяти часах езды от места, где мы жили, вверх по Центральной долине, обещали по меньшей мере месяц работы и соблазнительно расписали Фресно как золотую жилу, где по окончании работ нас ждет гора других заказов. Мы взяли с собой Билла и отправились пожить на пару недель в мотель. Мне нравился Фресно, но я скучал по своей семье и изо всех сил пытался собрать деньги, чтобы перевезти их к себе.
После работы мы с Джимом обычно ходили в бильярдные, где он прикрывал меня, как мог, и мы старались еще немного заработать.
Однажды мне повезло в пивном баре, и мы заработали более 200 долларов, которые с извинениями собрали с проигравших и побежали к нашей машине, опередив местных жителей, которые начали пересматривать свои ставки. Тогда я этого не знал, но у моего брата не было с собой денег, чтобы выручить меня, если что-то пошло бы не так. Если бы я знал это, разбивая шары, вероятно, излишне бы переживал, и успеха нам было бы не видать.
Через месяц я наконец скопил достаточно денег, чтобы привезти свою семью, и, когда они вышли из самолета, я был страшно рад обнять Кристину, маленькую дочку, которую не видел почти пять месяцев. В ту ночь мы отпраздновали это событие ужином в мотеле и легли спать вместе на огромной кровати. Утром мы пошли посмотреть снятую мной маленькую квартирку. Она была совсем скромной, большего я позволить не мог, но теперь мы жили в семейном общежитии, вокруг бегали и играли другие дети – по крайней мере, создавалось ощущение того, что мы живем, как семья, как многие другие семьи. Сама же квартирка была ужасающе грязна, повсюду летали мухи, окно разбито… Маргарита, которая впервые в жизни перелетела через всю страну с нашей маленькой дочерью, в такую даль от дома и от знакомых, устроила истерику и не захотела оставаться в такой угнетающей непривычной обстановке.
Я пообещал ей, что мы вернемся в Помону и сможем жить в кругу семьи и знакомых. К счастью, добрая пожилая хозяйка жилого комплекса вернула нам деньги за жилье, и на следующий день мы уже мчались по пятой автостраде мимо Остин-Хили на пути в Лос-Анджелес. Там мы сняли маленькую квартирку неподалеку от дома бабушки, и я устроился на первую из нескольких моих работ по продаже мебели в окрестностях Помоны, ну а вскоре оказался в Barker Bros, пригороде Лос-Анджелеса. Мы влачили тоскливое и более чем скромное существование.
Каждый день я рано вставал и смотрел с Кристиной «Улицу Сезам», после чего отправлялся в 80-километровый путь на работу. Маргарита, которая распоряжалась семейным бюджетом, выдавала мне доллар на бензин, доллар на парковку и бутерброд с колбасой в пластиковом пакете.
Если бы жена не считала каждое последнее пенни, нам нечего было бы есть.
Она была мастерицей экономить, и я благодарен ей за это, потому что у меня самого это очень плохо получалось.
Продажа мебели в те дни представляла собой проделки на уровне средней школы, жалкий набор уловок и хитростей, позволяющих привлечь клиентов и продать им что угодно и любой ценой. Я учился у старых профи, бедолаг-пожизненников, которые проработали на одном и том же месте по 30 или 40 лет. Они рекламировали дешевый диванный гарнитур по сверхнизкой цене, например 89,95 долларов, привлекая внимание красивой фотографией, а затем, когда клиент попадался на удочку, отправляли покупателям изделие из настолько уродливой ткани, что, увидев ее в реальности, никто бы такого точно не купил. Понятно, что другая ткань стоила почти вдвое дороже.
Мы представали перед потенциальными покупателями с блокнотом и в галстуке-клипсе. На каждом предмете мебели висели так называемые «кнопки» или «мотиваторы», которые информировали, сколько комиссионных можно заработать с продажи товара. Основу этого так называемого бизнеса составляли наживки и подмены: в наши задачи входило всунуть зазевавшемуся клиенту дорогой скотчгард
[9] или кровать размера king-size вместо желаемого queen-size. Мы суетились и готовы были пойти на любые сделки с совестью ради каждого потенциального доллара комиссии. Утомительная, скучная и деморализующая работенка.
Заработать в этой шарашке денег мне не удавалось, времени на дочь и жену тоже не оставалось. Я работал шесть дней в неделю либо с раннего утра до шести вечера, либо с полудня до девяти, возвращаясь домой, когда Кристина уже спала.
Когда выдавался свободный день, мы занимались чем-то, что не стоило денег: гуляли, рассматривая витрины, ходили в парк или на местечковый мексиканский карнавал в Онтарио.
Мы ни разу не были в кино, не сходили никуда поужинать. Единственным моим развлечением было рисование по ночам: я воссоздавал подробные, тщательно продуманные копии картин мастеров – Рембрандта, Пикассо и Ренуара, – упражняя разум через работу с плавными мазками кисти и разнообразными красками.
В то время я еще только учился рисовать. Я копировал репродукции из книг, которые брал в библиотеке, выбирая то, что привлекало мое внимание, или то, что особенно хотел попрактиковать. Чтобы сэкономить деньги, я купил художественные принадлежности в хозяйственном магазине и сам натянул холст на дешевые бруски, прикрепив его степлером. Обычно по вечерам после того, как все ложились спать, я рисовал два-три часа за кухонным столом. Я пробовал нарисовать солдата Рембрандта в пастельных тонах или воссоздать его золотую амуницию и пряжки, сверкающие в темноте. Я воссоздал Клоуна Бернарда Баффета, который тогда был очень популярен, хотя сегодня эту работу почти никто не помнит. Я оттачивал свои навыки через череду случайных попаданий, хаотично, без какого-либо серьезного плана, без единого обучающего курса.
В Лос-Анджелесе я сходил в свой первый в жизни музей – LACMA, художественный музей округа Лос-Анджелес, – чтобы увидеть настоящие полотна Рембрандта. Они очаровали меня – реальные полотна, к которым я практически мог прикоснуться, внимательно изучить их в поисках ключей к секретам его техники.
Я помню овальный портрет мужчины: меня поразило, что в глазах изображенного человека играл огонек, который выглядел таким реальным и живым, что казалось, у него есть душа.
Помню, я прочитал на табличке, что картину подарил музею Уильям Рэндольф Херст
[10], и, просматривая остальные коллекции, я с удивлением обнаружил, что почти все экспонаты музей получил в дар от богатых меценатов. Подумать только, у человека есть подлинник картины Рембрандта, и он идет и просто так отдает ее в музей!
Рембрандт изображал тело человека, как никто иной. Рассматривая его полотна вблизи, можно было почти физически ощутить их трехмерность.
По телевизору я видел фильм, в котором Рембрандта показали за работой. Вот он, казалось, закончил картину, но затем в последние секунды лихорадочно добавляет штрихи цвета из палитры: белую точку, чтобы золотая цепочка мерцала на свету, мазок красного на кончик носа пьяницы.
Фирменная передача света на его картинах – наследие техники светотени Караваджо – не имела себе равных. Рембрандт был всего лишь мальчиком, когда умер Караваджо, но великий итальянец оказал огромное влияние на голландских мастеров, которые отправились в Рим в поисках вдохновения и заказов. Изучение подлинников Рембрандта стало для меня настоящим откровением. Его распределение света и темноты показалось мне очень тонким, переход от объектов к фону сдержанным, а эмоции – более уравновешенными, чем у прочих картин схожего стиля. Так вот, как бы сильно я ни любил Караваджо, все, что говорят о Рембрандте, – правда. Я искренне убежден, что он величайший художник всех времен и народов. Но Рембрандт не состоялся бы без Караваджо.
Я также посетил музей Нортона Саймона в Пасадене. Его основал богатый промышленник, владевший империей кетчупов и продуктов питания the Hunt’s. Он собрал замечательную коллекцию европейских мастеров и с помпой открыл свой музей в 1969 году. Я выяснил, что у них есть полотна Пикассо, Ван Гога и Ренуара – всех тех художников, подлинники которых я мечтал увидеть лично.
Посетив этот музей, я оказался потрясен палитрой красок Ван Гога. Он наносил свои краски толщиной почти в три сантиметра, размазывая краску, как мне показалось, шпателем. Всматриваясь в его работы, я прочувствовал одинокую и маниакальную психологию его искусства. Не сказать, чтобы я испытывал к Ван Гогу особую любовь, но я прекрасно понимал, что аналогов ему нет и не будет.
Рассматривая картину Пикассо, я заметил, что он работал жидкими и тягучими красками. Просматривались подтеки, очевидно, в спешке не замеченные автором. Некоторые участки холста покрывала густая паста, а другие демонстрировали настолько очевидные проплешины, что можно было разглядеть текстуру холста.
В одном музейном зале я изучал Ренуара с разных расстояний и ракурсов. Мне нравилось, как он создавал картину, полную размытого действия, выделяя одно только лицо, чтобы привлечь внимание зрителя к эмоциям изображенного человека.
Постепенно, по мере того как я начал воплощать эти идеи в своих собственных картинах, я почувствовал себя немного увереннее.
По воскресеньям я ходил на художественные ярмарки и пытался продать свои копии, беззаботно болтая с Кристиной и нанося последние штрихи на картину Рембрандта. Я просил 150 долларов за Моне и 250 долларов за Рембрандта – на их создание у меня ушли недели, но публику, которая искала что-то дешевое в тон занавескам, это не заинтересовало.
Вскоре с ярмарками я завязал, они были пустой тратой времени, но меня не покидали мысли о том, как я могу заработать на своих картинах хоть какие-то деньги.
Мне, молодому оболтусу, в голову не пришло ничего лучше, чем отнести свои копии, подписанные псевдонимом «Тетро», в первые попавшиеся галереи в Помоне, Апленде или Сан-Бернардино. Где бы ни продавали произведения искусства – мне было все равно, какие именно, – я шел туда. Мне сообщили, что мое имя никому не известно и что, пока это так, я не представляю для них никакого интереса. В паре мест мне предложили оставить работы на хранение, но с наличными расставаться не спешил никто. Я даже сходил во французские рестораны, обзванивая их в нерабочее время между обедом и ужином, чтобы спросить, не приобретут ли они прекрасную картину Моне, которую я нарисовал. Те, с кем я встречался, оказались немногословны, но испепеляющие взгляды точно передавали то, о чем они думали: «Убирайся отсюда к черту», как бы это ни звучало по-французски.
Что я понимал о жизни тогда, 20-летний щенок, у меня не было никакого реального плана, я просто пробовал все, что мог, пытался всякими способами проложить себе путь в жизни, на многое мне просто не хватало ума. Я не особо двигался вперед, впустую выбивался из сил, но все же извлек ценный урок:
не имело значения, насколько прекрасным было произведение искусства. Все, что имело значение, – это подпись на обратной стороне.
Глава 3. Подделка! (1972)
После того как я окончательно отчаялся продать свои картины, моя мечта о том, чтобы зарабатывать на жизнь искусством, практически зашла в тупик. Я мысленно закопал ее в землю и закрыл крышку. Я чувствовал себя побежденным.
Продажа мебели – не самое увлекательное занятие на свете. Хотелось бы сказать, что я героически боролся и не сдавался, но на самом деле на меня просто надеялись жена и дочь, и я смирился с тем, что придется вернуться к шестидневной работе, к суете и бессмысленной спешке неделю за неделей. Мы с Маргаритой утешались тем, что со временем у нас появятся новые связи или случайно произойдет что-то хорошее. А пока мы старались подарить Кристине приемлемое для ребенка среднего класса детство. Маргарита стала хорошей матерью, она всегда следила за тем, чтобы наша дочь выглядела ухоженной и нарядной, чтобы она не испытывала недостатка ни в чем насущном. Я даже купил девочке велосипед.
Я был молод и жаждал странствий. В свое время по дороге в Калифорнию я подобрал попутчицу.
Она спросила меня, зачем я еду в Лос-Анджелес, и я ответил просто: «За славой и богатством».
В тайне я мечтал о том, что когда-нибудь стану владельцем «Феррари». Теперь мне пришлось столкнуться с удручающей реальностью: мои мечты бесследно растворялись во всепоглощающей рутине.
Поездки на работу за 80 километров окончательно вымотали меня, я ежедневно тратил впустую часы времени и литры бензина. Каждую неделю в свой выходной день я заходил в мебельный магазин в Помоне, чтобы вновь попросить о работе. Наконец, чтобы не отвечать на мои звонки и покончить с моими импровизированными визитами, меня приняли. Мне казалось, что я неплохо справляюсь, но вскоре в магазине начались сокращения, и меня, как самого молодого и начинающего продавца, уволили. Я подался на пособие по безработице и тогда-то по-настоящему возненавидел жизнь. Нам удалось выжить только благодаря тому, что Маргарита за несколько месяцев до этого устроилась на работу в публичную библиотеку Онтарио.
Хотелось бы сказать, что я использовал вынужденный простой с пользой, но на самом деле я не сделал ничего полезного. Я смотрел «Улицу Сезам» с Кристиной, провожал ее в школу, потом возвращался домой и звонил по объявлениям о работе, которые так и не вылились в практические собеседования. Потом я гонял телевизор по разным каналам, смотрел глупейшую программу «Темпо», где брали интервью у прохожих на улице или у какого-нибудь владельца красивой рождественской елки. Я рисовал, чтобы скоротать время.
Каждый день повторялся, как страшный сон, я не видел возможности что-то изменить. Мы с Маргаритой начали ссориться из-за денег, нашего образа жизни и воспитания Кристины. Однажды вся моя семья приехала из Фултона, чтобы вместе поехать в Лас-Вегас. Мне так хотелось отдохнуть и побыть с семьей, я умолял Маргариту согласиться на поездку. Она сказала, что у нас нет денег, и, хотя она была права, я так разозлился, что не разговаривал с ней три дня.
После нескольких мрачных месяцев безработицы я наконец устроился продавцом мебели в универмаг в новом торговом центре Montclair Plaza. Все было по-прежнему, но, по крайней мере, из торгового центра после работы мы шли в «Веселый Роджер» отдохнуть всей командой. Эти часы стали моей единственной отдушиной, хотя я всегда уходил раньше всех, в самый разгар веселья. Я был единственным сотрудником, которого дома ждали жена и ребенок.
В конце концов мы с Маргаритой отдалились друг от друга. Я ничего не знал о том, как можно сохранить отношения, и в итоге мы развелись, что, наверное, было неизбежно. Я благодарен ей за дочь – мою самую большую радость, Маргарита – хорошая женщина, просто мы поспешили окунуться во взрослую жизнь в 16 лет. Они с девочкой переехали на соседнюю улицу в маленькую милую квартирку, а я начал жить в трех минутах ходьбы от них с парой соседей. Мы виделись по возможности. Да, я едва сводил концы с концами, но я впервые почувствовал ту молодость, которой у меня никогда не было.
Я впервые жил один и мог сам определять свой график. Это было непривычно, но давало свободу все решать самому.
Однажды в обычное воскресенье я поехал на своем побитом «Фольксваген Жук» с нерабочими тормозами в супермаркет Alpha Beta, чтобы купить хлеба и макарон, а также побаловать себя фирменным стейком из рубленого мяса. Ничто не предвещало, но именно этот день изменил мою жизнь и определил курс, которому я следовал в течение последующих 50 лет.
Я уже купил все, что нужно, скучал в очереди на кассе, и вдруг заметил небольшую круглую книжную витрину. Покрутив ее, я увидел книгу с красочной картиной Модильяни на обложке. Это была «Подделка!» Клиффорда Ирвинга. Я взял ее в руки и, пока люди проходили мимо меня, начал читать, завороженный историей печально известного венгерского фальсификатора Эльмира де Хори, который в течение 20 лет вел шикарную жизнь европейского светского льва, продавая Шагалов, Пикассо и Модильяни ничего не подозревающим галеристам и коллекционерам в Испании, Франции и Италии. Я купил книгу, приехал домой и прочел ее в один присест, не сомкнув глаз до поздней ночи. По мере чтения одна мысль становилась все яснее и яснее, она полностью завладела моим сознанием: «Я тоже так могу».
В книге Ирвинг рассказывает о том, как Эльмир поднялся из безвестности и стал уважаемым дилером и желанным гостем в европейских домах и летних резиденциях. Он работал тайно, прикрываясь вымышленными личными отношениями с художниками, и главной его задачей было создание картин, которые были бы не точными копиями, а правдоподобными полотнами в стиле великих мастеров и популярных живописцев того времени. Меня озарило: мало того, что этот парень додумался до великолепного решения, у него хватило смелости осуществить свой дерзкий план, вылезти исключительно за счет своей смекалки, таланта к искусству и правдоподобной подачи полнейшего мошенничества.
Уже на следующее утро я решил воплотить свой план в жизнь. Я поехал в большую библиотеку в стиле ар-деко на Олив-стрит в центре Лос-Анджелеса и стал искать на полках старые, широкоформатные книги по искусству и архитектуре, страницы которых потускнели от старости. Обычно в таких книгах было три-четыре пустых страницы в начале и еще семь – в конце. Я зарывался поглубже в стеллажи и, когда никто не видел, кашлял и вырывал из книги чистую страницу. В результате нескольких поездок и, как определенно казалось окружающим, хронического туберкулеза у меня накопилась небольшая пачка бумаги, пригодная для рисования.
Мои первые шаги были робкими, я балансировал между преступлением и розыгрышем. Я был невежественен, но достаточно умен, чтобы понять, что картина маслом, заявленная под фамилией крупного художника, привлечет внимание. Из книги про Эльмира я также узнал, что отдельную задачу представляло собой и создание убедительного провенанса – легенды о том, кому принадлежало произведение искусства и где до этого хранилось.
Поэтому вместо картины Шагала, Моне или Пикассо я решил сделать небольшой рисунок и подписать его именем великого мастера подделки: де Хори, который после выхода прочитанной мною книги снискал себе международную славу.
Я надеялся, что профессионалы мира искусства знают, кто это такой, и заинтересуются такой памятной вещицей. А поскольку это не настоящее произведение искусства, которое могло бы находиться в коллекции или музее, мне даже не нужно будет придумывать никаких доказательств подлинности. Идея казалась идеальной.
Я порылся в своих книгах и нашел автопортрет Шагала. Это был простой рисунок черной тушью, мастер был изображен с копной вьющихся волос. Я взял его за основу, но сделал немного более замысловатый рисунок с ослом – одним из знаковых символов гения – на голове. Я подписал его: «Моему другу, Эльмиру де Хори». В течение трех дней на обычной бумаге снова и снова я набивал руку на этюдах, пока наконец не почувствовал уверенность в том, что могу выполнить его без колебаний.
Закончив рисунок, я купил лист оргстекла, положил на колени и осветил снизу лампой. Тщательно, снова и снова я тренировался обводить свой рисунок, пока не стал делать это совершенно уверенно. Окончательно подготовившись, я взял одну из страниц, вырванных из библиотечных книг, и прорисовал свою работу. Наконец отошел, чтобы оценить рисунок, и остался очень доволен результатом. Так и получилось, что первым произведением искусства, которое я подделал, стал портрет Шагала, который я подписал именем другого фальсификатора.
В те времена Палм-Спрингс, гламурный космополитичный город, завершал эпоху «Крысиной стаи»
[11] и расцвета модернистской архитектуры. Многие галереи на Палм-Каньон-Драйв и Тахкиц-МакКаллум работали в расчете на культурную и богатую публику, и именно туда я решил принести свою работу. Я придумал историю о том, как мой старый и больной дед перед смертью раздарил свое имущество, и мне перепала такая вот картинка. Я сказал, что решил продать эту вещицу, потому что она нужна мне меньше, чем новая коробка передач моей побитой машине. Передвигался я на умирающем «Фольксваген Жук» без тормозов, так что более очевидных доказательств и не требовалось.
В тех нескольких галереях, куда я пошел поначалу, дилеры не заинтересовались, взять мою работу на реализацию не захотели. Такого отношения я натерпелся и к своим собственным картинам. Наконец, я заглянул в галерею Джона Мерканте, молодого, стильного и обаятельного парня. Его галерея была полна прекрасных работ, меня восхитил его костюм и мокасины Gucci, которые он носил без носков – именно такая легкая, непринужденная элегантность ассоциировалась у меня со стильными и богатыми людьми в Палм-Спрингс. Пока я показывал ему своего «Эльмира Шагала», мы болтали о моем дедушке и моей истории, и я чувствовал, что между нами легко установилось взаимопонимание.
Ему понравилась работа, он оценил ее оригинальность и предложил мне 200 долларов, хотя я просил 400. Он небрежно выписал мне чек и, когда я выходил из галереи, сказал мне вслед:
– Заходите, если у вашего дедушки найдется еще что-нибудь.
Вот и все. Вся история заняла 15 минут. Я был просто в шоке – подумать только: я могу сделать простой рисунок и продать его при правильной подписи за 200 долларов, при том что мои собственные, гораздо более сложные и трудоемкие работы никому не нужны. Картина, подписанная мной, не стоила ничего – подписанный же именем известного поддельщика рисунок стоил денег, которые можно было даже положить в банк.
Сумма, которую Мерканте выписал с такой легкостью, в два раза превышала мою тогдашнюю арендную плату. Чтобы отпраздновать такую удачу, я прошел полквартала вниз по улице, чтобы пообедать в хорошем ресторане.
Пока я сидел там, меня начали одолевать сомнения. Если бы я обналичил этот чек, у меня было бы 200 долларов, но я, скорее всего, никогда не смог бы вернуться к Мерканте, с которым у меня сложились хорошие отношения. Мне казалось, что мы с ним нашли общий язык, и я чувствовал, что он может стать моим проводником в мире искусства и научить меня многим необходимым вещам и навыкам, которых у меня не было. Я оставил недоеденный бутерброд, оплатил счет и направился обратно в галерею.
Когда я вошел, Мерканте сидел, положив ноги на стол, и скучал. Он был удивлен столь скорому моему возвращению. Стыдливо признавшись в содеянном, я попросил его разрешить мне сделать для него другие картины. Я сказал ему, что могу придумать замечательные работы, которые ему понравятся и на которых он сможет заработать много денег.
– Первым делом, – сказал он, – верните мне чек.
Я уверен, что он подумал: «Ну и яйца у этого чертова парня», при этом он не рассердился. Может быть, ему было немного жаль меня или понравилась моя прыть. Я не знаю. Я отдал ему чек, а он вернул мне мой рисунок. Он сказал мне, что не будет покупать мои работы, но при желании я могу приносить ему новинки, а он скажет, что думает о них. Он не стал поднимать шум и угрожать полицией. Думаю, он не хотел подвергать опасности свой успешный бизнес. Теперь я точно знаю, что дилеры всегда выберут убытки, нежели ненужную шумиху, отпугивающую клиентов.
Возвращаясь домой, я был счастлив. Несмотря на то что денег я не заработал, мне казалось, что день удался. Мерканте понравилась моя работа, и он купил ее, по крайней мере, до моего признания. И хотя после честного разговора он не захотел впредь покупать мои работы, он заверил меня, что я могу приносить ему картины на оценку.
Я почувствовал настоящий прилив уверенности в том, что могу пристроить свой рисунок «Эльмира» куда угодно. Я поехал в Беверли-Хиллз и продал его в заведение на Робертсоне. Там старый актер Винсент Прайс, известный ценитель искусства, посмотрел на мою работу и лаконично изрек.
– Мне не нравится ни он, – сказал он, указывая на имя Эльмира, – ни он, – указывая на Шагала.
Несмотря на язвительный отзыв, Винсент достал ювелирную лупу, рассмотрел мой рисунок и выписал чек на 250 долларов.
Я с облегчением отдал эти деньги в счет погашения задолженности по квартплате и оплатил все счета.
Продав свою первую мелкую подделку, я решился перейти к полноценной картине. Откуда мне было знать, чем лучше заняться, ну я и решил сделать Модильяни, что-то наподобие той картины, что привлекла мое внимание на обложке книги «Подделка!». Такой художник, конечно, был слишком велик, слишком значителен для меня, несведущего салаги, но, по крайней мере, у меня хватило ума сделать карандашный рисунок, а не картину.
В 1920-х годах Модильяни написал маслом картину с изображением обнаженной женщины на кровати – я искренне восхищался работой. За основу своего рисунка я взял ту же женщину, но вместо того, чтобы лежать в постели, на моей работе она сидела. Это имело смысл, ведь ко многим полномасштабным картинам любой мастер выполняет множество этюдов.
Я выполнил свой рисунок, обведя его на стекле, как это было с Шагалом, затем подписал его «Модильяни» и вставил в недорогую черную рамку.
Недалеко от моей квартирки находился популярный в 1970-е годы ресторан «Грисволдс». Рядом с рестораном располагался мотель, а за ним – художественная галерея. Я знал, что тамошние сотрудники далеко не эксперты, но идти было недалеко, я решил без особого риска проверить, как у меня получилось на этот раз. Продавцу понравился рисунок, он отметил сильные и уверенные линии. Он не знал, что линии казались сильными только потому, что я скопировал их, а не работал от руки. Я понимал, что парень-продавец, скорее всего, имеет три балла из десяти по уровню знаний, но тем не менее его ответ вдохновил меня.
Через неделю мои соседи по комнате, Дон и Гэри, собрались поехать в Лос-Анджелес, чтобы посмотреть «Шоу Дайны Шор»
[12] в студии CBS на Беверли. Я напросился с ними, предложив остановиться по дороге в Sotheby’s
[13]. Я рассказал им о своем рисунке и пригласил пойти со мной и посмотреть, как все это происходит. Я не волновался, рассказывая все, как есть: стать серьезным поддельщиком произведений искусства тогда казалось настолько фантастической идеей, что я и не пытался ничего ни от кого скрывать. Мои художества больше походили на подростковую шалость, типа перелезть через забор к соседям за яблоками, чем на серьезное преступление.
Итак, мы втроем отправились в Sotheby’s: я поговорил с оценщиком, а мои друзья осмотрели галерею. Мой рассказ о дедушке эксперта не впечатлил. Он некоторое время рассматривал рисунок, а затем вернул его мне со словами: «Что-то здесь не так». И все. Что тут добавишь. Резковатый парень, конечно, но я сказал «хорошо» и ушел, не споря. Тогда мне показалось, что его высказывание было банальным отказом от сотрудничества, но он был прав. Тот, кто действительно профессионально знаком со стилем художника, может понять, интуитивно ощутить подделку, просто мельком взглянув на картину. Ничего такого я тогда не знал.
Мы ушли из Sotheby’s, пожав плечами, и оказались на шоу Дайны Шор. По сравнению с тем, что можно было увидеть по телевизору, все на нем показалось заурядным.
Перед началом шоу на сцену выставили комика, чтобы поднять публике настроение, но в итоге все вышло наоборот. Мои друзья только взбесились от того, как упорно нас пытались развеселить и настроить на хороший лад.
Позже я наблюдал такой же психологический прием в галереях и аукционных домах: песни и танцы, звуки и свистки должны отвлекать публику от того, что происходит на самом деле.
Тем не менее мнение эксперта Sotheby’s меня не удовлетворило. Поэтому я отвез рисунок в Палм-Спрингс и показал его Джону Мерканте, мнению которого я доверял больше – оно вселяло в меня уверенность. Рассмотрев мой рисунок, он подтвердил, что он выглядит неплохо, согласился, что моя обнаженная натура похожа на ту же модель с картины маслом, а подготовительный сюжет и подпись выглядят правдоподобно. Через несколько дней я сидел на пляже, читал газету и наткнулся на объявление Empire Gallery, аукционного дома изобразительного искусства в Санта-Ане. У них был филиал в Катедрал-Сити, рядом с Палм-Спрингс, неподалеку от меня. В объявлении говорилось, что они покупают унаследованные произведения искусства: лампы Tiffany, вазы Steuben, картины известных художников. Местечко показалось мне подходящим.
Я приоделся наивнейшим образом в джинсовые шорты и шлепанцы, положил свой рисунок в машину и направился в Санта-Ану. Аукцион был совсем не похож на то, что я представлял себе после просмотра телепередач.
Перед гостями высилась гора предметов, похожая на руины после взрыва в доме какого-то богача – невероятная мешанина из ваз, столиков, слоновьих бивней, мозаичных зеркал, ювелирных украшений, старинных торшеров, всевозможных картин и скульптур.
Я сообщил персоналу, что у меня есть рисунок на продажу, и они познакомили меня с владельцем, Карлом Маркусом, высоким, подтянутым мужчиной лет 40 с небольшим. Карл говорил быстро, как мне показалось, с легким акцентом, он был безукоризненно вежлив и блистал манерами благородного европейца старого света.
Он сидел за рабочим столом с лукавой улыбкой на лице, слушая мой рассказ о больном и пожилом дедушке и его коллекции произведений искусства. Я сказал ему, что представленный рисунок считался семейной реликвией и что мой дедушка купил его во Франции. Он улыбнулся и вежливо кивнул. Пока он рассматривал рисунок, я решил заполнить неловкое молчание и пожаловался на погибающую машину с неисправной коробкой передач, на что Карл ответил сочувственным взглядом. Он сказал мне, что мог бы обклеить свою гостиную поддельными работами Модильяни, и спросил, есть ли у меня провенанс. Я сказал ему, что нет, и, несмотря на весь показной скепсис, я думаю, Карл просто сбивал цену. Он предложил мне 1600 долларов и пообещал заплатить больше, если товар удастся хорошо продать. Я ответил, что рассчитывал на 4000 долларов, хотя на самом деле я был просто сражен: я был бы на седьмом небе от счастья, предложи он мне всего 400.
1600 долларов показались мне целым состоянием, несметным богатством, почти новой машиной, большей суммой, чем я когда-либо зарабатывал за один раз. Карл выписал мне чек, вписал мое имя и номер телефона в накладную и пожал мне руку. Я не вышел из его кабинета – я вылетел, паря в воздухе, как в бреду, как в тумане. Поспешил укатить на своем полуживом «жучке» прямиком в указанный Карлом банк в Тастине, где немедленно обналичил чек. Я помню, что служащие усадили меня рядом с кассиром в большое удобное кресло и обращались со мной по-королевски, как будто я был наиценнейшим клиентом. Помню, как, выходя из банка, набитый под завязку наличкой, я четко почувствовал, что все изменилось. Я начал этот день как безработный парень, со 100 долларами на счету и без малейшего понятия о том, что делать дальше. Теперь я возомнил себя профессионалом и собирался сколотить состояние.
Чтобы отпраздновать это событие, я повел дочку поужинать в «Сморгасборд» Гризволда. Малышке было всего шесть или семь лет, но она хорошо запомнила, что у папы никогда нет денег. Сказав мне по дороге, что проголодалась, как лошадь, у шведского стола дочка набрала на свою тарелку совсем немного еды. Решила по привычке сэкономить, не поняла, что можно взять все, что она сможет съесть. Меня тронула ее предусмотрительность и забота, я постарался рассмеяться и беззаботно сообщил ей, что это раньше у меня не было работы, но отныне я смогу покупать ей все, что она захочет, и столько, сколько она захочет, в любое время. Она вернулась к буфету и вернулась с такой тяжелой тарелкой, что едва дотащила ее.
На следующий день я уже вовсю планировал свою следующую подделку, решил работать над акварелью Шагала. Я знал, что, если бы я рисовал маслом вместо карандашей, такие работы можно бы было продать гораздо дороже, но я честно понимал, что пока не смог бы написать настоящую полномасштабную картину маслом. Шагал писал размашистые, неряшливые акварели, красочные и яркие, которые нравились всем. Именно они показались мне идеальным выбором для такого промысла. И вот обмакиваю я кисточку в воду и размазываю краску, и тут звонит телефон.
Джон Мерканте затараторил с настойчивыми нотками в голосе: он кричал на меня, увещевая, чтобы я держался подальше от Карла Маркуса, что он плохой человек и что я не должен к нему приближаться. Я совершенно растерялся, ведь я не знал, что он знаком с Маркусом, и я не рассказывал ему о продаже своей подделки. Как раз в тот момент, когда я тужился сложить все это воедино в своей голове, раздался звуковой сигнал, и поступил еще один звонок. Я повесил трубку и переключился на другую линию, где услышал голос Карла Маркуса, его изысканный европейский акцент теперь звучал по-бруклински угрожающе.
– Узнаешь, кто говорит, щенок? Так и сидишь, размазываешь краски своими паршивыми лапками?
Забавно, но в тот момент у меня действительно обе руки были буквально по локоть в краске.
– Ты меня здорово провел, – сказал он, посмеиваясь. – Это я признаю, ты знатно надрал мне задницу, но я могу повернуть ситуацию другим углом. Подъезжай завтра, мы все уладим. Я предлагаю тебе сделку, ты сможешь заработать много денег.
Вместо того чтобы кричать на меня и угрожать, он сохранял спокойствие и старался создать видимость непринужденного разговора. По правде говоря, я страшно струхнул, но все равно решился встретиться с ним. У меня не было выбора. Если бы он захотел, то вызвал бы полицию и покончил с моими наполеоновскими планами прямо на месте.
Позже я узнал, что Карлу сдал меня Джон Мерканте, причем совершенно случайно. Девушка Джона, Эмили Дэвенпорт, была когда-то любовницей Джека Уорнера, киномагната, который подарил ей потрясающее кольцо с бриллиантом в 13 карат, целое состояние. Когда они расстались, она сохранила кольцо и продала его Карлу Маркусу, который, конечно же, одурачил девушку, обменяв дорогущее кольцо на гораздо более дешевый браслет за 5000 долларов и пообещав заплатить оставшееся когда-нибудь потом. Когда Мерканте узнал об этом, он пошел поговорить с Карлом в его галерею, где прямо в витрине был выставлен рисунок Модильяни, выполненный внуком больного дедушки, который я показывал ему несколькими днями ранее в Палм-Спрингс. Мерканте ругался с Карлом:
– Ты ублюдок! Я знаю, что ты крадешь деньги Эмили. Верни мне это кольцо!
Когда Карл отказался, Мерканте взбесился.
– Ты, тупой мудак, разве ты не знаешь, что это не Модильяни? Парнишка пришел сюда с рисунками, доставшимися от дедушки, и поломанной автопередачей, верно?
Сказанного вполне хватило Карлу, чтобы все понять, но вместо того чтобы взорваться от гнева, в его глазах профессионального торгаша заиграли доллары. Мне предстояло стать гусыней, несущей для него золотые яйца.
На следующий день при встрече Карл принял меня вежливо, как союзника: его похабная улыбочка теперь отливала неприкрашенным нью-йоркским глянцем. Он ни разу не упомянул о Модильяни или об уплаченных мне 1600 долларах. Он только спросил меня, умею ли я рисовать. Когда я ответил утвердительно, он отвел меня в заднюю комнату и показал пейзаж и морскую панораму: красивые, прямолинейные романтические картины, грамотно выполненные, но не впечатляющие, технически повторить их не представляло никакого труда. Он сказал мне, что это работы Роберта Вуда, картины этого художника висели над каждым диваном в каждом доме среднего класса в каждом городе Америки.
– Такое сможешь повторить? – спросил Карл.
– Да, смогу. Без проблем.
– Хорошо, – сказал он, – теперь ты будешь работать на меня.
На этом все. Я не стал возражать. Я пошел работать к Карлу, не раздумывая ни секунды. Что тут сказать? Кто-то посещает художественную школу… Мне вместо нее достался Карл Маркус.
Глава 4. Мое ученичество (1972–1975)
Карл ничего не знал об искусстве, кроме того, что на нем можно зарабатывать неплохие деньги. Он занялся этим бизнесом после того, как купил на аукционе кольцо для жены и облажался на сделке. Он вернулся, обменял кольцо на другое и снова облажался. Вместо того чтобы расстроиться, он обрел свое счастье. Карл решил так: «Вот это бизнес для меня! Можно обманывать людей, особо не парясь».
Карл был жестоким и беспринципным человеком; он крыл окружающих отборным матом столь же часто и естественно, как иные дышат воздухом. Ему нравилось разводить людей; я имею в виду, он буквально получал от этого настоящее удовольствие.
Как и большинству дилеров, ему было все равно, что продавать – кондоминиумы или таблетки для похудения. Это не имело значения – и это стало для меня настоящим озарением.
По наивности я полагал, что люди, продающие предметы искусства, любят его, но в большинстве своем они мало что знали об искусстве и еще меньше переживали об этом. Хорошая, плохая, настоящая, фальшивая – все это не имело для них значения, пока вещица приносила деньги. Клиенты видели только благородный фасад. Реальность же заключалась в том, что перед ними, доверчивыми овцами, разворачивалась одна большая мошенническая схема. Тогда я этого не знал, я был прилежным учеником и старался усвоить все, что нашел в этом месте нового для себя.
Мы – я, Карл и Роберт Вуд – договорились быстро и по-деловому. Я мог рисовать все, что захочу, показывал результат сертифицированному оценщику, и Карл отдавал мне 10 % от той суммы, в которую тот оценивал работу. Правда мне приходилось самому платить оценщику, потому что Карл ничего не хотел об этом знать. Просто. Легко. Именно так всегда действовал Карл. Деньги можно было заработать на чем угодно, и у этого дельца не было времени на глупости и церемонии.
К тому времени, когда губы Карла перестали шевелиться, описывая условия сотрудничества, я уже обдумал, как буду рисовать картины Роберта Вуда. Я рассматривал планки подрамника и обратную сторону холста, замечая, как он был прикреплен – скобами вместо гвоздей, как на старых европейских картинах. Я с облегчением отметил, что по сравнению с работами Рембрандта и Моне, которыми я занимался в свободное время, Роберт Вуд точно не доставит мне хлопот. Он создавал прекрасные пленэрные картины, но они были просты и предсказуемы. На них почти никогда не было людей, они принадлежали нашей эпохе, а это означало, что не нужно беспокоиться о древних холстах, подрамниках, легендах о происхождении или искусственном состаривании полотна.
В целом я был доволен тем, как все обернулось. Я бы предпочел работать с кем-то вроде Мерканте, но достался мне Карл. Теперь у меня была работа, и, к моему облегчению, он не стал забирать те 1600 долларов, заплаченные за моего Модильяни, в качестве залога под будущие работы. Забыли, что называется. Было, да сплыло.
Первым полотном Роберта Вуда, которое я нарисовал, был осенний пейзаж – лес, покрытый желтыми и рыжими листьями. У нас с Маргаритой в нашей бывшей квартире висела репродукция, и я позаимствовал ее в качестве вдохновения для своей собственной работы.
На тот момент о Роберте Вуде книг не издавали – он не считался серьезным художником, – поэтому я купил маленький календарь, в котором на странице каждого месяца была изображена одна его картина.
Я изучал их, чтобы прочувствовать его стиль, отличительные особенности нанесения краски, то, как он располагал цветные мазки, изображая листья или кору, как он разграничивал края деревьев.
Эта первая картина заняла у меня всего пару дней. Я нашел в телефонной книге ближайшего оценщика и позвонил ему, и сказал, что привезу на оценку пейзаж Роберта Вуда. Он мало что знал об этом художнике, и не особо парился. Он просто получил свои 50 долларов авансом, нашел картину в каталоге цен и выписал мне сертификат. Ему было все равно, настоящее произведение или фальшивое – это было не его дело.
Набирая обороты, я успевал подготовить по 3–4 картины маслом Роберта Вуда в месяц, меняя оценщиков и регулярно заезжая к Карлу в Катедрал-Сити. Обычно картины оценивали примерно в 3500 или 4000 долларов, и при своих 10 % я выручал где-то 400 долларов минус 50 или 100 долларов за оценку. В целом только на пейзажах Роберта Вуда я зарабатывал около 1000 долларов в месяц, что превышало любые выручки с продажи мебели по шесть дней в неделю.
Именно тогда я начал мнить себя профессиональным художником. Для меня рисование превратилось в рутину – я приходил утром на работу и только примечал время на часах. Регулярная практика добавила мне сосредоточенности и уверенности в себе, я поднаторел в обращении с кистью. Единственной трудностью было получение оплаты. Каждый раз без исключения Карл заставлял меня ждать чека по меньшей мере два часа. Я приходил с новой картиной и оценочным листом, а он просто шел обедать, или разговаривал с кем-то поважнее, или у него была встреча. Если я хотел получить деньги, мне приходилось ехать к нему в пустыню и впустую тратить полдня. Как же меня это бесило. Приходилось принять, что он просто наслаждался властью и издевался надо мной, потому что я был всего лишь бедным парнем без других шансов на работу.
Узнав его получше, я понял, что такого рода поведение было очень для него типично, выступало элементом его стиля ведения бизнеса. Однажды я заехал на стоянку аккурат в тот момент, когда он осматривал какие-то повреждения на своей машине. Недоброжелатели залили в стеклянные рождественские украшения желтую эмалевую краску и забросали его новенький «Роллс-Ройс». Я усмехнулся, когда увидел его, и прокомментировал, что это, очевидно, работа очередного обиженного клиента. По правде говоря, так поступить имел право любой из тысячи обманутых им человек. Например, к нему приходили наивные старушки с настоящими лампами Tiffany стоимостью 10 000 долларов. Карл выдавал им по 500 и обещал доплатить, когда их товар кто-нибудь купит, хотя, конечно, ни одна из владелиц так и не увидела ни лишнего цента.
Карл заставлял меня выступать в роли зазывалы на инсценированных аукционах.
Представление было шито белыми нитками. Он указывал на меня, и я поднимал табличку, повышая цены. Наглая уловка.
Карл заставлял меня наряжаться в костюм или, наоборот, в спортивную куртку, чтобы выглядеть презентабельно, но, что ни надень, мне всего 22, а я разыгрывал покупку бриллиантового кольца за 50 000 долларов или редкой вазы от Lalique. Казалось бы, кого мог одурачить этот цирк, но каким-то образом все раз за разом срабатывало. Я терпеть не мог ходить на аукционы – они казались скучной тратой времени, хотя именно там я познакомился со множеством ценных предметов, с марками, скульптурами, мебелью, антикварным художественным стеклом, которое особенно жадно коллекционировал местный «Всадник Апокалипсиса», который являлся в полном байкерском снаряжении, чтобы сделать ставку на кусочек хрупкого стекла, херувима и фарфор, раскрашенный фиалками. На одном аукционе я торговался за свою собственную картину «Роберта Вуда», непринужденно болтая с милой пожилой леди, сидевшей рядом со мной. Скорее всего, она подумала, что я пытаюсь усыпить ее бдительность, потому что всякий раз, когда Карл указывал на меня и я поднимал табличку, она тоже поднимала свою.
Кончилось тем, что она выбила у меня моего же Роберта Вуда по очень завышенной цене, а когда уходила, одарила меня самодовольным взглядом, полным удовлетворенного торжества.
Я был в зале, когда Карл выставил на аукцион знаменитый трансваальский бриллиант, объявив прессе, что приедут сами Ричард Бертон и Элизабет Тейлор, и что шах Ирана пришлет своего личного эмиссара для участия в торгах. Конечно, на деле не оказалось ни кинозвезд, ни персидских королей. Все представление было затеяно ради единственного покупателя, которого подыскал Карл, барона из Орегона, торговца древесиной, который и купил бриллиант за полмиллиона долларов. Карл заработал 400 000 долларов за вычетом расходов, а сам бриллиант оказался в Смитсоновском институте под именем Трансваальского бриллианта Леонарда Э. и Виктории Уилкинсон. Цена ему была максимум 75 000.
Каждый день Карл наблюдал, как через его аукционный дом проходят всевозможные предметы искусства и антиквариата. Часть из них была поддельной. Я читал об Эльмире, но теперь впервые получил представление о том, чем занимались другие фальсификаторы в реальной жизни. Однажды пришел человек, желающий продать пейзаж художника-фовиста Мориса де Вламинка, и Карл попросил меня взглянуть. У хозяина была купчая, печати и документы, свидетельствующие о том, как картина стала его собственностью. У этого парня даже была фотография, на которой он позировал, обняв рукой за талию жену Вламинка. Я разглядел, что умелец просто приклеил свою собственную голову на фотографию, а затем сфотографировал еще раз. Это было настолько очевидно, что я исполнился презрения и сказал Карлу – достаточно громко, чтобы парень мог меня услышать: – Кто же мог додуматься взять на себя все эти хлопоты по созданию картины, поддельных документов и фотографий, а в итоге так жалко облажаться?
Проникая внутрь торгового дома Карла, становясь частью его тайной жизни, я приобретал все больше опыта и понимания специфики арт-рынка и начинал разбираться в том, чего искал бы для себя профессиональный покупатель.
Для меня эта работа послужила своего рода школой подделки, где я научился определять предметы, пользующиеся спросом, придумывать логичную и правдоподобную историю их появления, а также определять причину, по которой кто-то захотел бы их купить.
Понаблюдав за клиентами Карла, я понял, что многие американцы на Западном побережье были страстными коллекционерами и готовы были платить хорошие деньги, например за работы художника-ковбоя Фредерика Ремингтона. Он рисовал избитые западные сюжеты: длиннорогих бычков, ковбоев, индейских воинов на пони. Ознакомившись с его биографией, я узнал, что он был заядлым игроком в покер, хотя, по-видимому, не так-то часто и выигрывал. Поразмыслив, я сделал набросок в свободном стиле – так называемый этюд маслом, всадник на лошади и несколько диких лошадей на заднем плане – и подписал на обратной стороне: «Самому удачливому парню, которого я когда-либо встречал, лейтенанту М. Уильямсу», воображая, что художник проиграл в карты и заплатил свой долг этой картиной. Карл позвонил знакомому крупному коллекционеру «Ремингтона» и продал картину в тот же день, еще даже краска толком не высохла.
К тому времени я начал зарабатывать достаточно, чтобы лучше питаться и комфортнее жить. Я помогал жене заботиться о Кристине, и мне жаль, что тогда я не сделал для ребенка больше. На сэкономленные деньги я смог купить подержанный, слегка потрепанный «Мазерати», не «Феррари» моей мечты, но авто определенно получше, чем «Фольксваген Жук». Мне даже удалось переехать в свою собственную квартиру в Apple Apartments, через несколько домов от моих прежних соседей по комнате. Комплекс Apple предназначался для свободных от семьи людей, молодежи без детей, которые выбрали жить в людном, веселом месте. Я рисовал у бассейна или в своем патио, активно тусовался и завел множество новых друзей.
Я ходил играть в пинбол в центре отдыха и пользовался телефоном, висевшим на стене, как своим личным, в основном принимая звонки от Карла, который всякий раз орал на меня: «Где моя картина, дурачье? Чтоб сегодня же привез!» или «Какого хрена ты, свинья, полагаешь, что мне больше заняться нечем?» Приходилось слушать нескончаемый поток оскорблений, выкрикиваемых в привыкшую ко многому телефонную линию. Обычно его раздирало наорать на меня из его офиса в Катедрал-сити или из придорожного телефона-автомата, если потребность выговориться одолевала за рулем.
Несмотря на все бесконечные унижения, за этот период своего ученичества я многому научился. Люди думают, что если ты художник, то должен априори знать, как создавать печать, офорт или скульптуры. Я вот не знал. У меня никогда не было академического художественного образования, и я учился, читая, задавая вопросы и пробуя все подряд самостоятельно.
Я заметил, что в моду стремительно входят принты – более доступный для широкой аудитории вариант по деньгам, клиенты Карла тоже повально ими заинтересовались. Я рассчитал, что, если сделать все по уму, я мог бы обеспечить прибыльный поток продаж, создав каждую картинку один раз и напечатав бесчисленное новое множество, когда они снова понадобятся. В то время самым популярным художником среди коллекционеров среднего класса был Шагал, но тогда никто не знал, как правильно копировать цветные литографии. Приходилось наносить один цвет отдельно на каждую печатную форму, а затем накладывать их точно друг на друга – при этом сделать все безупречно было практически невозможно.
Я взял в библиотеке книгу Шагала и приступил к изучению предметов, которые мог бы изобразить в лаконичной черно-белой палитре.
Я поискал в телефонной книге ближайшего печатника, который мог бы помочь мне разобраться со всеми техническими деталями. Почти наугад я выбрал одного в захудалом обнищалом районе Помоны. Дверь мне приоткрыл внушительного вида громила с бейсбольной битой в руке. Несмотря на подозрительный прием, Рэй Гэлпин и его брат Барри оказались настоящим благословением. Парни были опытными печатниками старой закалки, той ныне ушедшей эпохи, когда мастера-печатники были полноценными талантливыми художниками, смешивали цвета вручную и умело манипулировали сложными механическими процессами, необходимыми для создания первоклассных произведений искусства.
Мы с ними обсудили, как можно создать иллюзию литографии с помощью фотографии, и вместе просмотрели книгу в поисках изображений, которые было бы проще всего воссоздать. Наша идея состояла в том, чтобы сделать высококачественные фотографии изображений из каталога, увеличить их в три или четыре раза по сравнению с обычным размером и закрасить серые полутоновые точки, издержки печатной книги. При таком увеличении точки приобретали форму полукруга или зубчатые края. Их можно было закрасить фломастером, а затем удалить все случайные полутоновые точки на негативе.
Когда мы уменьшили обратно размер фотографии, края предметов стали гладкими и, казалось, потеряли следы воспроизведения с полутоновой печатной фотографии. Имея хорошее изображение, мы могли бы выжечь его на металлической пластине, обернуть вокруг печатного цилиндра в прессе и сделать столько копий, сколько захотим. Для достоверности я напечатал их на французском папье-маше, которое, как я выяснил, использовали для литографий Шагал, Миро, Пикассо и Дали. Мы хорошо провели время, работая вместе, молодой энергичный парень и пара ветеранов. Они поняли, что я задумал, и с удовольствием потели над решением головоломок вместе со мной.
Мне осталось только подписать и пронумеровать напечатанные литографии. Я знал, что в галерее Джона Мерканте хранилось несколько подлинных литографий Шагала, и он позволил мне изучить их, не выходя из студии. Я взял напрокат высококачественную 35-миллиметровую камеру и штатив и тщательно сфотографировал крупным планом подпись и карандашную нумерацию ограниченных тиражей.
Как и большинство художников, Шагал не производил собственной нумерации. Вместо него, используя характерный европейский шрифт, работал гравер Шарль Сорлье.
Мне не понравилось, как получились двойки, и поэтому ни на одной из моих гравюр Шагала так никогда и не появилось цифры два. Сегодня люди постоянно пишут мне с вопросом, моих ли рук та или иная литография Шагала. Я никогда не отвечаю на такие вопросы, но вот в книге могу признаться, что если на ней есть цифра два, то, скорее всего, нет, работа не моя.
Я так много раз практиковался в подписи Шагала, что в конце концов у меня вышло очень достоверно. Тогда я только учился; к настоящему моменту я подписался его именем столько раз, что моя собственная подпись обрела некоторые его штрихи, его манеру. Подписавшись наилучшим образом, я вставлял принты в рамку и отправлял их Карлу. Он продавал их по 2500 долларов, и я зарабатывал на них по 800 долларов за штуку. Та самая выгодная сделка, на которую я понадеялся и не ошибся.
После триумфа моих Шагалов я почувствовал себя в силах обратиться к другим художникам. Я выяснил, что Норман Роквелл
[14] тоже делал черно-белые литографии и что он мог бы стать отличным объектом для съемки. Он был чрезвычайно популярен, более того, он был американцем, что снимало необходимость покупать дорогостоящую бумагу во Франции.
Тогда мир искусства воротил нос от Роквелла и его примитивных кукурузных пейзажей, но я искренне восхищался его мастерством и техникой, я до сих пор считаю его великим художником. В то время ведущие аукционы Christie’s или Sotheby’s и не подумали бы предлагать под своим флагом работы Роквелла, но сейчас его картины маслом продаются за десятки миллионов долларов на эксклюзивных аукционах по всему миру. Я с полной уверенностью могу заявить, что Роквелл равнозначен Рембрандту в том, как он придавал индивидуальность каждой фигуре на своих картинах.
Уникальная человечность, мимика героев и язык тела на полотнах «Доктор и кукла» или «Свобода от нужды» сравнимы со знаменитой картиной Рембрандта «Ночной дозор».
При этом герои картин Рембрандта выглядят постановочными, в то время как на картинах Роквелла – нет.
Роквелл снискал репутацию сентиментального американского дедушки, вместе с тем я читал, что этот человек боролся с серьезной тягой к спиртному и был чрезвычайно падок на женщин, и что один из его хитрых деловых партнеров умело содержал его по колено в том и другом. Когда приходило время подписывать ограниченные издания своих работ, вместо того чтобы подписать 200 экземпляров, сотрудник подсовывал Роквеллу по меньшей мере еще одну лишнюю сотню. Опустошивший две трети бутылки бурбона Роквелл, разумеется, ничего не считал и так ничего и не заподозрил. Теперь у меня появилась правдоподобная причина, по которой в рамках якобы ограниченных тиражей всегда в свободном доступе имелись неограниченные дополнительные экземпляры.
В промежутке между циклом Шагала и циклом Роквелла я начал обретать кое-какую финансовую независимость от Карла. Я устал ездить в пустыню, часами ждать, пока мне заплатят, выслушивать ругательства по телефону. Однажды Карл позвонил мне в центр отдыха, где я как раз играл в пинбол и разговаривал с друзьями. Как обычно он орал на меня, крыл страшными словами, мыслимыми и немыслимыми. Мне стало стыдно послушно сносить подобные унижения еще и перед своими друзьями. Пришел конец и моему терпению. Я послал его, повесил трубку и еще лет десять не видел его. Я даже не стал заезжать к нему за оплатой пары ранее отправленных в пустыню литографий.
В конце концов Карл всем надоел. У него было четыре бывшие жены. Последняя из них, вынесшая, должно быть, самый ощутимый вес оскорблений и унижений наконец наелась досыта и сбежала с одним из длинноволосых поденщиков Карла. В его задачи входило таскание коробок и полировка воском его машины. Ей хватило ума забрать его подарок – кольцо с бриллиантом – и его свежевыкрашенный «Роллс-Ройс». Не думаю, что им суждено было встретиться снова.
Глава 5. Хорошо смеется тот (1972–1975)
Чем больше нового я узнавал, чем больше вырастал из масштабов Карла, тем ощутимее менялся вектор расстановки сил. Я стал лучше разбираться в живописи и чувствовать себя комфортнее, работая с более широким кругом художников и представителей современных тенденций. Сначала меня устраивали 10 %, к концу же нашего сотрудничества я получал 30 %. Карл всегда угрожал мне, повторял, что не хочет, чтобы я «развешивал картины по всему городу», но я уже начал параллельно возить свои работы в Лос-Анджелес и Беверли-Хиллз. Конечно, он догадывался, что в конце концов гусыня, несущая золотые яйца, вылетит из курятника.
Теперь, будучи предоставлен самому себе, я должен был сам научиться тому, чему студент-искусствовед учится несколько лет в колледже искусств.
В старших классах я был ненасытным читателем, поглощал книги об автомобилях, истории, музыке, искусстве и, конечно же, обожал романы. Я влюбился в «Моби Дика»: погружаясь в страницы, я чувствовал запах соли в воздухе, представлял себе татуировки Пекода и Квикега и шаг за шагом чувствовал, как Ахав медленно сходит с ума после погони за китом. Я помню, как был поглощен «Искателями приключений» Гарольда Роббинса, «Жребием Салема» Стивена Кинга и «По ту сторону полуночи» Сидни Шелдона (эта мне перепала только потому, что моя мать оставила ее валяться без присмотра).
Тогда я читал наугад, все подряд, теперь же я выбирал литературу прицельно и прагматично. Я читал только те книги, которые могли бы дать подсказки о художниках, работы которых я хотел подделать, и которые могли бы помочь мне создать правдоподобные картины. Я сосредоточился на Шагале, Дали, Миро и Пикассо, которые к тому времени стали самостоятельными брендами, чем-то вроде самодостаточной индустрии. Их работы были настолько желанными и ликвидными, что любой дилер мог быстро получить с их продажи неплохую прибыль, иногда просто в течение суток.
Маргарита так и работала в городской библиотеке Онтарио, она помогала мне находить книги и заказывать их через библиотечную систему округа Риверсайд. Она даже достала мне второй том каталога Шагала «Смысл», который было практически невозможно найти в публичной библиотеке, поскольку издание содержало настоящие литографии и стоило более 1000 долларов. Я провел много часов в библиотеке, корпя над этим каталогом, спокойно изучая высококачественные цветные фотографии и выписывая подробную информацию в журналах по искусству Абрамса.
Поначалу я читал то, что критики и ученые говорили об интересующем меня художнике, пытаясь проникнуть в суть его творчества, но все написанные ими в обилии витиеватые слова казались мне полной ерундой. Критики приписывали тому или иному явлению вдохновение фрейдистским периодом Дали, формулировали предложения вроде «сей прибор – противопоставлен символам разлагающейся материи и являет собой объект восхищения художника как ярого приверженца науки». Может быть, сказанное и имело смысл – что бы они ни имели в виду, – но подобное сбивало меня с толку, казалось фальшивкой. Мастерства мне как фальсификатору это, конечно, не добавляло.
Я читал, как Шагал встретил однажды группу школьников, внимательно рассматривающих его знаменитый витраж в Израильской синагоге.
Он спросил детей:
– Вы понимаете творчество Шагала?
Все дружны ответили:
– Да.
Шагал ответил:
– Забавно, а я вот нет.
Для меня этот случай стал прозрением, я ведь всегда был уверен, что он действительно не понимал. Итак, я перестал зачитываться биографиями художников и начал просто изучать каждую картину, пытаясь понять ее, как один художник рассматривает работу другого.
Я старался подходить к вопросу максимально конкретно и практически и насколько мог избегал философии. Я видел, что Шагал в определенный период творчества помещал в небо ровно семь птиц. Критики могли бы годами искать объяснений, предлагать этому числу толкования, но мне на самом деле было все равно. Если мастер по какой-то причине помещал на картину семь птиц, то и я помещал семь. Не шесть. Не восемь. Именно семь.
Хотя я начал профессионально копировать работы художников типа Шагала и Дали, я бы не смог, к примеру, читать о них лекции. Некоторые дилеры вступали со мной в дискуссии об интерпретациях картин Дали и вложенных им значениях, но все, что я знал о его творчестве, это то, что нельзя рисовать его дом в Порт-Лигате 1950-х годов на картинах 1975 года или омаров 1936 года на картинах 1950 года. У меня развилось физическое прикладное понимание художников, что, как мне казалось, гораздо полезнее, чем пытаться проникнуть в их головы, фактически игнорируя их работы.
Самого Дали часто называют гуру мистической живописи, отцом художественного потока сознания. На самом деле он был не меньшим классически подготовленным и практичным чертежником. Именно Дали, как известно, создал рейтинговую таблицу, которую использовал для оценки великих художников от 1 до 20 баллов по конкретным категориям, таким как рисунок, техника, композиция и цвет. Вермеер, победитель по рейтингу Дали, получил 20 баллов за все, кроме оригинальности. Мондриан набрал 0 баллов за все, кроме цвета (по этому критерию он получил 1 балл), оригинальности (0,5) и аутентичности (3,5). С этим я бы согласился. Дали поставил довольно приличные оценки себе любимому. Лично я считал его великим рисовальщиком, и мне было полезно узнать, что он судил о коллегах объективно и прямолинейно.
В поисках практичных работ, которые мог бы воплотить в жизнь, я обнаружил, что Шагал на определенных этапах своей карьеры использовал всего несколько пигментов: свинцовые и цинковые белила, берлинскую лазурь, кобальтовую и ультрамариновую синеву, киноварь, красную и желтую охру, неаполитанскую желтую, кадмиевую желтую, виридианскую и изумрудно-зеленую. Если стояла задача нарисовать Шагала того периода, можно было выбирать лишь из этой палитры и точка.