Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Как рыба без воды. Мемуары наизнанку

Пьер Ришар

Москва, FreeFly, 2005

Перевод с французского А. Беляк

За предоставленные для русского издания фотографии издательство благодарит А. Брагинского, А. Шабельникову и В. Хренову.

Глава I. Немного истории



Валансьен, 1933 год.

Морис Дефаис встречает Мадлен Паолассини.

Под впечатлением от тогдашнего бестселлера Олдоса Хаксли они решают завести ребенка, призванного скрепить их союз — в прекрасном новом мире.

История идет вперед. Скоро появится «он».

Новость распространяется повсюду.

17 января 1934 года Бонни и Клайд, обезумев от радости, решают отметить ее бутылкой шампанского — и попадают в глупейшую засаду по дороге в магазин.

10 февраля Мари Кюри, узнав, что грядет долгожданная смена, тихо угасает, к великому горю детей. А ее открытие искусственной радиоактивности встречено всеобщим равнодушием.

Естественно, не они одни ревнуют, ибо все человечество, затаив дыхание, ждет появления новорожденного. 1 апреля Виолетта Нозьер, в ярости, что родилась не там и не тогда, убивает своих родителей, посчитав их виновными в том, что она разминулась с Историей.

Великий Ганди, обиженный таким, по его словам, неравным соперничеством, в мае начинает голодовку.

Ничто не помогает, Мадлен полна решимости довести дело до конца.

Сила характера будущей матери поражает мир, и геополитическая арена бурлит.

Мао Цзедун, предчувствуя, что сравнение красной книжечки и черного ботинка будет не в пользу книжечки, приостанавливает Китайскую революцию и начинает Великий поход.

Гитлер, сочтя, что известие угрожает его амбициям, немедленно приходит к власти. На всякий случай Мадлен решает родить блондина с голубыми глазами.

В Соединенных Штатах Америки Рузвельт упреждает великие перемены, формулируя «Новый вызов», и предлагает по такому случаю открыть Эмпайр Стейт Билдинг.

Мадлен принимает подарок, хотя считает, что здание могло быть и повыше.

Не вынеся ажиотажа, сопровождающего рождение сына, Морис Дефаис слагает с себя роль Иосифа XX века. Он покидает Мадлен до рождения ребенка.

Ничтоже сумняшеся Франция тут же изобретает пособия по уходу за ребенком.



Ободренные победой, широкие народные массы ставят задачу облегчить жизнь новенькому, добившись дальнейшего улучшения обстановки в масштабе всей планеты.

«Пора закатать рукава, черт побери! Ведь он вот-вот появится!» — заявляет Стаханов в Верховном Совете, призывая к трудовым подвигам.

Вскоре его призыв услышан, и каждый изобретает что может.

Чтобы его не слишком тяготили годы ученья, появляются конструктор «Лего», игрушка йо-йо и печенье с шоколадной помадкой.

Привыкшие мыслить на дальнюю перспективу, Соединенные Штаты наконец отменяют сухой закон.

Ему понадобится пресс-досье? «Кодак» изобретает цветное фото, призванное во всем великолепии отразить бездонную лазурь его голубых глаз, а вот и первая катодная трубка, предвестник телевидения, чтобы никто не смог проигнорировать радостное событие…

Его станут приглашать в разные концы света? Для него создается «Эр Франс», а «Боинг» изобретает самолет, предназначенный исключительно для перевозки пассажиров.

Кстати, о самолетах: слухи и предсказания распространяются со скоростью света.

Мадлен мечтает, чтобы сын увлекался теннисом и джазом. Рене Лакост немедленно изобретает своего крокодила, а братья Гершвин сочиняют оперу «Пьер и Бесс», впоследствии переименованную в «Порги и Бесс», поскольку финансовые аппетиты Мориса Де-фаиса по части авторских прав просто чудовищны.

Его жаждут видеть неутомимым тружеником, в частности на ниве бурлескного кинематографа. И немедленно синтезируют витамин С, а тем временем Граучо Маркс и Лорел и Харди развлекают публику до подхода основного артиста.

Все ближе великий день.

Торопясь, чтоб не пропустить событие, летчица Элен Буше 11 августа преодолевает скоростной рубеж в 428 километров в час, в то время как Малькольм Кэмпбелл, избравший автомобиль, разгоняется до 437 километров в час за рулем своего «Блу-берда» — и посвящает свой подвиг новорожденному

Рэю Вентуре остается только пропеть «Все хорошо, прекрасная маркиза».

Женщинам — вооружиться тушью для ресниц и перманентом.

А мастеру художественного пуканья Жозефу Пу-жолю, на тот момент находящемуся в зените славы, — выдать собственную версию знаменитого гимна «Родился Божий сын…».

Все готово к встрече великого человека.

16 августа человечество осознает, что эпоха разделилась на «до 1934 года» и «после него».

Пьер Ришар Морис Шарль Леопольд Дефаис явился в этот мир…

.. И мир этот уже никогда не будет прежним.

А неплохой зачин, правда?

Минуточку! Все факты строго соответствуют действительности! И даты тоже!

Хотя, конечно, трактовка может озадачить.

Верно говорят, что если кое-кто настроен немного предвзято, то он может заподозрить тут кое-где проклевывающийся намек на субъективность, легкий такой нарциссизм — то там, то сям.

Но все же! Совпадения просто поразительные!

Я уверен, что систематическое изложение фактов заставит вас изменить свое мнение.

Смотрите, беру пример наугад: в 16 лет я решил стать величайшим актером мира… Ладно. Так вот, к моему семнадцатилетию, 16 августа 1951 г., - «подарок»: умирает Луи Жуве. Признайтесь, совпадение поразительное. Ведь выглядит прямо как передача власти, не правда ли?

По матери я итальянец, и по традиции мой день рождения отмечался в Италии. В какой-то момент я отказался туда ехать: слишком долго. И тогда — бац! — к моему двадцативосьмилетию вырыли туннель под Монбланом. Проверьте, если хотите, — 16 августа 1962 года!

И это тоже поразительное совпадение!

То же самое в 1977 году!.. Я всерьез подумываю заняться пением: 16 августа умирает Элвис. Я даже не успел сообщить ему, что, в конце концов, видимо, это дело не по мне. Глупо вышло. Глупо, но совпадение поразительное!

Ну как? Неужели не убеждает?

16 августа 1845 — родился Липманн, лауреат Нобелевской премии по химии. 16 августа 1902-го — Тизелиус, лауреат Нобелевской премии по химии. 16 августа 1904 года — Стенли, лауреат Нобелевской премии по химии, 16 августа 1913-го — Бегин, лауреат Нобелевской премии мира, 16 августа 1934-го — ваш покорный слуга!

Чем не доказательство?

Особенно мне вспоминается 1936 год. Новой эре было всего два года…

Париж расцветал Народным фронтом, на улицах разыгрывались ожесточенные баталии…

Толпа бурлила у меня под окнами, и я приветствовал ее с высоты моих двух лет.

— Мама, чего они хотят?

— Они протестуют, потому что ты не доел свой суп!

— отвечала мама.

Я немедленно, в два взмаха столовой ложки, очистил тарелку…

Залп радостных криков или выстрелов — не знаю точно, но это детали — взлетел до небес, и умиротворенная толпа вернулась к родным пенатам, так что улицы опустели, а фронт остался без защиты.

Ну это-то я не выдумал! Видел собственными глазами!

Это не мифомания. Это просто один из возможных подходов к действительности.

Вы тоже можете попробовать. В минуту хандры откройте книгу по истории на странице с датой вашего рождения и — оп! Вы увидите, что являетесь зачинателем самых необыкновенных вещей!

Признайтесь, ведь это приятно?

Важная штука — «подход к действительности». Она связывает вас с миром…

А это может сильно пригодиться, когда вдруг вздуваешь оглянуться назад…

Глава II. По одежке встречают



В детстве я, как все, воображал себя ковбоем, благородным разбойником, таинственным мстителем, великодушным героем, который совершает великие подвиги, вызывая неодобрение родственников.

В детстве мы часто мечтаем о жизни на вырост.

Трудно потом подгонять ее по себе.



Сегодня мечты изменились.

Люди ищут скорее не роль, которую они могли бы сыграть в этом мире, а победу в неком соревновании, возможность любой ценой приобщиться к «модной» жизни, вне которой нет спасения.

Добиться успеха — вовсе не значит найти смысл жизни, скорее, достичь определенного уровня. Люди больше не смотрят вдаль. Они смотрят снизу вверх или сверху вниз, но никогда по сторонам. Человек не ищет свое место, а сравнивает себя с другими.

А при том количестве жизненных шаблонов, которые нам навязывают, желание выкроить жизнь по собственной мерке выглядит почти актом сопротивления.

В мире, где человеком считается только бухгалтер, мне иногда кажется, что легче стать большим человеком, чем человеком взрослым.

Я уважаю тех, чьи имена стали названиями улиц, тех, кто нашел свое место. Вот оно, истинное приключение. Примириться с остальным человечеством.

Найти свое место — вещь не очевидная. Может, потому людей так привлекают профессии, связанные с ношением формы. Если на тебе форма, все встает на свои места, не надо искать себя — что ж, так проще.

У адвоката есть мантия, у студента политеха — форма, у бизнесмена — костюм-тройка, у банкира рубашка пастельного цвета… И, как говаривал Музиль, жизнь неизменно «выливается в одну из формочек для выпекания теста, которые и представляют собой реальность».

Хуже того, часто функция подминает под себя индивида. Мы быстро попадаем в зависимость от собственного костюма — и тем довольны… Мы приобщаемся к вульгарности, как к высшей благодати.

Вульгарности дельца, решившего, что он хозяин мира, вульгарности жандарма, злоупотребляющего властью, адвоката, трактующего правосудие как игру в закон…

Список бесконечен.

Вульгарность — это самодовольство дурака.

Президент клуба «Веселый петанк»[1] чувствует себя прежде всего президентом и только потом любителем петанка. Он слишком высоко забрался, чтобы быть честным.

— Здравствуйте, господин президент. Где шары?

— Кстати, господин казначей, я вам представил нового генерального секретаря по вопросам молоточка?

— Нет, господин президент.

— Он перед вами, господин казначей.

— Здравствуйте, господин генеральный секретарь… А кстати, почему генеральный? Разве нельзя сказать просто — секретарь?

— Можно, господин казначей. Только все хотят называться секретарями, пришлось назначить генерального.

— Мудрая мысль, господин главнокомандующий.

— А знаете, господин казначей, у вас весьма недурная кепка.

— Шурин одолжил, он работает у Рикара, господин президент.

— Я у вас ее конфискую. Головной убор — это для главных людей.

— Но, господин президент, я и сам… возглавляю часть овощного отдела в продуктовом магазине.

— Тогда так и быть, к вечеру получите кепку назад. А пока главный здесь я.

Все происходит очень быстро. Я знаю массу тайных погонопоклонников, деревенских наполеончиков, млеющих при виде мундира.

А вообще-то проблема касается нас всех.

На съемках фильма «Я ничего не знаю, но все скажу» мы прямо на месте подобрали добрую сотню актеров массовки. Все они были безработные, знакомы между собой, ничем друг от друга не отличались и прекрасно ладили. Предстояло снять сцену, где бунтующая толпа рабочих уходит с завода: по одну сторону силы охраны порядка, по другую — рабочие.

Костюмы полицейских и костюмы рабочих мы раздавали наугад — как бог на душу положит.

В тот же день в столовой «полицейские» сидели с одной стороны, а «рабочие» с другой!

И вот уже эти парни, прежде вместе выпивавшие, вместе бившие баклуши и собственных жен, словом, закадычные друзья, — вот уже они глядят друг на друга искоса, с подозрением.

Обед закончился, всех позвали на площадку. Хотите верьте, хотите нет, рабочие пошли неохотно, с ленцой, а полицейские подгоняли их свистками!

Костюм одержал победу.

Ужасно! У актеров порой это просто доходит до безумия.

В свое время каждый раз, когда в кадре нужен был Де Голль, эту роль поручали одному и тому же актеру. Обладая величественной фигурой генерала, он оставался сравнительно мил и доступен — для актера массовки.

На наших глазах он тихонько, деликатно входил в гримерную: «Всем привет!»

Тихонько начинал одеваться — и бац! Перед нами оказывался другой человек! Теперь этот кретин смотрел на нас свысока, снисходительно!

— Рад видеть вас!

— Ваш выход, генерал.

— Я вас понял.

Однажды мы с Виктором Лану позволили себе пройтись насчет генеральши, Ивонны де Голль. Он вышел, хлопнув дверью, и за ним последовала четверка голлистов из массовки. Говорят, он даже пригрозил уехать в Баден-Баден.

Главному продюсеру чуть ли не референдум пришлось организовать, чтобы уговорить его вернуться.

Просто не укладывается в голове!

Минуточку, я не сказал, что единственный виновник — человек в костюме.

Взгляд окружающих людей столь же повинен в происходящем.

В доказательство могу рассказать о том, как я играл дорожного полицейского в фильме «Доводы безумца» с Лино Вентурой.

Ожидая начала съемок, я стоял на обочине автострады, в полной форме.

Поверьте, это стоило видеть!

Мне не надо было ничего делать, я не двигался с места… Ну разве только…

Глянул разок на фары — просто чтобы слегка накалить атмосферу в машинах… и, поверьте мне, градус тут же пополз вверх. Зато водители, напротив, стали потихоньку сползать под руль.

Естественно, я сам увлекся игрой.

На следующий день — мне все равно надо было стоять — я стал приглядываться к колесам. Тут просто началась паника! В салонах вспыхивала перепалка! «А я тебе говорила, надо поменять колеса!»

Еще через день я просто стал обходить машины кругом, снимай мы еще неделю, думаю, я бы в конце концов отвел кого-нибудь в участок.

Что за упоительное, скотское чувство власти!

Костюм коварен, будем бдительны.

А в моей профессии особенно. Я говорю не о славе, которая теперь стала самоцелью, почти что отдельным ремеслом, но об актерах.

Актеры стоят перед лицом серьезной проблемы.

Пройдитесь по улице, и вы сразу узнаете жандарма, почтальона, мясника, даже дворника… А актера?

У актера костюм только вечером. И все…

Так что порой ему хочется надеть его и в повседневной жизни, чтоб люди знали, что он артист, просто чтоб не смазать торжественный проход по тротуару, встречу с публикой в булочной или где еще.

Тогда как публичная женщина при костюме целый день.

Так что порой ей приятно вечером снять его, просто чтобы ей перестали щипать булки, когда она ходит по тротуару.

Я хочу, чтоб вы меня поняли: трудно жить артисту, если ему не хлопают с утра до вечера.

И что же делает артист? Старается выделиться как может.

Шумит. Говорит громче других, смеется громче других, машет руками больше других, сигналит… да что угодно!

Настолько, что я даже знаю актеров, которые играют всю жизнь — только не на сцене.

После всего этого, если люди еще не поняли, что он актер, наш подопечный считает себя обязанным ввернуть это при разговоре.

— Простите, сударь, который час?

— Должно быть, полдвенадцатого, я час как ушел со сцены.

— Так вы актер?

— Как вы догадались?

— Простите, сударь, вы не скажете, где улица Ожье?

— Забавно, что вы спросили именно у меня! Представьте, на этой самой улице располагался театр, где я играл «Плутни Скалена» — в постановке Игоря Крутонского. И кстати, мне вспоминается один забавнейший случай.

Словом, актер не оставляет вас в покое. Он знает свое дело и может без всякого Корнеля запудрить вам мозги.

Но и его тоже можно понять.

Все-таки это одна из редких профессий, где, чтобы быть признанным, надо быть узнанным. Наверно, потому, что в обычной жизни это профессия, которая ни на что не годится.

Актер с невероятным постоянством и решимостью ни на что не годится.

Он переливает из пустого в порожнее.

Пианист, если не дает концерт, все-таки может играть на пианино. И оставаться пианистом.

Если актер не играет в театре, что же ему, читать стихи в ванной, самому себе?

Если он не играет, он не актер.

И он ждет. Его единственный план — вписаться в чьи-то планы. И он ждет.

У него назначена встреча с вами. Встреча, на которую вдобавок вы можете и не прийти.

Он это знает — и все равно ждет.

Он ждет и мечтает о том дне, когда в ненужном костюме под огнем ненужных прожекторов он возьмет в руки свои бутафорские орудия труда и попытается убедить вас в том, что «сто крат прекрасней то, что бесполезно».

Так что если вы слышите, как кто-то громче других смеется, громко разговаривает, громко сигналит… Прислушайтесь.

Как знать, может, если вглядеться, это лицо вам покажется знакомым, о чем-то скажет вам.

Оно наверняка скажет вам, что трудно найти свое место в абсурдном мире.

И ради одного этого, даже если вы его не узнали, он все равно заслуживает вашей признательности.

Глава III. Стрекоза и муравей



Когда я вбил себе в голову, что мое призвание — работать в театре, я воображал себя жгучим блондином.

Да-да, такие существуют… Ну мне так казалось. Я воображал себя исследователем глубин человеческой души и явился на театральные курсы, вооружившись Достоевским и с розой в дуле мушкета. Но цвели у меня в то время одни прыщи, а в Достоевском, даже после занятий со специально нанятым преподавателем, я все равно был ни бум-бум. Как всем начинающим актерам, в качестве первого шага на сцене мне позволили только прочитать басню Лафонтена.

— Х-хм… Стрекоза и муравей…

— Стоп! Не спеши! Ты так тарабанишь, будто хочешь поскорее разделаться с басней. Ты же не пономарь, давай с расстановкой.

— Понял… (Очень медленно.) Стрекоза и му…

— Нет-нет! Погоди ты с этим «и»! Сказал «стрекоза» и погоди, сделай паузу, чтоб мы успели ее себе представить. Успели переварить информацию…

— Понял… Стрекоза… (пауза) им…

— Или мне показалось, или твоя пауза потрачена впустую. А паузу надо наполнить. Говорю тебе, как раз в это время зритель и будет воображать себе стрекозу. А вдруг он вообще не знает, как она выглядит, и вообразит ее бог знает какой. Значит, во время паузы думай о стрекозе.

— Да, понял… Стрекоза… (Думает о стрекозе.)

— Стоп! Ты когда в последний раз стрекозу видел? Что за дела? Стрекоза — это образ, это как бы все мы… Значит, покажи мне стрекозу так, чтобы я понял, что в каждом из нас спит своя стрекоза.

— Ага, понятно… Стрекоза… (Изображает.) Им…

— Нет! Все мы немножко стрекозы, конечно, но не до такой же степени! Люди отдали деньги за билет не для того, чтобы ты их сравнивал с обыкновенной стрекозой. Да они тебя не поймут! Ты их сравни со стрекозой, но прекрасной! Чтоб стрекоза эта была похожа на Сида! Ведь в ней, в этой стрекозе, — целый мир, в ней даже что-то от Моисея. Добавь-ка мне Сида и Моисея.

— Сида и Мо… Ага… Стрекоза…

— Нет, нет, нет! Да у тебя не стрекоза, а нытик! Ей впору выброситься из окна! Добавь ей веселья, праздника, игры, всего такого… А добавь-ка ты ей Тентена[2]!

— Тентена?

— Да, Тентена… Сида, Моисея и Тентена.

— А пропорцию случайно не подскажешь?

— Слушай, это тебе не йогурт! «Сида — 20 %, Моисея — 20 %, с добавлением кусочков Тентена» — такого не будет!

— Да, но я не совсем понима…

— А тебе и не надо понимать, ты изобрази. Добавь что-то от себя…

— Плюс ко всему и себя? Да там уже вроде нет места.

— Не тяни!

— Стрекоза… и муравей.

— Погоди, стой, почему ты гонишь все подряд? Потому что тебе ясно, что если говорят про стрекозу, то потом уж точно будет муравей? Так вот нет! Лафонтен не так прост. Он выбрал именно этот дуэт. И потому имел такой успех. Мог бы сказать «Стрекоза и лисица», «Стрекоза и ягненок», но ведь не сказал же! Значит, как только ты сказал «и», погоди! Дай людям представить бесконечное множество разных продолжений. Дай им спросить себя: «Что же он скажет? С кем там стрекоза, а? С кем она там?»

— А они что, не догадываются?

— Именно что догадываются! А ты погоди. Не говори ничего, пока они по-настоящему не задумаются. Если ждать достаточно, они в конце концов обязательно засомневаются.

— А не выйдет слишком долго?

— Ты жди! Смотри, они уже задумываются: «А вдруг я ошибся? А вдруг я еще тупей, чем думаю?» А когда они станут колебаться между «Стрекозой и Джульеттой», «Стрекозой и Харди», «Стрекозой и Жан-Марком Тибо», — значит, они дозрели! Тогда действуй! Вот они тепленькие, слабенькие, растерянные, тут-то и объявляй им благую весть, словно избавление: «Нет, вы не кретины!» И одновременно ты им намекаешь, что и Лафонтен не кретин, раз он выбрал это слово из тысяч других!

— И как мне это объявить?

— А ты скажи… «муравей».

— И все это будет в слове «муравей»?

— Разумеется! Ты учишь их по-новому вслушиваться в слова, которые им давно привычны! Ты пробуждаешь слова!

— Ах так…

— И главное, радуйся тексту! Веселись!

— Ага…

— И веселись без хныканья, а то на нервы действует!

— Стрекоза и му…

— Ты что, нарочно? Ладно, я понял. Сделаем по-другому. Тебе ее не нащупать, пока ты не проработаешь ее физически, телом. Давай-ка ты выйдешь и представишь себе болото: торф, тина, обстановка типа «война во Вьетнаме». И тина — это человечество. Как у Мюссе, бездонная клоака. И ты выходишь на сцену и, стоя по уши в человечестве, показываешь мне стрекозу с гордо поднятой головой, как Сид, и с посохом странника в руке, как Моисей. {Показывает.) Стрекоза…

— А где Тентен?

— Что Тентен? Сказано тебе, делай стрекозу повеселей! Она ж все лето пела! Так прибавь легкости, черт побери!

— Стрекоза… и… муравей.

— Это что еще за шутки? Согласен, ей полегчало, но не забудь, в какой она ситуации! Ей легко, но ее гигантские крылья мешают ей ходить! Покажи-ка мне стрекозу, которая втоптана в грязь, но смеется, которая ползет с гордо поднятой головой и в тяжести обретает легкость. Чипсы ешь!

— Что?

— Чипсы ешь. Твоя стрекоза раздавлена обществом потребления. Муравей смог сохранить базовые ценности, он был начеку. А стрекоза — нет. Она погрязла в либерализме. И просит соседа одолжить ей долю утраченной духовности.

— Да, но я же сам не стрекоза, я же рассказываю…

— Да я знаю, но тебе нужен повод, чтобы рассказать историю! Почему ты рассказываешь нам именно эту, а не какую-то другую? Потому что твоя собственная жизнь — в грязи, в тине и чипсах — невыносима и из глубин своего личностного падения ты осознал, что хочет сказать Лафонтен! Ты чувствуешь, что наконец совпал по фазе со стрекозой, и признаешь ее подобной себе, своей сестрой, своей матерью, стрекоза растет в тебе, и, чтобы дать выход бессильной ярости, ты твердишь эти слова, наконец-то наполненные смыслом, ты чувствуешь, что Лафонтен тебя понял, зато сам ты не понял Лафонтена! И ты, одинокий человек в джунглях гниющего общества, заклинаешь одиночество, вопя этот текст, который связывает тебя с миром и возвращает в детство, в школьный двор, в прошлое, в годы невинности, в утраченный рай! Ты смываешь с себя грязь современного общества — чем? Школой, а значит, образованием, последним бастионом сопротивления тлетворному влиянию денег. И в конце концов возвращаешься в эмбриональное состояние.

— Ага, понял. Стрекоза… и мура…

— Погоди-погоди, вот оно, нащупал. Встань-ка, опусти руки вдоль туловища, не двигайся и говори текст.

— Стрекоза и муравей…

— Вот так-то! Получилось! Видишь — ничего сложного!

Если это и значит быть актером, есть отчего завязать сразу.

К счастью, помимо этого я познакомился с худенькой женщиной лет шестидесяти, в жизни не покидавшей родной фермы в самой глуши провинции Бос.

Могла ли она вообразить, что однажды прямо у ее порога высадится съемочная группа? И уж тем более что ее саму попросят ни с того ни с сего броситься на грудь неизвестному юноше и закричать: «Не уходи, сынок!»?

Сын ее был фантазер и хвастался, что воевал во Вьетнаме.

Ему полагалось работать на ферме, но владелец не давал разрешения вследствие его врожденной и непреодолимой лени. Снимался фильм «Александр Блаженный».

Никакой трагедии — по сценарию была легкая комедия.

Но старушке было не до смеха: она растерялась, очутившись в окружении известных артистов, у большинства из которых за плечами был солидный багаж из Шекспира, Мольера, учебы в Консерватории, работы в Национальном народном театре и бог знает чего еще…

…и тут послышалась команда: «Мотор»…

…ее подталкивают, потому что она не очень понимает, когда надо вступать…

…она бросается юноше на грудь и кричит: «Не уходи, сынок!»…

…а потом начинает плакать. Смотрит на него и плачет… она стоит спиной к камере, никто ничего не может понять, но она плачет…

…а потом выходит из кадра и идет в сторонку вытереть слезы.

Мы дружно переглянулись, немного удивленные, смущенные, возможно, даже сбитые с толку.

Она мгновенно нашла верную интонацию и правильный настрой.

Ей нельзя было не верить.

Она что, читала Станиславского в перерыве между стирками? Штудировала Ли Страсберга за дойкой коров?

Черт! Как говорил Жуве, в жизни все прекрасные артисты… кроме нескольких заслуженных.

Ив Робер подошел к старушке и поблагодарил.

— Это потрясающе. Но почему вы заплакали?

И она ответила божественно просто:

— Не люблю, когда дети уходят на войну.

Прошло сорок лет, а я помню маленькую женщину, чьим сыном по фильму я был… в течение двенадцати секунд. Она была великой актрисой, но так никогда и не узнала об этом.

Глава IV. Служба в театре и на почте



— Юноши, попрошу встать!

На сцене театра перед сотней студентов, среди которых был и я, стоял Жан Вилар.

Юноши вскочили, гадая, что же он хочет сказать. Ничто в поведении мастера не подсказывало, какой сюрприз нас ожидает — хороший или плохой…

Несколько девушек посмелее решили, что хороший, и тоже поднялись, решив попытать счастья. И вот они стоят…

— Как тебя зовут?

— Жослина, господин Вилар.

— Что репетировала в последнее время?

— «Смешных жеманниц», господин Вилар.

— А… Что же не «Дон Жуана» или «Арнольфа»?

— Ну…

— Садись, мой мальчик, не заставляй меня терять время. Итак, настоящие юноши: ты, ты, ты и ты…

Последним «ты» был я. Он выбрал меня. Он сразу увидел, что я большой актер… Ну или актер ростом метр восемьдесят — фатальная отметка, ниже которой гренадерский рост плавно переходит в рост субретки.

Потому что речь шла именно о работе статистами в его новом спектакле!

Отобрали всего человек пятнадцать, остальные могли сесть на место, и, пока мы соображали, что с нами произошло, Вилар уже исчез. «По поводу контрактов зайдите в секретариат, спасибо».

Вот удача! Стоять на сцене рядом с Жераром Филипом, Филиппом Нуаре, Даниэлем Сорано в таком славном театре, как ННТ!

Ну конечно, мы не отправлялись с ними распить стаканчик после репетиций и не хлопали друг друга по спине, и все же! Мы пили вино в одном и том же кафе! Конечно, на некотором расстоянии друг от друга, но нас обслуживал один официант, он ставил передо мной кружку пива, а за несколько мгновений до того прикасался к бокалу Жерара Филипа! На первый взгляд ничего особенного, но, если подумать, отпечатки его пальцев остались на бокале Жерара Филипа и те же отпечатки — на моем, и значит, если крепко подумать, то все же существует связь, да еще ого-го какая, между Жераром и мной, правда? Мысли крутились у меня в голове со страшной скоростью, и будущее обещало превзойти все мои надежды.

Действительно, пока я был статистом, Жерару Филипу даже случалось собственноручно вручать мне письма… Ну то есть Сид вручал солдату запечатанное послание. И так каждый вечер! Можете представить, как он мне доверял!

— Подойдите, солдат. Вручите это дону Диего.

Его глаза секунду смотрели прямо на меня (а иногда, когда он бывал в форме и обоих нас увлекала пьянящая радость игры, целых полторы секунды), и он решительно и величаво протягивал мне письмо.

Я, казавшийся величавым лишь в подпитии, стоя лицом к лицу с ним, демонстрировал полнейшую суровость. Я бы даже сказал крайнюю степень сдержанности. Я верю, ему нравилось то, как я брал письмо. И то сказать, я себя не жалел: голова моя была склонена в знак повиновения, но приподнята в знак гордости, глаз живой, замечающий все вокруг, а второй с признательностью смотрит на Сида, правое колено согнуто в знак подчинения, но левая икра напряжена, свидетельствуя о готовности к подвигу… Все было выверено до мелочей, ибо в тот момент мне надлежало явить свой всеобъемлющий талант. Да, я статист, но это ненадолго! И я протягивал руку вперед — неспешно, но без робости, движением решительным и точным. Ладонь обхватывала свиток моего господина, из уважения не касаясь его ладони, но все же находясь от нее совсем близко, чтоб он мог оценить мою неизменную привязанность.

Уверен, все эти маленькие детали превращали нашу сцену в сильнейший эпизод пьесы, так что весь зал особо это чувствовал. Я репетировал свой жест десятки раз, доводя его до совершенства… дома, с почтальоном. Вплоть до того, что и почтальон стал делать значительные успехи, раздавая почту. С каждым днем он работал все лучше; увлекшись игрой, он стал подавать реплики: «Вот письмо, мадам! Оно вам!» И уже не просто почтальон Жако, а сам Рюи Блаз вручал даме тайное послание.

Пока однажды, подхваченный новой для него лирической волной, он не заявил жене сенатора: «И с тем письмом примите мое сердце».

Она была недурна собой, но, видимо, театром не увлекалась. Его уволили с почты…

В своих отношениях с Жераром я неизменно следил за тем, чтобы не показаться более царственным, чем он сам. Я брал письмо и тут же скрывался, не глядя на публику, чтобы не привлекать к себе слишком много внимания! Словом, я ни о чем не подозревал.

А в это время наши товарищи по актерскому курсу завидовали нам. Низкорослые, никому не известные, ростом по метр семьдесят. Наш французский середняк. Они завидовали нам тем больше, что часто были гораздо талантливее нас. Нет в мире справедливости.

— В конце концов, отними у Гари Купера его рост — и что останется? Пусть-ка попробует сыграть Фигаро или Сганареля! — бросал мне товарищ с высоты своих злосчастных метра шестидесяти сантиметров.

И где-то он был прав, но я чувствовал, что это выпад скорее против меня, чем Гари Купера.

— А зато, — парировал я, — как ты, с ростом метр шестьдесят пять, вскочишь на лошадь?