Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

В безжалостном мире безмолвия мелкая рыбешка в конце концов попадает в банку с решетками на окнах. И уже оттуда глядит, как резвятся ее прежние товарищи акулы, делая вид, что они с ней не знакомы. Они потеряли мир, но будут хранить безмолвие. На память.

К счастью, телевидение бдит. Оно изобретает игры, в которых ради победы нужно стучать, врать, разоблачать и предавать… А поскольку для телезрителя вся жизнь — игра, он будет считать нормальным, что в политике тоже связующим является «слабое звено».

Телезрителю все по барабану.

Мозг сортирует, желудок размягчает и переваривает. Поддерживая смешение жанров, телевидение превращает мозг человека в пищевод. Телезритель голоден, но вкуса не разбирает. Он съест что угодно, лишь бы жевать.

Он одинок? Влезает в личную жизнь звезд, и вот уже у него друзья. Ему страшно? Наварро и Жюли Леско не дремлют, он может спать спокойно. Он в ярости? Он сорвет свою злость вместе с Рембо, либидо потешит с дежурной секс-дивой, а амбиции — с телезвездами, которые растут как грибы.

Машина по превращению пупка в пуп земли поработала на славу: у зрителя выветрились мозги.

Опасная штука — проветривать мозги. Не всякого можно допустить к такому делу.

Аверти, наверно, это знал. Может, он что-то и мог напутать, но никогда не смешивал черт-те что с неизвестно чем.

Мне нравится все. Но культура — не развлечение, спорт — не жизнь, политика — не телеигра.

Если втоптать в грязь слово «культура», то первый попавшийся Месье сможет убедить нас, что мания величия и любовь к музыке — это одно и то же.

Если втоптать в грязь слово «политика», как тогда назвать того, кто просто хотел бы поразмыслить над тем, «как нам всем вместе быть счастливее»?

Пока страшнее пропустить старт забега на сто метров, чем получение чемодана денег в городской ратуше, все возможно.

Все.

И не исключено, что в следующий раз мерзкое чудище не остановится на втором туре.

Глава VII. Э-э…



В моей богатой коллекции самых страшных и самых смешных историй почетное место занимают пьесы Мрожека, которые я играл вместе с Ивом Робером.

Он выбрал меня в партнеры на прослушивании, еще не зная, что партнерами мы станем на долгие годы. В то время он был уже кинозвездой первой величины, известнейшим театральным актером и кинорежиссером, чьи фильмы пользовались успехом. Я был всего лишь молодым артистом и панически боялся забыть текст. Впрочем, я и сейчас этого боюсь, от этого страха избавиться невозможно. Разница между маститым актером, таким, как Ив, и дебютантом вроде меня заключается в умении выходить из положения.

Я, если забываю текст, то поступаю очень просто: встаю столбом и цепенею, обращаюсь в статую, в каменную глыбу, истекающую крупными каплями пота, в фонтан пота, в водопад, в то время как ладони мои дергаются в неодолимых конвульсиях, постепенно поднимающихся до самых плеч, а я при этом смотрю на партнера круглыми, выпученными, стеклянными глазами, без единого проблеска той живости и остроумия, благодаря которым я стал известен, а рот мой открывается и закрывается в попытке глотнуть воздух и испустить вопль о помощи, но ему не суждено вырваться наружу.

Естественно, данный способ имеет ряд мелких недостатков: я не только подставляю партнеров, но вдобавок это замечают все в зале. Слышно, как с ряда на ряд разносится шепот: «Текст забыл, текст забыл…» И пока этот слух облетает зрительный зал, я медленно и мучительно выкарабкиваюсь из провала в памяти, в моей голове раздается хлопок — а если хлопают, я всегда выхожу.

Странно, но Ив реагировал совершенно иначе. Во всяком случае, я узнал это в день премьеры — не стоит и говорить, что премьера была не какая-нибудь, а ужасно важная, — но так уж вышло, что провал в памяти случился у него. Не стоит и говорить, что у него был не просто провал, а ужасный провал.

Лучше все же рассказать…

Сначала я вижу, как он спокойно подходит ко мне. Его лицо безмятежно, возможно, даже озарено легкой улыбкой. Видя такое присутствие духа, ни я, ни зрители не можем и вообразить, что с ним что-то не в порядке: мы воспринимаем его вдохновенное молчание как актерскую паузу — значительную, напряженную… И тут он, поравнявшись со мной, сильно жмет мне руку и шепчет: «Говори ты».

И на моих глазах он легко, как птичка, пересекает сцену в обратном направлении, занимает исходное место и делает вид, что ждет моего ответа — с огромным вниманием… и даже некоторой долей нетерпения!

Мне говорить? Мне? Но что ж я-то могу ответить на вопрос, который он не задал? Если я скажу свою реплику без его реплики, публика ничего не поймет! Значит, мне надо вставить его реплику… Что ж там у него была за реплика? Может, удастся вычислить ее методом дедукции, исходя из моей реплики… А кстати, что ж за реплика была у меня? И — хлоп! Провал в памяти!

С пол-оборота адская машина начинает работу: паралич, открытый рот, пот, судорожные движения рук — все по полной программе! По залу немедленно прокатывается дрожь: «А молоденький-то текст забыл!»

И пока я экипируюсь для радостного погружения в глубины текста, другими словами, пока я лезу в свой провал, мой Ив, откровенно веселясь, подхватывает текст… двумя страницами дальше!

Он не только не стал ломать голову над репликой, он перемахнул через два десятка реплик с той снисходительной самоуверенностью, с какой пляжные инструкторы-спасатели, вытащив утопленника, говорят вдове или сироте: «Не благодарите. Я всего лишь выполнил свой долг». И весь зал как один человек единым вздохом облегчения благодарит его за то, что он спас мою шкуру.

— Здорово мы выпутались, — сказал он мне потом за кулисами, прежде чем окунуться в море восторженных объятий и братских похлопываний по спине.

Пришли все его друзья. И какие друзья! Годар, Соте, Дабади… Меня, конечно, тоже поздравляли с премьерой, но как-то чересчур ласково: в конце концов, молодой артист, ну забыл свой текст — с кем не бывает! И вообще, как сказал мне один из них, когда играешь с Ивом Робером, чувствуешь себя как за каменной стеной, ведь правда? Пришлось согласиться, пряча за спиной все еще дрожавшую левую руку.

В этом приключении участвовали не мы одни. На сцене был и третий субъект, Марко Перрен, а постановкой руководил Антуан Бурсейе. Эти два персонажа так же подходили друг другу, как Тристан и Джульетта.

Работать в театре с Антуаном было сродни уходу в религию. Он отличался страстностью, но переживал все глубоко внутри; интеллектуал, серьезный человек.

Не таков был Марко. Всерьез он воспринимал только красное вино, а его интеллект был спрятан так глубоко внутри, что не докопаться. Дитя природы, и вдобавок средиземноморской.

На репетициях он жаловался, что совершенно не понимает того, что говорит. «О-ля-ля! У меня голова как египетская дыня». У меня же сложилось впечатление, что чем меньше он понимал, тем лучше играл. А уж под руководством Антуана, сами понимаете, он был просто великолепен.

В начале первого акта на сцене были мы с Ивом, и только потом появлялся Марко.

Как-то раз мы видим: он выходит и вместо приветствия вдруг щелкает каблуками на манер немецкого полковника. Мы немного растерялись, но в конце концов, почему бы и нет, мы знали Марко, он каждый вечер что-то выдумывал…

А тот сгибается пополам, кривит рот в гримасе боли, как будто, сдвинув ноги, он прищемил себе что-то из жизненно важных органов.

Дело в том, что современная восточноевропейская драматургия плохо сочетается с защемлением яичек.

Наша пьеса не была исключением, и мы заржали как сумасшедшие… Ив боролся отважно, со слезами на глазах ухитрился подхватить реплику, и мы с грехом пополам доиграли пьесу.

Естественно, вернувшись в гримерки, мы хотели его отчитать, но у него был такой виноватый вид. Его ведь тоже надо понять! Нелегко изменять своей натуре по полтора часа в день, месяц за месяцем, жить вдали от цикад, не позволять себе никаких шуток, цедить глубокомысленные фразы про бытие и ничто — и ни разу не выругаться от души!

Расчувствовавшись, мы под конец взяли с него слово больше никогда так не делать и ушли… Естественно, назавтра он сделал то же самое.

Это было сильнее его! Так он паясничал целую неделю. В принципе, на третий раз шутка должна была бы нам надоесть. Так нет же! Хуже того, нам все труднее и труднее было сдерживаться! Надо сказать, дело было не только в его паясничании, не только в завораживающем постоянстве, с которым он все это вытворял, на него и так невозможно было смотреть без смеха. Он напускал на себя все более и более расстроенный, беспомощный, убитый вид, как будто говоря нам: несмотря на нечеловеческие усилия воли, мои пятки ведут себя так, как сами считают нужным.

И вот случилось то, что должно было случиться: однажды вечером наш великий режиссер пришел на спектакль, чтобы посмотреть, как мы справляемся.

Мы с Ивом заметили, как он тихонько устроился возле занавеса. А Марко, видимо, напряженно следивший за своими мятежными пятками, ничего не заметил.

Еще не подняли занавес, а мы уже смеялись, предвкушая, какое лицо будет у нашего аббата Бурсейе, когда Марко вернется за кулисы.

Итак, все начало пьесы нас трясло от нервного смеха, обстановка совсем накалилась после выхода нашего товарища на сцену, когда мы убедились, что дежурная клоунада не отменяется.

По мере того как близился его уход со сцены, кризис нарастал. Когда же он наконец вышел, перед ним встал карающий Робеспьер, недвижный, как статуя Командора. И в то время, как мы пытались продолжать играть, Марко у нас на глазах бухнулся на колени перед Антуаном и, со всего размаху ударяя себя в грудь кулаком, стал повторять со своим незабываемым акцентом: «Ну я гад, ну прости меня, прости, я куплю твоей жене флакон духов от „Гер-лен“…» Мы на сцене уже едва контролировали ситуацию. «А нашим ребятам куплю по вот такому кругу колбасищи!»

Думаю, эта колбасища нас и доконала! Только что он совершил преступление против драматического искусства, грубо осквернил храм театра — и теперь предлагает верховному жрецу круг колбасищи! Видя такое простодушие, такое раскаяние, Антуан не только все ему простил, но и сам расхохотался как сумасшедший, наверняка впервые за всю свою жизнь.

Несколько дней подряд Марко сохранял благоразумие. А потом не выдержал и сорвался. Антуана не было, но его присутствие, уверен, ничего бы не изменило. Попробуйте убедить кота, что не надо гоняться за птичками.

Тут уж мы просто перешли в разжиженное состояние. Смех сочился у нас из каждой поры на коже. Ив приказал дать занавес и извинился перед зрителями, которые несмотря ни на что с восторгом отнеслись к такому представлению.

Пришлось взять себя в руки и доиграть пьесу…

The show must go on.

Глава VIII. Винегрет



Есть люди, которые всю жизнь ищут тайну философского камня, того, что обращает свинец в золото.

Я же знавал одного алхимика, который открыл секрет соуса «винегрет».

Винегрет — это немыслимое соединение двух несмешиваемых ингредиентов.

В жизни «детство» и «уходящее время» — как растительное масло и уксус.

Можно сколько угодно биться, пытаясь примирить их друг с другом, но стоит только остановиться, как одно из них немедленно берет верх над другим.

Ив Робер открыл секрет изготовления такого винегрета.

Бебер так и не расстался с омнибусом. Он избежал того трудного возраста, когда приходится сражаться с пуговицами и прыщами.

Что бы он ни примерял — короткие штанишки, пижаму Филиппа Нуаре или усы Жана Рошфора, в любом возрасте он в какой-то мере оставался десятилетним мальчишкой.

Когда он занимался режиссурой, он не говорил «Мотор!», он говорил: «Играем!»

Как будто творчество сводилось к развлечению.

Ну меня-то уговаривать не надо, развлечения — это мой конек. Если бы у нас были знаки различия, то мне по части развлечений дали бы черный пояс… Конечно, время от времени я работаю — чтобы отдохнуть. Но если меня настойчиво уговаривают еще и позабавиться, это провокация.

В «Высоком блондине» я известный скрипач. Ив особенно следил за тем, чтобы гардероб у меня был безупречный. А вот это как раз значило требовать от меня слишком многого.

Начинаем снимать сцену…

— Мотор!

— А вас я…

— Стоп! Гример! Там что, написано, что он по совместительству автомеханик?

— Да нет…

— Тогда что у него с руками? Уведите его, пусть отмоет руки.

Через пятнадцать минут все сначала.

— Мотор!

— А вас я…

— Стоп! Гример, где он мыл руки?

— Ну… во дворе… Чтоб не терять времени, мы не пошли в фургон.

— И что он в это время делал?

— Ну… присел.

— Присел… Вот именно… Костюмер! Поменяйте ему брюки, у него сзади все белое.

Пятнадцать минут спустя.

— Мотор!

— А вас я…

— Стоп! Костюмер! Вы ему брюки поменяли?

— Ну да…

— И как это произошло?

— Ну он пошел в фургончик, снял брюки…

— Так, снял брюки… А потом?

— Ну я пошла за другими…

— Так…

— И он их надел…

— Это все? Постарайтесь вспомнить точно, что произошло. Это очень важно. Не упускайте ни единой детали.

— Ах да! Он попросил стакан воды.

— Стакан воды… Продолжайте, мне интересно.

— Ну я пошла за водой, а он пока надел ботинки.

— Сам надел?

— Ну да, сам…

— И вы, значит, его оставили, а он надел свои собственные ботинки…

— Да, я его оставила, и он надел ботинки… (До нее наконец доходит.) Свои… собственные…

И так могло длиться часами. Даже когда господин Ив хотел рассердиться, маленький Бебер в своем уголке смеялся до колик.

Наша первая встреча состоялась на прослушивании актеров для театральной постановки, где у него была главная роль. Там были очень хорошие артисты, гораздо более опытные, чем я, но поди пойми, почему он выбрал именно меня.

Мы играли серьезную, статичную пьесу. Но поди пойми, почему он вскоре предложил мне подвижную и забавную роль в «Александре Блаженном».

Я был начинающим актером, и поди пойми, почему он заставил меня начать писать и стал продюсером первого фильма, который я снял как режиссер, — «Рассеянный».

Поди пойми…

Что он увидел такого, о чем не знал я сам? Может, ту самую упорную жажду счастья? Не знаю.

Как бы то ни было, а он пошел на риск.

Встреча — это всегда риск. Пари.

Конечно, риск может не оправдаться, и пари можно проиграть, но это игра, и порой ожидания не оправдываются.

Нельзя позволить себе экономить на боли, если хочешь, чтобы у тебя в жизни были стоящие встречи.

Такие встречи, в которых вроде бы и нет ничего особенного, но они меняют все.

В киношных кругах, где большинство добрых джиннов чуть что лезут в бутылку, мне с лихвой хватало поводов озлобиться, замкнуться, запереться на тысячу замков.

Зато войти в кино вместе с Ивом — это неоценимый подарок. Он научил меня жить, распахнув двери настежь. Он показал мне, как можно слушать кого-то, не задаваясь вопросом, а зачем он это говорит.

Он научил меня, что неискушенность и доброта Вебера — не слабость, а дар, который нужно беречь.

А сберечь его легче всего, позволив ему играть на корабле, плывущем по «утиной заводи», на том корабле, что называется «Ноев ковчег», или «клан», или просто как его фильм — «Друзья-приятели».

Я слишком много вижу вокруг людей, которые решили отправить своего Вебера в чулан. Они и не подозревают, что в один прекрасный день он вылезет оттуда и предъявит им счет.

Наверно, так случилось и с Ивом перед самым его уходом. Но ему не стоило беспокоиться. Ребенку, которым он был когда-то, он мог смотреть прямо в глаза. Не склоняя головы. Он никогда его не бросал. И никогда не отправлял в чулан.

Видимо, Бебер мог гордиться Ивом. По крайней мере так же, как Ив любил Бебера.

Он сделал все, чтоб тот сказал ему:

«Я все одно с тобой, как бы жизнь ни повернулась».

И я верю, он так и сказал.

Глава IX. Тот самый Жан, или Сила и спокойствие



— Билет второго класса до Шартра, пожалуйста…

Полночь, и, как всегда по вечерам, я собираюсь сесть в последний поезд. Как всегда, дежурный кассир не торопясь выписывает билет, словом, все как всегда… Только вдруг у меня из-за плеча доносится писклявый голосок, который восклицает:

— Значит, он опять за свое!

До кассира доходит не сразу. Голосок продолжает:

— Он покупает у вас билет второго класса, а сам всегда садится ко мне, в первый!

Писклявый голосок — это Карме. Он тоже играл в театре, он тоже садился в шартрский поезд, потому что на следующее утро ему тоже предстояло участвовать в съемках нового фильма Ива Робера «Александр Блаженный». С той только разницей, что у него-то этот фильм был не первый и он мог покупать себе билеты первого класса хоть на целый вагон.

После такого подлого нападения под пристальным взглядом железнодорожного чиновника мне надо было реагировать немедленно: я тут же взял и покраснел! Естественно, Карме не стал ждать, когда я включу зеленый свет, и стартовал по новой:

— Я слишком уважаю железнодорожный транспорт, чтобы позволить этому негодяю совершать его позорные проделки! Тем более если он будет этим заниматься каждый день — это может повлечь финансовые затруднения для вашей глубокоуважаемой компании, господин дежурный кассир!

Он встал в одну из своих любимых поз — позу француза, очень среднего, очень скромного и очень обиженного. То был один из образов его репертуара, и он удавался ему лучше всего, и он никогда не упускал случая с привычной ловкостью сыграть его на публике. Надо сказать, он ничего так не любил, как публично рассыпаться в ханжеских поклонах перед первым попавшимся мелким чиновником. Видеть, как раздувается от гордости грудь собеседника, изумленного тем, что ему придают такое значение, — это доставляло ему неописуемое удовольствие.

И в этот раз он попал точно в цель. Внезапно я увидел, как над глазом в окошке выросла подозрительно нахмуренная бровь:

— Это что, правда?

Я, естественно, запротестовал, нервно улыбаясь:

— Да вовсе нет, господин чиновник! Он шутит, это мой друг!

— Что? Друг! Я? Ему? — возражает Жан. — Да за кого вы меня принимаете? Я никогда друзей не выдавал, господин кассир! Даже во время войны!

Тут я перехожу в контратаку:

— Неужели даже евреев не выдавал?

— Евреев доводилось, как же без этого, но они же не друзья!

— Ну это ничего… — к сожалению, подытожил кассир, совершенно сбитый с толку нашим запутанным выяснением отношений.

— Так что берем? — глядя на меня в упор, снова спросил он. — Первый класс или второй?

— Второй!

Карме не загнать меня в западню, в любом случае, ни мой кошелек, ни я сам не располагали такими возможностями.

— А мне первый, — заявил Карме.

— Минутку. Вот второй, — произнес кассир.

— Нет, я просил первый.

— Я и говорю, что второй билет я даю вам — в первый класс…

— А он мне нужен?

— Первый класс?

— Нет, второй билет.

Из окошка послышался тяжелый вздох. По всей видимости, до кассира не дошло, а если до кого-то не доходит, то нас это только подстегивает.

— Так ты что, поедешь со мной во втором классе? — удивленно спрашиваю я.

— Я? Во втором? Это со мной точно будет в первый раз!

— Но когда я в первый раз тебя увидел, ты ехал вторым!

— Зато со второго раза я ездил только первым!

Тогда из окошка послышалось глухое урчание кассира, судорожно сжимавшего билетную книжку, и из переговорного устройства раздался нечеловеческий вопль:

— Так! Даю первому второй, а второму первый!

Он нас уложил одной левой. Добавить было нечего. Вместо заключения Карме только и смог, что обернуться ко мне и провозгласить:

— И чтобы я вас в своем вагоне не видел! Предупреждаю, я, ни минуты не раздумывая, сообщу контролеру!

Он дождался, когда мы удобно устроились в вагоне первого класса, чтобы вволю посмеяться. После недавнего позора я немного на него дулся. И чем больше я дулся, тем громче он хохотал. И тогда я снял брюки.

Да, я знаю, брюки тут совершенно ни при чем. Я снял их не для того, чтобы его отвлечь, а потому, что все так делали. Мы были единственными пассажирами в тот поздний час и знали одну маленькую хитрость заядлых путешественников: чтобы отгладить брюки, их расстилали между откидной крышкой и сиденьем.

И вот уже мы преспокойно развалились в купе в одних трусах.

Примерно полчаса мы разглядывали проплывающих мимо коров, и вдруг поезд остановился. Рамбуйе. Единственная остановка перед пунктом прибытия. Тут совершенно неожиданно в поезд входит контролер и направляется в наше уютное гнездышко. Неужели он зайдет к нам вот так, без стука и уведомления, в этот поздний час? Сомнения боролись со страхом.

Мне было видно, как приближается по коридору зловещая фигура этого Носферату в форменной фуражке, ночного врага всех, кто безмятежно проветривает трусы, и страх победил. Прежде чем паника схватила меня за задницу, я сказал Жану с глупой самоуверенностью человека, полагающего, что он нашел гениальную идею: «А я скажу ему, что не знаю, куда дел свой билет».

Готов согласиться: да, выдумка не блестящая. С одной стороны, потому, что при таком раскладе нечего было вообще покупать билет. А с другой стороны, если наш вечерний посетитель вдобавок ко всему настроен воинственно, то я рискую заплатить штраф за безбилетный проезд — гораздо более значительную сумму, чем разница в классе вагона.

Так нет же. Рефлекс одержал верх над здравым смыслом. Я недолго думая решил, что забывчивость простительна, а если меня уличат в мелочной погоне за выгодой, это будет унизительно. Остатки воспитания сделали выбор за меня. И речи не могло быть о том, чтобы непрошеный гость смотрел на меня с презрением, и, чтобы дорого продать свою честь, я встал, широко расставил ноги, высоко поднял подбородок и обнаружил, что трусы на мне надеты задом наперед.

Я играл, я потерпел поражение, ну что ж… Но кое-что в тот момент отличало нас с Жаном друг от друга. Я играл только в силу необходимости и только вполсилы, тогда как его единственной потребностью была игра, и он играл сколько хватало сил.

И вот контролер открыл дверь. Хотя ему по долгу службы давно полагалось знать, что в поездах зад и перед одинаковы, он все же вздрогнул, обнаружив двух юных красавцев, которыми мы по сути не были, разгуливающих в нижнем белье.

Жан невозмутимо шагнул к двери, поправляя воображаемый халат, словно хозяин, застигнутый на пороге собственных частных апартаментов.

— Простите великодушно наш наряд, господин контролер, надеюсь, вы не усмотрите в нем какого-либо неуважения к вашим служебным обязанностям, лично я безмерно уважаю как французские железные дороги, так и их представителей. Но, видите ли, мы бедные артисты, что скитаются по дорогам в поисках куска хлеба.

И т. д.





На съемках фильма «Это не я, это — он»





Кадр из фильма «Сто один рецепт влюбленного повара»





Кадр из фильма «Близнец»





С режиссером Жераром Ури





Из фильма «Не упускай из виду»





Из фильма «Высокий блондин в черном ботинке»





Из фильма «Я застенчив, но лечусь»





Кадр из фильма «Игрушка»

























С женой в Москве на церемонии вручения премии «Золотой Орел»

Затем на контролера обрушился поток елейных речей, к чему тот оказался абсолютно не готов. Слегка оглушенный, он все же нашел в себе силы слабо кивнуть и прошептать, что хотел бы взглянуть на наши билеты.

Жан выполнил его просьбу с ужимками и реверансами и был неподражаем, в то время как я безуспешно шарил по карманам — пиджака, а не трусов, — недоуменно охая:

— Просто невероятно! Куда же я мог его подевать?

— Господин контролер, он только делает вид, будто ищет, билет у него вон там, в верхнем кармане. Билет второго класса, взгляните-ка…

И недрогнувшей рукой Карме залез в вышеуказанный карман и вытащил оттуда мой несчастный билет.

После чего он разразился нескончаемой речью о своей любви к Национальному обществу железных дорог, особо подчеркивая, что ему невыносима мысль о том, чтобы это общество кто-то обирал, что он, кстати, лично подписался на газету «Жизнь на рельсах» и т. д. Затем он стал распекать меня и читать нотации, к чему с гордостью присоединился контролер. Карме был в восторге. Несчастный контролер совершенно разошелся и гнал его текст, ему же оставалось лишь расставлять знаки препинания, добавляя «Вот видишь!» в конце каждой фразы.

Да уж, увидел я достаточно! Мне мигом выписали штраф, без которого я предпочел бы обойтись. И в то же время мне преподнесли незабываемый урок. Я впервые стал свидетелем его попытки подчинить мир волшебству, к чему он неизменно стремился: с ним любая деталь повседневной жизни могла превратиться в сцену, достойную антологии. Стоило только приложить немного усилий. Действительно, если смотреть с этой точки зрения, нет ничего трагичней, чем серьезность. Думается, за такой урок не жалко заплатить штраф, тем более что за ним последовала целая серия подобных уроков.

Раз уж мы об этом заговорили: трусы, например, составляли для Карме самую важную часть костюма. Главную. Основополагающую.

Для нормального человека трусы — всего-навсего кусок ткани, надеваемый под брюки, интимная вещица, которую видит лишь горстка посвященных, в числе которых жены и товарищи по раздевалке.

Для него трусы были знаменем, синим вымпелом, стягом, который являют миру при каждом удобном, а еще лучше — неудобном случае.

Брюки исполняли всего лишь функцию покрывала, брошенного на монумент в ожидании торжественного открытия. Покрывало спадает — и перед глазами возникает конная статуя маршала Жоффа или застывшего в раздумье Мольера. У Карме же стоило дернуть за веревочку, как взору открывались трусы цвета ляпис-лазури, они щедро демонстрировались при малейшем всплеске патриотических чувств.

Как-то он одолжил мне пару трусов, чтоб я искупался у него в бассейне, и я, возможно, не сразу оценил оказанную мне честь. Признаюсь как на духу (и каюсь, каюсь), я согрешил и нанес Карме урон моральный и материальный — ушел в его трусах.

Через месяц он позвонил мне и попросил вернуть сокровище. Естественно, через месяц я уже не помнил, куда их сунул. И нет чтобы сознаться в небрежном обращении с трусами! Я еще надеялся их найти и обещал ему выполнить просьбу. А потом… жизнь, знаете ли, иногда складывается так, что про трусы как-то забываешь. Допускаю, что ему это могло показаться странным, но у меня, по крайней мере, так бывало. Словом, я снова про них забыл.

Еще через месяц я получаю заказное письмо, чистейший образчик канцелярского стиля, предписывающее мне немедленно вернуть Карме предмет личной собственности. Я развеселился. А зря.

Я получал бесчисленное множество все более и более категоричных уведомлений. Их было столько, что я пошел в ближайший магазин, купил ему лучшие синие трусы, какие там только были, и отослал ему. Ответ пришел незамедлительно. Трусы, отправленные экспресс-почтой, были брошены мне в лицо с такими простыми словами: «Вор! Они не мои!»

Все это продолжалось долгие месяцы, пока однажды ноябрьским вечером я не включил радио и не узнал его голос:

«Пользуясь случаем, я хотел бы потребовать у Пьера Ришара, чтобы тот немедленно вернул мне синие трусы. Вы понимаете, — жаловался он ведущему передачи, — дело не в деньгах! Трусы были подарены женщиной, которую я глубоко любил. Они мне дороги как память, а это бесценно. Услышь меня, Пьер, — умолял он с бесконечной скорбью в голосе, — верни мне трусы!»

Владея голосом, как оперный певец, он мастерски применил тремоло: мне даже показалось, что его собеседник едва сдерживает рыдания.

Почта, которую я получал до того дня, была просто ничем по сравнению с лавиной писем от негодующих радиослушателей, которая обрушилась на радио. В последующие дни я периодически ловил на себе возмущенные взгляды прохожих, солидарных с санкюлотом Карме.

Утешает меня в глубине души то, что этот всенародный порыв поддержки со стороны слушателей кроме многочисленных писем наверняка принес ему, к его великой радости, несметное количество синих трусов.

Глава Х. Знавал я врунов



Вранье — что-то вроде матча по боксу.

Зрителем быть доводилось, и не раз, но сам не участвовал.

Уж поверьте на слово…



Во вранье, как в боксе, есть любители и есть профессионалы.

Есть вранье любительское, способное довести вас до белого каления, потому что вас откровенно считают кретином, и есть профессиональное передергивание, или высший пилотаж вранья, каким владеют только актеры, и, в отличие от остальных случаев, оно доставляет мне истинное удовольствие.

Итак, как-то раз столкнулся я с враньем. Или так: знавал я одного вруна…

И звали его Бернар Блие.

Он был виртуозом, филигранщиком. Кружевницей, плетущей лживые отговорки, канатоходцем, скользящим от одного сомнительного доказательства к другому…

…к тому же олимпийским чемпионом по загадочным улыбкам и обладателем невинного взора семилетнего мальчика.

Словом, как и во многих других областях, здесь он не имел себе равных.

Я оценил это с самого начала нашей совместной работы на «Рассеянном».

Надо сказать, я оказывал ему лишь умеренное сопротивление.

Встаньте на мое место. Я снимаю свой первый фильм как режиссер, и мне выпадает работать с таким титаном, как Блие! Я был никто, а он — всё. Я снимал свой первый фильм, а он — свой сто сороковой.

Ему полагалось мне подчиняться, а трясся от ужаса я!

Вы представляете, ну как я скажу ему: «Тут сделайте так, а там эдак». «Слабовато вышло, Бернар! Придется переснять!»

Тем более что за ним установилась репутация человека не слишком сговорчивого, особенно в общении с кретинами. А поскольку невозможно знать наверняка, что ты не кретин, то я на всякий случай вел себя осторожно.

Однажды утром он пришел на съемки в глубокой задумчивости. Под задумчивостью я подразумеваю тонкое сочетание лени и дурного настроения. В общем, был не в духе и не горел желанием работать.

Нам предстояло снять длинный монолог на фоне долгого путешествия по длинному коридору.

По дороге мы сталкивались с артистами массовки, которые выходили из одного кабинета и тут же исчезали в другом, — словом, жизнь кипела, как на заводе в разгар рабочего дня.

— Пьер, я хочу тебе кое-что сказать.

Я: — Слушаю тебя, Бернар.

Блие: — Мне тут пришла в голову одна мысль… А что если мне взять в руки папку?

Я: — Папку?

Блие: — Да, папку.

Я: — Да зачем?

Блие: — Да затем, что я директор! А у любого уважающего себя директора в руках папка!

Я: — Да… Но… Как хотите, Бернар. Ассистент!

Ассистент: — Да?

Я: — Дайте ему папку!

Ассистент: — О ля-ля!

Я: — Что «о ля-ля»?

Ассистент (подходит ко мне и шепчет мне на ухо).

— Он не выучил текст…

Я: — Прости, что?

Ассистент: — Я его знаю, когда он не знает текста, он всегда требует папку и кладет туда текст.

Я: — Но он же не всегда играет директоров…

Ассистент: — Ну и что? Когда он военный, то требует штабную карту, когда сидит в ресторане — просит меню… Я знаю одно: если он не выучил текст, то способен потребовать бортовой журнал даже в дельтаплане! Вот увидишь, он в начале сцены откроет папку.

Я: — Надо же… Ну… Мотор, снимаем! Вперед, Бернар.

Блие (оглядывается по сторонам и открывает папку). «Итак, Фигье, сегодня у вас назначена встреча с Гастье. Это очень важный клиент, и он…» (Ищет строку.)