– Итака? – Я выплюнул это слово, словно это было оскорбление, а не название мифического места, и уже сама эта резкая артикуляция, с таким гневом и горечью, выпустила на волю мои эмоции. – Истина, скрывающаяся в этой истории, говорите вы? Ну, прежде чем Одиссей смог вернуть себе потерянный дом, ему пришлось разобраться с женихами. Они ведь не случайно оказались в том эпосе. Это говорит нам, что нельзя вернуться домой, полностью восстановить его, пока вы не встанете лицом к лицу с теми, кто захватил и замарал этот дом. В нашем случае, Джозеф, мы решили их не убивать, и это правильное решение, хотя это не столько решение, сколько принятие свершившегося факта, поскольку избиение совершали наши враги: они изнасиловали Пенелопу в наше отсутствие, разорвали в клочья свадебное платье, которое она ткала днем и распускала ночью. Вот что я вам скажу, Джозеф: если бы «Одиссея» соответствовала реальности, а не отражала мечту, то в ней было бы показано, как Одиссея предают и убивают женихи, не дав ему шанса наложить стрелу на свой легендарный лук. Потому что наша реальность, реальность Чили, показала нам, что с женихами невозможно справиться с помощью насилия, и, если мы хотим вернуть нашу землю и наши права, нам придется с ними сожительствовать. И оставить этим узурпаторам все блага, которые они скопили за годы нашего отсутствия… и я имею в виду не только тех, кому пришлось уехать из страны. Даже те, кто оставался, были изгнанниками – и, возможно, им было даже больнее: ведь им пришлось каждую минуту наблюдать злостные нарушения, не протестуя. Вне страны мы могли хотя бы протестовать. Так что в нашей Итаке, Джозеф, наши враги оставили при себе все награбленное: фермы, газеты, фабрики, торговые центры, армию, военный флот, ВВС, полицию и так называемое правосудие – и позволили нам голосовать и говорить, что нам захочется, при условии, что мы не будем высказывать все, что думаем, при условии, что мы не попытаемся вернуть богатства и невест, которых они украли.
Я тяжело дышал. Найдя взглядом графин с водой, я прошел к нему, налил себе стакан и залпом выпил, пытаясь успокоиться.
– И все это, – сказал Орта мягко, – входило в договор, который вы подписали, в цену, которую надо было заплатить.
Я кивнул.
– Жалоб нет, – сказал я. – Терпимо, если учесть, что мы были проигравшей стороной… Терпимо, пока… пока…
Я не стал продолжать, потому что чуть было не зашел на запретную территорию. До этого я формулировал это бичевание Итаки как общую трагедию и не касался своего личного опыта, но то, что чуть было не сказал, оказалось бы слишком обнаженным признанием. Я готов был сказать, что цена была терпимой, пока мы… пока я… тешил себя мыслью о том, что Пенелопа действительно ждет нас, ждет меня, как ждала своего мужа. Он выживал за границей благодаря законам гостеприимства, именно они спасали меня в годы скитаний, и именно эти законы я ожидал увидеть в действии после возвращения. Однако сейчас, в том месте, которое я всегда считал домом, нашей Итакой, нас встретило не гостеприимство, а враждебность, или, того хуже, равнодушие. Не нашлось той Пенелопы, которая была мне верна, как бы восторженно люди ни заявляли, что им нас не хватало. Конечно, были исключения: наши ближайшие родственники, часть друзей и семейство Альенде, которые приветствовали меня, словно давно потерянного ребенка, однако большая часть культурной и политической элиты либо была недовольна моим возвращением, либо игнорировала мое присутствие. Мне не отвечали на оставленные сообщения, не приглашали на свои сборища. Самым неприятным стало начало продаж пары книг в конце июля, куда я пошел, несмотря на весьма демонстративное отсутствие приглашений. Анхелика идти отказалась («Раз ты им не нужен, то не ходи»), но я настоял – и был встречен холодно или с напускной теплотой теми авторами, которым я отправлял деньги, отчасти – благодаря щедрости Орты. Хотя меня ранило явное нежелание приглашать меня на инаугурацию Эйлвина, нынешнее преднамеренное, злобное, ежедневное игнорирование было еще более мучительным. Однако я не готов был признаться в этом Орте – едва мог признаться в этом самому себе.
Орте не нужно было излагать все это в деталях – он и так понял, что мой страстный ответ насчет разрушения Итаки относился не только к тому, что народ моей страны потерял за все эти годы внутреннего и внешнего изгнания.
– Послушайте, – сказал он, – я знаю, как трудно возвращаться после столь долгого отсутствия. Так было с моим отцом, когда он вернулся в Голландию, так было со мной, когда я из деревни попал в Амстердам. Поначалу кажется, что ни за что не привыкнешь, не обретешь ту любовь, которая была до начала нашего пути. Однако люди гибкие. Они заново учатся жить, находят утешение.
– Некоторые так делают, – парировал я, – а некоторые – нет.
Орта промолчал. Он снова вернулся к окну, чтобы посмотреть на «Ла Монеду», где я не погиб, а вот Чили… возможно, Чили погибла.
Зазвонил телефон: наша машина была готова.
– Ну что ж, – проговорил он, – значит, я попал сюда вовремя. Все станет лучше. Я – специалист по перемене мест и умению обживаться, куда бы ни попал. Как и вы. К моему отъезду вы уже оставите позади эти первые ощущения отчужденности. Поверьте. – Он улыбнулся мне так светло, что я почти ему поверил. – Вы же не хотите мне сказать, – добавил он, – что поездка на побережье вас не манит?
Он был прав.
Несмотря на неожиданный успех моей вчерашней вылазки на кладбище, мне не удавалось избавиться от некоторой досады. Когда я закончил наш разговор с Альберто Карикео, было уже слишком поздно, чтобы провести несколько часов в волшебном Вальпараисо. Мое желание было вызвано не только ностальгией. Я надеялся, что этот город – столь судьбоносный для Чили – даст мне какие-то подсказки к тайне, которую я пытаюсь раскрыть.
Вальпараисо, как и очень многое в моей стране, был полон противоречий. Он был родиной Сальвадора Альенде, портом, который он всегда называл своим домом; там он впервые узнал о страданиях своего народа, впервые поклялся исцелить его раны. Однако в этом же городе родился и вырос Аугусто Пиночет, и этот диктатор так любил свой город, что настоял на том, чтобы парламент заседал именно там, и возвел монструозное здание, достойное Муссолини, мечтая, что в этом здании его признают пожизненным правителем – но вместо этого был вынужден передать бразды правления Эйлвину.
Драматичный конец и отрицание того, что возникло, когда военные – из этого самого Вальпараисо – начали путч, в результате которого один из сыновей этого города станет тираном, а второй – трупом.
Спеша на встречу с героем, которую мы оба давно ждали, каждый по-своему, мы с Ортой могли только надеяться, что мертвое тело Альенде готово открыть свои тайны двум людям, поклявшимся, что наш президент не будет забыт – что он готов, наконец, заговорить с нами этой ночью из страны мертвых.
9
Еще до того, как мы смогли наблюдать за полуночной эксгумацией тела Сальвадора Альенде, устроившись поблизости за одним из склепов на кладбище Санта-Инес, нас ждали приключения.
Швейцар отеля «Каррера» забронировал нам номера в «Кап Дукал» – отеле в форме корабля, построенном на мысе, выдающемся далеко в море. Полюбовавшись на наши внушительные номера с видом на мощный прибой Тихого океана, мы отправились узнавать насчет бронирования столика на ужин в ресторане, позиционированном как один из лучших в Винья-дель-Маре. Предположительно, он очень дорогой, но если Орта платит, то не мне, чревоугоднику, возражать. Быстро поедим, а потом потратим оставшееся время в соседнем Вальпараисо.
У рецепции я направился к Себастьяну – администратору, который нас регистрировал, – чтобы узнать про столик, и тут меня грубо оттолкнула какая-то женщина. Гибкая, элегантно одетая, в кроваво-красных туфлях «Прада» и с идеальным маникюром такого же цвета. Стрижка а-ля Лорен Бэколл очень шла бы ее светлым волосам, не будь ее лицо неприятно знакомым, а пронзительный гнусавый голос не возвещал бы всему миру о том, что у нее забронирован номер на ночь.
– Ваше имя, мадам?
Она обернулась ко мне и закатила глаза, словно говоря: «Ты это слышал?», после чего перевела кошачьи глаза на Себастьяна: ее взгляд должен был сказать, что сама постановка подобного вопроса – уже оскорбление. Этот жалкий представитель мужского племени не имел права спрашивать ее имя, а она не нуждалась в том, чтобы его произносить: он должен был сразу понять, кто она.
– Чтобы я мог его найти, мадам, – настаивал администратор бесстрастно. – Или надо было сказать «мисс»?
Женщина вздохнула. «Ах, что за дурацкий мир, ах, как глупы бывают смертные!»
– Пиночет, – сообщила она невозмутимо, – Жаклин Пиночет.
Жаклин Пиночет! Младшая дочь генерала, его любимица: тогда ей было четырнадцать, и она приобрела дурную славу из-за своего легкомыслия, любовников, шумных вечеринок, школ, которые часто меняла из-за скандалов, скрываемых правительством, – из-за того, как яростно защищала отца, если в ее присутствии звучала хоть малейшая критика в его адрес. По слухам, она могла вламываться на заседания правительства, чтобы показать папочке наряды и гаджеты, купленные во время шопинга в Майами. Неудивительно, что она оттолкнула меня, чтобы заселиться в «Кап Дукал», словно это была ее личная резиденция, хотя рядом не видно было телохранителей, которых ее отец должен был бы к ней приставить. Видимо, она улизнула от сопровождения, чтобы побаловать себя разгульной ночью в городе. Не она ли вышла замуж за Понсе Леру, мошенника, использовавшего влияние ее отца и разбогатевшего, захватив компанию, добывавшую в чилийской пустыне литий и нитраты, – компанию, которую национализировал Альенде? Или то была другая дочь Пиночета, Вероника? А эта, Жаклин, у нее было сколько мужей?.. Два? Три? Но ни один, похоже, не был включен в ее планы на вечер, поскольку бронь была только на ее имя.
Как бы то ни было, администратор не признал особого статуса этой женщины.
– Вы сказали «Пиночет», так? Последняя буква «т»? Так, сейчас посмотрю… – Он достал журнал и лениво повел пальцем вниз по списку, напевая себе под нос: «Пиночет, Пиночет, Пиночет, попробуем найти», словно в этом имени не было ничего особенного, не стояло за ним человека, который мог бы поджарить этому Себастьяну яйца, вырвать ему ногти, изнасиловать его детей… – А, да, вот оно!
Он вручил ей бланк для заполнения, попросил показать удостоверение личности, скептически его рассмотрел и передвинул обратно по стойке, словно грязное.
Мое смятение из-за присутствия той, кого породили чресла чудовища, разрушившего мою страну и мою жизнь, всего с одной степенью удаленности, немного унялось благодаря тому, как администратор справлялся с ситуацией, едва заметно унижая эту дочь дьявола: напоминая о том, как мы отняли нашу страну у нее и ее семейки, хитроумно, с каплей вызова – и да, с достоинством. Администратор знал, что отец Жаклин по-прежнему может испортить ему жизнь, может даже вернуть себе власть – однако не упустил этой возможности подчеркнуть, что пока он дежурит на рецепции, к ней будут относиться как к обычной гостье.
– Номер готов, – сообщил он. – Желаете оставить номер кредитки на случай ущерба?
– Да, – ответила она. – Вечером я ужинаю в вашем ресторане. Мне обещан столик у окна, столик номер один.
– Столик номер один, конечно, – отозвался Себастьян с долей иронии. – Только номер один годится.
Цокая каблучками своих «Прада», Жаклин Пиночет удалилась. Мне было тошно. Оказаться рядом с телом этой женщины в тот самый день, который завершится эксгумацией тела героя, отправленного в могилу ее отцом! Это казалось мне дурным предзнаменованием. Я так и сказал Орте, который наблюдал за этой сценкой с любопытством и был удивлен моей брезгливостью, когда я заявил, что не могу есть поблизости от дочери Пиночета. Он считал, что нам следует воспользоваться случаем и рассмотреть ее, пока она ест, возможно, познакомиться с ней. Она могла бы снабдить нас важными именами, контактами, сведениями.
– Мне трудно будет сдержать рвоту вблизи от нее.
Орта рассмеялся:
– Из вас не выйдет хорошего следователя, если вы останетесь таким неженкой, Ариэль!
– А я ведь говорил, что не гожусь для этого дела, помните? Вы не стали слушать – и вот мы здесь. И мне непонятно, как вы можете переварить хоть кусочек, когда через несколько столиков от вас дышит такая, как она?
Похоже, он искренне недоумевал.
– Но в вашей стране всегда так, Ариэль, вы никогда не знаете, кто окажется рядом с вами в кафе, или пройдет мимо по бульвару, или встанет перед вами или за вами в очереди в банк, чтобы сделать вклад. Чили – как Голландия после нацистов – кишит преступниками, соучастниками и пособниками, и вам приходится сосуществовать с ними: такова суть переходного периода, который ваш народ мудро избрал вместо того, чтобы пытаться их всех убить. Если вам хотелось избежать встречи с кем-то вроде нее в лобби этого отеля – или любого другого отеля, – вам следовало оставаться в изгнании. Хотя и это вашей проблемы не решило бы.
– Почему это?
– Помните наш завтрак в отеле «Хей-Адамс»? Те люди, обжиравшиеся за соседними столиками, сливки американского истеблишмента? Один из них мог участвовать в планировании чилийского путча, финансировать дестабилизацию экономики Альенде. А если даже никто из них специально не нацеливался на вашу родную страну, большинство с высокой степенью вероятности виновны в поощрении бесконечных войн Америки и еще более бесконечных вмешательств. Или, возможно, они согрешили (или их предки это сделали) против своих соотечественников: сегрегация, депортации, угнетение женщин, ограбление земель аборигенов… Отец кого-нибудь из присутствовавших в том зале мог даже быть виновным в преследовании вашего отца во время «красной опасности». Но вы все равно со мной там встретились – и не возражали. Если вы хотите иметь в этом мире хоть какой-то вес, невозможно не запачкать руки… или хотя бы салфетку. Или вы встали бы и ушли с нашей встречи, если бы за соседний столик сел, например, Киссинджер? Вы отказались бы от возможности раздавать экземпляры своей книги в Конгрессе ради некой этической демонстрации?
Я поменял тему разговора. Через шесть часов нам предстояло встретиться с Альберто Карикео у входа на кладбище, а пока надо было найти, где поесть. Я предложил Калета-Сан-Педро – рыбацкую бухту с милым ресторанчиком, где подавали вкуснейшие «калугас», обжаренные кусочки камбалы, которые радовали нас с Анхеликой и наших голодных друзей во время частых вылазок в Вальпараисо. Орта сказал Хоакину, что готов поесть рыбы, если вернется в Чили, а там готовили бесподобное калдильо с морским угрем, так что можно будет попробовать его соблазнить. Пешком туда было добираться часа два – прекрасный повод пройти по Вальпараисо, что Орта безоговорочно поддержал.
Может, меня взбодрил холодный ветер с моря, а может, хотелось помешать возврату к неудобной теме сосуществования с врагом, но я разболтался – мои слова были такими же хаотичными, как Вальпараисо – необыкновенный город, создавший Альенде.
Именно здесь, рассказывал я Орте, четырнадцатилетним школьником юный Сальвадор познакомился с Хуаном Демарчи, плотником-анархистом, родившимся в Италии и закаленным в борьбе рабочего класса… как множество бедных европейцев-иммигрантов, как мои собственные бабушка с дедом, если на то пошло. Демарчи сыграл важнейшую роль в политическом и социальном образовании будущего вождя, снабжая его революционными листовками и трактатами, – и также привил ему любовь к шахматам, которая осталась с ним на всю жизнь. Совершенно иное образование ожидало Альенде по окончании средней школы, когда он, в отличие от своих привилегированных одноклассников, добровольцем вступил в армию. Именно здесь, в Вальпараисо, в кирасирский полк – тот же самый, напомнил я Орте, что займет город 11 сентября 1973 года. Так что Альенде отнюдь не был антимилитаристом: его увлекали оружие, маневры, тактика и война. В этом он пошел по стопам своих предков. Его прадед Грегорио вместе с обоими своими братьями отважно сражался в Латиноамериканских войнах за независимость в начале XIX века. Его дед Рамон был врачом, получившим известность как революционный агитатор: его называли Рохо Альенде, красным, по цвету левых бунтарей – хоть это и не помешало ему служить своей стране в армии. Пошел добровольцем на войну 1879 года с Перу и Боливией, Guerra del Pacifico.
Резкий порыв ветра с залива заставил меня остановиться и плотнее закутать шею шарфом, а также дал время сообразить, что мой монолог мог показаться Орте лекцией для школьников. Однако он, похоже, не заскучал, так что я продолжил:
– Сын Рамона, отец будущего президента, адвокат, участвует в гражданской войне 1891 года. Все они родились, выросли и умерли в Вальпараисо.
Орта выждал несколько секунд, проверяя, закончил ли я, а потом:
– Значит, когда Сальвадор Альенде решает сопротивляться в «Ла Монеде», идет в бой – этот поборник мира в последний день жизни, видимо, слышал зов своих предков, проявивших себя в битвах, чтобы встретить их так, как предначертано.
– Действительно, – отозвался я, ловко огибая ворох пластиковых пакетов, которые ветер нес по грязным улицам, – оружие продолжало его привлекать всю жизнь. Он с энтузиазмом принял кубинскую революцию, поддерживал освободительные войны в Азии и Африке и герильяс в Латинской Америке, он лично вывез остатки отряда Че в безопасное место, когда они добрались до Чили, преследуемые солдатами Боливии и агентами ЦРУ. Так что его несомненно привлекала эта альтернатива, модель, не менявшаяся со времен большевистской революции. Однако он избирает иной путь. Он не остается в армии. Он поступает на медицинский факультет, становится лидером студенческого движения, членом прогрессивного крыла масонов. И уже став врачом, впервые оказывается в тюрьме – и опять-таки именно здесь, в Вальпараисо. Видимо, это стало определяющим опытом – как и в случае моего отца, арестованного в Буэнос-Айресе во время студенческих протестов, как и в случае гораздо более травматического пребывания в Маутхаузене вашего отца. Они оба были одного возраста с Альенде – из того поколения, у которого тюремное заключение за свои убеждения считалось почти обязательным.
Я снова замолчал и пытливо посмотрел на Орту. Возможно, он изучил биографию Альенде и знал все это, и еще очень много чего, и притворялся заинтересованным только из вежливости.
– В чем дело? – спросил он. – Продолжайте. Это очень интересно.
– Ладно. Потому что в жизни Альенде было еще одно важное событие, которое связано с этим портом – и которое открывает окно в его последние мгновения на этой земле. На одном из этих холмов находится морг, где он зарабатывал вскрытием трупов.
– Он работал в морге?
Орта явно не притворялся заинтересованным: все, что было связано со смертью, притягивало его магнитом.
– Единственная работа, которую смог найти молодой Альенде с его революционными идеями и историей арестов. Он целый год проводил вскрытия, исследовал тысячу пятьсот трупов – в основном бедняков и отчаявшихся, тех, кого убили и кто покончил с собой. Он посвятит свою жизнь здравоохранению и исцелению, но его первой работой станет сотрудничество со смертью: его скальпель будет резать кожу, мозг, кишки мужчин и женщин, чей нагой финал говорит, что жизнь – это всего лишь этот кусок плоти, бессмысленный, если мы не можем думать, не можем любить.
Я указал на темные силуэты холмов Вальпараисо, усеянные огнями.
– Тогда, в Дареме, – сказал я, – один из ваших вопросов касался настроя Альенде в те последние мгновения: что могло его занимать. Ответ может быть разный. Его народ, борьба за справедливость? Или личные воспоминания о женщинах, которых он любил, и тех, кого трахал без любви… или, может, в конце он думал только о жене и дочерях, молился, чтобы они выжили в этой бойне. Или он вспоминал своих предков: какими они были отважными перед лицом смерти, как ему нужно доказать, что он их достойный наследник. Но когда я вспомнил про морг там, наверху, то подумал, что, возможно, посетившими его мертвецами были не герои, а трупы, которые он смотрел на тех бесконечных вскрытиях, неспособные защититься от ножа, которым он их взрезал. Потому что в тот последний день в «Ла Монеде» он должен был понимать, что скоро его собственное тело будут шевелить и исследовать чужие любопытные руки и глаза в том же ритуале, какой исполнял он сам. Не содрогнулся ли он от того, что ожидало его гордое тело на прозекторском столе, когда он уже не сможет защищаться? На самом деле я пытаюсь понять, испытывал ли он в конце какие-то сомнения. Или он был отнюдь не бессилен, полностью контролировал происходящее? Что возможно, только если…
– Если он совершил самоубийство.
– Самоубийство… похоже, самоубийства вас преследуют, Джозеф. Особенно в Вальпараисо. – Я указал на открывшееся слева пространство. – Как оказалось, мы пришли на площадь Сотомайора, которая служит примером того, как Чили любит саморазрушение. Названа в честь Рафаэля Сотомайора, героя Тихоокеанской войны. Он успел получить нашивки, замиряя Арауканию. Сначала он убивает индейцев на юге Чили, а потом идет на север убивать перуанцев и боливийцев с индейскими корнями. Но его далекий потомок не считает его героем. Один наш друг, Тито Сотомайор, – добавил я, не сообщая, что мы принимали его и его жену у нас в доме на Ватикано, – присоединяется к левым революционерам, как и еще один наш друг Начо Сааведра: оба восстают против Чили привилегий и власти, созданной своими патриархами. Начо отрекся от одного своего прапрадеда, убийцы индейцев полковника Корнелио Сааведры.
– Все эти герои, – вслух задумался Орта, – давят на следующие поколения, требуют от них военных подвигов.
– От этих призраков трудно избавиться. Особенно если история страны, ее идентичность, выковывается из мученичества, принесения своей жизни в жертву какому-то великому делу. – Я направился к статуе морского офицера, венчающей памятник в самом центре площади. – Наверху, на этой колонне – это Артуро Прат. Стоит над усыпальницей, где лежат останки его самого и Конделла. Но наверху – не Карлос Конделла, который выигрывал все битвы во время Тихоокеанской войны, а Прат: человек, проигравший единственное морское сражение, в котором участвовал, и тем не менее ставший нашим главным символом. День его смерти – по сути, день его картинного самоубийства – это наш национальный праздник. Мы не отмечаем крупные успехи чилийской армии, приведшие к оккупации Лимы и позволившие Чили сохранить богатые полезными ископаемыми провинции, которые сейчас составляют север страны: никто даже не знает этих дат. Нет – Чили решила чтить память военного провала.
– У нас есть время, чтобы?..
Я посмотрел на часы.
– Нам все равно стоит взять такси: мы прошли только полпути. Но – да, масса времени.
Орта щурился на слова под статуей. Я знал их наизусть, каждый школьник, каждый чилиец их знал: его призыв не падать духом при встрече с намного превосходящими военно-морскими силами противника в заливе Икик. Хотя la contienda es desigual, бой неравен, он не спустит свой флаг. Я прошептал эти слова Орте почти благоговейно, словно по-прежнему был подростком, впервые услышавшим эту историю в школе. Вместо того чтобы спасать свою жизнь и жизни своих офицеров и матросов, Прат перепрыгнул на борт громадного корабля Перу, Huáscar, не сомневаясь в своей гибели. И он был убит почти тут же. Его собственное судно, «Эсмеральда», будет потом пущено ко дну. Из его команды в двести один человек выжило только шестьдесят. Для боливийцев это стало огромным успехом, но героизм капитана «Эсмеральды» чилийская пропаганда превратила в легендарную историю жертвы ради родины, распространяя ее, чтобы побудить солдат умирать, но не сдаваться, что было необходимо для того, чтобы Чили смогла победить противника, имеющего численное превосходство.
– Итак, к Альенде, – сказал Орта. – Вы считаете, что он взял пример с Прата, решил сражаться до конца, хоть силы были неравны?
– Не исключено, – ответил я, останавливая такси. Не похоже было, что Орта готов покинуть площадь Сотомайор, завороженный самоубийцей Артуро Пратом на его колонне. Я бережно взял его за локоть и повел к ожидающей машине. – Но если он и правда покончил с собой, то примером ему был другой чилиец, президент Балмаседа, который застрелился в 1891 году в посольстве Аргентины, где нашел убежище после того, как его войска потерпели поражение.
– В том же здании, где вы укрывались – и где ваш блестящий следователь должен будет разгадать тайну убийств?
– Нет, – отрезал я, недовольный напоминанием о том, что мой роман идет ко дну быстрее легендарной «Эсмеральды». – В другом здании.
– А ваш роман, как он движется?
Я устал от множества уклонений (его звонок на рассвете был лишним) и ответил в кои-то веки правдиво, как и советовала Анхелика:
– Не так хорошо, как я ожидал.
Мы залезли в такси.
Как только машина тронулась к бухте Сан-Педро, он повернулся ко мне:
– Я опасался, что это задание будет вас отвлекать. И вот теперь я отнимаю у вас еще больше времени. Нехорошо с моей стороны. Но я что-нибудь придумаю. – И, ощутив мою неловкость: – Вы сказали, что примером для Альенде был Балмаседа?
– Да, – подтвердил я с облегчением. – Альенде часто упоминал Балмаседу – можно даже сказать, что тот не давал ему покоя. Потому что Балмаседа тоже пытался защищать интересы Чили от иностранных монополий, хотел, чтобы нитраты из пустынь, которые теперь принадлежали Чили (очень ценный минерал, основа удобрений, кормивших Европу во время промышленной революции, и использовавшийся для боеприпасов во время войны)… Балмаседа хотел, чтобы доходы оставались в Чили и развивали ее промышленность. Но британцы, желавшие сохранить контроль и прибыли, финансировали восстание против Балмаседы, точно так же как американцы – против Альенде восемьдесят лет спустя. И знаете, как звали британского магната, устроившего заговор против Балмаседы?
– Мистер Норт, – отозвался Орта. – Как странно, что человек, представлявший эти интересы в ущерб страны в самой южной части планеты, звался Нортом. Я читал книгу Эрнана Рамиреса Некочеа.
Я ощутил неожиданный укол… чего? Досады, гнева? Он что – уже знал все истории, которые я рассказывал на ходу, все детали жизни Альенде, знал о Прате и Тихоокеанской войне и Балмаседе и просто потакал мне, словно балованному ребенку? Может, он знал и о бухте Сан-Педро, куда ехало наше такси, – уже обедал там с Пилар и только притворился, будто никогда о ней не слыхал?
Ну что ж, пора ему показать, что, сколько бы книг он ни прочитал, существуют громадные области реальности, обширные поля страданий, к которым у него не было доступа.
– Дон Эрнан Рамирес Некочеа, – проговорил я. – Коммунист. Один из наших великих историков. Он дружелюбно относился ко мне, когда я был студентом Чилийского университета, – декан нашего факультета, снятый с должности в день путча, а потом изгнанный из страны. В итоге оказался во Франции. Мы с Анхеликой навещали его там, в Париже, пару раз. В последний раз он плакал. У чилийского консульства, рядом с домом инвалидов: мы пошли туда, чтобы Анхелика получила новый паспорт, но не я и не дон Эрнан. Когда мы с ним пересеклись, ему только что категорически отказал консул. Он просил разрешения приехать в Чили на неделю, проститься с умирающей матерью. Этот добрый старик – он был похож на Джепетто – на диснеевский вариант отца Пиноккио: голубые глаза, пышные усы… Такой благородный! Этот человек изучал прошлое Чили, чтобы мы не повторяли ее трагедии, – и он безутешно рыдал, а мы не могли найти слов, чтобы утешить нашего маэстро. Как вы думаете: кто-то из этих бюрократов, лишивших дона Эрнана возможности подержать умирающую мать за руку, – хоть один из них был наказан, испытал хоть капельку стыда? Но они его сломали. Через несколько месяцев он умер – и кто знает, где его похоронили.
Я замолчал.
Орта сказал:
– Мне очень жаль.
Простые слова соболезнования относились к смерти дона Эрнана – но и к нему самому – мальчику, который не держал за руку мать, когда она умирала.
– Мне тоже жаль, – сказал я, и между нами снова все было хорошо – насколько это вообще возможно в мире, где сыновьям не позволяют скорбеть о смерти женщины, которая привела их в этот мир.
Мы приехали к ресторанчику.
Он предоставил мне платить за проезд. Но перед тем, как выйти из машины, обратился к водителю.
– Альенде, – проговорил он. – Как он умер? Вы знаете, как он умер?
Таксист колебался всего секунду.
– Вы не отсюда. Вы хорошо говорите, но вы не… Откуда вы, сэр, могу я спросить?
– Голландия, – ответил Орта.
– И вы хотите рассказать людям там, у вас в стране, что мы здесь думаем о смерти Альенде?
– Да.
– Убийство, – заявил водитель. – Конечно, его убили. Но справедливость восторжествует, вот увидите. Так и скажите, когда вернетесь к себе в страну.
И он уехал, оставив нам еще один повод для размышлений, еще одно послание от Вальпараисо из прошлого.
Будут и другие.
Я с трудом узнал бухту Сан-Педро. Тут больше не было седеющих рыбаков у баркасов, вытащенных на берег, – на галечном пляже было не с кем поболтать, услышать байки в обмен на вино и сигарету. Все здания у берега были перестроены и отдраены, а сам ресторан приобрел поддельный шик: белоснежные скатерти и официанты, упорно желающие говорить с нами по-английски. Но калугас остались такими же вкусными, и калдильо с угрем, кулинарный брат касуэлы, был именно таким, каким я его помнил. Приятно знать, заявил я, что какие-то вещи не изменились, что отцу Жаклин Пиночет не удалось уничтожить этот чудесный аромат, который честно меня дождался.
– Пиночет, Пиночет! Право, Ариэль, пора перестать обвинять его во всем, что вам не нравится в Чили. Возьмем, например, эту модернизацию района, который, по вашим словам, был грязным местечком со своеобразным очарованием. Во-первых, то, что вам представлялось привлекательной экзотикой, собственникам и завсегдатаям могло казаться обшарпанным, унылым и тоскливым. Во-вторых, это все равно произошло бы, независимо от диктатуры. Это – творческое разрушение. Я лично люблю перемены, люблю инновации, люблю перепахивать прошлое так, чтобы ничего не осталось и можно было начать заново. Ностальгия – это тупик, это реакционность. Что бы об этом месте сказал Альенде? Он пообедал бы здесь с удовольствием?
– Да, – вынужден был признать я. – Альенде поразительно удавалось удерживаться на обеих сторонах Чили: слушать рыбаков у берега, а спустя несколько минут – курить сигару с модниками, которым столь дорогие блюда были по карману.
Орта кивнул.
– Я слышал, что его противники – не только правые – порицали подобную искушенность, словно вкус к лучшим ликерам и множеству видов современного искусства – это грех. Словно это умаляло его готовность бороться за права бедняков.
– С этим противоречием сталкиваются все воинствующие левые, у кого есть хоть крупица так называемого «буржуазного лоска», и мне это противоречие так и не удалось разрешить, – сказал я. – Но Альенде было наплевать, что его могут назвать pije, пижоном, будут критиковать его щегольство. Ему хотелось максимально насладиться всеми радостями жизни: он баловал себя ароматным виски и костюмами из лучших лондонских ателье, отглаженными и сбрызнутыми одеколоном. Но когда пришло время выбора, он отказался от жизни с такими вот ресторанами и разделил участь бедняков с этих холмов. И неимущие не сомневались, что он им верен. Lealtad, верность: это слово шесть или семь раз повторяется в его последнем обращении. Люди не укоряли его за вот такое. На самом деле эта аристократическая утонченность только усиливала легендарный статус Альенде.
Орта задумался.
– Конечно, не каждому выпадает возможность доказать свою преданность настолько кардинально, – размышлял он. – Нам приходится искать иные пути справиться со своими противоречиями, верно? – Он замолчал, набрал полную грудь морского воздуха, насыщенного солью и йодом, указал на океанский прибой и сказал: – Пройдет пятьдесят лет – и это место исчезнет вместе с самим Вальпараисо, погрузившись в эти воды, и все эти реновации смоет. А через сто лет и Чили не станет – только несколько торчащих гор и вершин холмов. Рыбы будут плавать прямо здесь, прямо там, где мы едим. Так что не забудьте говорить «прощай» каждый раз, как приедете откушать эти калугас. Пока не поздно.
– Ну, время уже довольно позднее, – отозвался я, пытаясь обернуть шуткой его мрачное предсказание о разрушении еще одной точки моего прошлого. – Давайте не будем заставлять нашего друга Карикео нас ждать.
Орта расплатился и попросил официанта вызвать такси, после чего, не обращая внимания на протесты метрдотеля, проник на кухню, чтобы поблагодарить обслугу и выпросить у шеф-повара рецепт калдильо: оказалось, что секрет в том, когда добавлять петрушку. А когда все прониклись дружелюбием, Орта с ослепительной улыбкой спросил их мнение о том, как умер Альенде – как часть опроса, который он проводит для голландской газеты. Все сказали murió con las armas en la mano, с оружием в руках, а один, мойщик посуды, вскинул кухонный нож, словно автомат, впечатляюще выпуская пули, трах-тах-тах, сопроводив этот жест потоком не слишком впечатляющих проклятий.
Таксист удивился моей просьбе высадить нас у кладбища Санта-Инес, но Орта тут же придумал причину столь странного ночного визита:
– Мой друг, – сообщил он, – всегда навещает могилу любимой девушки в день ее рождения. Каждый год с момента ее смерти.
– О, романтика! – воскликнул водитель. – Понимаю! Потому что (только моей жене не говорите) я тоже романтик. Роберто Сепулведа к вашим услугам.
Машина помчалась по улицам Вальпараисо, а Орта устроился на заднем сиденье, глядя на продуваемые ветром улицы, но внезапно выпрямился, когда мы поехали по площади Сотомайор, и попросил водителя остановиться. Поспешно вылезая, он сказал, что увидел стайку уличных мальчишек – скоро вернется.
– Отлично! – обрадовался Сепулведа, тоже выходя из машины. Он оказался плотно сбитым мужчиной с кудрявыми каштановыми волосами и приятным лицом. – А я покурю. Гадкая привычка, не стоит это делать в машине, а то супруга узнает.
Мальчишки стояли у подножия монумента, который мы осматривали за несколько часов до этого: нюхали клей и передавали по кругу грязную бутылку с тем, что можно было бы принять за вино. Похоже, они не замечали холода, хотя поблизости валялась пара рваных одеял и скрученные измятые газеты.
Один их мальчишек посмотрел на нас с Ортой и сделал непристойный жест:
– Отсосать?
– Нет, – ответил Орта, доставая из кармана несколько банкнот и вручая их пареньку. Казалось, его не смущают грязные пальцы, распухшие ногти, цыпки, зловонное дыхание. – Информация. Мнение.
Мальчишка посмотрел на него с подозрением.
– Что хочешь узнать?
– Как умер Альенде?
– Кто?
– Альенде. Президент.
– А какая на хер разница?
– Мне это важно.
– Ну так пойди и узнай, мистер. – Мы повернулись уходить, а он нас окликнул: – Эй, стойте! Закурить найдется?
– Я не курю, – ответил Орта. – Но… – Он посмотрел на Сепулведу, а тот кивнул, достал несколько сигарет и отдал мальчишке. Орта вложил в руку паренька еще одну банкноту. – Береги себя, малыш.
Когда мы вернулись в машину, водитель попросил у нас разрешения немного задержаться. Я заметил, что он остановил счетчик и взял что-то с пассажирского сиденья: три или четыре круглые булочки с карамельной присыпкой. Он подошел к мальчишкам и отдал им сладости.
Орта наблюдал за этим, и глаза у него блестели – очень похоже, что от слез. Однако он справился со своими чувствами, пробормотав:
– Будь Альенде жив… – Тут он себя оборвал и сказал уже громче: – Но мы вот-вот получим доказательство того, что он очень даже мертв, так?
Сепулведа вернулся к машине, снова включил счетчик и набрал скорость.
– Бедные ребята, – сказал он. – Не их вина. И они найдут этим булочкам лучшее применение, чем я смог бы. Но моей жене не говорите: она их положила специально для меня. Говорит, я вечно все раздаю.
– Моя жена говорит про меня точно то же самое, – откликнулся я. – Так что если мы встретим вашу, то вас не выдадим.
– Ну вот, – сказал водитель, не оборачиваясь, – теперь, когда мы вроде как подружились, и вы меня, надеюсь, простите, не хочу никого обидеть, но я слышал, что вы только что спросили у этих cabritos про то, как умер Альенде. Если вам интересно мое мнение, сэр…
– Конечно! – ответил Орта, снова перейдя в режим расследования.
– Он покончил с собой, как и говорили генералы, – а теперь и его семья с этим согласна, как говорят в новостях. Застрелился из автомата, подаренного Фиделем. Не то, чего я для него хотел бы, но…
– А вы хотели бы?..
– Прошу меня простить, но ему надо было предстать перед судом. Притворялся демократом, но все мы знаем, что он собирался превратить нашу свободную страну в коммунистическую диктатуру, как на Кубе. Вот от чего нас спас президент Пиночет. Да, в его время бывали моменты произвола, встречались гнилые личности. Но это ничто по сравнению с теми ужасами, которые мы испытали бы при коммунизме. А я кое-что знаю про эти ужасы, потому что моя жена, она венгерка… ну, ее папа и мама из Венгрии, и они бежали из страны, открыли пекарню – такую успешную, что в результате у них несколько магазинов: два здесь, в Вальпо, и три в Сантьяго. А Альенде собирался это все отнять, он ненавидел частную собственность, не хотел, чтобы люди добивались успеха своими силами, хотел все коллективизировать. Так что, если бы он победил, у меня не было бы этого такси, а у моей жены – пекарни, которую ей оставили родители, – и не было бы булочек, чтобы дать тем ребятам. Мы все стали бы рабами государства.
Орта тронул меня за руку, удерживая от ответа.
– К счастью, люди не рождены, чтобы быть рабами, – сказал Орта, – так что, если бы у Альенде были такие планы, он своего не добился бы, верно? Смотрите, что происходит в мире: Берлинская стена разрушена, Советский Союз распадается, его сателлиты идут к демократии.
– Благодаря генералу Пиночету. Он доказал, что это возможно: первым помешал коммунистам захватить страну. Он проложил дорогу. И разве ему благодарны? Ну – я благодарен, всегда буду благодарен.
– А вы не боитесь, – спросил Орта, – что теперь, когда он не у власти, альендисты повторят попытку?
– Они должны были бы усвоить урок: коммунизм повсюду обанкротился, этого они отрицать не смогут. А если они и дальше будут п…здеть, прошу прощения, сэр, так генерал по-прежнему стоит во главе армии, так пусть будут паиньками.
– Ну, похоже, они урок усвоили, так что… – проговорил Орта. – Но мы приехали.
Водитель вручил нам листовку с адресом пекарни своей жены «Пастелерия эль Будапест», предложив заезжать. Он сказал, что ее берлинцы особенно вкусны.
– Берлинцы? – переспросил Орта – возможно, удивившись, что в венгерской кондитерской предлагают нечто с немецким названием.
Я объяснил, что это нечто вроде донатов с начинкой из джема. Орта пообещал, что мы постараемся туда попасть и попробовать выпечку, поблагодарил дона Роберто за то, что он поделился с нами своим мнением, заплатил за проезд и отказался брать сдачу.
Карикео ждал нас у входа на кладбище Санта-Инес в сопровождении высокого и крепкого карабинера. Он представил его как капрала Ансельмо Эрнандеса, своего зятя, которого он посвятил в наш сговор, чтобы мы смогли остаться незамеченными в месте, которое он выбрал за наилучший обзор. Даже в сером свете тусклого уличного фонаря я заметил, что у Эрнандеса на левой щеке громадная уродливая бородавка, и старался не смотреть на нее слишком подолгу, пока он объяснял, что вокруг будут дежурить дополнительные силы полиции, поскольку ожидают каких-то важных правительственных чиновников: не только мэра, но кого-то еще выше, чье имя не называлось. Хорошо, что мы приехали с запасом времени. Еще несколько минут – и пробраться через боковую калитку было бы труднее.
Место, которое Карикео выбрал для нашей эскапады – большая ветшающая усыпальница, затянутая плющом, – оказалось идеальным. Достаточно удаленное, чтобы наше присутствие осталось незамеченным, и достаточно близко расположенное, чтобы мы видели происходящее. Там обнаружилась заброшенная скамейка, с которой было удобно смотреть. На ее сиденье были приготовлены голубой термос, две кружки и большой бумажный пакет: жена Карикео прислала нам кофе, чтобы мы не мерзли, а его дочь Элиза – та, что замужем за капралом Эрнандесом, – испекла берлинцы на случай, если мы проголодаемся. Не хуже тех, какие можно купить в лучших пекарнях, даже лучше, чем те, которыми торгует «Эль Будапест». Я спросил Карикео, делал ли он там покупки, а он сказал, что только раз зашел спросить насчет свадебного торта для дочери, но он оказался слишком дорогой и вычурный, с массой европейского крема, так что в итоге они попросили соседку испечь что-нибудь попроще, более чилийское, и деньги остались у соседей, а не перешли к каким-то иностранцам. Но он слишком задержался, болтая о выпечке и прочем, когда у него есть дела поважнее.
Карикео выразил надежду, что нас не пугает темнота, потому что нам ни в коем случае не следовало ничего зажигать – ни сигарету, ни фонарик… По его словам, некоторым людям на кладбище страшно, и он их не винит: столько ходит слухов, преданий и рассказов о привидениях, хотя он сам никогда не встречал неупокоенного духа.
– Я всегда считал, – добавил он мрачно, – что нам надо бояться живых, а не мертвых.
Эрнандес его поддержал. Здесь похоронено несколько плохих людей – убийц, насильников и предателей. Им место под землей, а если они посмеют покинуть свои могилы, он с удовольствием казнит их второй раз.
Орта жизнерадостно согласился. Есть такие люди, которых следовало бы убивать по несколько раз – жаль, что у них только одна жизнь, которой они платят за свои грехи. С учетом того, что он был твердым противником смертной казни, мне следовало бы удивиться столь открытому отказу от убеждений, но я уже успел понять, что Орта всегда играет какую-то роль, всегда прикидывает, что именно понравится тому человеку, с кем он говорит.
Что до кладбищ, добавил Орта, то он их обожает. Он любит деревья, которые растут, питаясь человеческими останками – деревья, в стволах и листьях которых заключены мертвые, обожает надписи на памятниках, сложные генеалогии, которые требуют расшифровки, послания, начертанные на надгробиях, молчание тех, кто идет по дорожкам, – вот это все. Чего он не любит совсем – это похороны.
– Не знаю, как там у вас в стране, сэр, – в Голландии, да? – отозвался Карикео, – но здесь мы любим похороны. Люди ходят на похороны так, как раньше ходили в храмы – себя показать и на других посмотреть. В нашей стране особенно, потому что мы влюблены в смерть.
И с этой загадочной фразой он со своим зятем ушел.
Мы несколько минут молчали, неспешно попивая горячий, исходящий парком кофе. Мои соотечественники обычно кладут в напитки слишком много сахара, и я бы морщился из-за приторного вкуса нашего кофе, если бы не размышлял над словами Орты насчет его нелюбви к похоронам. Вполне предсказуемо: он побывал как минимум на двух погребениях, которые были мучительными, даже разрушительными для него, оба раза приведя его к серьезному кризису. Если бы моя жена покончила с собой, если бы мой отец использовал смерть моей приемной матери, чтобы обвинить меня в трусости и предательстве, если бы я не смог проводить в последний путь свою мать, не знал бы о том, где она покоится, если бы мальчик, которого я считал братом, исчез без похорон, я бы тоже старался избегать любой церемонии, которая напоминала бы мне об этой боли.
Орта словно угадал мои мысли – возможно, в данном случае они были схожи с его собственными.
– Вот почему, – сказал он, словно мы продолжали обсуждать эту тему после ухода Карикео и Эрнандеса, а не были погружены в свои мысли, – я не намерен оставаться на похороны Альенде. Я ценю то, что благодаря вам смог сегодня оказаться так близко к его останкам, но хоронить его… нет, спасибо. Я уеду через две недели, 2 сентября.
Я надеялся, что в темноте не видно было, как меня ужаснула эта новость: еще две утомительные недели с ним рядом?
– Я намеревался задержаться всего на несколько дней. Однако моя изолированность лишает меня контактов с простыми людьми. Мне бы хотелось повторить сегодняшний опыт с администратором отеля, уличными мальчишками, работниками ресторана, Карикео и Эрнандесом… Было бы хорошо встретиться с подобными им еще. И женщины – возможно, с кем-то вроде Жаклин Пиночет: представляться голландским журналистом, собирающим материалы по Альенде. При условии, что меня будет сопровождать кто-то вроде вас.
Мне не понравилось то, к чему он ведет.
– Мне нравится быть с вами, Джозеф, – сказал я, – но это не то, о чем мы договаривались.
– Просто выслушайте меня. Смотрите: вы за этот месяц проделали великолепную работу, но это далось не даром: ваш роман почти не продвинулся. А мое присутствие в следующие две недели только усугубит эту ситуацию. Так что в качестве компенсации за то, что вы будете меня сопровождать, пока я остаюсь здесь, я могу освободить вас от дела Альенде почти на два месяца. Посвятите себя исключительно литературному творчеству: никаких отчетов, скажем, до конца октября. Это звучит разумно?
Я не мог этого отрицать. Мой вымышленный следователь был парализован, и, возможно, наблюдая за гораздо более умелым сыщиком, Ортой, я смогу догадаться о следующих шагах в расследовании Антонио Коломы, справляющегося со своей неутоленной похотью – возможно, моей фантазии мешает именно расследование по делу Альенде.
Мы не стали дальше обсуждать этот вопрос, потому что услышали вдалеке голоса. Несколько лучей света начали двигаться по кладбищу, отбрасывая тени за показушный склеп, воздвигнутый каким-то семейством – возможно, разбогатевшем на нитратах. Я отреагировал так же, как он: мы пригнулись, хихикая, как два проказливых мальчишки. Мне пришло на ум, что мы с ним сейчас похожи на Тома Сойера и Гека Финна, когда они, опьяненные собственным хитроумием и отвагой, наблюдали за разграблением могил. Однако те жили на далекой Миссисипи, а мы находились в полуночной Чили, да и не были детьми, пустившимися на приключения, так что поспешно подавили смешки: нам не хотелось бы, чтобы нас поймали и прогнали, и еще меньше хотелось бы устроить Карикео неприятности. Но, оглядываясь назад, я вижу, что именно тогда мы сблизились, стали товарищами по заговору – что подготовило Орту к тому, чтобы еще до наступления следующего рассвета поведать мне историю Музея суицида.
Однако в данный момент Орта был полностью занят тем, что смотрел на склеп, вставая на цыпочки. К могиле Альенде направлялась большая группа людей, сопровождаемых полицией и телохранителями. Пять членов сопровождения везли большой вычурный саркофаг: его роскошные украшения нелепо блестели в полумраке. Орта шепотом спросил у меня, узнаю ли я кого-то из участников.
Мои глаза с трудом привыкали из-за сильного контраста между ослепительным светом и туманными тенями, да и очки у меня запотели от кофейной кружки, но постепенно, по мере приближения всей шайки к могиле, я начал различать отдельные фигуры. Карикео с товарищами приступили к работе.
– Кажется, женщина всего одна, – шепотом ответил я Орте. – И, насколько я могу судить, никого от семейства Альенде. Их кто-то должен представлять, так требует закон, как мне кажется, так что… а нет: вот тот мужчина – это Артуро Хирон.
– Кихон! – возбужденно выпалил Орта и уже тише сказал: – Надо поймать его после эксгумации и добиться каких-то ответов!
Я объяснил, что это не Патрисио Кихон, а другой врач Альенде, Артуро Хирон, личный друг президента и его близких, в особенности – Тати: он был ее наставником, когда она изучала медицину. В администрации Альенде он был министром здравоохранения. Он был предан своему другу и как его главный врач оставался в «Ла Монеде» почти до конца.
– Мне кое-что рассказали, – продолжил я негромко, пока мы наблюдали, как раскапывают землю. – Альенде ведет бешеный огонь: кто-то говорит – из гранатомета, другие – из пулемета, легенд масса. Он подбил танк, два танка, три танка. Итак, он лежит плашмя на полу, его и его товарищей осыпает зола и пыль, становится опасно: пули нападающих и все такое… И вдруг Альенде чувствует, что его тянут за щиколотки, он поворачивается и кричит: «Отпусти, сукин сын!» – и тут понимает, что это Артуро Хирон, и извиняется: «А, это ты Хиронсито, извини, не понял, что это ты», – и отползает назад, подальше от опасности.
– Так что он здесь как кто? Врач? Друг семьи, эксперт?
– Ответ положительный, за исключением эксперта. Его специальность – это легочные заболевания, у него нет подготовки патологоанатома, если только он не поменял специализацию в Каракасе, куда его изгнали после нескольких месяцев концентрационных лагерей. Может быть, судебную экспертизу проведет кто-то другой.
– А что насчет вон того типа? Он вроде как главный. Тот толстяк: раздает приказы, как будто он тут хозяин.
Я присмотрелся внимательнее – и как раз в этот момент он вышел на свет, и я разглядел его характерное лицо: пухлое, с короткой щетиной. Я прекрасно знал этого человека.
Это был Энрике Корреа.
Сейчас он был генеральным секретарем правительства – некой помесью главы президентской администрации и официального представителя правительства – и самым влиятельным членом кабинета министров. Серый кардинал переходного периода или, как называла его Анхелика, Распутин.
У нее были причины для такой язвительности. В годы изгнания как часто она кормила его, стирала его грязное белье и носки, гладила ему рубашки, торговала эмпанадами, чтобы оплатить его тайное – и действительно отважное – возвращение в Сантьяго, как часто долгими вечерами в Амстердаме она слушала его заявления о том, что Ариэль – это новый Неруда, и об этом будет заявлено, как только демократия восстановится, а он станет министром культуры или директором национальной библиотеки в случае нашей победы, как часто мы мечтали о том будущем, когда мы станем свободны? Это будущее наступило – и он не отвечает на мои звонки.
И вот теперь он распоряжался эксгумацией останков Альенде – человек, который договаривался об условиях передачи власти с людьми, предавшими Альенде, с представителем Пиночета. Неприятная работа, однако необходимая. Вот только ходили слухи, что ему чрезмерно нравились эти заседания, где он вырабатывал пакт между демократами и неофашистами, который, конечно, избавил страну от новой волны насилия, но оставил множество препятствий для реальных перемен.
Корреа последний раз видел Альенде 10 сентября, накануне путча: я перекинулся с ним несколькими фразами, когда он уходил с внеочередного собрания, где присутствовал в качестве заместителя секретаря нашей партии, – и вот теперь ему предстояло снова увидеть Альенде в совершенно иной ситуации: его присутствие говорило о том значении, которое для нового правительства имеет судьба тела и наследия бывшего президента.
Что до тела, то происходило нечто странное. Могилу раскопали, и туда спустились Артуро Хирон и Карикео. Мы слышали его голос, разносившийся в холодном воздухе: он отдавал какие-то распоряжения могильщику, после чего послышались какие-то стуки, звяканье и скрип. Их не было видно минут пять, а может, чуть больше, пока Корреа и остальные внимательно смотрели. Затем Хирон вылез обратно, вытер руки тряпицей, которую ему кто-то подал, и знаком велел остальным работникам кладбища помогать Карикео. Вскоре они вылезли с гробом, извлекли из него тело – нам видны были скелет, одежда, череп – и начали осторожно перемещать его в большой саркофаг. Корреа обнял Хирона, прижал руку к сердцу, что-то сказал. Хирон ответил, указывая на новый гроб. Когда последние винты закрутили, Корреа указал на одного из могильщиков (не Карикео), что-то ему сказал и внимательно выслушал его ответ. Новый гроб опустили в могилу в ожидании официальной церемонии эксгумации, назначенной на 4 сентября. Корреа и его сопровождение удалились, не дожидаясь, пока Карикео и его помощники закончат работу.
Что до нас, то мы потопали ногами, восстанавливая кровообращение, сели на скамью, налили себе еще кофе. Нам обоим не захотелось пробовать берлинцы, которые нам испекла дочь Карикео, однако сам их вид позволил мне отметить, что даже в выпечке страна разделилась: в одной Чили покупают в «Эль Будапесте», а во второй – пекут дома, одна страна предпринимателей, а вторая – рабочих. Орта ничего не ответил, видимо находясь под впечатлением только что увиденного: мы были так близко и в то же время так далеко от нашего героя, человека, который свел нас вместе и продолжал разделять оставленную им после себя страну.
Прошло четверть часа.
Я нарушил молчание словами:
– Странно, что Чичо в итоге оказался здесь: ведь именно на этом кладбище началась его политическая карьера. Он попал в тюрьму в 1932 году вместе с братом и будущим зятем, Эдуардо Грове. С тем человеком, который спустя сорок лет предоставил фамильный склеп – вон тот, – чтобы в нем упокоился Альенде.
Я замолчал, ощущая себя экскурсоводом, монотонно излагающим никому не интересные факты. Однако Орта попросил меня продолжить, так что…
– Отец Чичо умирает от диабета, ему ампутировали ноги – и военное правительство разрешает братьям Альенде попрощаться со своим родителем и прийти на его похороны – здесь, на кладбище Санта-Инес. И именно тогда молодой врач дает клятву посвятить свою жизнь социальной справедливости во имя отца, единственным наследством которого стали честь и достоинство.
– Трогательная история, – откликнулся Орта, – немного чересчур трогательная. Похоже на то, что он много лет спустя придумал подобающее высказывание, чтобы создать некую связь в своей жизни, передачу эстафеты.
– Не исключено. Но на самом деле не важно: мы все решаем, что хотим помнить или забыть в своем прошлом, чтобы придать осмысленность настоящему. Стоит, однако, отметить – было ли то выдумкой или реальностью, – что в течение всей жизни Чичо почти никогда не упоминал своего отца. Он всегда позиционировал себя как наследника своего деда, Красного Альенде, пропуская поколение. Не считая того момента, когда отец умирает, – и тогда его объявляют тем, кто ведет сына вперед.
Орта подышал на руки, почти посиневшие от холода.
– А! – проговорил он. – Отцы и сыновья. Загадка. Они ссорятся, а когда для одного из них заканчивается жизнь, наступает время примирения. Только надеюсь, что в моем случае…
Он сделал паузу – и, возможно, собирался продолжить, но тут появился Карикео: путь свободен, даже рабочие, приходившие за старым гробом, уже ушли домой.
Он был в смятении. По его словам, это стало отвратительным опытом – в чем-то даже хуже того тайного погребения семнадцатилетней давности.
В склепе он открыл гроб и наблюдал за тем, как доктор Хирон быстро осмотрел останки: несколько раз повернул череп, покопался в области живота. А потом со слезами на глазах, дрожа от переполняющих его чувств, он сказал Карикео, что это действительно тело Альенде. Это опознание он повторил, выйдя из склепа, добавив (адресуясь Корреа), что из осмотра ясно: президент действительно покончил с собой.
– Откуда он мог знать? – мрачно вопросил Карикео. – Он не сделал ничего, ни единой вещи из тех, что положено патологоанатомам, а я уж за свою жизнь успел это повидать. Не взял образцов кожи, не сфотографировал тело, не измерил череп, не достал ни скальпеля, ни пробирки – ничего для экспертизы. Он был другом президента, его министром здравоохранения – нам сказали, что он здесь представляет семью. Я уважаю этого человека: он долго сидел в тюрьме, потом был в изгнании, я понимаю, что ему хотелось поскорее с этим покончить, но, как ни больно мне говорить, его выводы были поспешными. Он не мог определить причину смерти – которой, как мы все знаем, было убийство. А министр Корреа – он тоже это знает, но его вердикт вроде как удовлетворил. Он сказал, что, значит, это официальный вывод. Сальвадор Альенде сам себя убил. Позорные слова, но и они… и они…
Ему было настолько больно, что я почувствовал необходимость вмешаться, как-то его утешить:
– Мне жаль, что вам пришлось…
Он меня прервал:
– Нет-нет, это было еще не все. После этого Корреа попросил одного из мужчин, которые с нами работали, высказаться. Я никогда раньше его не видел – но он сказал, что тоже может подтвердить, что это тело президента, потому что был одним из тех, кто хоронил его 12 сентября 1973 года. Этот совершенный незнакомец сказал, что, когда в тот день гроб опустили в землю, крышка съехала, открыв труп, и это точно был Альенде, в той же одежде, которая на нем сейчас, и с тем же положением останков. Ложь! Я там был. Донья Тенча там была. Никто не видел тела Альенде, никто – они не позволили его вдове с ним проститься. Этот мужчина, он появился ниоткуда и лжет, притворяется, будто хоронил Альенде! Ему заплатили, ему угрожали? Как он мог такое сделать, видит Бог, он… Ну, если Бог есть, этот человек будет осужден, как я осуждаю его сейчас. Вы, сэр, вы иностранец. Скажите миру правду, скажите миру, что происходило здесь этой ночью. Я не могу – иначе я останусь без работы.
– Сделаю все, что смогу, – торжественно пообещал Орта. – Мы оба будем делать все, что сможем.
– И вы видели, как нас заставили положить президента в маленький гроб? Пусть он и пышнее, но все не помещалось: фрагменты падали на землю, куски костей, осколок черепа, а им было наплевать. Я попытался уложить все к остальному телу, но мне велели поторопиться: им надо вернуться в Сантьяго, здесь холодно, у них важные дела. Заканчивайте, сказали они, закрывайте побыстрее. И кто я такой, чтобы говорить министру, что правильно, а что нет? Но вам бояться нечего, вы сможете рассказать, как все было.
Орта повторил, что сделает все, что сможет, и я пообещал то же. Я попросил у него адрес, чтобы прислать ему мои книги в знак благодарности. Он в ответ сказал, что для него было честью помочь тому, кто был с Альенде в «Ла Монеде».
Я не знал, как реагировать на такую незаслуженную похвалу, и ожидал, что Карикео еще что-то скажет – но он просто обнял нас обоих и отправился подобрать те фрагменты, которые отвалились от скелета, чтобы вернуть их в землю, где им и место. Он не хотел, чтобы мы его сопровождали: он должен сделать это один, отдать долг.
Мы ушли. Нам казалось неуместным наблюдать, а скорее даже подглядывать за приватным обрядом, который он собирался совершить.
– Итак, теперь официально признано, что Альенде покончил с собой, – сказал Орта. – Это хотели установить до похорон. Так же как захотели переложить его в новый гроб, который аннулирует предыдущие семнадцать лет в земле. Но благодаря Карикео мы знаем, что ничего не решено. Первым делом – вы поняли, что станет нашим первым делом?
– Прошу меня просветить.
– Заполучить два отчета: заключение медэкспертизы и группы следователей. И я уже представляю себе, как их добыть. Что до увиденного только что… Осквернение. Кажется, по-испански это будет profanación. Но это то, что делаем мы, люди: одно святотатство за другим. Для меня надругательство над телом Альенде – это эхо гораздо более масштабного, повседневного надругательства над тем, что свято – не тело одного человека, а святое тело нашей Земли осквернено: верх кощунства.
В эту минуту, словно присоединяясь к его протесту, над нами пролетела стая птиц – с криками, темными силуэтами на фоне замерзшей луны, – чтобы рассесться по деревьям, качающимся на ветру чуть дальше по склону. Призрачный лес взывал к нам.
– Столько деревьев, – сказал Орта. – Там заповедник или…
– Парк Саусалито, – ответил я Орте, махнув рукой в том направлении. – Как странно…
– Что?
– Прошлое: как оно вновь появляется, когда ты совсем… Я приезжал в Винью ребенком, в семь лет, ненадолго. ООН оплачивала служащим отпуск на родине каждые два года, и наша семья заехала в Чили (у отца тут было какое-то дело) по дороге в Аргентину. Я запомнил только, что посадил в этом городе дерево. Мне всегда казалось, что я сделал это в усадьбе Вергара, но может, я закопал семечко именно там, в парке Саусалито. И если это было именно неподалеку от того места, где предстояло похоронить тело Альенде, то… Это дерево росло все эти годы рядом с ним, как страж…
– Ваш представитель, – негромко сказал Орта. – Знаменательно.
– Во многом. Со мной был папа, и он сказал, что мне в жизни надо сделать еще две вещи: родить сына и написать книгу, потому что деревья, потомство и книги остаются после нашего крохотного смертного существования, и они есть, когда тебя уже нет. Мне понравилась эта мысль, это указание на бессмертие, хоть я и понятия не имел, конечно, что и мой первый сын, и моя первая книга увидят свет спустя десятилетия именно здесь, в Чили.
– В семь, да? – откликнулся Орта. – Наши пути снова пересекаются, отражают друг друга. Именно в этом возрасте я посадил свое первое дерево, в лесу рядом с домом моих приемных родителей. Это Иэн придумал – но он ничего не говорил насчет рождения сына или издания книги, что и к лучшему, поскольку я не породил ни ребенка, ни книги, да… но деревья… Я позаботился о том, чтобы то первое, а потом и другие, что я сажал, сохранятся: клал удобрение к их корням, но не просто какое-то удобрение: я уже тогда экспериментировал с химией, сообразил, что добавление к смеси фосфорной кислоты и нитрата кальция усилит эффект. Мне следовало бы посвятить жизнь приросту урожая, помогать в проведении зеленой революции, спасать миллиарды от голода. А я, увы, направил свои таланты на пластик.
Он уже не в первый раз упоминал, что жалеет о том, что составил себе состояние на пластике, но всегда не шел дальше. Однако теперь, после того как нас сблизило это приключение, достаточно было последнего толчка, чтобы он открылся, – и этот толчок дали звуки прибоя, удары и вздохи, которые окружили нас, когда мы дошли до берега.
– Океан, Тихий океан, – сказал он. – Вот где ко мне пришло прозрение, где я осознал, какое токсичное наследство оставляю человечеству, откуда начался мой путь к потребности оставить нечто иное – то, что нас спасет. Тихий океан… – Он сделал глубокий вдох, словно водолаз перед погружением в опасные глубины. – Пора рассказать вам, к чему все это.
И вот тогда, той ночью, когда мы видели, как тело Альенде извлекли из могилы, где оно пролежало семнадцать лет, в конце дня, который начался у меня дома в Сантьяго с телефонного звонка, сообщившего о его неожиданном приезде, Орта наконец поведал мне историю, лежавшую в основе его Музея суицида – и то, как, по его планам, он должен изменить мировую историю.
10
За все мое знакомство с Джозефом Ортой он ни разу не переходил к сути вопроса быстро. Он неизменно подбирался к ней кружным путем, ходил вокруг темы, словно фокусник, которому необходимо жестикулировать, отступать в сторону и произносить предварительные абракадабры, пока он не почувствует, что аудитория подготовлена к впечатляющим фанфарам и финалу – в данном случае его аудитория состояла из одного человека, только я один был рядом с ним во время нашего возвращения в гостиницу рядом с громким прибоем.
Но и в этот раз его повествовательная стратегия не изменилась.
Он начал с того, что вроде бы никак не было связано с музеями, суицидом и спасением мира, с чего-то столь обыденного, как…
– Мы с Пилар отправились на рыбалку, – заговорил Орта.
Они спасались от оглушительной жары 1988 года, которая плавила асфальт на улицах Нью-Йорка, – настолько обжигающей, что жители опасались, как бы не вспучились мосты. Однако бриз с острова Санта-Каталина был успокаивающе прохладным, и ему удалось вытащить – не без энергичной веселой помощи Пилар – громадную рыбину.
– Вот, смотрите.
Он вытащил из кармана пиджака портмоне с паспортом и продемонстрировал мне снимок, на котором был запечатлен он со своей возлюбленной и гигантской рыбиной – такой большой, что им трудно было ее держать. Я рассмотрел его в землистом свете луны.
– Желтоперый тунец, – сказал Орта. – Никогда не видел настолько громадного. Я уже предвкушал стейки, которые мы приготовим на гриле этим вечером, и много дней сашими! – Та радость, которую он тогда испытал и которая сейчас к нему вернулась, быстро обернулась сожалением: – Это был последний раз, когда я честно могу сказать, что был в мире с самим собой, близок к тому, что можно назвать счастьем.
Я посмотрел на сияющее улыбкой лицо на снимке, на блестящие глаза, загорелые руки, самодовольный вид, напомнивший мне того человека, с которым я познакомился в Вашингтоне.
– Знаете, что я ел тем вечером? Ничего. Я ничего не ел тем вечером, и ничего на следующий день, и ничего еще через день: только понемногу пил воду. Потому что, когда мы вернулись на виллу с нашей добычей (а я уже забыл о кошмарных муках смерти на крючке, которую мы ей устроили), когда я гордо вручил рыбу шеф-повару курорта… ну, я задержался, чтобы помочь ему выпотрошить тунца. Я всегда считал, что не следует охотиться и убивать живое существо, если не желаешь участвовать в процессе его превращения в пищу: я никогда не забывал этот урок, который получил ребенком от приемных родителей. Однако кролики, свиньи и одна старая корова, которую мы забили в Голландии… я до сих пор помню ее грустные глаза и смирение, с которым она ждала нож… они внутри были чистые. Я не имею в виду – без крови. Кровь чрезвычайно чистая, выходит из блестящего сердца и циркулирует великолепно. Я имею в виду, что животные из моего детства не были набиты мусором, как та рыба, которую мы выловили в тот день в Тихом океане. То есть то, что вываливалось из того тунца… внутри него был я. Я! Этот свободный обитатель моря проглотил самые разные пластиковые продукты, неперевариваемые, распухшие слои пластика, сумма и итог моих трудов. Всевозможный пластик, изготовленный с моей помощью, сделавший меня сказочно богатым. Мешанина из магазинных пакетов-маек, искореженных и деформированных бутылок кока-колы, пенопласта для холодильников: все это уродство было полно хлорфторуглеводов – тех, которые разрушают озоновый слой и которые пытаются запретить Монреальским протоколом. Хотя не я изобрел исходные химические формулы для всего, что проглотила та рыба, я содействовал поиску дешевых методов их производства, сделал их более доступными, я отравил ту рыбу – и планету. Растворители, пищевые упаковки, хладагенты – это я. Ультрафиолет убивает вас здесь, в Чили? Это я… Казалось, море отрыгнуло всю мою жизнь ученого и предпринимателя – мою обожаемую алхимию, математические расчеты. Как будто что-то отправило мне сигнал, избрало эту рыбину, чтобы поставить лицом к лицу с тем, что я сделал. Море, море…
Он замолчал для вящего эффекта, чтобы мы оба могли слушать шум волн.
– Вы можете вспомнить тот первый раз, когда услышали этот звук? – спросил он.
– Мама говорит, что привезла меня на Атлантику через несколько месяцев после моего рождения: это был единственный способ избавиться от астмы и экземы, которые я очень рано заполучил в Буэнос-Айресе. Она бережно придерживала мне руки часами, иногда – всю ночь, чтобы я себя не расцарапал. Как только я соприкоснулся с морским бризом и морской солью, мои болячки исчезли, так что она смогла спать. С тех пор я обожаю океан.
– Тут мы едины. Я впервые увидел море в день своего девятилетия. Поправка: я бывал там и раньше, как любой голландский ребенок, как любой ребенок, живущий в большом городе нации мореплавателей. Возможно, с матерью. Но я стер эти воспоминания, пока жил в деревне: это был еще один способ стереть прошлое, стать невидимым. Карл взял меня на берег на следующий день после нашего приезда в Амстердам от моих приемных родителей. Эта вылазка должна была принести больше сюрпризов, чем просто запах моря и купания в воде. Карл предположил (и не ошибся), что этот опыт настроит меня на нужный лад, чтобы познакомиться с его новой женой, Ханной, поможет благосклоннее принять мачеху. Ему не нужно было беспокоиться. Она была такая чудесная и приветливая, что я сразу полюбил бы ее в любом случае, хотя приготовленный ею пикник – в Нидерландах в 1945 году были большие проблемы с едой – определенно помог заключить эту сделку. Но что мне больше всего в ней понравилось, что стало знаком того, что она сможет меня укрыть в случае неприятностей, защитит от отца, чьего гнева и осуждения я уже боялся, – это то, как она ему возражала, подсмеивалась над его причудами и хмурыми взглядами.
Мне никогда еще не встречалась женщина, которая считала своим естественным правом высказывать собственное мнение обо всем на свете. Я привык к послушанию моей приемной матери: она всегда молчала, когда ее муж говорил, повиновалась ему безусловно, по-рабски, и ее дочери были такими же. Так что для меня было новым опытом видеть такую независимую женщину, как Ханна.
А главным предметом спора в тот день стал именно океан. Заметив, что я потрясен его громадностью и явно боюсь, как бы он меня не поглотил, она взяла меня за руку и, заверяя, что бояться нечего, привела к краю волн и за мгновение до того, как волна нас намочит, весело убегала, утаскивая меня с собой, радуясь пене и ветру, подражая крикам птиц, шутливо предлагала морю попробовать нам навредить… «Кра, кра, кра!» И в конце концов она заманила меня в воду и дала мне первый урок того, как надо держаться на воде. «Знаешь, Джозеф, – сказала она потом, когда мы нежились под неожиданно теплым взглядом моего отца, – за что я больше всего люблю море? За то, что оно всегда будет – постоянно меняющееся и вечно одинаковое. Каждый раз, когда ритм современной жизни кажется мне невыносимым, слишком неестественным, когда кажется, что „все веками освещенные представления и воззрения разрушаются“»… – И, процитировав «Манифест» Маркса, она озорно подмигнула другому Карлу, моему отцу, который внимательно слушал. Он не играл вместе с нами – стоял на берегу босой, позволяя воде омывать свои ступни, словно заявляя: «Я не сдвинусь с места, я здесь останусь, никаким волнам не заставить меня убегать». «Кто-то смотрит на звезды или на горы, – продолжила она, – а вот когда мне хочется убедиться, что существует нечто выше нас, то эту стабильность дает мне море: это то, чем мы никогда не сможем полностью управлять, и это утешает: природа не всегда будет нам повиноваться».
Тут мой отец вмешался. «Чепуха! – сказал он. – Все, что ты сказала мальчику, Ханна, за исключением цитаты из „Манифеста коммунистической партии“, – это глупости. Мы можем приручить океан точно так же, как победили все виды материи на нашей планете, мы когда-нибудь заселим космос. Во Вселенной – как и в обществе! – нет ничего, что мы не могли бы познать и перестроить, если пожелаем. Океан здесь, чтобы нам повиноваться».
Вместо того чтобы прямо ему возразить, Ханна адресовала свой шутливый ответ мне: «Знаешь, Джозеф, кого мне напоминает твой отец, когда начинает вот так вещать? Ксеркса, царя персов. Он собрал самую большую армию древности, чтобы разорить греческие города. А когда шторм разрушил мост через Геллеспонт, построенный для вторжения, он повелел высечь море. Понятно, что море не впечатлилось столь жалкой попыткой продемонстрировать, у кого тут власть. Прислушайся, просто прислушайся. Кто по-прежнему здесь, за кем осталось последнее слово?»
Карл не вышел из себя, как он сделал бы, если бы я осмелился столь открыто над ним посмеяться. «Последнее слово, сын, осталось за греками, которые изобрели науку, позволяющую нам преобразовывать мир, включая и океан: ему указали на его место. Это они мои герои, а не нелепый азиатский сатрап, которого наша прискорбно невежественная Ханна сравнила со мной, хотя это она на него похожа – полна суеверий, по-язычески поклоняясь природе».
А она не оставила это без ответа, а потом снова наступила его очередь, и так все и продолжалось, пока мой отец добродушно не прекратил этот обмен репликами, похожий на прибой, заявив: «Вот Джозеф вырастет и разберется, кто из нас прав».
Хотя моя деятельность ученого и промышленника кажется доказательством того, что в итоге я встал на сторону моего отца, втайне я остался последователем Ханны. Видимо, я сознавал, что в какой-то момент это противоречие приведет к взрыву, что я не смогу наследовать и веру моего отца в вечный прогресс, и почитание автономности природы Ханны, но таковы люди: мы надеемся, что непримиримые взгляды, за которые мы цепляемся, рассосутся, если мы будем это игнорировать. Пока какое-то не зависящее от нас событие не заставит нас определиться.
В моем случае это оказалась та рыба – мир природы, который я якобы люблю, отравленный моими открытиями. Овладение загадками материи, которое так превозносил Карл и которое я с таким энтузиазмом воплощал в жизнь, загрязняло то море, что, по нашему с мачехой мнению, было слишком огромным и необузданным, чтобы его можно было покорить – и которое всегда останется недоступным для кнутов промышленной цивилизации. Я не мог убежать от сделанного мной так, как убегал от волн, когда Ханна держала меня-ребенка за руку, не мог уклониться от ответа на вопрос: если я виновен в этом опустошении, то как мне это искупить? Ответ: Музей суицида.
Я не ослышался? Он действительно сказал…
– Музей суицида?
– Да, но мы уже дошли до нашего отеля. Я закажу к себе в номер какого-нибудь горячего питья, бутылку виски (что скажете?) и гору печенья, может даже из «Эль Будапеста», и расскажу вам все о реальной причине, по которой я так отчаянно хочу выяснить обстоятельства смерти Альенде. Как это связано с музеем.
Ночь обещала быть долгой.
Когда я вернулся, воспользовавшись ванной, то обнаружил, что, несмотря на холод на улице, Орта оставил свою дверь широко открытой – чтобы нам аккомпанировали волны, как он сказал. Он добавил виски в кружку с горячим кофе и протянул мне вместе с печеньем.
Я отказался от спиртного, хоть и был рад бодрящей порции кофеина и сахара из печенья. Мне необходим был максимум жизненной энергии: я не смыкал своих затуманенных глаз уже почти двое суток, и не похоже было, что смогу сколько-то поспать до рассвета. Не то чтобы я был против. С нашей встречи в Нью-Йорке я надеялся, что он все расскажет. Музей суицида? Правда?
Орта заметил, что я принял его ошеломляющее признание со здоровой порцией скепсиса.
– О, я признаю, что на первый взгляд Музей суицида не кажется очевидным решением. На самом деле поначалу у меня о нем даже туманной мысли не возникало, пока я пытался как-то отреагировать на то, чего требовала та подавившаяся отходами моей науки рыбина. Что можно сделать? Хотя на самом деле вопрос, который встал передо мной после возвращения в Нью-Йорк в конце того ужасного лета 1988 года, был более конкретным: что именно я, Джозеф Орта, виновник, должен сделать со своими ресурсами, чтобы помешать нам совершить коллективное самоубийство?
Прежде всего, я изъял свои капиталы из всего, что было связано с пластиком, добывающей промышленностью и азотными удобрениями, – из всего, что хоть как-то вредило окружающей среде. И начал анализировать стартапы, где рассматривались варианты возобновляемой энергии, – ветра, солнечных батарей и тому подобное, финансировал исследования экологичного сельского хозяйства, однако благоразумно придержал крупные средства для того, чтобы обеспечить какой-нибудь крупный восстанавливающий проект, который я еще не представил себе четко, но который и станет моим главным вкладом.
– И тогда вы начали собирать фотоколлекцию, которая приведет к…
– Нет, я начал это делать гораздо раньше, по настоянию Пилар – скромное собрание по сравнению с тем, что вы видели в Манхэттене: по ее словам, это станет некой терапией – способом понять, почему у людей возникает потребность самоуничтожения, возможностью рассмотреть самоубийство Тамары под другим углом… Понимаете, поразмыслить над словами Диогена: «Зачем же ты живешь, если не живешь хорошо?», оценить ее решение как освобождение, а не как поражение. Но теперь, когда самоубийство из моей личной проблемы превратилось в проблему всего человечества, я преобразовал свою коллекцию в компендиум, который мог бы пролить свет на то, как предотвратить это безумие. А в качестве противовеса мрачному самоуничтожению я выбрал нечто более позитивное – сначала фотографии деревьев, а вскоре – настоящий сад над моим пентхаусом.
– Ваши дети, – напомнил я.
– Моя дети. Райский сад, из которого мы сами себя изгоняем в результате собственной глупости. Визит туда каждым утром и каждым вечером служил мне напоминанием о том, что брошено на весы, стимулом к действию. Не сделать той ошибки, какую я совершил с Тамарой, не игнорировать дар предвидения надвигающейся катастрофы. Однако шли месяцы, и ни одна из предварительных идей не казалась мне безусловно, впечатляюще достаточной – чем-то столь великолепным и громадным, что смыло бы мой первородный грех, зрелище той рыбы. Все возможные решения, которые уже имелись, казались недостаточными.
– Как например?..
– Атомная энергия? Слишком много радиоактивных отходов. Более эффективные механизмы? Всего лишь временная мера. Ядерный синтез? Пустая мечта. Побег с планеты по примеру моего друга Ричарда Брансона: он возился с идеей постройки ракет, которые со временем смогут унести людей на другие планеты, даже к звездам. Слушая его, я думал, что это может стать ответом на мою дилемму: если на Земле все полетит к чертям, мы сможем спасти свой вид, начав с чистого листа, переместить мой Ноев ковчег на другую планету. Я думал о подобном, знаете ли, когда подростком читал Герберта Уэллса и Жюля Верна.
Я снова изумился тому, насколько мы с Ортой близки. Потому что я тоже предавался таким фантазиям, писал футуристический роман в возрасте пятнадцати лет, оказавшись в постели на месяц из-за гепатита. Идея «Прощай, гордый мир» состояла в том, что в 2042 году (я выбрал время через сто лет после моего рождения) все люди старше пятнадцати умирают от таинственной болезни. Единственный способ спасти человеческую расу – это отправить тысячу молодых мужчин и женщин из Соединенных Штатов и союзных государств на Венеру, которая в то время, в 1957 году, представлялась мне тропическим раем. Однако русские и их союзники тоже высаживаются там, и потому человечество вынуждено либо повторять холодную войну, ту же глупую враждебность, которая поставила нас на грань взаимоуничтожения, либо решиться двигаться к миру, к новой заре нового мира. Я подумал было, не рассказать ли Орте о моей подростковой утопии, но решил не отвлекать его, чтобы не вызвать новых высказываний по поводу его отца, коммунизма и кто знает чего еще.
– Не сработает, – только и сказал я. – Я имею в виду – побег на какую-то другую планету. Мы просто увидим, что создаем заново все те же проблемы.
– Что я и сказал Ричарду Брансону: нам надо бороться здесь. Я не собирался навязывать Брансону социализм, но для меня Земля была подобна «Ла Монеде», где мы сражаемся до конца, даже если обречены на поражение. Как будто каждый день – это 11 сентября. И, конечно, именно 11 сентября мне наконец пришла в голову идея моего музея. В последнюю годовщину, чуть меньше года назад. Я всегда вспоминал дату путча, и на этот раз, как знак богов катастрофы, она совпала с тем днем, когда «Нью-Йоркер» напечатал эссе Маккиббена.
– Смерть Альенде и грядущая смерть нашего мира совпали.
– Я рад, что вы увидели взаимосвязь. Два конца, рядом. Конец Альенде и… ну, эссе носило название «Конец природы». Так что мне показалось уместным читать ее у себя в саду, нежиться на природе, о конце которой автор предупреждает, успокаивать себя. Но деревья и другая растительность не приносили никакого успокоения, когда я, дрожащий и ошеломленный, вынырнул из чрева этого эссе. Кажется, я уже говорил вам, что мальчишкой я искал убежища в лесах. Для такого, как я, – кому хочется сбежать, мигрировать, не останавливаться, кто постоянно в бегах, как первые два поросенка, – деревья воплощали в себе противоположное начало. Взирая на них часами, пристроив голову к их корням, скользя взглядом по стволу до самых высоких веток, я был заворожен и испуган тем, что они не способны сдвинуться с места в случае опасности. Они закреплены на почве, полностью уязвимы, не защищены от жестокости, жадности и желаний таких непостоянных существ, как мы. Тогда, в моем детстве в Голландии, я видел свою роль как хранителя этих рощ, представлял себе, как буду пороть всякого, кто осмелится повредить моим друзьям. Мне понадобилась вся моя жизнь, чтобы понять смысл этой клятвы – то, чего от меня ждут деревья. Я почти увидел это, когда писал ту сказку о поросятах от лица камыша и леса, – ту панику, которую испытывает растительное царство, когда его члены оказываются во власти прогресса и людей. И всем мужчинам и женщинам планеты, и всем поросятам, и всей той зелени, которая необходима нам, чтобы выжить, некуда деться, у них нет кирпичного дома брата, куда бы можно было спрятаться, когда за ними приходит волк… приходят мои продукты.
И деревья в моем райском саду это знали. Все предостережения из эссе Маккиббена преломлялись и повторялись каждым растением, каждым цветком, каждым кустом, каждой каплей воды, каждым ароматом и клеткой хлорофилла: осуждающий хор, повторяющий одно и то же слово: «Убийца!» Убийца океана и деревьев, которые ты якобы обожаешь… и это неправда, неправда: ты рассчитывал покорить природу, не убивая ее. Неправда, что Земля такая же бесконечная и бескрайняя, как твои амбиции. Неправда, что море всегда будет твоим, что ты его почитаешь и им восхищаешься. Неправда, потому что ты заразил его обитателей и его волны. Неправдой была уверенность твоего отца, что, несмотря на все ошибки, человечество со своей наукой всегда найдет способ все исправить. Неправда, что ты расхлебаешь кашу, которую заварил: весь год ты только стенал и собирал фотографии.
Наступил момент подводить итоги. Вся жизнь промелькнула передо мной, словно я умирал: говорят, что такое бывает перед смертью. А я, по сути, и правда умирал – прежний я умирал. Все стало кристально ясно – что важно, а что нет. А в том, что важно, я оказался бессилен. Я был бессилен спасти мать, и это меня грызло все это время – наверное, с самого нашего расставания. Это чувство вины было бессмысленным, Пилар пыталась меня в этом убедить: я никак не мог бы помешать нацистам… Но с чувством вины не поспоришь. Оно пожирает разум. А потом случается смерть, в которой ты действительно виновен: если бы не ты, ее не случилось бы. Когда Иэн исчез, я, конечно, не понимал, что его убьют, да и вообще стер это воспоминание, и тем не менее оно, видимо, во мне задержалось, заставляя стать кем-то, доказать, что мое выживание было оправдано.
И вот я копил патенты, деньги, похвалы и восхищение, и по мере того, как мое существование трансформировало мир, я заставил себя поверить, что этого достаточно, чтобы усмирить мои сомнения относительно самого себя и моих прошлых поступков. Хотя где-то в глубине прячущейся во мне пропасти я не мог не чувствовать, что мой успех – это мираж: недаром я в качестве спутницы жизни избрал женщину, которая тоже была жертвой Холокоста, только ее травма была заметнее, в отличие от меня она не могла так ловко скрывать, насколько ей больно и тошно. В то время я позволил себе считать, что выбрал ее потому, что мы близки духом, что мне не нужно ничего ей объяснять, что она разделит молчание о том, что я видел и что она видела. Я говорил себе, что мы смогли найти убежище друг в друге и закрыться от всего и от всех – что нам нет нужды формулировать то, что мы чувствуем. Однако на самом деле я пытался спасти ее от тех демонов, которые ее преследовали, и тем самым доказать, что и меня можно спасти, что спасение вообще возможно. Я был не готов признать, что она ущербна, насколько дестабилизирована своими потерями, настолько переполнена стыдом из-за того, что осталась жива, что даже в моменты оргазма или улыбаясь солнечному дню она была безнадежна. Когда она лишила себя жизни, она словно забрала меня с собой – или, по крайней мере, забрала иллюзорную веру в то, что мне доступно искупление, возможность стереть прошлое. Оно явилось за мной и продолжит являться бесконечно.
– Однако победа Альенде избавила вас от этого отчаяния, – напомнил я, пытаясь внести хоть немного света в эту мрачную картину.
– Очень ненадолго. Потому что даже тогда я подозревал, что меня ждет какое-то темное завтра… и спустя три года мои страхи оказались пророческими. Когда мой отец заставил меня увидеть, что я сделал с Иэном, я подумал, что это все, что мне надо просто сдаться, присоединиться к Иэну, и к Тамаре, и к моей матери.
– И все-таки вы опять, подобно Альенде, продолжили сражаться, как он и завещал.
– Да, я решил: какого черта, я еще покажу отцу, я сделаю мир лучше. И не только, я буду лучше, чем был он. Ха! Лучше, как же.
На мгновение его лицо снова затуманила бесконечная печаль. Он подошел к двери, позволил морскому ветру ударить его и только потом снова обратил ко мне лицо, ставшее безмятежной маской. Он схватил кружку, отхлебнул кофе, оценил то, насколько он обжигающе горячий.
– Хотя разрыв с отцом странно на меня подействовал: Альенде бы такое не одобрил. С исчезновением того подсознательного сдерживающего фактора, которым был Карл, я стал не лучше, а почти что карикатурным капиталистом: с головой ушел в спекуляции, слияния, сделки с недвижимостью, нефтяные фьючерсы. С помощью филантропии я оправдывал все инвестиции, каждый новый миллион – своей поддержкой либеральных движений, особенно тех, что связаны с Чили, моим долгом Альенде. Пользу от этого процветания получали ваши творческие лица: художники, чьи картины я покупал, раздаваемые гранты, субсидии на экспериментальную музыку. Как вы и ваши «Вдовы» тогда, в 1983 году, или ваш посольский роман сейчас. Я адресовал этот постоянный монолог моему отцу: «Видишь, что я делаю, все мои добрые дела, тогда как ты и твои товарищи, ваша порода коммунистов, в результате только забюрократизировала революцию и преследует творчество». И, возможно, я благополучно продолжал бы все это, так и не очнулся бы, если бы та рыба не проглотила мой крючок тогда, у берегов Санта-Каталины. Хотя по-настоящему меня изменили деревья моего Эдема, обвиняющие меня в том, что я их убиваю. Невыносимо, что мои собственные друзья, деревья, что я… И не было никакого Альенде, чтобы меня спасти, – только я и мои преступления, невыносимо… И я бежал, бессмысленно, беспомощно бежал, потому что лифт казался ловушкой, как будто меня душит мой собственный пластик, я набит гнилью той рыбы… И я заковылял оттуда, стал спускаться по ступенькам, чуть не покатился вниз, оказался в галерее с фотографиями… и тогда, тогда я словно вынырнул на свет и воздух со дна бесконечного океана. Вот где, вот когда я внезапно понял, какая великая миссия меня ждет – громадная идея, которая доступна только такому, как я, с моим прошлым и моими ресурсами. Все, что я пережил, даже Тамара, были ради этого. Если я виновен в гибели Земли и виновен в смерти Иэна, то для того, чтобы я смог загладить это в ранее неслыханном масштабе. Я не верю в Бога, но на мгновение я познал то, что должны испытывать мистики, когда они говорят, что в них вселился дух, или творцы в лихорадке созидания. Что я понял. Единственный способ спасти нас – это откатить назад цивилизацию, разосновать большие города, поставить под вопрос ту парадигму современности, которая управляла нашим существованием в течение последних столетий. Чтобы исправить сделанное мной, мне нужна колоссальная, чудовищная сила воображения, – мне нужно замыслить нечто такое, что не поддастся дефектам технического мышления, которое и привело нас к этой критической ситуации. Способ показать миру, что мы творим, достучаться до всех тех, кому посчастливилось – или не повезло – получить такой опыт, как у меня с той рыбой, просветить их.